Кафка из Беги и смотри

«Повсюду будет серый сумеречный свет,              днём и ночью, во все времена…»
                Бардо Тёдол


А вы знаете, что мать Кафки, уже после его смерти, написала роман, хотя и весьма небольшого объёма, в котором умирает она, а не сын, и она затем является сыну в виде призрака.
Об этом, в свою очередь, написала исследование одна дама, моя современница. Вообще-то,  она зарабатывала на жизнь писанием детективных романов, а ещё более того - торговлей. Вблизи дома, где я когда-то жил, у неё был небольшой магазин. Торговали там исключительно шляпами. Сначала она служила там директором, но скоро подкопила денег и сама стала хозяйкой.
У женщины этой был друг и любовник, один довольно богатый и известный грузин. Оба эти персонажа отличались некоторой приятной старомодностью и, где бы они ни находились – хоть в соседних домах, – постоянно вели между собой переписку. Эта переписка тоже опубликована, разумеется, далеко не полностью и с купюрами.
Из этих писем, а также из уже упомянутого специального исследования писательницы, мы можем узнать, что её в первую очередь интересовала не личность Кафки и не его произведения, и даже не личность его матери, а только тот образ, в котором она после смерти – как это описывалось в указанном выше  романе – вернулась к сыну.
Дело в том, что призрак этот, призрак матери – а не отца, как у Гамлета – имел некоторые языческие, а конкретнее, античные черты. В своей работе писательница отнюдь не безосновательно проводит параллель с представлением о Флоре, Артемиде и других богинях и героинях древнегреческих и древнеримских мифов.
В общем-то истины, которые сообщала сыну не существующая во плоти мать, были достаточно банальны. Естественно, творчество матери не идёт ни в какое сравнение с творчеством сына. Однако именно она произвела его на свет, и это даёт ей право, как всякой матери, считать - хотя бы отчасти - дитя своей собственностью. Разумеется, сын должен прислушиваться к материнским поучениям, особенно, если мать специально навестила его даже после смерти.
Может быть, случись таковое на самом деле, она смогла бы предостеречь его от некоторых ошибок, в конечном счёте поведших к болезни и смерти? Но если бы он так уж предостерегался - написал бы он тогда то, что написал? Это вечная дилемма, вечная история между матерью и сыном. Мать хочет спасти и сохранить ребёнка, провидя его трагическое будущее. Но решает не только мать.
Так вот, призрак был не обычен уже тем, что не имел лица. Т.е. диалоги с сыном вело не целое изображение человека, а - если так можно выразиться - только его бюст. Тут напрашивается аналогия с японскими квайданами, в которых привидения зачастую изображались лишёнными ног, в чём и было их видимое отличие от настоящих людей.
Но, если у японцев ноги иногда заменял дым или нечто неосязаемое и бесформенное в этом роде, то в разбираемом романе бюст был снабжён как бы провисающим книзу венком, этакой растительной виньеткой, которая, однако, простиралась никак не ниже предполагаемой  талии.
Т.е. мать вещала сыну, как бы выплывая из кустов или из стога свежескошенного сена, с той только разницей, что эти флористические украшения у неё всегда имелись с собой как непременные атрибуты.
Отчего мать Кафки выбрала для своего призрака именно такой странный облик – остаётся загадкой. Именно эту загадку и силилась разрешить, очарованная её несуразностью, писательница. Грузин, весьма интеллигентного полёта человек, подсказывал ей, что, вероятнее всего, корни данного явления следует искать в Эдиповом комплексе. Разумеется, предосудительно и глупо всё сводить и выводить из постулатов фрейдизма. Но, будучи для сына первой женщиной уже самим фактом своего существования, мать, даже после смерти, хотела бы соблюсти телесную неприкосновенность и чистоту. Там, ниже кормящей груди, конечно же, что-то есть, но это что-то целомудренно скрывается в кущах невинного растительного царства. Фрейд бы не преминул назвать такую юбку цензурой. А я, как острослов, даже склонен назвать её фиговым листком.
