Яко печать.. Один в вышине-7

                ГЛАВА  40.  ПОДВИЖНОЕ  РАВНОВЕСИЕ
 
Зализывая раны, нанесённые близким своим исчезновением с их поля зрения, в эту зиму и весну 56 - 57 гг. Юрий обрушил на них поток покаянных писем, исполненных любви, заботы и внимания. Часть из них сохранилась – те, что были адресованы маме. Вот некоторые образчики.

«Родные мои! Ужасно взволновали вы меня своей напрасной паникой. У меня всё в порядке, здоров и бодр. А получилось всё так потому, что я был абсолютно уверен, что моё письмо, отправленное до праздников, попадёт к вам как раз к ним. Потому и не дал телеграмму…Только 10 ноября ко мне приехал Санька Борсук и сообщил, что вы звонили к Г.Д. и в Институт. Это было для меня сущим мучением: значит, я своим легкомыслием испортил вам настроение в праздники. Потом приехала Инна, и я узнал, что вы звонили к Масуренковым. А потом вдруг замолчали. И я решил, что письма мои, наконец, дошли…»

«Милая мамочка! Прости меня, что я был так невнимателен всё это время. Состояние, признаться, было очень скверное… у нас случилось большое несчастье: скончался близкий человек…все эти дни с конца октября превратились в сплошной кошмар…только перед праздником я немного начал приходить в равновесие…и приболел…Но слава Богу, всё уже прошло…ради Бога не обижайся, родная. Помни всегда, что ты для меня самый надёжный на земле человек и что твоя жизнь незримо наполняет мою, согревает и поддерживает в минуты отчаяния и слабости. Хоть я уже вырос и стал совсем большим  и даже, наверное, начал понемногу стареть, у меня уже своя семья, свои привязанности, своя жизнь, но где-то в самой глубине души я чувствую себя мальчишкой, босым и сопливым, поэтому в промежутках между шалостями хочется почувствовать на своей голове руку мамы, лёгкую, нежную и надёжную…Ты прости меня за то, что я так многословен…Я пользуюсь разлукой, чтобы сказать тебе всё то, что при встрече никогда не мог говорить.
Не волнуйся за меня…Лучшей заботой о нас теперь будет твоя забота о себе и своём здоровье…»

«Родные мои; Что там делается у нас в Ростове? Как проводили Игорька?.. Вы хоть бы прислали его фотокарточку, чтобы я мог посмотреть на нашего солдафона. Что он рассказывал о своей службе?
Мои дела – без существенных изменений. Ма! Ты пишешь, чтобы я не высылал деньги, оставляя их себе. Большое спасибо тебе, мамочка, но я не могу пойти на это. Мне было бы слишком легко материально и тяжело морально, так как сознание, что ничем не помогаю, было бы для меня мучительным…Я решил оставить всё в прежнем положении, то есть, как и раньше, высылать их регулярно. И если действительно окажется, что вы сможете прожить без них, то  очень прошу тебя, откладывай их сама для поездки в Москву на фестиваль. Я очень хочу, чтобы ты приехала.
Огромное спасибо, что отыскали женщину для Серёги.»

«Мои родные! Ваши письма получил. Просьбу папину, конечно, исполню. Напрасно только выслали деньги…мог бы и за свои приобрести шляпу.
Сижу сейчас за бесконечным писанием…Одиночество стало уже таким тягостным, что не спасает от него даже работа. Все мысли там, с вами. Серёжу видеть хочу страстно, и терпение моё истекает… В Москве сейчас очень холодно и сыро. Всё время мёрзну и проклинаю её.»

Спустя десятилетия, прочитав эти письма, Юрий удивился тому, что в те годы писал так много и так возбуждённо. По крайней мере, по сравнению с последующими годами. Потом это становилось всё реже и реже, скупее и скупее. Ещё более удивился неожиданному для себя открытию: оказалось, что умудрялся из своей аспирантской стипендии посылать какие-то крохи домой. Ведь все последующие годы мучился от сознания своей бессовестной эгоистичности и паразитировании на родителях до столь великовозрастного состояния.

