Красное и прочее

                Михаил Литов

                КРАСНОЕ И ПРОЧЕЕ


         Разбитной депутат Мышечкин, свободный от судорог идейности, но на редкость деловитый Петрушка местного законодательного органа, крутился как заводной, пока некий злоумышленник не выпустил ему в голову пулю. Еще, казалось бы, не отгремело эхо выстрела, а новоиспеченной вдове депутата позвонил несгибаемый левак Порошков, говоря лукаво:
       - Спешу, спешу, Маргарита Максимовна, выразить глубокое потрясение и чувство сострадания, а разногласия наши с вашим мужем напрочь уже мной забыты. Жалею в его лице не типичного ловкача нашего времени, воспользовавшегося доверием народа, но человека, каких всегда у нас было исключительно в обрез, иначе сказать, до смешного мало.
       Маргарита Максимовна не имела детей, следовательно, не предполагались и внуки, которых она могла бы долгими зимними вечерами пугать образом дикого и гнусного Порошкова. И потом еще и еще, утопая глазками в надушенном носовом платке, принимала она соболезнования от чиновных лиц. Градоначальник, опасливо дыша, прошелестел, словно в какой-то камышовой чащобе возясь, шурша невидимым зверьком:
      - Буду краток необыкновенно… Умираем, понимаешь... Костлявая, проклятущая баба, косит верных сынов народа...
     И другие прочувствованно выражались. Маргарите Максимовне чудилась в обращенных к ней соболезнующих речах скрытая насмешка, плохо скрытая, некое и злорадство. К тому же она не сомневалась, что город - вон сколько крыш и праздного люда на улицах! - равнодушно принял весть о смерти своего избранника. Между народом, влачащим, как видится, жалкое существование, и теми, кого он выбрал творить власть, пролегла непреодолимая пропасть. Народу нынче как бы и не до того, чтобы копаться в вопросах жизни и смерти своих правителей. Отправили депутатишку на тот свет, туда ему и дорога! Народ стал ужасно циничен, развращен, из его сердца ушла любовь к своим повелителям, он больше не желает хранить холопскую преданность своим господам. Но и Маргарите Максимовне, если начистоту, нет никакого дела до народа. Ей страшно оказалось потерять мужа, настойчиво-деятельного, доходившего и до прыгучести Павла Дмитриевича, прекрасного во всех отношениях человека. И первой ее заботой в скорбные дни было сделать все возможное, чтобы правда его смерти поменьше пережевывалась наглыми газетчиками и мусолилась с корыстью любопытствующими.
Поняв ее намерение, глава городской думы Чернов воскликнул в это трагическое время: поддержим! обеспечим! никаких газетчиков! никто и носа не сунет! Он приехал засвидетельствовать печаль, навеянную на него кончиной депутата. По привычке иллюстрации своей абстрактно-гуманистической близости к простому люду он почесывал затылок с довольно-таки глуповатым видом и долго блеял на тот счет, что Мышечкин-де был на редкость многообещающим политиком, а вот, поди ж ты, как вышло, можно сказать, что ожидания-то не оправдались!.. Затем высказал носившуюся в воздухе мысль: гибель Мышечкина попахивает чудовищным политическим убийством. Стал он усугублять:
     - Душок такой чувствуется, прямо сказать, смрад, миазмы тут, моя дорогая, а все потому, что дело-то политическое, грязное, с таким, знаете, душком, что и впрямь натуральный таки смрад…
     Вдове эти умозаключения, претворившиеся словно бы в заунывную и нескончаемую степную песню, не пришлись по душе, и она поникла.
     - Убийство? – говорил тучный Чернов. – Раскрою, или буду я Чернуха, комик опереточный, а не Чернов, спикер! Или будет вся дума наша не органом, а сплошной ерундой и показухой, если не докопаемся, а мы, смею вас уверить, докопаемся, да, голову даю на отсечение, что мы будем дотошны, настойчивы, профессионально в данном случае пригодны, и мы будем не мы, если в конце концов не докопаемся до истины. Мы вообще это дело не оставим, не допустим, чтоб под сукном очутилось, как у нас водится, - рубил энергично Чернов рукой воздух. – Мы расследованием займемся, будем искать и искать и обязательно выясним, что тут за чертовщина навалилась и что за хреновина вылезла на свет Божий. Я буду лично следить за ходом следствия, а к нему привлечем лучших следователей, достойных награды за доблестную службу и повышения за выслугой лет.
     Маргарита Максимовна вдруг ударилась в плач.
     - Моя вина, на моей совести гибель Павлика!
     - Кого-то подозреваете, Маргарита Максимовна? - осторожно и вкрадчиво осведомился думский предводитель. Он с тихим присвистом втянул воздух, как бы готовясь услышать что-то ужасное, и сделался похож на большую черную птицу с крошечной острой и лысой головкой, которую только и покрывает что тощий и жидкий хохолок.
     - Не уберегла! Проворонила! - истерически выкрикнула женщина.
      Чернов сообразил, что горе горячит бедняжку, заставляя возводить на себя напраслину. Он улыбнулся, прикрыв ладошкой за долгие годы депутатского служения принявший форму рупора рот, и улыбался даже еще на кладбище, когда прах Павла Дмитриевича с надлежащими почестями предавали земле, а сам он воодушевлено любовался Маргаритой Максимовной, в траурном одеянии смотревшейся эффектно и таинственно. Бедная женщина не оставляла работу даже во время благополучного замужества, а теперь-то ей и вовсе предстояло самой заботиться о своем благосостоянии. Через несколько дней после похорон мужа, сменив траурное платье на более веселый наряд, который вдруг словно слился с ней и стал как шкура какого-то светлого, солнечного, отдающего голубым морем и знойным небом колера, Маргарита Максимовна, войдя в фармацевтическую лабораторию, приветливо поздоровалась с сослуживцами и надела белый халат. Она ждала, что и здесь ей будут выражать сочувствие, но этого не случилось. Громадного роста мужчина, уже приличный специалист, но предполагающий гораздо большего добиться в будущем, а именно когда с него снимут обязанность опекать бестолковую жену депутата, сказал ей, ставшей вдовой, печально морща умный лоб:
      - Фармацевтика, увы, на пороге краха. Полученный нами препарат опять не отличается эффективностью и непревзойденными целебными свойствами. Посмотрим, Маргарита Максимовна, в чем причина нашей очередной неудачи?
      Они склонились над столом, разглядывая положенную специалистом серенькую круглую таблетку. 
      - Наверное, в пузырьках при размешивании препарата в воде не хватает углекислого газа, чем и объясняется суть проблемы, - высказала Маргарита Максимовна свою обычную догадку.
      Дружно рассмеялись в лаборатории. Специалист, продолжая играть с Маргаритой Максимовной, как кот с мышью, гнусаво спросил:
      - Точно, что пузырьки?
      - Еще бы не точно, в них вся закавыка.
      - Вы, драгоценная моя, не профессор, а глупая утка, а если уйти от деликатности выражений, то и натуральная прошмондовка.
       - Но почему?
