Яко печать.. Один в вышине-6

             ГЛАВА  39. ВОЯЖИ,  КУРАЖИ,  ПОТРЯСЕНИЯ

Поле 56-го года было несколько омрачено тем, что брата Игоря, не дав поступить ему в институт, взяли а армию, как говорят, на действительную. Для него это, может быть, было и не так уж плохо в смысле закалки характера и здоровья. Но для родителей это было тяжкое испытание – они впервые остались одни, без детей, особенно одиноко было им без младшенького, болезненного и коханого. Как показало время, Игорь действительно окреп в армии и характером и физически – стал крепким налитым мужиком, а отрыв от потока сверстников и родительского дома стал хорошей школой перед последовавшей затем институтской разлукой. Впрочем, это мнение со стороны, а как он сам воспринял свою службу, Бог знает – это осталось за кадром.

Полевые работы проводились в тех же местах Центрального Кавказа, что и ранее, пришлось лишь несколько расширить район исследований. Потому ничего принципиально нового Юрий там уже не увидел.
На этот раз поработать вместе с ним в поле он пригласил своего двоюродного брата Виктора Крупко. Как вы помните, друг Лёня Гарифулин называл его «великим комбинатором». Не знаю уж, за какие такие таланты удосужился он такого прозвища, но в этот полевой сезон таланты эти никак в нём не проявились. Разве что во время отсутствия Юрия он, оставаясь в Каменке за хранителя экспедиционной базы, предназначение своё исполнил в наилучшем виде. Никаких других деловых способностей он не мог проявить просто в силу полевых условий – негде было. Залечив недавнюю вспышку туберкулёза (заразился, конечно, от мамы, тёти Тоси, страдающей этой гадостью уже не один год), он очень скрупулёзно соблюдал необходимый режим, чем навсегда спас себя от рецидивов. В этом, несомненно, проявились очень основательные черты его характера. Может быть, именно их и угадал в своё время Лёня в мальчишке, но идентифицировал их как деловые или «комбинаторские». Хотя и последние всё же всплыли в натуре Виктора: в лихие годы переустройства СССР в страну капиталистическую Виктор таки стал неплохо преуспевающим предпринимателем, правда, более проявляя себя как личность творческая, чем предпринимательская. Таким образом, друг Лёня всё же провидчески угадал некоторые черты характера брата Вити.

 Главным же событием сезона стала поездка Юрия с Афанасьевыми в Грузию. Дарьяльское ущелье, конечно, произвело впечатление, но после Чегемского не столь сокрушительное, как на наших классиков, а вот Крестовый перевал обескуражил своей невзрачностью и отнюдь не перевальной плоскостью и голизной. Зато спуск в долину Арагви и весь внезапно открывающийся на Грузию вид охватил восторгом и поэтическим трепетом. Как там у А.С.Пушкина? – «…Мгновенный переход от горного Кавказа к миловидной Грузии восхитителен…» И конечно, видение это сразу же вызвало строки: «И Божья благодать сошла на Грузию! Она цвела…»  Или «…Роскошной Грузии долины Ковром раскинулись вдали, Счастливый, пышный край земли!..»

Тбилиси заворожил неповторимой и своеобразной красотой. Здесь сказочный и загадочный Восток прекрасно ужился с европейской цивилизацией, гармонично сочетаясь с нею, но всё же главенствуя и придавая городу очаровательный колорит. Одни названия мест и сооружений: храмов, замков, мостов, улиц, районов, окружающих и вписывающихся в город гор и хребтов – своей волнующей музыкой навевали представления об ожидающих тебя здесь тайнах и заманчивых приключениях. Сололаки, Авлабар, Майдан, Орточалы, Мтацминда, Метехский замок, цитадель Нарикала, Муштаид, Куки, Чугурети и т. д.