Значит, всё-таки не столь он был и безнадёжным? Но почему же тогда всё это позабылось, а душевные муки остались! Наверное, потому что помогал родителям меньше, чем мог, оттого и совесть мучила! Делаемое по своей малости забылось, а неделаемое осталось укором.
Упомянутая выше шляпа для отца, похоже, так и не была куплена. По крайней мере, в письме от конца июня он всё продолжал каяться, что эта злополучная шляпа остаётся на его совести. Время затёрло конец этой истории, и я не знаю, чем она завершилась. Ясно, однако, что к лету 57-го года в нём накопилось много чего: и угрызения совести, и досада на трудно идущую работу (не мог нащупать в ней изюминку!), и терзающая неприкаянность, и, чёрт его знает, что ещё.

Дневник того времени изрисован вымученными картинками на темы одиночества, тоски, беспредметных страданий, социального нигилизма и протеста. Женские тела с пышными формами, их томление и ожидание, выспренние позы певиц, танцовщиц, портреты знакомых, в том числе, совершенно случайных, находящиеся в растерянной задумчивости и недоумении, автопортреты с вопрошающими и скорбными глазами, олицетворённые злые стихии и состояния, символические похоть, нежность, цинизм, простодушные звери (обезьяны, кенгуру, ослик, собачки), видения враждебных или вожделенных городов, если трибуны – так сила и злодейство, рабочий люд – дебильность и истерзанность. И множество стихотворных заготовок:
               
                Всё удивительно просто
                В этом мире любви и мучений:
                Будни, как грязь залёженных простынь
                И мечты, как хрупкость хризантемы…
                -      
                В чёрном безмолвьи искристой кометой
                Чья-то мечта пронеслась…
                Может быть, где-то на дальней планете
                Всё-таки ты родилась?!..
                -
                Это – не то  и то – не это…
                Жизнь – крушенье надежд?
                Но почему же тогда поэты
                Неистребимей невежд?!
                -
                Пусть дозвучат финальные аккорды,
                Не омрачённые безвыходной тоской
                И чувств былых неистовые орды
                Оставят в сердце нежность и покой…
                -
                Я продолжу твою недопетую жизнь,
                Ты же начал моё умиранье…
                -
                Всё равно – с любимой или с другом,
                Всё равно – без цели или с ней
                Скован ты залеченным недугом –
                Страшной бесполезностью своей.
                И живёшь ты: трудишься, страдаешь,
                Ждёшь чего-то, ищешь – все равно:
                Как и жить тебе (ведь сам ты понимаешь),
                Сдохнуть в одиночку суждено.
 
И здесь же, клочки мыслей, нечто полуначатое-полузаконченное, образы, наблюдения, фрагменты чего-то, невесть кому принадлежащие – то ли ему, то ли воображаемым героям, а может быть, даже цитаты откуда-то:
«Как-то коллеги-аспиранты сказали мне, что у меня усидчивость подобна выносливости верблюда…Работать интересно! Эти часы проносятся, как мгновения блаженства, самозабвенного и отрешённого от всех микродвижений дня. Но они не исчерпывают всей души, ума, сердца. Поэтому счастье по-прежнему где-то близко, ощутимо, но неуловимо. Вечерами, когда выходишь из Института и лицом к лицу встречаешься с трепетными запахами наступающей весны, с извечной задумчивой печалью луны, с огнями и возбуждением огромного города, чувствуешь себя глубоко несчастным из-за одиночества, которое подчёркивается и усиливается тысячами мелькающих лиц и глаз. И всё мимо, мимо и мимо со своим недоступным, но вожделенным: может быть, кто-то вот только сейчас, только вот в это самое мгновение пронёс из неведомого в недоступное то, что открыло бы и для меня это счастье! Некуда деть себя в такие минуты…И опять – работа, работа, работа, пока снова неизрасходованная нежность не выльется в страшенном потоке звериной тоски…»