       - Вы, грубо говоря, продажная девка какой-то неизвестной нам и определенно чуждой фармацевтики, если так думаете, и пузырьки не в воде, единственно только воображенной вами, а в вашей бессмысленной голове.
Маргарита Максимовна тоже стала посмеиваться, полагая, что коллега, отличавшийся оригинальностью суждений и склонностью к тонкому юмору, шутит, но тот, неожиданно рассердившись, закричал:
       - Хватит втирать нам очки! Вы теперь не депутатская жена, а рядовой сотрудник, и надобность выслушивать ваши некомпетентные мнения больше, к счастью, не обременяет нас. Потрудитесь высказать по-настоящему серьезное умозаключение и на его основе создать действительно эффективный препарат!
       Скоро убедившись, что Маргарита Максимовна сходу не перестроится на плодотворную деятельность, сослуживцы возвестили о ней как о помехе на их и без того трудном творческом пути. Они препроводили вдову в пустое помещение, где фактически кончались производственные отношения, и там  оставили думать и трудиться в одиночестве ее внезапного отрыва от коллектива, не пожелавшего и впредь мириться с положением, при котором жены ответственных работников имеют незаслуженный авторитет и садятся на голову полезным и неугомонным труженикам. Чтобы убить время, оставшееся до конца рабочего дня, она решила спуститься в подвал и посмотреть, как лежат на бесконечных полках массы таблеток, выдуманных ею в сотрудничестве со специалистом еще в ту пору, когда ей приторно, слащаво позволяли относиться к своей работе халатно. Может быть, это наведет ее на какое-нибудь богатое творческим смыслом и новаторскими идеями соображение. Она ужасно смутилась, услыхав гневную речь коллеги, обвинения в некомпетентности, от которых ее не защитило даже профессорское звание. Мысленно ища выход, она подумала, что могла бы бросить лабораторию и заняться другими делами, например, сочинением научных трудов о полярных исследованиях дореволюционной поры, ибо слышала о них немало интересного. Или вот еще такой чудесный предмет, как дендрология и все из нее вытекающее, разные там английские парки, альпийские луга, тропическая флора. Открыв дверь в подвал, Маргарита Максимовна, против ожидания, увидела не сторожа Федора Кузьмича, уютно сидящего на своем рабочем месте при свете настольной лампы, а непроглядную тьму, откуда мужской голос спросил ее:
       - Кто вы?   
       - Я вдова депутата Мышечкина.
       - Будьте достойны памяти этого светлого человека, блюдите себя, помните, что на вас обращены сотни и тысячи внимательно следящих глаз, и будьте жестче в своей идейной одержимости, - сказал голос.
       - Федор Кузьмич, я вас узнала! – крикнула женщина. – Почему вы сидите без света да еще читаете мне мораль?
       В этот момент строго и безоговорочно закончился рабочий день, что избавило Федора Кузьмича от необходимости объяснять свое положение и некие принципы, побудившие его высказаться с предельной идеологической направленностью. Маргарита Максимовна отправилась домой, и громадный специалист на этот раз не вызвался проводить ее, не побежал впереди, расчищая ей путь. Проходя узким и пустынным переулком, где была одна только печаль осенней поры города, женщина увидела этого человека за пыльным стеклом, внутри кафе, где он надувался водкой с Федором Кузьмичом, а почувствовав на себе ее взгляд, с наглой ухмылкой толкнул под локоть крепко взявшего в руку полный стакан сторожа, предлагая корчить гнусные рожицы. Но если он и впрямь принялся корчить их, дразня Маргариту Максимовну, то Федор Кузьмич, не пойдя на поводу у глупого своего собутыльника, посмотрел на вдову серьезно, как на личность вообще и как на ту, с которой его объединяет большая и многообещающая истина некой тайной доктрины. Войдя в свою квартиру и в комнате устало опустившись на стул, тоскующая дама устремила взгляд в зеркало, думая отыскать на своем лице уподобление счастливым фармацевтам, умеющим с завидной ловкостью от трудностей своей науки переходить к летописям полярных исследований или к дендрологии, английским паркам и прочему многообразию мира, но из зеркала, усмехаясь и облизываясь красным языком, как бы чешуйчатым и острым, как гарпун, глянул на нее небезызвестный партийный выдумщик Порошков.
        - Ой, как вы меня напугали! – взвизгнула женщина.
        Порошков не задержался в зазеркалье. Купно схватив бывшую при нем большевистскую атрибутику и на прощание выкинув вовсе уже оскорбительную ухмылку, он исчез. Вдруг послышался, словно из подполья, юношески звонкий голос.
        - Не пугайтесь, Маргарита Максимовна, под диваном у вас человек, мастер своего дела. Это даже самобытно, поверьте. Я не грабитель, и никакого зла я вам не причиню, я "жучков" убираю. – Расхохотался говоривший, сообразив, что при упоминании о «жучках» что-то зоологическое, микроскопически существующее в древесности  поблазнилось женщине. Она же еще, раскорячившись перед зеркалом и вытаращив глаза, билась в него лбом, в этом нервном занятии пытаясь совладать с ужасом происходящих одна за другой неожиданностей. – Смущены мы оба, но кто же знал, что вы застукаете меня за работой? А «жучками» в моем деле называют подслушивающие устройства. Кто меня послал, прямо сказать этого не могу... Секретность, сами понимаете. И особых инструкций насчет общения с вами не имею. Зато другие параметры и аспекты… Ведь вам наверняка интересно будет услышать, как устанавливается "жучок". Послушайте, меня Николаем зовут. Так вот, приходит наш брат в квартиру в отсутствие ее хозяина и приносит небольшой чемоданчик... подобному чемоданчику, поверьте, позавидовал бы и профессиональный взломщик. Обычный замок я открою за десять секунд, самый сложный - максимум за двадцать три. По части замков у меня всегда замечательная простота действий, а насчет "жучка" я вам скажу, что его можно вставить в зажигалку, пепельницу, браслет для часов, и он уловит даже шепот на расстоянии пяти метров и в виде радиосигналов передаст услышанное. Представляете, какая отличная штука? Самый маленький "жучок" - величиной с рисовое зернышко. Вам интересно? Или вот о передатчиках, которые имеются в нашем распоряжении и которые работают на сверхвысотных, так сказать, частотах... Да вы, Маргарита Максимовна, чаю пока приготовьте, я сейчас закончу и к вам выползу.
       Маргарита Максимовна стала исполнительницей желаний и повелений неизвестного молодого человека. У нее подкашивались ноги, страшно ее разбирало в эти удивительные минуты  предощущение конца, неизбежной личной смертности. Она не знала, что делать: бежать, спасаться бегством, или звать на помощь, или обрушиться на незнакомца с угрозами сдать его в милицию, а то и в руки самого Федора Кузьмича, который сейчас вдруг представился бедняжке чуть ли не единственным, кто в любых обстоятельствах способен сохранить выдержку и какую-то особую идейную устойчивость. С другой стороны, уже воображался ей незнакомец не просто малолетним и бравым молодцем, а юношей прекрасной наружности и даже как будто сказочным принцем. В голове вертелась уместная, но давящая своей подлой казенностью мысль, что за посягательство на жилище вдовы депутата незадачливому принцу намотают срок на полную катушку. Да еще докажут его причастность к убийству Павла Дмитриевича. Непременно докажут, для следователей этот парень сущая находка. И выйдет ему вышка, приютила Маргарита Максимовна какое-то совсем уж чужое в ее милой головке аналитическое переживание. И оттого, что ее мысли о молодом человеке велись на чуждом ей языке, в глубине ее души всколыхнулось болезненное сожаление о нем, как если бы ей и впрямь предстояло сгубить его жизнь, наверняка красивую в своей юношеской румяной задорности. В полуобморочном состоянии побрела она на кухню готовить чай.