Как живописно и привлекательно вписывается город в холмисто-горный рельеф и берега Куры с их скальными и каменистыми склонами, обрывами и садами. Суровая мрачность первозданности соседствует здесь с весёлым жизнелюбием, мутные струи быстрой Куры и вековечные камни стискивающих её берегов с изяществом и красотой мостов, карабкающиеся вверх улочки с широкими тенистыми проспектами, громоздящиеся дома этих улочек, увешанные многочисленными балконами, террасами, галереями, колоннами, арками, перилами с монументальными европейскими зданиями главных улиц и проспектов. И очень лёгкий, склонный к юмору, и весёлый народ, вполне доброжелательный и приветливый. Просто прелесть эта Грузия! Такой она предстала перед Юрием в 1956 году.

И никакого намёка на явное или тайное недоброжелательство,  несмотря на только что происшедшие здесь трагические события.
Остановились они в загородном доме-усадьбе известных грузинских геологов, докторов наук Георгия Михайловича Заридзе и Нины Фоминичны Татришвили. Эта усадьба на склонах Мтацминды в окружении таких же домов грузинской знати произвела весьма сильное впечатление. Особенно контрастно это воспринималось после жилища российского учёного, члена-корреспондента Академии Наук СССР, занимающего важный пост в Президиуме Академии. Контраст этот был и смешным и грустным, тем более, что хозяева принимали его самого, его супругу и свиту как представителей столичной и союзной науки.

Совсем не была похожа и городская квартира четы Заридзе на квартиру Афанасьевых. Гости воспринимали всё это как свидетельства восточной специфики и излишества. И всё же нечто горестное присутствовало в нашем восхищении и скрытой ироничности. По крайней мере, у Юрия. Как выражение какой бы то ни было справедливости это сравнение материального положения представителя науки центра и периферии не воспринималось. Не свидетельствовало оно и об угнетённом состоянии «колониальных» окраин «империи», скорее наоборот. Тем более, что по всему было видно, это не единичный случай. Даже среди мёртвых была столь же поражающая разница между Москвой и Тбилиси – на ближайшем кладбище гости  были ошеломлены богатством, роскошью и безвкусием монументальных захоронений вполне заурядных, ничем себя не прославивших грузинских обывателей – совсем не чета нашим святыням на Новодевичьем или Ваганьковском. Словом, попали они в какой-то иной мир, с иными ценностями и иными возможностями.

И почти трёхсотлетнее братское объятие русских и грузин, русской и грузинской культур оказывается мало что сделали для истинного сближения и породнения народов. Это вдруг и столь драматически проявилось через тридцать пять  лет. Но, может быть, народы здесь и ни при чём, а все последующие распри - это спесь и безрассудство элит.

А между тем, хозяева принимали гостей со всем радушием и блеском восточного гостеприимства: шикарные покои для ночлега, пиршественные застолья, ознакомительные экскурсии по городу и окрестностям – всё было прекрасно и памятно. И завязавшиеся добрые отношения получили столь же доброе продолжение: Георгий Михайлович Заридзе в течение многих последующих лет тепло и внимательно относился к Юрию, выделяя его из других добрым словом и поддержкой.

Отпутешествовав по Грузии  и Черноморскому побережью порядка двух недель, в конце  июля они прибыли на Западный Кавказ к Сане Борсуку. Работал он со своим отрядом по реке Пшиш, занимаясь мезозойскими магматическими образованиями. К его отряду был прикомандирован Иосиф Григорьевич Гурвич с парой своих молодых физиков. Так что при нашем появлении образовалась довольно большая компания. Тем не менее, при всей её разношерстности получилось, хоть и несколько бестолковое, но вполне весёлое и дружественное сообщество. Ходили в маршруты большим табуном, обсуждали виденное, дискутировали и на обнажениях пород и за совместной вечерней трапезой у костра, потом разбредались по палаткам и интересам – кто куда. Гурвич чаще забивался к  Сане с Юрием, и они с хохотом играли в школяров, шкодящих и прячущихся от начальства.

