Яко печать.. Один в вышине-8
Ну что может быть нелепее внезапно устраиваемого пикника на обочине беговой дорожки, уже представляющей собой финишную прямую. Тут надо бы напрячь все оставшиеся силы и рвануть вперёд на последнем дыхании с единственной мыслью – не ударить лицом в грязь и показать достойный результат. А бегун вдруг резко сворачивает в сторону, расстилает на травке носовой платок и устраивает на нём неожиданное, несвоевременное и неуместное пиршество в окружении выпивох и гуляк, которым только и дай возможность повеселиться и сладко поотдыхать, где угодно, с кем угодно и когда угодно.
Бегун, конечно, понимает абсурдность и аморальность совершаемого, оттого ему стыдно и поэтому-то он и не информирует своих истинных болельщиков о содеянном, стараясь скрыть этот скандальный факт, во имя чего даже привирает.
До окончания аспирантского срока оставалось несколько месяцев. Саня и шеф уехали в поле. Лето было уже в разгаре. Юрий в загуле. В одно из просветлений отправил домой письмо:
«Извините, что так долго молчал. Меня одно время не было в Москве, поэтому я в некотором роде потерял связь с внешним миром (жил в лесу, на природе, скрываясь от «соблазнов» осточертевшей цивилизации). Телеграмму твою, мамочка, получил только вчера, так как только вчера вернулся окончательно в Москву. Не стал на неё отвечать, решив, что она уже устарела, и что вы получили перевод, где моё молчание объясняется.
Я так огорошен потерей возможности уехать домой, что буквально с дикими мучениями переношу это. Работа не клеится. Нервы натянуты до предела.
А сегодня у меня радость: наконец, появилась в журнале моя статья… теперь я спокоен за свою защиту…Но в общем я уже ничего не хочу загадывать, ибо все наши планы жизнь крушит со страшной силой!»
Мне кажется, что это письмо и есть иллюстрация того, что бегун, устроивший бесстыдный пикник, не только скрывает истинное положение дел, а попросту, мягко говоря, фантазирует во спасение, притаскивая взамен неприглядной ситуации идиллическую картинку о жизни на природе. Не от каких соблазнов он на ней не скрывался. По крайней мере, я этого не помню. А хорошо помню другое.
Загулявшая компания откочевала из общежития в открывшийся накануне фестиваля и вдруг ставший знаменитым среди москвичей особого пошиба «Пльзеньский Бар» в парке Горького. Ах, это волшебное чешское пиво и столь уютный, насыщенный новыми веяниями бар. Там к огромному разнообразию великолепного пива подавали и неведомые нам восхитительные закуски: шпикачики, роглики, кнедлики и чёрт его знает, что ещё позабытое, но незабвенно прекрасное. И ещё – замечательная западная музыка и чешские песни и чешские певицы, иногда мило поющие на ломаном русском языке. А атмосфера бара, не очень шумная, не слишком прокуренная, слегка затемнённая и интимно подсвеченная, и изысканно вежливые официантки, без всяких вопросов подающие сначала пиво на картонных блюдечках, а уж потом без особого промедления приносящие шкворчащие колбаски с надрезанными и закрученными розочкой концами. А дух свободы и ожидаемого блаженства!
Всё чаще и чаще они стали наведываться в этот бар, просиживая там все вечера, а потом почти переселились в него, заявляясь к открытию где-то в середине дня и не покидая его до закрытия. Они стали там настолько своими, что перезнакомились со всеми официантками (амуров, правда, с ними не было), свободно ходили в музыкальную комнату, где стояли магнитофоны и хранились горы магнитных лент с записями, чтобы ставить их по своему усмотрению, на свой вкус.
Однажды там появился Борин приятель, парень их возраста, но с основательно пропитым лицом, выдававший себя, а может быть, действительно бывший участником боёв в Брестской крепости в качестве полкового сына. Звали его Лёня Токарев. Жил он где-то на юге, кажется, в Сочи, а сюда приехал по каким-то неведомым делам, поселившись в гостинице «Москва». Горничные и швейцары относились к нему с почтением, и казалось просто невероятным, как он смог внушить им такое отношение к себе.