 «Наши нынешние правители – шарлатаны…Не даром говорят сейчас: - Что такое социализм?- Это еврейская изворотливость, грузинская жестокость и русское долготерпение.
Самая жалкая роль у русских. Великий и жалкий народ, долго ли ты ещё сможешь терпеть?!.. Революция окончилась и наступила эпоха гнусных и ничтожных отрепьев, присосавшихся к хилому телу народа… это и есть продолжение беспримерного в истории деспотизма…»

«Острая, как уксус, тоска»

«Право следует понимать не как производное от правды, а как право на любую несправедливость. И в первую очередь, это относится к так называемому правосудию»

«Обычный человек менее всего хочет быть творцом истории, но почему-то неизменно больше других страдает от её неудачных экспериментов и меньше других получает от удачных»

«Город грохотал трамваями и поездами, издавал зловоние автомобильными потоками, суетился, дышал и спешил бесчисленными толпами народов, словом, с утра до ночи жил громко, безудержно и некрасиво. И так каждый день, каждый день без всякой перспективы что-нибудь изменить в этой жизни. Но когда кроткие блики стынущего заката чуть-чуть трогали рваные края темных облаков и ослепляюще чистые свежие снежинки с лёгкой грацией спускались откуда-то сверху; когда налетевшая весенняя гроза с  нездешним грохотом приносила возбуждающую свежесть и запахи рек и лесов, в сердца людей проникала щемящая грусть, и они думали, что их теперешняя жизнь похитила у них какой-то иной, давно забытый ими прекрасный мир…»

«…Не может быть, чтобы человек стал человеком для того, чтобы покушаться на саму жизнь, а деятельность его прямо свидетельствует об этом – насилия, войны, экология… Но, получив такое преимущество над своими живыми собратьями, как способность думать, человеку всё-таки следовало бы воспользоваться этим преимуществом, чтобы устроить свою жизнь хоть немного разумнее и лучше, чем у амёб и тараканов.»

«Разговор у картины Пикассо «Вино и хлеб»
Первый: - Вы видите – вино, хлеб – всё пропитано кровью! Какая экспрессия! Какая глубина мысли!
Второй: - А почему бы мне ни увидеть в этом не кровь, а скажем, клюквенный сок?! Или то же вино, но пролитое – это ведь естественнее.
Первый: - Хм! А почему я не вижу в вас верблюда, что при вашем понимании искусства тоже вполне естественно?!
Второй: - Потому, что я не наплевал на вас, хотя вы это вполне заслуживаете»

«Плешивый непременно утонет, если спасать его будут по правилам, пытаясь вытащить из воды за волосы»

«В минуты мистической экзальтации он настолько остро ощущал слияние с теми восторженными импульсами, которые исходят от всего сущего и которые слагают бессмертную симфонию жизни, что ему хотелось покончить с собой, чтобы приобщиться к ней немедленно и навсегда и более не возвращаться к мертвящей мерзости буден»

До окончания аспирантского срока оставались месяцы 57-го года. Близилось лето. Юрий пребывал в томлении и неожиданно свалившейся на него праздности города, проистекающей от ожидания невероятного для советских отшельников события – Всемирного фестиваля молодёжи и студентов. Во имя этого город спешно прихорашивался и открывался ему не тусклыми зимними днями, лязгающим холодом трамваев, леденящей стужей заснеженных улиц с выхлопами пара над головами чёрных спешащих толп, а возбуждал трепетом зелёных крон и  вдруг обнаружившейся голубизной неба.

