Николай Угодник
– Ась? – оборачивается Анна Игнатьевна к гостье. – Погромче, Патрикеевна, говори. Не слышу. У меня правое ухо тихо слышит. Левое – хорошо. Но там всё время что-то шуршит. Когда говорят, непонятно выходит.
– Может, почистить его?
– Ась? Кажется, в нём кто-то живёт: то шуршит, то щёлкает. И мыла, и вытряхивала, и стучала. Не выходит. Даже пылесосом пробовала. Щекотно, не могу. Пусть его дальше живёт. А левое – хорошо. Тихо только.
Анна Игнатьевна – полная маленькая старушка. На ней кокетливый фартук с оборочками. Волосы поддерживает обруч с красным пластмассовым цветком. Она без перерыва говорит басовитым голосом, мало заботясь о том, слушают ли её.
– Вчера передавали: гомеопаты продают серёжки намагниченные. Для слуха. Они магнитом баланс вещества восстанавливают. Баланс – он всё регулирует: и сон, и давление, и зубы не болят. Серёжки подмагничивают косточки за ушами. От этого мембрана в ушной раковине ровнее натягивается. Усиление звука улучшается. Наука! Плохо, что серьги месяц снимать нельзя. И днём носить и ночью. Иначе, говорят, не поможет. А я на железках спать не могу. С детства не приучили. Но, может, куплю – попробую.
Чайник урчит. Сейчас заварку подсыплю. И к тебе приду. Чуть-чуть погоди.
– Не спеши, матушка. Нам теперь торопиться не; к чему, – отвечает гостья.
Марфа Патрикеевна, чистенькая уютная старушка, сидит на табурете у кухонного стола. В углу стоит её палочка. На гостье простая длинная юбка, блузка с кружевным отложным воротником, каких сейчас почти не носят. Сидит она по-особенному аккуратно: с тесно составленными коленями, прямой спиной, головой, чуть запрокинутой вверх. Лицо с неоспоримыми следами прожитых годов детски чисто и мечтательно. На носу очки в крупной оправе. Тонкие седые волосы, выбившиеся из причёски, дрожат и пружинят от малейшего движения воздуха.
– А вот мы сейчас вареньица достанем, – пятится боком к буфету хозяйка.
– Мяу-у -у-у! – раздаётся вопль. Кот мчится из кухни.
– Ах, паразит, что ты под ноги суёшься, бездельник! – орёт хозяйка. Но тут же бежит за котом. Возвращается, обнимая его.
– Прости, Кузечка! Что я тебе отдавила? Лапку? Хвостик? Прости меня, старую росомаху, дуру бестолковую, – прижимается щекой к мохнатой морде. – Простил? – Кот молча таращит глаза. Она грозит коту пальцем: – И я тебя прощаю. Иди к себе на диван. – Кот нехотя спрыгивает с рук и садится в стороне, не сводя с неё глаз.
– Есть просит, – поясняет гостья.
– Только что ел, – машет рукой Анна Игнатьевна. Обращается к зверю: – Утроба твоя ненасытная, позоришь меня перед гостями. Я же тебя кормила. Сегодня кормила. Вчера кормила. Позавчера кормила. А ты снова есть хочешь! – Больше не буду. На тебя только доброе зря переводить, – она укоризненно качает головой, глядя ему в глаза. Кот отводит взгляд.
– Чаёк поспел. Сейчас к столу сама приберусь.
Хозяйка исчезает и через минуту возвращается. Она завёрнута в белую шаль, заколотую на груди пластмассовой стрекозой с перламутровыми крыльями. Шаль связана из ниток и состоит из крупных квадратных дырочек. Края украшают огромные кисти. Если бы не кисти, то можно было бы подумать, что это просто кусок рыболовной сети.
– Какая красота, – задыхается Марфа Патрикеевна.
– Сама сплела, – жеманно пожимает плечами хозяйка. Кружится, грациозно машет руками, покачивая краями платка.
– Ай да мастерица, ай да умница, – качает головой гостья.
Довольная Анна Игнатьевна садится за стол.
– Ну, Марфа Патрикеевна, теперь и почаёвничать можно. Сядем рядком – поговорим ладком. Я сейчас ухо на тебя наведу, и всё ты мне расскажешь. Заварки побольше?
– Хватит, хватит. Спасибо, Анна Игнатьевна.
– Сахар бери, не стесняйся.
– Спасибо, спасибо, – кивает гостья.
– Хорош чаёк, – громко отхлёбывает и зажмуривается хозяйка. – Индийский. Настоящий. На коробке слон.
Пряники мятные, угощайся, Ма;рфушка, – не унимается Анна Игнатьевна.
– Спасибо-спасибо, – лепечет та, звеня ложечкой.
– Давненько ты ко мне не заглядывала. С позапрошлой недели не виделись.
– Хворала я, матушка. Дома сиротилась. Только вчера вышла. Да такое чудо чудное повстречала – и сказать не знаю.