Сама же писательница полагала, что интересы матери скорее лежали не в сфере подавленной сексуальности, а в сфере, так сказать, близкой к Танатосу. Имеется в виду самый обычный архетип прорастания, возобновления жизни весной, который наиболее зримо иллюстрируется именно восстанием зелёных великанов из праха, из почти не видимых глазу семян. «Если семя не умрёт…». Т.е. призрак матери в таком образе получал недостающую любому видению основательность, те самые корни, которые выводили его на свет. А не терял бюст своей растительной бороды потому, что должен был вновь приземлиться и укрепиться. И через корни - вернуться во прах.
Весьма сомнительная теория, но красивая. Тут вспоминается и омфал Диониса и происхождение чернозёмов, а более всего – разнообразные библейские притчи. Сойдемся на том, что мать уже, как подобает растению, принесла свой плод. И плод оказался весьма достойный. «Судите о дереве по плодам его…».
Я вспомнил о шляпнице и её милом друге, когда переезжал на новое место. Переезд мой поневоле должен был быть стремительным. Новые жильцы, желающие занять мою старую квартиру, буквально стояли уже на пороге. И я сбивал каблуки, бегая то на пятый этаж, то с пятого. Лифт недавно поставили, но он ещё, как водится, не работал.
Однако мне было весело, когда я в очередной раз проносился со своими пожитками мимо знакомой витрины. Что-то она совсем забросила своё дело, или не в меру углубилась в романы, или стала прибаливать – пожилая уже женщина. Прилавок поразил меня своей бедностью - однообразные и серые женские шляпки вряд ли могли привлечь чьё-то внимание. К тому же, фасад магазина выходил не на улицу, а во двор. Трудно было поверить, что когда-то торговля тут процветала. Но я помнил эти времена.
Грузин подолгу жил в Москве, на той же улице, только двумя кварталами дальше от центра. Почти каждую неделю я видел его машину у крыльца магазина. Он был очень галантен, часто привозил букеты. Пешком, похоже, совсем не ходил. Но почти не толстел – хорошая конституция. У дамы тоже была хорошая фигура, только вот с возрастом она начала одеваться как-то всё более и более блёкло. Грузину, наверное, это не нравилось, но он не подавал вида.
Мне подумалось, что вот и она стала сознательно, или скорее бессознательно, играть во Флору. Осенью листьям положено желтеть, блёкнуть. Почему она не хотела быть, например, клёном? Не от того ли, что клён – мужского рода?
Все эти наивные радости богатых людей не вызывали моей классовой ненависти. Да и были ли они столь богаты?
Лихорадка переселения целиком захватила меня, но всякий раз, пробегая мимо шляп, я вспоминал какой-нибудь маленький эпизод. Магазин, казалось, уже был закрыт. Экспонаты за стёклами пылились, как в музее. На некоторых крючках – ничего не было - это выглядело, как прискорбные щербины. Жива ли старушка? Жив ли её обожатель?
На душе становилось грустно, но и тепло. В конце концов, все мы должны стариться и умирать, любя друг друга.
Пока я не обрёл более-менее постоянного пристанища, мне пришлось жить в довольно странных домах. И этот дом, рядом со шляпницей, не являлся исключением. Дело в том, что это был как бы дом в доме, выстроенном по новому проекту, пятиэтажка - внутри нарастающего гипермодного гиганта.
Мне всё как-то было раньше недосуг, но однажды вечером я вышел на лестничную клетку, чтобы проверить, как идут дела у строителей.
Вместо чердака моему взору открылось уводящее в даль пространство, некий коридор, попасть в который можно было, взобравшись на небольшой бетонный уступ, как на подоконник. Наверное, в недалёком будущем здесь примостят ступеньки. Рискуя испачкаться строительной пылью и мусором, я влез на возвышение. Назначение коридора представлялось мне совершенно непонятным. Это была то ли какая-то мощная вентиляционная система, то ли нечто связанное с электричеством. Опасаясь, что меня таки ударит током, но не в силах превозмочь нахлынувшее любопытство, я двинулся вперёд. Благо, никаких предостерегающих надписей видно не было, да и публики, которой возможно пришлось бы что-то объяснять, не было заметно.