Особенно сильно он действовал на воображение и чувства засветившимися лицами и зазвучавшими голосами людей, среди которых вдруг оказалось так много молодых и красивых женщин с прилипающими к женскому телу тканями лёгких платьев, послушных тёплому пьянящему ветру. Совсем другой мир, заставляющий не спешить в опустевшее нутро Института, а удерживающий и обещающий нечто большее, чем заглохшие уже вулканические процессы, коробление земной коры или даже загадочная сущность нашей непостижимой планеты. Ведь уже немало лет он не видел летнего города и будто открывал его для себя снова вместе с не замечаемыми ранее его соблазнами.

Неудержимо потянуло к людям, к общению. Будто почувствовав его состояние, родители устроили поездку Киры в Москву, для чего подыскали временную няню для Серёжки. Кира приехала в середине апреля и пробыла с Юрием до начала  мая. Это, конечно, сильно поддержало его. Они много постранствовали по Москве. Были в Третьяковке, в Кремле, в новом здании МГУ на Ленинских горах, посетили знакомых Киры, побывали в гостях у Афанасьевых. Словом, дни проходили в кипучей и праздной деятельности..

 Но более всего Кира отдала должное московским магазинам: для гостя из провинции это было непременным обязательством, так как он ехал в столицу не только «за песнями», но и за отсутствующим в советской глуши товаром - и по собственной надобности, и по просьбам и поручениям родных и знакомых. Увы, это не было ритуалом, это была тяжёлая необходимость. В числе запланированных покупок и поисков таковых фигурировали коврики, посуда, брюки, куртка, очки, туфли, шведки (что это такое, убей Бог, не помню!), колбы для термоса и многое прочее, тоже напрочь забывшееся. Что из перечисленного и забытого  попало в счастливое число приобретений, не известно: а анналах памяти сие не сохранилось.
Радостный визит жены лишь отодвинул наступающий кризис. Усталость накапливалась неотвратимо.

 Вскоре Юрий писал:
«…Привыкнув к одиночеству, я всё-таки временами чувствую его тягость. Вероятно, всё в нашей жизни требует соблюдения умеренности. Так затянувшиеся праздники перестают быть праздниками, а работа без отдыха сильно утомляет. Вот и одиночество моё, вероятно, сильно затянулось. Особенно это чувствуешь, когда побываешь дома или вот как сейчас после отъезда Киры. Большое вам спасибо за доставленную возможность так хорошо отдохнуть и развеяться… Очень хочется видеть Серёжку. После твоих, мама, писем я особенно ярко представляю себе его и особенно сильно хочу увидеть…Что у вас новенького дома? Как здоровье, всё ли благополучно, как твои глаза, ма?

Бабушка, конечно, по-прежнему несколько раз в день бегает на базар, бдительно следит за происками врагов мировой революции и тщательно изучает газеты. Папа неизменно отбывает свои вечерние часы у приёмника (если он ещё что-либо принимает) иногда возвращается с работы подозрительно весёлым и разговорчивым и стремительно засыпает на диване на весь вечер. Мама, конечно, о чём-нибудь переживает, чем-нибудь мучается. Игорь не пишет, а Серёжка хозяином ходит по дому и «наводит порядок». Так я представляю себе вашу жизнь.»
И несколько позднее: «У меня во всём абсолютный порядок: здоров и почти весел. Несколько омрачён невозможностью уехать. Сердце уже так к этому привыкло – весной стремиться на юг, к вам, в горы. Ты ничего не пишешь о домашних делах, всё только о Сереньком. Но ведь мне интересно знать и всё другое. Как вы там живёте, какие  у вас новые заботы, радости, огорчения. Я ведь не только папа, я ещё и сын. У меня тоже есть папа и мама, которые с появлением Серёжки не совсем превратились для меня в его бабушку и дедушку».

Прекрасное лето 1957 года в Москве всё разгоралось и разгоралось, а наш герой всё более увядал и увядал:
«Не обижайтесь, что пишу редко. Этому причиной скудное однообразие моей жизни. Последний мой день здесь будет абсолютно похожим на первый. Всё устоялось до примитивизма. Даже мысли и чувства. Жду окончания моего московского периода, чтобы скорее начать другой, которому суждено стать уже основным и, вероятно, окончательным…Здесь, в Москве остаться не придётся: с пропиской трудности всё увеличиваются.»