Закончивший свою работу хорошенький юноша возник в проеме двери. Щеки вдовы слегка порозовели. Перед ней как бы отдельно, сам по себе стоял превосходный костюм солидного господина, зажировавшего нувориша или степенного дипломата, а юноша словно лишь случайным образом влез в него, ничего не потеряв при этом от простых и по-своему славных повадок уличного парнишки. Но за обликом гавроша иной раз проглядывал строгий и не по летам чопорный вожак сознательных масс молодежи.
       Стали пить чай, и разрумянились оба. Специалист согласился и на рюмочку коньяку. Отведал рома. Под конец стаканами глушил водку. Однако не пьянел, загипнотизированный могущественной и неотразимой в своей зрелости красотой женщины.
       - Зачем же вы в таком-то костюме… полагаю, кругленькую сумму за него отвалили!.. зачем в нем-то под диванами ползаете? – расхохоталась Маргарита Максимовна. Затем, пока Николай разъяснял, что на работу ходит как на праздник и ради праздника выдают ему любящие родители из домашнего гардероба лучшее, сами оставаясь в бедности и ожидании счастливых перемен, к ней вернулись манеры элегантной величественной дамы из высшего света. Чтобы показать молодому человеку, что лично на него она никакого зла не держит, вдова время от времени лучезарно улыбалась. И при каждом искрообразном взмывании ее улыбки Николай с неподдельным мастерством изображал готовность пригнуть голову, залечь, окопаться, зарыться в землю, забиться в щель, исчезнуть. Покорен вашей несказанной красой, объяснялся он.
       - Значит, вы те свои «жучки» убрали и меня прослушивать никто больше не собирается?
       - А с какой стати? Удовольствие это дорогое, всех прослушивать - в большую копейку влетит, - отмахнулся специалист. – Вы, Маргарита Максимовна, живите спокойно, солнечно, превентивно читая хорошие, светлые книжки мастеров словесности и стилистики не из тех, которые наводят на мрачные сомнения и неуверенность в смысле жизни, подтачивают веру в категорический императив и тому подобные вещи. Не вы попали в эпицентр действия страшных сил, а ваш муж, и его убили. Вам беспокоиться нечего. У него, супруга вашего, нынче не очень-то веселое занятие – смерть смертью попирать, а вы даже едва ли толком представляете, что означает эта абстракция, так что ваше дело, как говорится, живое. У него не иначе как из-за должности летальный исход, и хоть это не моего ума прерогатива, я все-таки скажу… ну, как если бы вы мне карт-бланш дали, чтобы я высказывался… скажу, что он по роду своей деятельности в депутатском корпусе до больших денег касался, а это всегда причина риска и, как говорят мои начальники, форс-мажора. А теперь его нет, вышел весь - отпала и нужда прослушивать. И денежки наверняка тю-тю, исчезли в неизвестном направлении, и сие тайна великая есть, сугубая метафизика. Но вам, Маргарита Максимовна, вам бояться нечего! Это я кричу и руками лицо закрываю, это меня частенько разбирает жуть, ведь я, Марго, и сам ненароком оказался в гуще политических событий, в сфере таких приложений, что вы бы ахнули, узнав. Я человек маленький, пешка, слоник среди слонов и слоних, но у меня наблюдения и мнения. Голова идет кругом, как подумаешь, что во всем везде и всюду на первом месте виден голый денежный расчет. Наш мир тошнотворен, Маргарита, держись от него подальше. Вот спроси меня, велик ли человек, задай мне персонально этот философский вопрос. Нет, отвечу твердо и безапелляционно. Не в том смысле, что нечего спрашивать и приставать ко мне со всякими глупостями, а в том, что нет, не велик, а мал и до чертиков ничтожен человек. Летось тоже один спрашивал, так я ему даже в конце концов врезал, но не по грубости натуры, а исключительно из нетерпимых воззрений на его фальшивые постулаты и желая приостановить его слишком размахнувшуюся свободу совести. Кстати, если о последней речь, первым делом вспоминается Христос, воображаемый сын Бога. Не знаю, может, он был и человеком воображаемым, но когда, дорогая, ему  довелось возиться на кресте, чего не отрицают и ученые, сообщая, что он, мол, отстаивал свою правду до последнего, то что же нам и представить, как не то, что было все там у него сопряжено с грязью, кровью, стонами и блевотой. Это только потом апостолы, заговорив на всех международных языках сразу, сюжет овеяли чистотой и сиянием, как в доброй сказке, которая, впрочем, все равно в конечном итоге обернулась известной дрянью религиозных распрей и гонений. Или Карл Маркс, Ленин… Опять же вроде бы величие замыслов и грандиозная мысль облегчить существование многострадальных масс. А во что вылилось? В чепуху, кровь и бред. Я в партии состою, и она провозглашает диктатуру пролетариата, а я ни в диктатуру эту и ни во что не верю, и мой нигилизм непреодолим. Он явление, с одной стороны, глубокое, а с другой, высокое, и до дна его никакому пропагандисту не доплюнуть, никакому агитатору через него не перепрыгнуть. Я завсегда с признательностью смотрю, как человек открывает закон земного притяжения или теорию относительности. Великое открытие! Человеку премию дают, и я вместе со всеми кричу: ура экспериментатору, хвала ему и вечная слава! И все-таки у меня закравшийся вопрос в виде любопытства, что же это открытие значит для коровы или для Бога, на что оно им? Да ровным счетом нуль оно для них. Это все только людям и надо, для нашего узкого круга, а в смысле целого – хмарь и дым один. Но романы люди хорошие пишут. Я с восторгом читаю. Дон Кихот или, сказать примерно, Робинзон Крузо. Но и это дела давно минувших дней, потому что нынешние люди обмельчали и не поставляют для писателей героев. Люди, Маргарита Максимовна, надевают маску идейной одержимости и кричат что-то о партийных различиях, а в действительности нет ничего, кроме ожесточенной борьбы за власть и золото. И только у меня простая душевная любовь к своей профессии. Я ею проживу, как говорится, с рассвета до заката и унесу ее с собой в могилу. Но это не значит, что я герой и могу поставлять себя писателям в качестве образца. Мне Сервантес в лицо плюнул бы, решив, что партийность отучила меня от чистоты помыслов. Только и есть удовольствия в нашей грязной жизни, что читать книжки. Но я, дорогая моя, хоть и прост, а несходство сочинителей понимаю. Я бы Сервантесу плевок спустил, потому что еще Достоевский возвышал его прозу до уровня божественного откровения, а вот Гоголю и косого взгляда не простил бы, понимая, что его хлебом не корми, а только дай ему меня, простого русского парня, записать в мертвые души. Я, может, от того плевка Сервантесова возродился бы да вдов и сирот пошел бы защищать, а от косых взглядов хохляцких, от хихиканья ихнего, шепота серого и лицемерия слезливого мне страшно как с души воротит! Он, Гоголь этот ваш, все свои враждебные нам мысли приоткрыл в зачатках второго тома, в образе Костанжогло, несомненно ярого глобалиста и приверженца нового мирового порядка. А я индивидуален и к тому же ничего нового от людей не жду, равно как от нового не жду ничего хорошего. Живой я, живой и отлично ориентируюсь, смекая, что к чему. Предложите, для примера, Маргарита Максимовна, чтобы я и сам написал книжку, и вообразите на минуточку, что я, пиша ее, делаю тем самым подвиг, потому как разве не подвиг это был бы по нашим-то убогим временам? Ведь грязно и душно кругом, и скучно на этом свете, и не в последнюю очередь из-за прохвоста Гоголя. Подгадил он нам основательно! Да ведь мне пришлось бы, когда б я книгу сел писать, совершенно не думать о реальной жизни и выдумывать полностью необыкновенные и фантастические события, потому что лишь так можно, преодолевая скуку и бедность мысли, изумить людей и создать незаурядное творение. Но я пока это в голову не беру и сочинительством не занимаюсь, потому как вполне доволен, что у меня работа по душе и вообще сытость, обеспеченность. К тому же я, может, кто знает, и не способен на изумительные выдумки, а без них ни за что, ни за какие коврижки не сяду писать.   