Как ни весело было с друзьями, но оттуда Юрий отправил домой письмо с такими словами: «Очень истосковался по дому, по Серёге. Ведь я уже более трёх недель ничего не получаю из Ростова…Опишите, пожалуйста, всё про Серёгу, Кирку. Как у неё экзамены, бывает ли у вас..»

Закончил Юрий свой полевой сезон в начале сентября в своём Приэльбрусье. К этому времени практически не осталось уже не обследованных им проявлений новейшего вулканизма. И общая его картина вызревала с достаточной полнотой. Внешне монотонные толщи вулканических образований на огромной территории поведали о сложных и крайне разнообразных его проявлениях в течение длительного времени, начавшись где-то на рубеже 2 – 3 млн. лет назад гигантскими по масштабам катаклизмами и продолжающимися почти до сегодняшних дней в виде отдельных, всё затухающих вспышек. И нельзя исключать возможность новых его пароксизмов в любой момент. Это завораживало.

А сейчас Юрий возвращался в Москву, нагруженный всем этим вещественным и мыслимым материалом и практически готовой научной концепцией. Теперь оставалось лишь завершить всё более детальным изучением состава продуктов вулканизма и написанием диссертации.

Как обычно, возвращались на автомашинах с заездом и обязательной остановкой в Ростове. Родители, братья и весь родственный клан встречали радушием, застольем, разговорами. На пару дней окунался в атмосферу Дома. Удивлял и радовал Серёжка. Он уже был сравнительно большеньким, смышлёным, очень симпатичным, и нежно трогал сердце доверчивостью и детским простодушием. Этакое белотелое, увальнеобразное улыбчивое и родное существо, ещё совершенно беспомощное в своей годовалости, но вполне определившееся как личность.

Помимо Серёги, наш клан расширился уже и за счёт других отпрысков. Это были ребята немного постарше, но столь же малолетние и забавные своим человекоподобием: Саша, сын Валентина, и Валера, чадо Володи Красневского. Когда собирались все вместе на нашей Береговой, то получалось довольно многочисленное и пёстрое общество в четыре поколения. Было шумно, разноголосо и весело.

С Кирой благодаря краткости свидания ссориться почти не успевали, было хорошо и спокойно, и ничто не предвещало будущего.

Покидая родные пенаты, удивлялся себе: ещё недавно казалось просто невозможным жить где-то вне семьи, ежедневно не видеть родителей, непосредственно не ощущать их присутствие и любовь, обходиться без этой безгранично родной семейной атмосферы, а теперь вот уезжал с лёгким сердцем, правда, исполненным тепла и радости от общения с ними, но всё же с лёгким сердцем и словно заряженным для другой жизни, встреча с которой ожидаема и желанна.

Путешествие из Ростова в Москву оказалось, однако, вполне обычным. Россия лежала на своих просторах неряшливо прибранной, во всё ещё временных послевоенных заплатах, а кое-где и в зарастающих серым бурьяном развалинах, молчаливая и не очень радостная. Скорее печальная. В лицах людей – постоянная озабоченность и оттого – некая отрешённость от других. Совершающиеся в стране перемены не лежали на поверхности, и либо вообще не касались народного сознания, либо тихо покоились там  и зрели под гнётом ежедневных забот. Кто его поймёт и истолкует, этот самый вездесущий, но неосязаемый за отдельными лицами народ?!

В Москве поначалу окунулся в обычные послеполевые хлопоты: сдача имущества и снаряжения, обустройство коллекций, финансовая отчётность и расчеты с шоферами. Потом – пауза: окончено дело, но ещё не начато другое. Пауза, исполненная некой обязательной праздности, отдохновения, собирания и перенастройки мыслей и всего внутреннего ритма на новый этап жизни – камеральный. В ней, конечно, широко представлены и встречи с друзьями, родственниками, посещения новых выставок, спектаклей и просто длинные, можно сказать, бесконечные хождения по Москве.