Его прошлое, якобы героическое и жертвенное, представлялось и Юрию и Борису сомнительным именно потому, что настоящее никак не соответствовало ему: от парня густо несло авантюризмом и нечистотой, он откровенно и нагло спекулировал на этом прошлом, которое никто пока ещё не удосужился проверить. Более всего он походил на этакую карикатурную смесь из Шуры Балаганова, Паниковского и самого Остапа Бендера. Похоже, что книжку эту он прочёл и внутренне стремился к романтическому облику Бендера, но мелкая натура мелкого шарлатана всё же брала верх, больше тяготея к ничтожным спутникам комбинатора.
Однако в наших с ним отношениях он был добр, бескорыстен, дружелюбен и даже великодушен. Поначалу. Мы охотно общались и делили с ним наш досуг, застолье и деньги, пока не догадались вдруг, что в финансовом отношении наш собутыльник уж как-то слишком односторонен: Лёня незаметно и ловко уклонялся от участия в расплате за лёгкую и привольную жизнь за столом. В конце концов, это привело к разрыву и даже открытой войне между ним и Борисом, из которой Юрий себя исключил. А пока все мы были весёлой и беспечной компанией кутил и забияк.
Начавшийся фестиваль внёс в нашу жизнь инородную, но привлекательную струю. Оказалось, что окружающий нас мир таки действительно существует, свидетельством чему стали заполонившие Москву орды молодых его представителей. Они были вполне реальны, телесны, осязаемы. С ними можно было говорить и некоторых даже потрогать.
Наши контакты с этим миром начались в том же «Пльзеньском Баре», где однажды мы оказались за одним столом с молодыми немцами. Трудный из-за языкового барьера разговор не был глубоким, но вполне дружественным был, и начался с самых общих тем: миру – да, нет – войне, дружба, и прочее скольжение по лозунговой поверхности. Всё это сопровождалось пивными возлияниями, звяканьем сдвигаемых кружек и восхищениями, всё более и более экзальтированными, пока один из молчавших до того сравнительно великовозрастный мужик не провозгласил вдруг с отвращением и гневом на лице:
- Schweine! – И далее на ломаном русском: - Мало вас били, рано радуетесь, наше время ещё придёт, сволочи, мы вам покажем и мир и дружбу. – И что-то в том же духе менее вразумительное, но столь же нам «приятное».
Небольшое замешательство за столом, соратники недобитого фашиста бросились его увещевать, Юрий поднёс кулак к его носу, но не взъярился, а со смехом порекомендовал его понюхать, чтобы поотчётливей вспомнить, как он уже отведал этого кулака в прошедшую войну. Впрочем, без полной уверенности, что эта мерзкая рожа поймёт изысканную тонкость его напоминания. Но смысл жеста, конечно, был ему понятен, отчего он, однако, не утихомирился, а продолжал изливать свою ярость в пьяных гримасах и интонациях непереводимых фраз.
Ну, и чёрт с ним! Мы поднялись и ушли от этого испортившего нам настроение представителя Abwher,а. Он был крепким, здоровым и красномордым, белый шрам проступал на виске и прятался в рыжеватых волосах, водянисто-мутные глаза пучились непримиримой ненавистью. Хотелось смять эту гнусную рожу, стереть её, но была неумолимо понятна невозможность такой акции в обстановке официально-слащавого триумфа нашей всемирной и мирной инициативы. Пришлось удовлетвориться чувством превосходства победителя над побеждённым и правилом гостеприимства воспитанного хозяина. Прощай, недодавленный червяк, ничтожная «брызга» от нечистого трупа поверженного врага нашего!
Была ещё одна встреча с иноземцами. На этот раз с англичанами. Их поймал где-то на улице Борис Переславцев и пригласил к нам в общежитие. Они явились назавтра, человек шесть-семь. Молоденькие, чистенькие, белокожие, в ослепительно белых нейлоновых рубашках, свежепахнущие, блистающие скромными застенчивыми улыбками.