       Женщина, чуя угрозу расставания с этим словоохотливым молодцом, нехорошо, душно, постыдно как-то переживала ту обиду, что она без мужа ни для кого не представляет интереса, что к ней не будут приходить с «жучками», рассказывая при этом литературно удивительные вещи. Непроизвольным движением цепляясь за Николая, удерживая его, поднявшегося, чтобы и впрямь уйти, она страстно и будто в помешательстве шептала:
       - Да вы столько всего наговорили, что я теперь и не соображаю, на каком свете нахожусь! Что мне после всего этого делать, милый Коля?
       - Я вам все выложил, все свои мысли, и если они шли блоками, то можно разрозненное привести в надлежащий вид целого, и получится конфетка, - ответил Николай с достоинством.
       - А вы, сердобольный, поймите мои чувства и выскажитесь добродушно, - бредила женщина. – Кто ко мне придет теперь, хотя бы и с «жучками»? Кому я нужна после мужа и без него?
       - Да вы не огорчайтесь, милая, что за радость знать, что тебя подслушивают? Я душу дьяволу отдал бы сейчас за одно только, что мысли мои сокровенные, слова нежные, к вам обращенные, не слышат посторонние уши. Вот и вы лучше оставайтесь самой собой, гостеприимной, компактной, ладно скроенной, и я вам скажу: вы как женщина только моргните - и я ради вас хоть в игольное ушко влезу! Я вас оберегать буду и хранить, словно талисман.
        - Много вы мне хорошего и неожиданного сказали, Николай, я, может быть, теперь брошу фармацевтику и писать о полярниках ничего не буду, а займусь домашним хозяйством. Мне пенсию дадут. Пока был жив муж, я словно обитала в башне из слоновой кости, а теперь не знаю, чем и заслониться от ужасных образов, которые стали возникать на каждом шагу, как увернуться от чудовищной бездны, которую образовала психология злых, бессердечных людей.   
        - Маргарита Максимовна, вы отчаялись, вы не верите в свою трудоспособность? Напрасно! Вы женщина в самом соку. Если вам по возрасту и полагается пенсия, то по фактическому состоянию тела и душа вы еще определенно годитесь быть фурией любви и страсти. Просто нужен мужчина, и не какой-нибудь, у которого одно только внутричерепное давление ума и больше ничего продуктивного, а мужчина как сгусток, прямо что-то вроде сплошного кровеносного сосуда, толстенной жилы такой, от обхвата которой вам уже никуда не деться, все равно как от удава.
       - Хорошо бы такого мужчину женщине, если рассуждать общо, - сказала Маргарита Максимовна кокетливо, - но как бы на эти ваши обхваты посмотрел с того света мой муж, покойный Павлик? 
       Скорбь была ей к лицу, но обреченность, которая будто бы стала отныне ее уделом, казалась все же отчасти напускной, отнюдь не вписывающейся в контуры ее изящно-упитанной фигурки, хотя она говорила о ней столь убедительно, что даже бодрый Николай, поддавшись ее настроениям, вздохнул с глубокой печалью. Он ушел, пообещав скоро наведаться, а женщина загрустила. Уткнувшись лицом в ладони, долго она плакала, не понимая, где ж те блестки, из которых недавно еще складывались ее золотые денечки и как ей теперь без дрожи, с уверенностью проводить линию судьбы.
       Николай, покинув квартиру Маргариты Максимовны, отправился в центр города, шел долго в чувственной задумчивости, как бы еще весь в колдовском тепле, навеваемом Маргаритой Максимовной, и наконец переступил порог старинного особняка, где размещалась ячейка левых. Он вошел в кабинет Порошкова и доложил, что был застигнут вдовой во время изъятия из ее квартиры подслушивающих устройств.
       - Мать твою!.. - мгновенно вскипел праведным гневом Порошков; переваливаясь пингвином, он устремился на Николая, а приблизившись вплотную, с неожиданной меланхолией вымолвил: - Ты надежно стоишь на страже наших интересов, сынок?
       - Я вне политики, но у меня привязанность к моей работе, поэтому я надежен, - покорно, с усталой тупостью ответил Николай.
       Порошков в партии задумывал разного рода идеологические диверсии против ее врагов; спал и видел великие победы, некое триумфальное шествие; замыслив очередную авантюру, он проводил ее в жизнь руками недотеп вроде Николая, у которых профессиональные пристрастия подавляли нравственную разборчивость и способность смотреть на мир умными глазами.
       - Крепись, сынок, и стой надежно, с доблестью, как вышколенный! Труба ежедневно зовет! – сказал Порошков, а затем вернулся к разносу: - Ты, однако, завалил дело! Черт знает что такое! Некому поручить даже простое задание! Нет людей!
       Он стал буйствовать перед терпеливым Николаем, живя в уверенности, что если уж он рассердится, это обернется для окружающих немыслимыми бедами. Поэтому он ходил всегда надутый и угрожающе смотрел на всякого, кто по тем или иным причинам привлекал его внимание, а сейчас жертвой его сами обстоятельства сделали Николая, и он выплясывал перед юношей взбесившимся шаманом.
       - Задание было совсем не простое, - спокойно и без обиды оправдывался Николай, - и я его вовсе не завалил. "Жучки"-то я убрал.
       - Но она тебя застукала и теперь на весь город растрезвонит...