 Это последнее было тогда одним из самых сладостных занятий. В отличие от оставленных за спиной российских просторов, Москва увлекала, радовала и вызывала острый интерес не  только своим историческим центром и всей своей каменной памятью, но и явными свидетельствами начинающегося обновления: бойкая и энергичная людская масса, переполненные людьми и товарами магазины, стройки и всеобщее движение, напор, озвученный разнообразными городскими шумами. Не говорю уж о художественных выставках, кино и театрах и бесчисленных московских пивных, где всегда клокотало, смеялось, дерзило  и ругалось до драк московское и приезжее население. Нет, здесь не было скучно или застойно – жизнь перехлёстывала через край, как пена над кружкой хорошего пива.

А пиво действительно было неплохим. Особенно в возбуждённой и праздничной атмосфере пивных баров, в изобилии ублажавших мужское население Москвы в разных её концах. Ближайшие к нашему Институту – на Калужской и Серпуховской площадях. Ныне это чересчур парадная и помпезно-античеловеческая Октябрьская и унылая Добрынинская. А раньше, в пятидесятые годы, здесь было приземлённо и уютно, по-домашнему тепло и приветливо.

 После расчёта наши экспедиционные шофера Вылежанин (ефремовский Белый Волк), Евгений Фомич Кузнецов и Акимыч (весёлый и не без хитрецы хохол из Саниного отряда) приглашали Юрия с Саней в какой-нибудь из этих баров, заказывали стол с обязательными и обильными пивом, водкой и немудрящими, но добротными и вкусными закусонами в виде селёдки с луком, уксусом и пахучим подсолнечным маслом, винегрета, сосисок с капустой или чего-нибудь более изысканного – заливного судака с хреном, а то и шашлыка с соусом ткемали. Это были прощальные и благодарственные банкеты, которыми наши дорожные ассы воздавали своему непосредственному начальству за благосклонное руководство в ходе полевых работ, дававшее им возможность слегка подзаработать «слева». Они служили и неким намёком на готовность водителей продолжить с ними полевой альянс в будущем году: мол, всё у нас - слава Богу, и дай Бог – не последний раз! И всё это без подхалимажа, и если не «на одной ноге», то всё же вполне по-тёплому, по-человечески. Замечательные мужики были у нас эти шоферы, тоже, как и мы, влюблённые в дороги, странствия, мужественный неуют путешествий.
И ещё этими банкетами они как бы подводили черту под вольной полевой жизнью перед началом безрадостного зимнего сезона, в течение которого им предстояла серая работа по уборке от снега и грязи московских улиц.

 Прошедшей весной Юрин отсутствующий в комнате, но встречающийся в Институте напарник, Игорь Делицин приобщил его к фотографии. Проделал он это практически, наглядно представив Юрину, как ему казалось, очень нефотогеничную физиономию в виде неплохих портретов. Портреты имели успех у родственников и друзей, и Юрий, поверивший в чудо фотографии, вооружился казённым фотоаппаратом. Теперь, по осени, наступила пора проявления полевых плёнок и печатания фотографий. Лучшей из них оказалась фотография Гурвича, сделанная Юрием во время посещения им  Саниного отряда на Пшише.

 Гурвич стоял под дождём  вполоборота к фотографу, повернув в его сторону лицо,  сложив на груди руки и укутавшись в длинный целлофановый полупрозрачный плащ с накинутым на голову капюшоном. Демоническая внешность его от этого наряда и позы приобрела особенную выразительность. Нахмуренные густые брови, почти сошедшиеся на переносице, сверкающие гневом, но с некой едва различимой смешинкой-бесинкой глаза, язвительно и саркастически раздвинутый тонкогубый рот – то ли ядовитая усмешка, то ли гримаса презрения и отвращения. Словом, роль Мефистофеля была разыграна блестяще. К этому образу гармонически и просто дьявольски подходил слегка просвечивающий, но не скрывающий могучую фигуру, замершую в величественной позе, плащ, весь в струйках и капельках дождя, светящихся и придающих изображению облик неземной, воздушно – облачный, словно это поверженный, но не сломленный демон, витающий над грешной землёй.