Как полагается, бетонный коридор был весьма гулким. Шаги отдавались в стенах и сводах вместе с хрустом раздавливаемых кусков штукатурки. Когда-нибудь стены отделают кафелем, а потолок пластиковыми плитками, а то и зеркалами. Впрочем, может быть, это помещение всё-таки имеет только чисто техническое назначение?
Сверху свешивались какие-то жестяные ленточки, они больше всего напоминали серебристый дождь, каким украшают ёлки. Похоже было, что их привязали за оставленные торчащими из потолка концы арматуры. Эти потолочные торчки намекали на какой-то шахматный порядок. Серебряный гибкий частокол свисал аккуратно до самого пола, но не ниже, т.е. едва чиркал, но не волочился по нему. Все эти Вероникины волосы время от времени ходили волнами. Их движения не были хаотичными, в них заключался ритм. Но я никак не мог уразуметь, чем он вызван – ветром ли, который устремлялся навстречу мне из невидимого конца коридора или статическим электричеством, неведомым образом собиравшимся сюда с крыши. Судя по характерному потрескиванию, я больше склонялся ко второй гипотезе.
Шуршащие ленты начинались не сразу, а метрах в пяти от входа в туннель. Я сперва опасался к ним прикасаться. Они казались слишком наэлектризованными. Но очередная волна так сильно подбросила ближайшую ко мне серебряную змею, что она сама «укусила» меня за палец. Раздался щелчок, но боли я не почувствовал, вернее, почти не почувствовал. Можно было идти - на свой страх и риск.
Я шёл, то и дело ощущая лёгкие уколы от колыхающихся и приникающих ко мне полос. Иные же, так же как я заряженные, отшатывались от меня, точно в испуге.  Всё вокруг шипело и щебетало, словно лес, полный пресмыкающихся и соловьёв. Волосы на голове стояли дыбом, отклоняясь - как привязанная игла под действием магнита - то в одну, то в другую сторону. Было страшновато, но и здорово – электричество действовало возбуждающе.
Зря я тепло оделся – здесь и так было тепло, даже жарковато. Сквозняк, дувший навстречу, наверняка был спровоцирован какими-то кондиционерами. Ещё меня порадовало, что никто не успел оставить здесь куч. Запахи были почти стерильными, если не считать цементной пыли. Ну и озон конечно! Голова слегка кружилась, нос пощипывало.
Коридор шёл не совсем прямо, он лёгкой дугой заворачивал налево. Пол начал понемногу спускаться вниз. Я вдруг испугался поскользнуться. Висевшие змеи кончились, а впереди уже был хорошо виден яркий люминесцентный свет. Редкие тускловатые лампы остались позади.
Я прошёл ещё метров тридцать и остановился. Тут начинался устеленный гранитными плитами пол. Недалеко маячили стеклянные двери. Всё выглядело почти шикарно. За дверями угадывались даже люди в форме. Неужели уже швейцары? Однако, неустроенность, вернее недостроенность ещё была превалирующим качеством этого видения – серые бетонные стены.
Я разглядел впереди слева вывеску парикмахерской и даже выглядывающий оттуда фен - чтобы сушить женскую голову. Запахло парфюмерией. Я улыбнулся. Как быстро они всё тут обживают! А вот мне – уже пора отсюда.
А то ведь можно было бы ходить в магазин, не выходя из дома. Наверное, на то и рассчитано. И парикмахерская, и всё такое. У меня, правда, волосы плохо растут. Супермаркет, не иначе, и очень большой, тут строят. Наверное, самообслуживание – это я не люблю. Для очень богатых – они и будут здесь жить. Пусть живут. Мне как-то холодно от этого дурацкого блеска. К чему?
Я иду назад. Ветер, дующий в спину, становится прохладным. Всё-таки не зря я оделся. Полосы шуршат как ивовые ветви, скользя по моему лицу, но уже не бьют электричеством. Разрядились на время. Тут, скорее всего, всё работает, как холодильник, - то работает, то не работает.
Только в самом конце дороги включается опять, и я, выйдя под голый потолок, отлепляю от рук приставучие серебряные дождины. Грустно улыбаюсь – почти как царь Соломон.