       - Не растрезвонит, мы с ней по душам говорили и чай пили, разными горячительными напитками она меня угощала. Ей ведь нынче скучно, одной-то, вот она и слушала меня, раскрыв рот. Понимаете? Я ее, можно сказать, завербовал.
       - Завербовал? Каким образом?
       Николай гордо усмехнулся.
       - Знаете, что такое любовь? Я ее, может быть, полюбил, положим, не в форме безумия, но вполне эмоционально, с известным накалом, и она, я чувствую, готова мне в любой момент ответить взаимностью. Я вызвался ее оберегать от напастей нашего мира, и она мое предложение радостно приняла. Скажите, разве не к тому у нее предрасположенность и не то у нее состояние души, которое на вашем языке называется завербованностью?
       Начальник задумался на мгновение, величина которого была ускользающе мала. Его мысли занимали совсем ничтожное пространство, и в нем негде было поместиться времени. Наконец порошковские глаза потеплели, и он взглянул на подчиненного поощрительно, словно тот с настоящей большевистской прытью перескочил на партийной лестнице сразу через несколько ступеней и занял место чуть ли не вровень с ним. За такие вещи можно расстрелять, а можно и взять к себе под крыло. Порошков решил попробовать второе.
       - А что... - проговорил он раздумчиво. - Тут что-то есть... перспективы, знаешь ли... И то сказать, женщина она, эта Маргарита Максимовна, еще очень и очень привлекательная. У нее фигурка и ножки для кордебалета, для танцулек всевозможных, и всем своим существом она, конечно, в самом деле все еще стремится к амурам… Ты при удобной возможности не тушуйся, шуры-муры с ней заведи... для верности... Преданными нашему делу и революционными подобные дамочки сами по себе не становятся, их надо воспитывать. А постель - самое милое средство в таком деле. Понял, товарищ?
       Порошков был тяжелым в общении человеком и раз от разу утяжелялся, набухая, как плод излишними соками, безответным вопросом о способах всеобщего привлечения под знамена пролетарской революции. Решить этот вопрос ему мешали не только внешние обстоятельства, мало работавшие на внезапное и как бы самопроизвольное зарождение революционной ситуации, но и более чем скромные таланты его ума, достаточные разве что только для постижения присущей ему, Порошкову, великой настойчивости в достижении разного рода текущих партийных целей, в сущности мелких и ничтожных. Вдруг нынче он почувствовал странную, может быть, несколько сомнительную, словно бы сумасшедшую легкость. Выпроводив Николая, своего современника, поведавшего вдове убитого депутата о духе времени и царящем в обществе моральном разложении, революционер забегал по кабинету, совершая замечательные прыжки и даже танцевальные фигуры, и о революции, всегда шедшей в его воображении сверху, от него, вниз, к массам, он больше не думал, в свою очередь пораженный не иначе как случайной стрелой Амура. Он вгляделся в себя и успел еще уловить, как что-то в нем, сумрачном, не то незаметно, не то с поразительной быстротой переменяется, как истаивает и сама его сумрачность. Результаты перемены вполне обнаружились поздно вечером, когда Порошков пришел со службы домой, сел за стол ужинать и без видимых причин, легкомысленно позволил себе то, чем давно уже пренебрегал за утратой интереса, - надолго задержал взгляд на жене. Однако же угрюмо смотрел он на бесформенное нечто, с чем был связан брачными узами. Плохо давалось глазу различие у этой особи между передом и задом. Толстуха тем временем дивилась, прикидывая в умишке, сколько уже супруг не баловал ее столь пристальным вниманием, и казалось ей, только и объяснимо его нынешнее состояние что внезапным пробуждением у него интереса к ее прелестям. Сильнее обычного почувствовала она себя хорошенькой. Нипочем ей были испускавшиеся трудово вспотевшим мужем струйки запахов, среди которых она бродила по комнате как заблудившаяся в царстве гейзеров слониха. Будни, будни! На поверхностный взгляд, все шло как обычно, в меру грубо и пошло. Однако с Порошковым случилась перемена, и вот в чем она заключалась. Неожиданно примялись, как трава под ураганным ветром, партийные тревоги и думки, а наверх вышли мысли невесть о чем, - да, Порошков больше не знал, о чем он думает, а поскольку все его существо, похоже, уклонилось куда-то в сторону и даже как будто вывалилось за пределы объективной реальности, выходило, что думает он теперь, скорее всего, обо всем на свете, и, что самое удивительное, думает стремительно, настолько стремительно, что нет возможности и уловить смысл всех его нынешних помышлений. Профессором мне все равно не стать, промелькнула юркая и никчемная догадка. Опасность таилась в происходящем с ним, опасность превращения в безвольное создание, в тростник, в ковыль какой-то, в бессмысленно шумящий камыш, а ему ведь по-прежнему хотелось сознавать себя блестяще-кожаным комиссаром, играть в такового, хотя и танцуя даже при этом, неуклюже притоптывая могучими ногами, хлопая себя по бокам. Но если он и видел еще мысленно поле некой исторической битвы за всемирную справедливость, то словно издали, и себя на нем уже не замечал. Это смахивало на неуклонное приближение к пропасти: ты понимаешь, что мчишься навстречу гибели, а остановиться не в состоянии. Чтобы хоть за что-то зацепиться, Порошков и задержал взгляд на внушительной фигуре жены. Ну и комплекция! Что-то не так, что-то неправильно в моей партийной жизни, - всплыло у Порошкова, после длительного созерцания того, что жена называла своими прелестями, отчаянное, трагическое суждение, и благодаря ему зашатавшийся партиец отчасти вернулся к действительности.
        Неправильной была сама жена. Умру ли я? - простонал в его недрах судорожный басок. Душа седым клоком вплелась в песенную культуру народа. - Умру. Но не иначе как в борьбе. Я борюсь за народное счастье, подумал Порошков, и моя борьба проходит на фоне страданий подавляюще огромных масс трудящихся, вынужденных жить в холоде и голоде и ходить с протянутой рукой, а в то же время эта женщина вон какие бока наела, вон какие мяса у нее! И это жена партийного функционера, верная соратница идейного вождя обнищавших слоев населения? Можно ли ожидать от этой жирной свиньи преданности нашему делу, революционного пафоса, какой-то там стачечно-митинговой сноровки? То ли дело Маргарита Максимовна...
         Стоп, замри, машина мозга! Вот он, момент истины! Теперь понятно! Недра Порошкова снесли яичко, скорлупа треснула, и наружу вышел образ прелестницы. Порошков постиг, что в мире случаются чудеса. Да и мир как-то наполнился вдруг светом, красотой, силой, толкающей в неустанное стремление к подлинно высоким идеалам. Ясно уже, что после разговора с Николаем скрыто, но оттого не менее мучительно происходило в Порошкове зарождение, с каким-то сразу скачком в особый темперамент и даже лихорадку, любовных намерений. Не кроется ли и тут злой умысел правых, их продажная геополитика, тревожно и бессмысленно подумал Порошков.