4-го июля он впервые за многие годы отметил свой день рождения – двадцатидевятилетие. Не Бог знает, что за дата, но приятели по общежитию не захотели пропустить и такую возможность развлечься и побузовать. Организовали застолье, пошумели, повеселились.
Идея уместности и даже необходимости поразвлечься уже носилась в воздухе. С одной стороны, конечно, усталость, с другой – явно обнаруживающийся затор в работе: писалось очень трудно, буквально каждую строку надо было вымучивать и вытягивать из себя, а тут ещё безуспешность, как ему казалось, поисков сокрушающего откровения, если не сказать, открытия в работе. Всё представлялось ординарным и скучноватым, а хотелось чего-то сногсшибательного. В–третьих, увеселительной идее активно способствовала  сама обстановка в Москве. На её летний расцвет накладывалась подготовка к Всемирному фестивалю молодёжи и студентов, о чём я говорил выше. В ожидании зарубежных гостей с неистовым рвением под знаком борьбы за мир и социальный прогресс, а по существу, за пропаганду самих себя, проводились экстраординарные мероприятия.

Ударить лицом в грязь было никак нельзя, посему Москву чистили, прихорашивали и украшали, как невесту перед выданием. Улицы и дома отмывали от вековой грязи, фасады красили, белили, деревья сажали, газоны украшали цветами и травами, ненадёжных и плохих (так называемых тунеядцев) высылали из столицы. Но что особенно удивляло и радовало, так это раскраска тысяч грузовиков, превращавшихся из грязно-зелёных во все цвета радуги – зрелище ранее невиданное и будоражащее. Открывались летние кафе, павильоны, появлялись праздничные и рекламные щиты, расцветали витрины магазинов. В такой обстановке работать уже совсем не хотелось, внутри началось брожение в ожидании необычных волнующих событий. Особенно, конечно, внутри молодых людей, склонных к периодическому увеселению и особенно, конечно, с применением горячительного.
Юрий, похоже, был из таких. Из таких же подобралась и его компания аспирантов. Благо, здесь в общежитии их было предостаточно.

Вечерами сколачивались группки по интересам: одни сидели за преферансом, другие за домино, третьи не отлипали от телевизора, четвёртые клубились в сексуальных проблемах и притязаниях, пятые предпочитали только чисто алкогольное самозабвение, иные сочетали в зависимости от обстоятельств или талантов разные увлечения и привязанности. Юрий оказался в компании яростных «доминистов», лидером которых был аспирант института США и Канады Борис Переславцев. У Юрия с ним возникла взаимная симпатия, перешедшая даже в почти дружеские отношения. Остальные доминисты вербовались из числа филологов, историков, математиков и иных – публика по специфики своей специальности не связанная с выездом на полевые работы.

Юриным напарником всегда был Борис. Игроки скоро достигли весьма высокого уровня игры, где красиво сочетались стратегические расчёты с тактическими и психологическими приёмами. Игры проходили в обстановке драматического накала, подогреваемого не только азартом игроков и болельщиков, но и немилосердным курением и небольшими пивными возлияниями. Накал страстей постепенно возрастал, и благодаря пивным увлечениям как-то незаметно переключился с домино на музыку и доверительные беседы, причём главным компонентом этого увлечения стало пиво.. А это удобнее и приятнее всего было реализовать  не в общежитейских, хоть и вполне приличных, но всё-таки несколько аскетичных условиях, а в местах, специально для этого приспособленных.