Мы приняли их с честью: наскребли похудевшие аспирантские средства и соорудили роскошный, по нашим меркам, стол, где гордо красовалась недорогая колбаса, селёдка, винегрет из кулинарии, российский сыр, огурцы, помидоры, лук, варёная картошка, горчица, хрен и, разумеется, венцом всему батарея «Столичной». Столовые приборы – по уровню нашего быта: стальные и алюминиевые ножи и вилки, разнопёрые тарелки и гранёные стаканы. К сему – человек семь аспирантов Академии Наук СССР – не хрен собачий! Правда, хорошо говорил по-английски один Борис, да ещё пара–тройка еле связывали слово со словом, остальные - ни гу-гу! Но ведь наши гости и того хуже, лишь один из них, как оказалось потом, еврей из наших, в третьем поколении, едва-едва изъяснялся по-русски, а остальные – только всё те же «Мир» и «Дружба». И тем не менее, встреча удалась благодаря бойкому синхронному переводу наших и гостевых дружественных речей Борисом.
Ребята из Англии были шахтёрами, что нас повергло в глубокое сомнение: как же так – такие чистюли и вдруг шахтёры, быть не может! Но после испития соответствующего количества «столичной» и демонстрации некоторыми из них угольных шрамов на спинах пришлось поверить. Да и в разговорах проявилось разительное несоответствие уровня работяг и аспирантов: общие темы на литературном, историческом и философском поле не отыскались или ограничились очень уж поверхностным уровнем. Но, тем не менее, знакомство с условиями жизни и труда, интересами, перспективами и планами проходило весьма заинтересованно, доброжелательно и весело, чему способствовало, конечно, не только общая атмосфера знакомства и действа, но и горячительное. Под занавес всем было предложено испить огненной воды наших сибирских золотоискателей, то есть спирта, толика которого из полевых запасов оставалась у Юрия. Попытка приобщиться к этому для некоторых английских наших собутыльников оказалась драматичной, что реализовалось в спасительных для них объятиях с унитазом. Однако это совсем не омрачило общего настроя встречи, а послужило у некоторых русских поводом для сочувствия, у других, в том числе и англичан, стимулом для ещё большего поднятия уровня веселья.
Гости досидели у нас настолько дотемна и допились настолько допьяна, что пришлось укладывать их спать в общежитии. Благо, свободных мест по причине летнего сезона было предостаточно.
Наутро из остатков пиршества пришлось сочинять завтрак с похмельем, чем, впрочем, гости почти все пренебрегли, ссылаясь на свои нетренированные английские желудки. Борис проводил и благополучно доставил к месту дислокации наших загулявших гостей, на чём и завершилась для нас акция солидарности с молодёжью мира.
Потом были хождения по увеселительным мероприятиям, но они уже не шли ни в какое сравнение с непосредственным контактом двух полярных, но, оказывается, всё же вполне соединимых миров. По крайней мере, на непродолжительное время и в обстановке взаимного любопытства и притяжения.
Наверное, последним аккордом Юриных предосудительных московских развлечений была дурная история, приключившаяся с ним в каком-то из последних дней фестиваля. Откушав вина в роскошном гостиничном номере у Лёни Токарева, он с последним и Борей Переславцевым вышли прогуляться по улице Горького в толпу веселящейся молодёжи разных стран и народов. Настойчивое внимание их привлекли две очаровательные девицы лет восемнадцати – двадцати, оказавшиеся вполне советскими и тоже жаждущими острых ощущений. Познакомились благодаря легкости Лёниного характера и его же опытности. Боря, впрочем, тоже был не промах. Только Юра в полном неумении вести бессмысленную лёгкую беседу, особенно с совершенно незнакомыми объектами, молчал, как немой. Но мимикой лица и нескрываемой заинтересованностью всё же пытался принимать участие в знакомстве и общении. И с интересом наблюдал за всем происходящим, как когда-то в очень далёком прошлом наблюдал за играми «коня с яйцами». Это постоянное наблюдение за всем происходящим и за самим собой было следствием его врождённой потребности и, особенно, незабвенного детского впечатления от наблюдающих за всеми дворовыми событиями окон конторы, заполненными любопытствующими конторщиками.