         Начальник радикально переменился, и со временем мы еще покажем, что постигшие его перемены носят, при всех оговорках, необратимый характер. Без чрезмерной и суетной спешки, разумеется, отмирало в нем революционное прошлое, но рассказывать подробно об этом нет смысла, поскольку во внешнем мире оно умерло еще раньше, пожалуй что и до рождения нашего героя, и лучше безотлагательно перейти к удивительному периоду бытия Порошкова, когда он чисто, как отмытое летним дождем небо, выглядел в глазах соратников невменяемым. Они-то не понимали всей обоснованности его перелицовки, сочли его обыкновенным ренегатом и всю вину за внезапное отступничество возложили на старческое оскудение его ума. Маразм, объясняли-комментировали товарищи, недобро усмехаясь. Порошков больше не чеканил шаг в направлении службы, он оставался дома, чтобы предаваться, с одной стороны, диким непотребствам и возвышенной поэзии, с другой; на телефонные звонки, соединявшие его с партийной ячейкой, отрывисто отвечал:
         - Работаю... не мешать! - Узнавая говорившего с ним по голосу, выкрикивал: - Закрой пасть, товарищ!
         В высшем смысле партия удручалась, потеряв ценного работника, но на бытовом уровне похожие на откормленных поросят партийцы лишь презрительно хрюкали, безразличные к убыли такого рода.
         Теперь Порошков видел из своего грозового далека былых соратников гагарами, извивающимися гадами, которым не дано летать, они стали, по его новым необузданным понятиям, смешны и неприятны. Он слушал и слушал записи с голосами Маргариты Максимовны, ее покойного мужа, их друзей и знакомых, всех, кто приходил в их дом. Со временем создатель непостижимо светозарного образа Маргариты Максимовны догадался оставить на кассетах только ее голос, чтобы уже ничто не мешало ему вслушиваться в его чистые и нежные переливы и таким образом оставаться с возлюбленной наедине. Постепенно Маргарита Максимовна целиком ушла для него в собственный голос и словно прекратила всякое обитание в реальности. Порошков уже не понимал содержания и смысла ее речей, ее слов, их звучание переросло в нечто подобное звонкому птичьему щебету или ласковому журчанию ручейка. Великолепный звук! Чистейший, искренний, эзотерический. Вытягивая шею, выпучивая глаза, исполненные мистического мерцания, Порошков не вслушивался, а всматривался в него. Естественно, Маргарита Максимовна, обретя грандиозную высоту неприкосновенности к житейской возне и грязи, обрела заодно и божественность и не могла больше ходить по земле, как это делали другие, не могла находиться в грубом, одолеваемом всякими тяжеловесными потребностями теле. Она стала духом.
         Но сам Порошков, то и дело ощущая себя в положении отправляющего всякие надобности нелепого и жуткого существа, не покидал действительности. Он разве что на мгновение-другое выпадал из нее, увиваясь за высоко парившим духом по имени Маргарита Максимовна. Но как ни забирался он порой в заоблачность, у него сохранялось знание о житейской грязной прозе, это было неизменное и горькое знание, помещенное в хранилище опыта, и, сознавая свою роковую отягощенность, то есть привязанность к земле, Порошков сурово и даже злобно хмурился. Все то ужасное в политической жизни страны и безыдейном, но глубоко социальном настрое ее граждан, о чем рассказал Николай Маргарите Максимовне, было теперь особенно ясно Порошкову, но поскольку он при этом сам уподобился злому псу, стал он не идейным и в той или иной степени трагическим носителем этого ясного знания, а именно что как бы и воплощением ужаса, его гнусной, по-своему веселой и оттого окончательно жуткой реальностью. В то же время для него самого олицетворением всего мерзкого и низкого сделалась постоянно маячившая перед глазами толстуха жена. Порошков не видел бы из своего нового и неожиданного положения никакого выхода, если бы только разевал рот на щебет Маргариты Максимовны и никак не входил в картину ее полета усилиями особым образом возбужденного организма. Он, в позывах к святости, и отказался бы от такого вхождения, но организм нагло брал свое, и его силой Порошков измерял собственную опытность, величину своего постижения ничтожных истин дольнего мира.
           Возбудившись, а то и перевозбудившись, он набрасывался на жену и страшно, с неистовой жаждой нечистоты, с душераздирающими криками насиловал ее. Бесформенная глыба сминалась в его получавших невероятную мощь руках как навоз, из ее глубины вырывалось противоречивое покрякивание, сопрягавшее в себе удовлетворение с недоумением, радость животного наслаждения с беспокойством из-за чрезмерности происходящего. Эти безумные, переступавшие не только через любовь вообще, но и через известный трагикомизм семейной жизни сцены были ничем иным, как новым способом общения Порошкова с миром. Он одновременно и полемизировал: ах вот как? у вас грязь, ничтожество, у вас деградация? ну так я, валяясь в вашей грязи, восстаю на вас! - и грозил: вот изрешечу эту тварь, отмордую, затолкаю, будете меня помнить! Выразив себя через несчастную, истерзанную плоть жены, он покаянно и отчасти умиротворенно удалялся внимать ангельскому голоску Маргариты Максимовны.
          Затюканная жена ползла к ванной, надеясь под душем найти облегчение, но на полпути заваливалась на бочок и, бредя собой как старой собакой, вытягивала тупую морду к воображаемой луне. Слыша из комнаты мужа двуголосие, - то Порошков, срываясь на детский писк, вторил щебету Маргариты Максимовны,  - она всей душой желала ему подольше оставаться в ладу с той, неизвестной ей, кого он имел на стороне.
         От сознательной классовой борьбы ничего не осталось в поступках Порошкова, наступила пора противостояния высокого и низкого, небесного и земного, духовного и телесного. Но ангелы морщились, не без оснований подозревая в нем бескрылого, демоны шугали, не вынося во тьме и сере своей его человечьего духа, - все толкало отступника на путь гибельного индивидуализма, на котором он в конце концов и уморил жену. Сердце ожирелых не выдержало безжалостных наскоков выпавшего из партийной соборности сладострастника. Она-то полагала, что их время вышло и они уже устарели для бурных свалок, а потенция мужа, как ни странно, дала буйный рост вместо угасания, и он заделался не ведающим пощады насильником. Похоронив жену, Порошков оказался в щекотливом положении, ибо, по-прежнему мысля жизнь как борьбу и единство противоположностей, он увидел, что ушла, испарилась всякая противоположность и осталось только единство. А что же борьба? Совсем не вести ее - этого нельзя. Но с кем? И во имя чего?