Для усиления эффекта Юрий убрал весь приземляющий фигуру фон, а с ним и высовывающиеся из-под плаща ноги, оставив на белом поле фотобумаги только парящую фигуру демона. Получилось очень здорово, глаз не оторвать!

Трудился он всё воскресенье 29 октября, и в понедельник, бережно свернув в рулончик большую фотографию, помчался в Институт. На лестнице сталкивается с Витольдом Плошко, новым сотрудником Георгия Дмитриевича. У него скорбно значительное лицо с плохо скрываемым желанием сообщить некое важное известие. И происходит такой разговор:
- Ты что такой счастливый? Не знаешь что ли?
- Что не знаешь?
- Гурвич умер.
- Как умер?
- А вот так, скоропостижно.
- Ты что это?!
- Сегодня ночью, дома. Скорая не успела. Сердце.
- Что ты говоришь! Как же это?! Почему?!

И Юрий вдруг ощутил в руке своей фотографию с дурацкой мыслью, что теперь он не сможет показать её Гурвичу и насладиться эффектом и весёлой его благодарностью.
Смерть никак не ассоциировалась с обликом Гурвича, наоборот, он являл собой воплощение здоровья, силы, жизнелюбия и жизнепрославления. И вдруг – такое. Немыслимо.
Обстоятельства смерти породили у нас сильное подозрение – не вызвана ли она вмешательством чьей-то злой воли. Тот злополучный вечер Иосиф Григорьевич провёл в компании со своим бывшим начальством, приехавшим из Махачкалы в командировку.  Юрий с Саней, да и ребята из лаборатории Гурвича отнеслись к этому начальству с большим недоверием – не подмешало ли оно в пищу или питьё какую-либо гадость в отместку за то, что Гурвич бросил все дела в Дагестане, сулившие начальству всесоюзную славу. Эти мысли проистекали не только и не столько из некоторых наших представлений о восточном вероломстве, сколько из видения Иосифа Григорьевича как могучего жизнелюбца и выпивоху, который просто не мог скончаться, Бог знает отчего. В наших воспалённых трагедией головах не укладывалась обыденно-худосочная версия его смерти: пришёл домой, лёг на кушетку со словами: что-то ему плохо, не вызвать ли скорую. Пока приехали, скончался – сердце остановилось. С чего бы это?!

Между тем, у Юрия с Сашей ещё стояла перед глазами картина их совместного с Гурвичем загула в поле после отъезда семьи Афанасьевых. Проводив их, они устроили сабантуй как знак освобождения от начальственного ока, хоть и не строгого и не вредного и, тем более, не деспотичного, а вполне доброжелательного и мягкого, но всё же как-то стесняющего, перед которым хотелось казаться только умными и научно озабоченными и ни в коем случае не поддаваться соблазнам земным и низменным, вроде фундаментального выпивона.
А тут они, конечно, сбросили с себя личину прилежных учеников и вовсю отдались шкодам, свойственным мальчишкам: изрядно надрались, наболтались на всяческие вольные темы, в том числе  амурные и, подогрев себя последними, решили вдруг отправиться «по бабам». Основная тональность сложившегося к ночи настроения всё ещё была юмористической, но выпитое, высказанное и наступившая мягкость и сладострастие южной ночи делали своё бесовское дело – именно сексуальная игривость и побудила их отправиться искать соответствующие приключения.

Стояли они лагерем у разъезда Индюк, там было расположено несколько домиков. В одном из них они и нашли то, что искали. Впрочем, не совсем то, а скорее,  совсем не то. То ли вдовушка, то ли просто одинокая женщина, постарше молодых друзей и где-то на уровне Гурвича. Белобрысенькая до ресничек, нос плюшечкой, руки – как у каторжанина: все в чёрных мозолях и ссадинах, царапающих заусенцами. Видно, чернорабочая с железной дороги – освобождённая от рабства советская женщина. Глаза виноватые, пугливые, бесхитростные. Однако, явно готовая на нечаянную радость и потому охотно потакающая чудачествам заезжих «барчуков».