Продефилировав по улице положенное время, парни предложили девицам продолжить сближение в интимной обстановке гостиницы. Они с видимым удовольствием приняли предложение, но в последний момент одна всё-таки испарилась, и в номере они оказались в столь неравновесном составе: три рыцаря двадцатого века и одна дама того же неромантичного времени. Даму, похоже, это мало смущало, и она охотно включилась в дальнейшее сближение уже в атмосфере винных паров и фамильярных отношений. Вследствие этого рыцари получили уже не то чтобы Даму, а скорее, хоть и очаровательное, но всё же довольно жалкое (так казалось наблюдающему Юрию!) существо, плохо соображающее, адекватно не реагирующее на внешние раздражители и к тому же ещё испытывающее вполне объяснимую дурноту от выпитого. Причём, это последнее было настолько очевидно и неудержимо, что рыцарям пришлось оттащить её в совмещённое узилище, сначала пристраивать к унитазу, а затем отмывать под душем. Для этого, разумеется, было необходимо освободить жертву разврата от одежд.
Это последнее интимное действо и вид обнажённой юной плоти вызвали соответствующую реакцию в организме Лёни Токарева. Похоже, его нисколько не отрезвило и не вызвало в нём отрицательных чувств предшествующее функционирование прекрасного женского тела – блевание в унитаз. Околдованный, заворожённый и не в меру возбуждённый Лёня как человек прямого действия вознамерился немедленно реализовать свою потребность. После того, как тело было перенесено ими на диван и бережно уложено на него, Лёня и проявил все явные признаки своего намерения.
Но потому-то Юрий и вспоминал эту не слишком красивую историю, что сыграл в ней роль истинного Рыцаря, не допустив кощунство над бессознательным организмом, впавшим в прострацию, не способным оценить ситуацию и проявить своё отношение к упомянутым похотливым намерениям и действиям. Возможно ли в такой ситуации пользоваться слабостью и лёгкой доступностью объекта вожделения, если он, этот объект, не в состоянии проявить свое желание или нежелание разделить с тобой таинство соития! Нет и нет! Это гнусность! И Юрий преградил путь мерзким поползновениям животного. Но Лёня был не из тех, кто отказывается от своих позывов, он всегда был готов вступить за них в борьбу. И началась борьба, вполне органично сочетающаяся с боксом. Они катались по паркету, давили телами стекло бокалов, сворачивали друг другу морды на сторону, душили, мяли и поддавали кулаками, когда рука вдруг оказывалась свободной от объятий. Оба горели, как они полагали, праведным желанием: один – смести преграду и дорваться до вожделенной плоти, другой - остановить бесчестие и наказать зло. Словом, почти Чудовище и Рыцарь у ног Прекрасной Дамы. А Боря – в роли разнимателя или Голубя Мира.
В общем и результирующем итоге Юрий не дал совершиться дурному. Наутро, кое-как убрав номер и заклеив на лицах пластырями из бумажных салфеток следы ночного сражения, они выпроводили не очень протрезвевшую и мало что соображавшую, но счастливо спасённую Дульцинею и разошлись, чтобы одним продолжить неправедную жизнь, а Юрию вернуться, наконец, на стезю добродетели.
С Лёней Юрий больше не виделся, Борис время от времени настигал его где-то в надежде вернуть затраченные на него наши аспирантские деньги. Безрезультатно. Полностью финансово обескровив от такого образа жизни, Юрий бросился в объятия родных, покинув развратную Москву.
Но приключения бурного лета 57-го года этим не закончились: ему пришлось ещё раз съездить на Кавказ, чтобы поучаствовать в совещании геологов в Ессентуках и посетить Саню Борсука в его лагере у горы Индюк близ Туапсе. Эта последняя поездка уже действительно оказалась последним всплеском предзащитного загула.
Вёз его к Сане на машине ГАЗ-69 наш водитель Акимыч, очень смешливый и склонный к общению с рюмашечкой. В предвкушении встречи они накупили немало водки и закуски к ней. Ехали в ожидании предстоящего банкета, предполагая бурную радость встречающих. Но ехали почему-то очень долго и приехали в лагерь, когда всё его население уже спало. Прибывшие гости смириться со столь скучным окончанием их предвкушений не хотели никак, пытаясь растормошить индифферентных хозяев. Те на навязчивую настойчивость не слишком желанных в такое неурочное время гостей не поддавались. Тем не менее, энергичные пришельцы, разбудив всех, заставили их усесться за стол. Из этого тоже ничего не получилось – хозяева, хоть и сидели вежливо, но пить-есть решительно отказались. И неугомонные и слегка обиженные гости приступили к пиру самостоятельно. На глазах у клевавших носом хозяев, бравируя теперь уже наигранным весельем, они приговорили (двое!) семь бутылок водки.