Стихия увеселения нарастала, но развивалась в колебательном режиме, как на американских горках: восторженный спуск к радостям, сопровождаемый визгом и рёвом, сменялся перегрузочным стоном при подъёмах  к возобновлению трудовой деятельности. Вот один из таких стонов:«…у меня  здесь уже ни черта не получается. Просто, нервы не выдерживают общества этой проклятой Москвы, с которой я никак не могу ужиться…»
Это было сигналом того, что работа была уже окончательно предана, угрызения совести загнаны в самые тёмные закоулки души, и впереди манила только одна возможность спасения - лёгкая радость бездумного падения и самозабвения в загуле.



                ПОДВАЛЫ,   ПОДПОЛЬЯ,  ПОДСОЗНАНИЯ

Этот фантом всю жизнь как бы неотступно сопровождал его, то обнаруживаясь в реальности живым воплощением мерзости и угрозы, то являясь во снах неожиданными и причудливыми образами, то подспудно присутствуя в неявном виде, как стежки нитки, ныряющей вглубь ткани, чтобы снова  вынырнуть в виде нитяного стежка – живой крысой. На помойке, в подполье, подвале, хлеве или в кошмарном сне.
               
Самый первый эпизод из детства. Входит на кухню и видит огромную крысиную тушу, перегнувшуюся через край раковины вовнутрь, будто для того, чтобы напиться воды, звонко капающей из крана. Видит растопыренные пальцы и коготки на её задних ногах, которыми она цепко держится за край раковины, гладкий  мех на её широком крупе, длинный всё сужающийся хвост, свисающий чуть не до пола. Видит его кожистую тёмно-серую поверхность, как бы состоящую из серии всё более уменьшающихся и плотно пригнанных друг к другу колечек с редкими волосками грубой шерсти на них.

Всё это так отвратительно, так враждебно и так неуместно, что он, ощутив пронзительные колючие мурашки во всём теле и на голове, в экстазе ужаса, отчаяния и героизма срывает с ноги сандалию и с немыслимой силой швыряет её в эту невесть откуда взявшуюся здесь гадину. Сандалия громко шлёпает по стене возле раковины и бесполезно падает на пол. Крыса медленно целиком восстаёт из раковины, берясь сначала одной, а затем другой передней лапой за её край, изгибается всем телом и поворачивает голову в его сторону. И  они замирают, глядя друг другу в глаза. В наступившей тишине, отмеряемой звонким биением капель из крана о жестяное дно раковины, он видит усы на крысиной морде с капельками сияющей воды и, главное, её глаза. В них – спокойное превосходство и даже как бы насмешка, перемешанная с угрозой, от которой он чувствует себя беззащитным, в полной её власти.

Мгновение продлилось мучительно и безвыходно, продолжая его бессилие и ничтожество. Потом этот крысиный царь, видимо, удовлетворившись его унижением, тяжело спрыгнул на пол и исчез в дыре возле канализационной трубы под раковиной. Как растворился. Мальчик бессильно опустился на стул, боясь подойти к раковине, чтобы забрать свою сандалию, валяющуюся возле этой дыры в крысиное царство.
После рассказа сына отец заделал эту дыру цементом.

Это была ночная охота на зайцев из-под фар автомашины в Ставрополье. Давно это было, когда из-за отсутствия надлежащей службы охотинспекции такое бесстыдное браконьерство было в порядке вещей. Они долго рыскали в темени колхозных полей, выхватывая ярким светом расплодившихся русаков и поочерёдно постреливали, так как каждому хотелось привезти домой трофей. Охота была удачной, все разгорячились, весело балагурили и никак не могли угомониться – хотелось продолжать ещё и ещё, уже не столько для самой добычи, сколько для утоления азарта. В УАЗ,ике было тесно, шумно, накурено, и все вперебой подавали советы шофёру, куда и как ехать.