«Барчуки», между тем, тотчас потребовали подружек, но в пределах досягаемости их оказалась только две. Чернявая, остроглазая и остроносая, смешливая, с хитринкой и у себя на уме. Девка – не промах! Другая - белобрысая и застенчивая.

 Веселье их состояло в тесном сидении на крылечке. В ударе был Иосиф. Шутил, рассказывал анекдоты, смешные истории, подхахатывая и блестя в ночи раскалёнными глазами. Саня хорошо вплетался в балагурство Гурвича своими побасёнками и историями, однако, сильно перебарщивал в этой обстановке и обществе таких дам словечками вроде «коллеги», «ассоциации», «нонсенс» или какой-нибудь там «субстанцией»  или «сентенцией». Но, видно, это не портило удовольствия народу от общения с ненародом и даже придавало этому общению некое притягательное свойство, этакий милый подарок судьбы, странноватый, но не опасный, а трепетно возвышенный. Не исключаю, однако, что дамы наши попросту потешались над подгулявшими интеллигентами, как над обитателями обезьянника в зверинце. Но всё же что-то и привлекало их, потому что, когда дело двигалось, якобы, к развязке, и Гурвич шутливо предложил им сделать свой нелёгкий выбор - двум из трёх, они пошептались, и наша белобрысая, потупившись, тихо изрекла: - Ёся и Саша,- к Юриному не то, чтобы удивлению, неудовольствию или досаде, а скорее уязвлённому самолюбию: как это так – ему дана отставка!

Разумеется, ситуация фактически и не двигалась в направлении столь решительных реалий, чтобы этому выбору надо было бы придавать серьёзное значение. Игра есть игра, но, сделав такой недвусмысленный шаг навстречу несерьёзному предложению, женщины, по-видимому, почувствовали себя обманутыми. Воцарилась атмосфера настороженности и холодка, возникшее было единство в только что возникшем микросообществе разрушилось, у «рыцарей на час» погасла игривость и, поняв, что дальнейшее их здесь пребывание, по меньшей мере, бестактно, они отвалили.

По пути в лагерь продолжали веселиться, но веселье было уже несколько надломленным и искусственным, отчего и погасло вскоре.

На следующий день они провожали Гурвича в Москву. На станции Кривенковской, где это происходило, билетов не было. Все заботы по отправке старшего их соратника с упоением взял на себя Саня. У них, конечно, в силу кровного родства были особенно нежные и доверительные отношения, кроме того, Саня был начальником отряда, к которому Гурвич был прикреплён, так что он не мог допустить даже мысли, что для их обожаемого Иосифа Григорьевича во всём большущем поезде не найдётся места. Он носился по станции, отлавливая то ли дежурного, то ли начальника, и возбуждённо кричал, что нам и всей советской науке срочно необходимо доставить в Москву на важнейшую международную научную конференцию известного во всём мире профессора Гарвича – почему-то именно так в ажиотаже, а может быть, и умышленно обозвал Саня Иосифа Григорьевича. Наверное, всё-таки это была не ошибка, а сознательный акт: ведь Гарвич звучит как-то вроде по-английски, а Гурвич – то ли по-белорусски, то ли уж совсем не убедительно для того времени, по-еврейски.

 А  «всемирно известный профессор Гарвич» одиноко возвышался посреди пустого перрона, необычайно живописный, значительный и одновременно трогательно смешной: в коротких,  узеньких, сильно измятых и не слишком чистых брючках, выгоревшей ковбойке и очень нечищеных и не очень новых туфлях, с затасканным рюкзаком за спиной и вздыбленной смоляной шевелюрой.