         Переизбыток наслаждения, которое он почерпал из посильного единения с голоском как бы уже не обретающейся в реальности Маргариты Максимовны, начал угнетать его, и существование понемногу сворачивалось в замкнутый круг, где была лишь одна магия - магия страдания. Но это страдание не очищало, как то, которое он испытывал, вывалявшись в грязи жены, воплощавшей для него всю порочность мира. Это было страдание зрителя, который смотрит фильм, или спектакль, или некий эстрадный номер, и сопереживает, корчится, кричит, плачет, а все-таки не находит доступа к взволновавшему его действу. Чистый эстетизм не удовлетворял Порошкова, и то, что ангельское звучание Маргариты Максимовны без грязевой добавки в виде козлиного набега на безобразную жирную жену скатывалось на позиции "искусства ради искусства", ввергало его в хаос душевного смятения. Из его ухваток исчезали твердость и дисциплина, он забредал в тупик, в тесноту, из которой видел недостижимость и даже нереальность парящего ангела, еще недавно призывавшего его взмыть в небеса, но еще яснее видел ничтожество и ограниченность собственных возможностей. Иными словами, нереальность Маргариты Максимовны перестала быть для него той своеобразной реальностью, какой была до смерти жены, и это грозило настоящим умопомешательством бывшему партийцу, однако он знал, что такие, как он, с ума не сходят, а оттого страдал еще сильнее. Как справиться с собственной твердолобостью? Умрет ли он? Порошков смирился с внедренным в его сознание индивидуализмом, но одиночество принять не мог. Лучше смерть. Лучше сумасшествие. А смута в слабом и без того уме не только запирала Маргариту Максимовну в одиночку в ее воображаемой действительности, или недействительности, но и его самого обрекала на одиночество, обрекала его на сознаваемое и потому особенно страшное, чудовищное существование в ничто, в неком натурализовавшемся небытии.
Человек этот, помолодевший до того, что угробил немощную от ожирения жену, не бредил, но вся его жизнь превратилась в жалкий бред. Он часами лежал на кровати, почесывая странным образом удлинившимися руками покрытые коркой грязи ступни и вслушиваясь в злополучную безысходность щебета, журчания магнитофонной Маргариты Максимовны. Он боялся минуты, когда начнет внезапно разбирать произносимые Маргаритой Максимовной слова, - тогда все рухнет. Все его существование окажется напрасным, загубленным ради поэзии, которой на самом деле не бывает. Лишь иногда Порошков выходил из дома, и это нужно было для того, чтобы купить в ближайшем магазине еду и сигареты, но втайне он руководствовался еще и стремлением посмотреть на баб, как бы поинтересоваться, не заменит ли иная из них покойную жену. Однажды ему позвонил Николай, все еще считавший его своим начальником. Но позвонил парень с тем, чтобы отменить свою подчиненность Порошкову. Едва успев поздороваться, он услышал в телефонной трубке жаркую мольбу:
       - Мне нужна баба! Напор тела! Помоги мне, товарищ! Помоги мне открыть шлюзы, а то лопну!
       - Ухожу я от вас, и вы мне больше не начальник, - сказал Николай. – Женюсь я, вот что, женюсь по любви, по чувству неодолимой страсти... На Маргарите Максимовне.
Словно бомба взорвалась в голове Порошкова. Его предали. Эти двое - они предали его. Не только Николай, нагло объявляющий об отставке его, Порошкова, как начальника, но и Маргарита Максимовна. Увы, женщина, которой пристало благим усилием воли держаться праведного пути и не пристало путаться с сомнительными юнцами, непростительно оступилась, а ведь она  значительно старше Николая, умнее, лучше и чище его, она, казалось бы, умудрена недавней гибелью мужа и вообще перестала существовать на земле, в телесном облике. Почему и как предал Николай, Порошкову было понятно, он знал цену случайным попутчикам. Но как это удалось той, которая представала ангелом? И тем не менее...
        С больно бьющимся сердцем Порошков резко спросил:
        - Естественный отбор, да? Но я еще не сказал последнего слова… Ну, где вы сейчас? Вы, оба!
        - Не понял...
        - Где вы находитесь конкретно?
        Николай с будущей женой собирался в оперу. Радуясь этому, он принялся напевать что-то из Чайковского, перемежая арию странными вставками: одни выражали его удивление замечанием бывшего начальника об естественном отборе, другие вполне согласовывались с его трогательной мечтой выглядеть достойно и солидно, когда он под ручку с Маргаритой Максимовной ступит под сень оперного театра. Порошков, не дослушав, бросил трубку и с бешенством, с какой-то внутренней несообразностью и бесцельностью, как герой карикатуры, взглянул на магнитофон. Он увидел не покорную электричеству машину, а неизвестное помертвевшее тело, с огромными отверстыми ранами, из-за которых на теле не оставалось живого места. Он вложил персты в эти раны и все в них перевернул, гнусно и с отвращением перелопатил, не боясь электрических вспышек и срывающегося на жалобный писк голоска. В комнате воцарилась мертвая тишина, и в ней, словно в потустороннем гардеробе, Порошков оделся. Он взял в оставшемся после покойницы жены хозяйстве бельевую веревку, небрежно скомкал ее и сунул в карман пиджака.
        В театре всех поразил его небритый, больной, сумасшедший облик. Бывший истребитель врагов своей партии громоздко выходил из забвения, его никто не узнавал, конечно, его и не знал никто, как если бы он был профессиональным подпольщиком, но всех пугала его очевидная ископаемость. Люди отшатывались, толкая друг друга локтями, паниковали, потому как густо шел дух давней порошковской немытости. На всем его существе слежался запах увлечения телесной грязью жены, олицетворявшей порочность мира, а затем ее грубого, земляного погребения, а теперь, когда он задвигался, явившись в театр, этот запах развился в довольно объемистое облако. И только Николай, который был рад гордиться своей красивой невестой даже и перед таким несчастным и запущенным человеком, не погнушался пригласить его и закричал из ложи:
        - Товарищ Порошков, идите к нам!
        Порошков проникновенно улыбнулся и кивнул ставшей из-за отсутствия полноценной гигиены огромной головой: иду, товарищ. Он вошел в ложу, на ходу доставая веревку и складывая необходимых размеров петлю. Жених и невеста не успели и ошарашиться исходящей от него вонью, как он накинул удавку на их шеи и принялся затягивать ее, создавая некую величавую гроздь, выпуклый символ плодородия. Он мстил им за предательство, за попрание всех идеалов, которые он выпестовал в дни своего одичания, сгребал под длань смерти всю их непотребность, гнилостность, удушал за проползание в подлую и окончательную телесность, за то, что материю они хотели сделать первичной, а дух вторичным, если не вовсе свести на нет, умерщвлял за ненародность их характеров и нравов, выражавшуюся в отсутствии тяги строить царство ангелов на земле, - а они пищали, как почуявшие тяжесть гибели цыплята.
       Снова в нем проснулась та звериная сила, которая оглушила и в конце концов свела в могилу его жену. Длинными, как у обезьяны, руками Порошков без видимых усилий перекинул извивающиеся тела ликвидируемых через перила ложи, и те повисли над головами ахающей от изумления и ужаса публики. Опера прекратилась, и в зале вспыхнул свет. Огромная люстра засияла над терзающимися в удавке Николаем и Маргаритой Максимовной. Порошков, под косым углом откидывая назад тело, чтобы получше упираться ногами в перила, крепко держал веревку, ожидая, пока предатели задохнутся в ней. Но один человек, вечно опасающийся за свою жизнь, пришел в театр с оружием, и теперь, пожалев парочку, которая агонизировала в нескольких метрах от него, он вытащил пистолет и категорически точным выстрелом прервал смертоносное натяжение веревки. Николай и Маргарита Максимовна, не разжимая объятий, освобождено рухнули, рухнул и их несостоявшийся палач, по-иному, но тоже повисавший на том же бесхитростном орудии смерти. Телом как иглой прошивая двери, головой как тараном расшибая всякие театры, Порошков полетел в кромешную тьму, в тоннель, на дальнем конце которого лишь много спустя забрезжил какой-то свет. Между тем пуля, покончив с жестокой тупостью казни, достигла галерки и сразила наповал высокого и худощавого, бедно одетого студента. Он стоял там, скрестив руки на груди, погруженный в задумчивость. Пуля вошла в мозг этого романтического юноши прямо через его высокий светлый лоб. Известно лишь, что студент, не щадя живота своего и порой забывая заплатить за угол, который снимал у въедливо жадной старушонки, тратил все имевшиеся у него жалкие гроши на частые посещения театра, где любовался артисткой, пиликавшей на скрипке в оркестровой яме.