Вот свет выхватил из тьмы вспыхнувшую в его сиянии фигурку очередного зайца. Он поднялся, повёл ушами и бросился бежать. Машина взревела и помчалась за ним. Похоже, заяц был опытным. Он начал метаться, пытаясь уйти от света. Машина вслед за ним поворачивала туда, сюда, налево, направо, мчалась вдогонку и вдруг, потеряв ускользнувшую добычу из вида, выхватила фарами какое-то строение. Это был то ли хлев, то ли свинарник, а вокруг него вся земля шевелилась от несметного множества крыс. Зрелище было таким неожиданным и ошеломляюще страшным, что водитель резко нажал на тормоз, и машина буквально врылась в землю. А полчища мерзких тварей шевелились, переливались, тускло поблескивая щетинками и редко вспыхивая глазами в свете фар. Эта колышущаяся масса нисколько не прореагировала на появление ревущего автомобиля и пронзительный свет. Она была занята чем-то своим, но охотникам стало страшно от мысли, что непредсказуемые твари могут нахлынуть и на них. Шофёр сдал назад, круто развернулся, и они помчались прочь, уже совсем не помышляя о продолжении охоты. Настроение было убито напрочь. В мрачном молчании, исполненном гадливого отвращения и страха, они возвращались домой.

Дом купили в Морсово, деревне и станции в лесном углу Пензенской губернии. Дом был не новый, но ещё вполне сносный и пригодный для длительного житья. Одна беда – полы. И не столько полы, сколько щели между ними и стенами. Старые плинтусы сгнили, рассыпались, словом, пришли в полную негодность.

По вселении занялись косметическим ремонтом, начав с мелких переделок, обоев и т.д. Но с первой же ночи обнаружилось непотребное: под полом громко, дерзко и вызывающе куролесили крысы, будто там совершались какие-то шумные сборища и разборки. Грозные окрики новых жильцов и постукивания в пол не производило на подпольных обитателей никакого впечатления, разве что в первое время они на минуту–две замолкали, словно прислушиваясь и принимая решение об услышанном. Потом и этого не стало – абсолютное отсутствие реакции.

Дальше – хуже: они стали выбираться из-под пола в дом и свободно исследовать всё доступное. При этом нисколько не таились и не соблюдали хотя бы тишину, громко топая по полу, чем-то гремя, шурша и опрокидывая мелкие предметы. Спать стало просто невозможно и не только от этого шума, но и от крайне неприятного, чтобы не сказать ужасного присутствия наглых и бесцеремонных тварей. Надо было немедленно принимать решительные меры. В первую очередь – плинтусы! Поэкспериментировав, Юрий пришёл к выводу, что спастись от нашествия можно только с помощью металла и, вопреки вековой традиции и привычной логики, соорудил их, то есть заменители плинтусов, из жести в виде металлических лент, намертво закрывающих щели между полом и стенами.

Пока не была ликвидирована последняя щелочка, эти звери неуклонно и теперь уже не только ночью проникали в дом и продолжали своё безнаказанное присутствие. Среди бела дня какая-нибудь особо любопытная и смелая могла появиться даже на обеденном столе. В последний момент и, по-видимому,  самая наглая крыса попросту решила остаться жить в доме, не захотев вернуться в исчезающую щель. Однажды её удалось выгнать в дверь, но она снова явилась и дерзко продолжала свои бесчинства и ночью и днём. Как-то гоняя её по дому, они увидели, что юркнула  она в узкое пространство между стеной и русской печью. Пространство было закрытым, но  имело небольшой боковой выход, видимо, для воздушной вентиляции. Они закрыли этот выход деревянной плашкой, за что ночью поплатились чудовищным грохотом от грызения плашки крысой. Резонирующий в запечном и домовом пространстве грохот продолжился и днём. Они увидели возникшее и неуклонно расширяющееся отверстие в углу плашки и мелькающие за ним и в узеньких щелочках между нею и стеной зубы и злобные крысиные глаза. Это дало повод смертельно наказать эту воинствующую мерзость путём её замуровывания. Что и было проделано с помощью кирпича и глиняного раствора.