 Саня таки нашёл кого-то очень важного и убедил его в невозможности оставить здесь, на глухой, никому неизвестной станции столь ожидаемую всем мировым сообществом и Москвой фигуру, показывая для убедительности на комически-величавого в своей отрешённости от всего земного Гурвича.
 - Профессор Гарвич, профессор Гарвич! Не беспокойтесь, всё в порядке, власти изыскали возможность для вашей поездки на конференцию! – кричал Саня, вылетая из станционного помещения и потрясая в воздухе какой-то бумажкой. Действительно, по этой бумажке они погрузили Гурвича в тамбур плацкартного вагона, а билет в купе был обещан на какой-то следующей станции.

И вот теперь они снова провожали Гурвича, но уже навсегда, что представлялось каким-то несуразным театром, неуместным и кощунственным. Эти дни промелькнули как кадры фильма сумасшедшего режиссёра, нелепо перемешавшего трагичность  панихиды, похорон и  рыданий с идиотским и истерическим весельем поминок, затянувшихся на недели. Совместно с ошеломлёнными ребятами лаборатории Гурвича они продолжали и продолжали поминать его то у кого-то на дому, то в лаборатории, то снова у кого-то, всё никак не умея остановиться и трезво пережить случившееся.

Одного из парней, видимо, склонного к философствованию, зашкалило на воспалённо воображаемой сцене, которую он время от времени требовал от соучастников  представить себе:
 - Нет, вы только подумайте: вот сидим мы здесь, поминаем, а дверь вдруг открывается и входит Гурвич! Каково, а?! Это после только что закончившихся его похорон! А?! Каково?!

Потом поминки постепенно переходили в обычную нескончаемую пьянку с галдением вперебивку, спорами на любые темы и даже спортивными состязаниями в борьбе, когда выпитого становилось чересчур уж много. В конце-концов  Юрий не выдержал этой неестественности, сломленный душевной травмой, усталостью и простудой.

Отлёживался одурманенный и почти всё время спящий в своём уютном общежитии и в полном одиночестве. А тут, оказывается, нагрянули праздники, обязательность встреч и поздравлений. Всё пропустил, погрузившись в длительную и глубокую депрессию. Вывели из неё Саня Борсук и Инна, сестрица, поочерёдно явившись выяснить причину его исчезновения. Дело в том, что его родители, встревоженные отсутствием привычных поздравлений от него, подняли тревогу, будоража телефонными звонками не только родственников, но и Георгия Дмитриевича.

Устыдившись и образумившись, он возобновил обычную свою жизнь примерного аспиранта, отсутствующего мужа и сына: откликнулся  серией писем и фотографий на тревогу родных и близких и вновь водворился на своё рабочее место в Институте.



                СКВЕРНЫЕ  ДЕТИ

Это произошло с ним не так чтобы в зрелые, а даже в преклонные годы. Он увидел себя молодым, почти ещё юношей, но не тем, каким был когда-то, а другим и по облику и по обстоятельствам, А обстоятельства тоже были другими: совсем незнакомыми ему нынешнему, но вполне своими и обычными тому, кем он был там, в виденном.

Это была какая-то усадьба, полная молодых людей и детей. Дом с людьми находился где-то в стороне, а здесь, где он себя увидел, был парк - не парк, лес – не лес, а нечто природное с деревьями, кустарником,  травой и тропками между ними.

 Здесь, вместо обычного дворового туалета, присущего  деревне или  старой-престарой окраине старого города, его роль исполнял почему-то простой шалаш с двускатной крышей-стенами, сооружёнными из сена-соломы. Внутри лежал толстый слой той же соломы или половы, а может быть, и опилок, словом, чего-то рыхлого и сыпучего. Вот туда, в это рыхлое и надо было испражняться, а сотворённое следовало лопатой вместе с трухой вынести подальше в лес и выбросить в кусты на утилизацию мелкой и микроскопической живностью. Всё это казалось естественным, не вызывало ни удивления, ни отторжения.