Тусклый приём, нежелание разделить радость встречи, возникшая от этого обида, всё возрастающее удивление хозяев с элементами соболезнования от такого неумеренного пантагрюэлизма – всё это породило чувство оскорбляемого самолюбия и мстительной бравады: ах, не хотите, так вот же вам, смотрите, как люди умеют отдыхать и наслаждаться жизнью! И не ощущая возможную погибель от чрезмерности, не встали из-за стола пока не прикончили весь привезённый запас водки и почти всю закуску.
Не отдающие себе отчёта в содеянном, отказываясь от услуг товарищей, они кое-как добрели до отведённых им мест и рухнули в беспамятстве и в неизвестное. Потому что объективно возвращения из этого сна-беспамятства могло и не быть. И не должно было быть.
Почему-то им, и особенно невероятно, что Юрию с функциональной неустойчивостью его сердца, проснуться всё-таки было дано. Но что это было за пробуждение! Оно совсем не означало и не гарантировало окончательного возвращения к жизни. Сердце могло отказать от такого обращения с ним в любой момент. Почти постоянно ему казалось, что оно это и делает. Но, видно, и над ним есть хозяин, который велел – пусть живёт и пусть казнится. И потому сердце устояло, не разорвалось, не остановилось, а вот совесть истерзала нещадно,
Розово и золотисто сияло солнце в саду, где стояли палатки. Трава была влажной, а воздух пронзительно чист и пахуч.
Начинался огромный день, который мог окончиться без него. И гулкие удары ошалевшего сердца были так мучительны, что казалось, каждый из них – последний. Качало. Придерживаясь за стволы яблонь, он неуверенно побрёл, не зная, куда и зачем, не понимая, для чего он всё это проделал и вообще, он ли это был вчера за столом с Акимычем в роли потешных обезьян. Боже мой, как гадко и стыдно, как незаметно, постепенно, невольно и с упоением ты оказываешься не самим собой, а чем-то иным. Именно чем-то, а не кем-то. И нет теперь никакой возможности отказаться от того вчерашнего себя, вычеркнуть, выбелить, будто его и не было. А может быть, это и есть именно я, а ни кто-то иной, я самый настоящий, истинный, подлинный, вышедший из пристойной, но лживой оболочки. Да, это именно я жил так дрянно и ничтожно всё это лето, именно я обнаружил вчера свою суть и показал истинное нутро и лицо. Тогда пусть и случится то, что должно случиться с такой мерзостью, дрянью, мартышкой. Господи, как тяжко, не прощай меня, Боже, не прощай…
А днём они поехали в Туапсе. Он плавал в голубой и крепко солёной воде, и каждая клеточка в нём очищалась и жаждала жизни.
Потом, вспоминая все это, он не мог поверить себе, что ими вдвоем действительно было выпито такое количество водки. И подумал, может быть, друзья украдкой припрятали от них две-три бутылки, чтобы уберечь их от такого сумасбродного самоубийства?
НЕ ОСКВЕРНЯЙ ВЫМЫСЛОМ ПРОШЕДШЕЕ,
НО ОТПУСТИ ЕГО НА СВОБОДУ В ГРЯДУЩЕЕ
Приезжаю в небольшую и малонаселённую деревню где-то под Ростовом или под другим городом, в котором живу. Ощущение такое, будто это всё-таки под Ростовом, так как кажется, что и Азов где-то рядом .Время событий неопределённое, но я уже далеко не юноша и ещё не старик. Но ближе к молодости или ранней зрелости.
Деревня убогая: и живут в завалящих жилищах, и одеты, если не в лохмотья, то в обноски. И сами какие-то помятые, немытые, часто с криминалинкой, и больше похожи на случайный сброд, чем на основательное, но обнищавшее крестьянство. И деревня – ближе к рабочему посёлку, чем исконно сельская, не станица и не хутор. В состоянии хронической безработицы, в переходном от социализма к капитализму состоянии. Первый, то есть социализм, был, естественно, дурацкий, выморочный, второй, он же – капитализм, и того хуже – разорительно безразличный, доводящий до полной деградации.