Крысы ещё долго не давали покоя жильцам дома, время от времени пытаясь проникнуть в него через дверь. Пришлось приводить в порядок и сени, где оставалось немало щелей. Затем они совершали набеги в туалет. Там для борьбы с ними были использованы крысоловки, в которых погибло не менее десятка гадин. Ещё около того было уничтожено в заброшенной бане. Там сгнивший пол был выброшен, а в подпольной земле была вырыта яма, заполнившаяся близкой грунтовой водой. В этой воде и утонули отвратительные животные, свалившись туда по сыпучим откосам.

Проснулся он в обычное время. Домашних почти никого уже не было. Лишь в глубине квартиры кто-то из домочадцев шебаршил чем-то, позвякивал, наверное, чайной ложкой о чашку и похаживал, скрипя половицами – так он думал, лёжа в постели и прислушиваясь к звукам в доме. Ну, и хорошо, решил он, поваляюсь немного и примусь за дела. И он погрузился в вялые размышления о том, о сём, о задуманном романе, о предстоящем приезде сына, о дурацких планах внука идти в армию, о визите к стоматологу, о вчерашней размолвке с женой и, Бог знает, ещё о чём. Мысли текли, цепляясь друг за друга, путаясь, внезапно прерываясь и вновь вдруг выплывая из небытия, наверное, потому что утопали в ещё не рассеявшейся дрёме, с которой и были наполовину смешаны.

Где-то там, в отдалении что-то грохнуло, будто упал стул или ещё что-то громоздкое, что не должно было падать. И тотчас кто-то побежал, часто, но тяжело  семеня. Он вынырнул из дрёмомыслей, потревоженный этим. Наверное, Мила что-то свалила и испугалась, решил, было, он, но сразу же отмёл своё предположение - Мила не могла бежать, так быстро и часто семеня ногами. Кто же это, подумал он и решительно поднялся. Торопливо натянув трусы, он пошел выяснить обстановку.

 Он направился в гостиную, откуда, казалось, и доносился шум. В её дверях он почти столкнулся с тем, что никогда не мог себе даже представить: перед ним на четырёх когтистых и коротких лапах стояла крыса высотой чуть выше его колен, а длиной, не считая хвоста, почти в его рост. Упершиеся в него крысиные глаза смотрели вызывающе и злобно, но его внезапное появление всё же остановило её. И вся поза твари свидетельствовала о нерешительности – броситься на человека или уклониться от столкновения с ним. В его голове пронеслось мгновенное видение о столь же неожиданной, лоб в лоб, встрече с медведем. Тогда он решительно и угрожающе  бросился в сторону зверя, чем только и выиграл ситуацию. Но здесь-то, здесь ситуация была совершенно невозможной, немыслимой! Такого чудовища просто нет на свете, это, наверное, сон! Но крыса, показалось ему, приняла решение, и он уловил едва заметный импульс-сигнал, что сейчас она бросится на него. Сон – не сон, подумал он, а действовать надо. Не дать этой гадине опередить себя. И он сам, опережая её, бросился ей навстречу, крича раздирающим горло криком и размахивая руками, в одной из которых вдруг почему-то оказался старый, громоздкий и тяжеловатый телефонный аппарат.

Он ударил крысу этим аппаратом по голове и почувствовал, как оттуда брызнула кровь. Морщась от отвращения, он ещё и ешё раз ударил её. Крыса в испуге метнулась в сторону. Тогда он, размахивая аппаратом и время от времени ударяя им по крысиной спине, погнал её по квартире. В его спальне она вспрыгнула на подоконник, а с него бросилась в распахнутую форточку, еле протиснувшись сквозь неё, и  тяжело ухнула вниз.
Господи, что же это такое, что же это такое, бормотал он, испытывая обморочную слабость и торжество от такой немыслимой победы...

                Избавиться от крыс удастся нам едва ли,
                Не вытравить вовек назойливых гостей,
                Ведь эти отвратительные твари -
                Мутанты наших мыслей и страстей.
                Они химерами в потёмках наших душ родятся
                И, воплощаясь в плоть, плодятся и плодятся.
               


Рецензии