Он сидел на корточках в этом туалете-шалаше, исполняя биологически необходимый ритуал, как вдруг сначала услышал, а потом и увидел приближающихся детей, мальчика лет двенадцати и девочку трёх—четырёх годиков. Они о чём-то оживлённо болтали, ведя  себя весело и непринуждённо.
Смутившись оттого, что может быть уличён за столь интимным занятием, он торопливо натянул штаны и встретил детей у входа в шалаш. Было неясно, зачем они сюда направлялись, неясно было ему нынешнему, кто они такие, но тому, находящемуся там, у шалаша, эти дети были хорошо знакомы как часть гостящего в усадьбе люда.

Подбежавшая первой девочка громко и внятно сказала: п - - - а, п - - - а, наслаждаясь резкими и звенящими звуками, по-видимому, только что услышанного и усвоенного слова.
Было ясно, что она знает и его значение, и радуется новому названию давно знакомого и скучного ей предмета-органа.

Слово звучало весело и даже  восторженно, как крики: - Земля, земля! – от вперёдсмотрящего из корзины на высокой мачте бредущего в пустыне океана парусника.
Он вовсе не был шокирован этим звонким открытием ребёнка, он знал, что это рано или поздно случается, и знал,  как надо поступить в этом случае. Ровным голосом он сказал девочке:
- Напрасно ты говоришь это. Ведь слово-то некрасивое, грубое. Им обычно называют такую симпатичную штучку тогда, когда хотят сказать неправду о ней, чтобы обидеть, сделать неприятное. Этим словом пользуются злые и несправедливые люди. Мне больно и противно слышать его. Да ты и сама скоро поймёшь, какое оно неправильное и нехорошее, и не станешь его употреблять. Оставь его плохим людям.

Девочка внимательно выслушала его и перестала выкрикивать понравившееся ей слово. Задумавшись, она, по-видимому, прислушивалась к его звучанию внутри себя, веря сказанному и отождествляя новые ей звуки с чем-то негативным.

А мальчик, присутствующий при этом и, по-видимому, научивший только что девочку этому слову, вдруг стал рассказывать, как их знакомая тётя тайком мечтает об их знакомом юноше, как она любит его, как она тайно наслаждается его обликом: блеском чёрных глаз, пушком над сочными губами, стройным станом, упругой оттопыренной попкой, длинными и сильными ногами. Как она хочет его, эта взрослая тётя, хочет непристойно, стыдно, хочет поглотить своим телом, тем самым, что называет таким смешным словом маленькая девочка, поглотить его то же самое, но совсем-совсем другое, мужское.

И он вдруг с удивлением видит, что это вовсе не мальчик, а тоже девочка, уже почти девушка, и что она мысленно сама принимает в себя то мужское начало или окончание  или как там ещё можно назвать это попристойнее. Она мечтательно, сомнамбулически ощущает в себе противоположную огненную плоть, и лицо её делается отрешённо счастливым, бессмысленным и идиотским, теряя человеческое.

Боже мой, подумал он, дети постигают тайну плоти, пола. Дай бог, чтобы это навсегда осталось  в них интимной тайной!   
             
И вернувшись оттуда, он ещё более удивился, зачем ему всё это привиделось, ему, всё это давно знающему, всё это давно прошедшему, почти утратившему к этому интерес и сожалеющему, что эта тайна перестаёт быть таковой.  Что под напором обезумевшего либерализма и уже ставшего порочным соблюдения прав человека и свободы личности таинство, бесстыдно раскрывшись, перекочевало в литературу, кино, телевидение и стало откровенной порнографией,  педофилией, бизнесом и так называемым половым просвещением. И уже почти убито в людях сокровенность прекрасного, а тупиковыми извращениями вытесняется жизнеутверждающая естественность. Ведь не животные же мы, чтобы выставлять себя на показ всему миру в свои сокровенно-интимные мгновения подобно тому, как это бездумно  делали неистовый жеребец и податливая кобыла во дворе моего далёкого детства.


Рецензии