Я являюсь как представитель (не официальный, конечно) чего-то более высокого, как бы обнадёживающего. Это они меня так воспринимают, да я и сам чувствую в себе какое-то обязывающее меня покровительство над ними, какую-то невнятную и просветляющую ответственность за них.
Происходят местные разборки, и я принимаю в них участие, вроде, как в роли третейского судьи или даже вершителя судеб. Но не все соглашаются со мной. Один, деревенский «интеллигент» и одновременно диссидентствующий мошенник всё время опротестовывает, подвергает сомнению, прогнозирует пакости, старается принизить мою роль «спасителя». И одновременно ведёт себя как «свой», запанибрата, мол, мы-то с тобой знаем, что всё это говно и блеф.
Чтобы войти во все эти взаимоотношения с местными, я должен был разуться, будто вхожу в нечто освещённое традицией: там надо разуваться, и я разуваюсь, оставляя за пределами этого действа свои красивые белые (?!) туфли, кожаные, добротные. И после окончания действа выясняется, что, пока мы там общались и обсуждали все проблемы, туфли спёрли. А по результатам разборки и принятого решения мне надо возвращаться в центр (Ростов?), чтобы добиться исполнения решений схода. Как я поеду босой? И мне дают непарную пару очень старых, кем-то не одним сильно поношенных туфель-босоножек без задников. Это спасительная для дела и искупительная за криминальный образ жизни жертва общества. Я и раздосадован случившимся (кражей), и воспринимаю это не без юмора, и сильно облегчён решением проблемы: ладно, мол, слава Богу, что не босой еду!
А решение вынесли такое: поскольку деревня полностью заброшена властью и, следовательно, ей не нужна, отчего жизнь в ней окончательно сломалась, начался криминал, разборки и прочее, сход требует полного самоопределения с предоставлением деревне всех прав суверенного государства. Я несколько смущён таким радикальным требованием, но готов отстаивать его в центре (Ростове!), с чем и отбываю туда…
Теперь уже я определённо в Ростове, но деревенская миссия моя как бы заместилась ещё более важной: я должен как-то вещественно реализовать идею православного просвещения в развращённом населении, включая низы и верхи. Я попадаю в ту же нашу среду и атмосферу духовных исканий конца сороковых – начала пятидесятых годов. И все мы, друзья тех лет и тех исканий, снова вместе. Но не визуально и вещественно, а просто создавая подсознательный и чувственный эффект присутствия.
Из всех реальна только Наташа Гоухберг. Я её вижу, могу дотронуться и ощутить её плоть. Она всё так же красива, свежа и соблазнительна и, поскольку Сани уже нет, мы знаем, что он умер, возникает свобода в наших отношениях – нам можно любить друг друга. И действительно, что-то подобное мы испытываем. По крайней мере, она проявляет ко мне внимание как МОЯ женщина. Но для того, чтобы это и вправду стало таковым, чтобы действительно соединиться, я должен, по её словам и даже по её в некотором роде самодержавным требованиям, снять с себя свой нательный крестик и отказаться от своей, якобы, подрывающей моё здоровье и сильно угрожающей моей жизни миссионерской деятельности. Это неправильно, говорит она со страстной убеждённостью, это плохо, ни к чему хорошему это не приведёт, а ты убьёшь себя!
Я не могу принять это условие, поднимаюсь и, уходя, говорю: - Ну, что же, пусть будет то, что должно быть! – И далее я уже осуществляю первый шаг своей миссии. Вместе с каким-то священнослужителем мы должны водрузить крест на крыше дома, чем дом этот осветится и станет прибежищем и храмом для православных.
Зима, крутая крыша покрыта ледяной коркой и мокрым снегом. Очень скользко. Ноги съезжают, ухватиться не за что. В руках большой и тяжёлый крест. Мы с напряжением, оскальзываясь, ежеминутно рискуя соскользнуть окончательно и упасть, поднимаемся всё выше и выше по крутому скату крыши. И, наконец, вот он, конёк, гребень крыши. На самом его конце, где крыша обрывается торцом дома, небольшая горизонтальная площадка, специальная, для установки креста. Я снимаю перчатки и ладонью соскребаю с неё оледенелый снег, отколупываю пластинки мокрого прозрачного льда, чтобы водрузить наш крест…
Свидетельство о публикации №212122700780