И ещё я жил в одном доме. Это было и того раньше. На окраине, да уже и не на окраине. Но как-то забыли про нас, вернее про тот дом, и ещё не успели его к тому времени снести. Собственно, необычным был не сам дом, а дворик, к нему примыкающий. О нём – вот чудо – словно никто и не знал. Даже бомжи и шпана сюда не забредали. И жили мы в городе - а словно в деревне - со своим огороженным двором. Правда, сада не было.
Двор был чисто хозяйственного назначения. Былые хозяева здесь занимались чем-то вроде слесарно-столярных работ. Так что сохранился верстак с огромными ржавыми тесками, которые даже самому жадному обывателю трудно было унести с собой. Сохранились бочки, железные и деревянные, и те и другие в продвинутой стадии разложения, какие-то куски шифера, фанеры, многочисленные доски, железки, арматурины, сетки, безнадёжно заляпанные замазкой оконные стёкла. Всё это в живописном беспорядке лежало стопками и валялось кучами по периметру овального двора, как бы подкрепляя и удерживая от падения сплошной, но подгнивший и покрывшийся плесенью, дощатый забор. Калитка держалась на одной петле, но её можно было плотно припереть, используя проволоку.
Когда-то здесь, похоже, пробовали разводить кур и кроликов. Кое-где ещё находился прилипший пух или окаменевшие шарики помёта. Клетки свидетельствовали о том же. Иногда в воздухе витал неистребимый животный запах. Хотя, наверное, прошло уже не менее десяти лет с тех пор, как последние обитатели этого бастиона были зарезаны.
Тогда к нам ходило очень много друзей. Зачастую, и даже чаще всего, если позволяла погода, располагались прямо на улице. Пили пиво, курили, веселились. Вот что значит – иметь двор, даже такой убитый, как этот.
Воспоминания о дворе и об убожестве быта тех времён вызывают у меня умиление. Мы почти не ели мяса, но не потому, что были вегетарианцами. Просто денег было мало.
Особенно здорово было зимой. Ранней зимой, когда весь мрачный и попахивающий тленом дворовый скарб присыпало свежим влажноватым снежком.
Я садился прямо на снег и смотрел в небо. В городское небо, в котором ничего не было видно. Только тучи, рождающие снег. Подсвеченные заревом огней, тучи. Я улыбался.
Само же помещение не выдерживало никакой критики. Половицы не то что скрипели, а хрипели под ногами, готовые вот-вот ухайдакать тебя в тартарары. Особенно мы опасались за ребёнка. Но он был лёгкий и танцевал на пьяных досках, как на трамплинах. Мы боялись, что он побежит за укатившимся клубком и угодит в какую-нибудь дыру. Он был маленький. У нас был также котёнок.
Очень плохо было с мебелью. Мы укрывали старьё не менее старыми полурваными покрывалами. Простыни, правда, были чистыми. Я спал на каком-то сундуке. Мы не могли спать вместе с женой – было негде.
Но друзья ходили к нам, по двое, по трое… И всегда находилось, что поесть и выпить. Наверное - это и была моя молодость.
Запотевшие окна, ранние подъёмы, печальная улыбка жены, ребёнок на коленях, голубь в окне, котёнок…
Хлопья, хлопья, хлопья - валили за окнами что ни день. Зима была недолгой и сказочной. Несмотря на это, она всё никак не кончалась. Заскорузлые  варежки отмокали на батарее, в щели дуло, мы затыкали их чем попало. Котёнок чихал. Ребёнок, правда, нет, он был закалённый.
На плите что-то подгорало. Пахло рыбьим жиром. И уксусом. Но было здорово!
Я выходил и садился на снег - на какую-то картонку или фанеру, покрытую тонким снегом - и медитировал, как Будда, хотя в округе – насколько хватало глаз - не было никаких деревьев. Я медитировал на снег, пока какая-нибудь прилипшая к носу снежинка не отрезвляла меня. Я возвращался домой с мокрой рожей, смеясь. Всё мне было нипочём.


Рецензии