          В конце тоннеля развился необычайно яркий свет, и Порошков пришел в себя. Он очнулся. Проснулся в своей квартире на своей кровати и, чтобы поскорее отойти от несусветного ужаса сна и осознать свою принадлежность к более основательной, чем сон, действительности, напомнил себе, что пределом, и, собственно говоря, неплохим пределом, в достижении им социальной значимости стала должность начальника партийных замыслов, вдохновителя и организатора партийных масс. Может быть, он и поныне имеет право на эту должность. И даже, сам того не подозревая, занимает ее.
        Без колебаний, с железной мобилизованностью духа  Порошков собрался, вышел из дому и зашагал к партийному гнезду, умытый и свежий, невинный в своей старости, живущей поверх грехов прошлого. В сознание он спустил приказ разобраться, что было сном, а что осталось явью, не подверженной никаким иррациональным шатаниям. Ясно, что в театре он не был и никого не пытался удавить. Сколько-то времени он пребывал в замешательстве, и за это время у него умерла жена, изнуренная остротой запоздалой страсти, Николай с Маргаритой Максимовной решили пожениться, а он сам отстал от службы с преступной легкостью, словно явил в партии самое слабое, самое ненадежное звено. За эту легкость он был готов теперь предать себя беспощадному суду собственной совести и, случись приговор к высшей мере, без всякого смятения пустить себе пулю в лоб. За ошибки следует расплачиваться кровью.
        А вместе с тем у него уже куда-то пропала вера в партию как в единственно верную и достойную реальность. Раньше он не задумываясь ответил бы, что без этой реальности, существующей не бездумно и безотносительно, а как искусно организованный источник животворящей энергии, не росли бы деревья, не вставало солнце по утрам и не шли бы в положенный час в школу пионеры и потому мир держится только верой в нее. Сейчас же никто ни о чем его не спрашивал, и, одинокий и сомневающийся, он смотрел на продолжающие как ни в чем не бывало расти деревья, гуляющее по небу солнце, похожих на пионеров людей и понимал, что все это способно жить само по себе и предпочитает веселую бездумность той суровой организованности, ради которой он трудился всю свою жизнь. Все еще раздваиваясь на несбыточно тоскующего по неземной любви и низменного, смердящего, он задавался вопросом, имеется ли в этом мире та точка, где можно ухватиться сразу за обе стороны вездесущей двойственности, неизбывной двусмысленности, ухватиться как за рычаги и хоть чуточку сдвинуть всю эту махину, называемую бытием, в нужном тебе направлении. Мысль была в сущности непосильная для Порошкова, ибо требовала протяженности. Он знал только, что мог бы довести ее до конца, если бы остался дома в ожидании, скорее всего бессмысленном, абсурдном, выхода на театр, но теперь, когда он снова вышел на работу, все подобные мысли, и даже гораздо менее существенные и величавые, будут обрываться и бесславно таять, не продуманные и на четверть.
        Он не пытался отомстить в театре за поруганную чистоту своей любви, не было этого, но бедный студент с пробитым лбом каким-то образом вписывался для него в реальность, был порождением и подтверждением некой особой реальности, и Порошоков испытывал глубокое чувство вины за его смерть. Эта смерть повторялась, как только он возвращался мыслями к своему сну, в зависимости от скорости течения его размышлений она повторялась то быстро, то с унылой и устрашающей замедленностью. Поскольку он не озаботился защитой чистоты своего чувства к Маргарите Максимовне, позволив ей упасть в объятия слишком проворного Николая, Порошкову предстояло заботиться теперь о чистоте партийных рядов, и в свете этого судьба студента, словно скачущая верхом на его сердце, наполнялась бесконечно трагическим смыслом. Парень перерос собственную жизнь, слишком короткую для его романтической натуры, и превратился в вечный укор живущим. Укорял он и Порошкова, который тоже больше не ощущал безупречности своей совести. Несомненно, малый пописывал стихи. Порошков отодвигал в сторону тетрадку с записями своего юного друга. Отмахивался. Стихи наивные, мальчишка распускает в них павлиний хвост, полагая важным и долговечным свое незрелое чувство к скрипачке. Однако все впереди! Поэтом можешь ты не быть, но гражданином быть обязан, - вот истина, к которой на пути своего становления и возмужания семимильными шагами продвигался этот парень, от природы одаренный удивительной способностью возлюбить ближнего больше, чем себя. И партия не воспользовалась его дарованием, не повернула в нужное русло. Не успела или не пожелала? Проморгала? Парнишка полным ходом восходил к вершине значительной гражданской позиции. И то, что он погиб, нехорошо для партии, бросает на нее тень. Это тревожный симптом. Всегда найдется лукавый искуситель доверчивых масс, который запустит в обращение броское, гладкое и коварное сужденьице: смотрите, смотрите, что делается, какие методы - удавка и пуля! - так вы вступаете в решающий бой, о неизбежности которого долго говорили? да посмотрите же! ведь вы строите пресловутое счастье будущих поколений на костях бедного, наивного и невинно убиенного юноши!
         Порошков трусливо заозирался, словно исчезли улицы и дома города и он очутился в бескрайней пустыне. Где партия и почему он один вынужден брать на себя ее ненаказанную вину? Куда унесли коченеющее тело принесенного в жертву агнца? Как ведется отсчет времени после пробуждения? Долго ли прозрению питаться кровью и плотью мальчишки, так и не оперившегося, не ставшего богом?
          А ведь во времена, когда на партию клевещет всякий, кому не лень, партия должна с особой бдительностью хранить свою честь и незапятнанность, держаться подальше от всевозможных кровавых эксцессов. Как никогда нужно работать сейчас умом и совестью эпохи. Но где взять для этого силы? Работа есть, а силы на исходе. И вот, не веря уже ни во что, в ожесточенной тоске развязно, как похваляющийся собственной комичностью оппортунист, вышагивая, - и будешь ли вышагивать иначе, когда тебя из года в год, из века в век, из вечности в вечность неизменный и ненасытный учебник заставляет плестись из пункта А. в пункт Б. только ради того, чтобы кто-то отлично решил для себя заданную тобой задачку? - но с твердой и злобной решимостью поделывать свое партийное дело, Порошков возвращался на службу в ячейку.


Рецензии