– Где ты эти чудеса откапываешь? В твоих летах чудеса выдумывать! Смех один.
– Ничего я не выдумываю! – обижается Марфа Патрикеевна. – В жизни никогда ничего не выдумывала. – Она укоризненно качает головой, и вслед укоризненно покачиваются топорщащиеся из причёски волосы. – Не было печали на старости лет позориться.
Чудо – оно рядом живёт, его встретить надо.
– Живу я сам-семьдесят лет, а чудес чего-то не шибко много видала, не попадаются мне.
– А они не всем попадаются. Чудо – оно как птичка лесная. Всякого близко к себе не подпускает. Её тот видит, кто тихонько идёт да вокруг глядит. У кого ушки на макушке да глазок востёр.
– Мои ушки да твои глазки – и все чудеса в нашем лукошке, – хохочет хозяйка. Ей так нравится собственная острота, что она несколько минут колыхается всем телом, так что в её чашке идут волны.– Выдумщица ты, Ма;рфушка, чудачка. Сама-то ты чудо-чудесное. Как дитя неразумное. Сказки бы тебе всё рассказывать.
Лицо Марфы Патрикеевны вытягивается. Она поджимает губы.
– А не хочешь слушать, то и не слушай, я домой пойду. – Гостья ворошится на табурете и берётся за палочку, собираясь встать.
– Как не хочу, рассказывай, – вскакивает хозяйка, приобнимает и удерживает приятельницу, – кто ж сказки не любит?
– Тогда не перечь, не перебивай, сиди – помалкивай. И не сказки это, а правда правдошная.
– Рассказывай, Ма;рфушка, рассказывай, только чай не забывай, чтоб не застудился, – поуютней заворачивается в платок Анна Игнатьевна, – мы с Кузей будем помалкивать.
Кот ложится, вытягивает лапы, кладёт на них голову и закрывает глаза, чтобы внимательнее слушать.
Марфа Патрикеевна ёрзает на табурете, вздыхает, выше запрокидывает голову, глядя куда-то вдаль, в верхний угол окошка, и начинает.
– Пошла вчера я в нашу церкву.
– Зачем? – удивляется хозяйка.
– Так… Не знаю, – пожимает плечами Марфа. – Ноги сами пошли.
Ведь и нет ничего у меня. Богу-то подать нечего. И сама, вроде, знаю, без толку перед ним чего мельтешить? А до того затосковала – ноги сами идут.
Хотела свечки купить. Одну поставить к распятию, другую Матери Божией, а третью Николаю Угоднику.
– Дай, – говорю, – матушка, три свечки на 10 рублей.
А она мне:
– Нет таких сильно дешёвых. По пяти рублей у нас свечки тонкие, средние по десяти. Три по пять – пятнадцать рублей получается.
– Что ты, милая, это уж очень дорого выходит. Две давай.
Поставила свечки Иисусу Христу, Казанской Божией Матери. Пошла к Николе Угоднику. В правом приделе, небось, видела, старинный образ висит.
Глядит на меня Никола. Строгий такой, борода седая. Поклонилась ему:
– Прости, батюшка, без свечки я к тебе, так пришла. – Он брови сдвинул, нахмурился.
– Мне до пенсии ещё пять дней жить. Денег у меня двести рублей с копеечками. Должно хватить. Я бы и тебе, сердешный, поставила, да боюсь шибко-то кутить. Свечка-то тоненькая, постоит, поплачет, потеплит огонёк три минуточки – и нет её. А вдруг пенсию задержат. – Гляжу на него – вроде и не так сердито смотрит. «Слава тебе, Господи, – думаю, – простил».
– Я к тебе, Никола, так пришла. Просить мне нечего. Хозяйство моё исправное. Пшено, сахар дома есть. Соседка, дай Бог ей здоровья, вчера рыбок принесла, два хвостика. Ей сын наловил. – Всё говорю ему как есть.
– Обо мне, – говорю, – не заботься. На той неделе коленка сильно болела, распухла не пойми с чего. А теперь наладилась. Видишь, даже в церковь пришла. – Поклонилась ему. Поцеловала его через стёклышко.
– Прости меня грешницу, батюшка. Ничего мне от тебя не надо. Как пенсию получу, в другой раз приду, свечку тебе поставлю. – А он глядит на меня, лицо совсем доброе. Стою перед ним. Он там стоит, за стёклышком. Я на него гляжу. Он на меня. Тихо стало вдруг: шаги не слышны, голоса неясно гудят, доносятся, будто, откуда-то издали. А здесь у Николы Угодника нет никого, тихо-тихо, только воск на подсвечнике потрескивает. Смотрю: на нём риза чуть шевельнулась и рука, которой он благословляет, чуть двинулась. Слышу, он говорит тихонечко:
– И без свечки, Марфа, так приходи. – Я вздрогнула. На икону гляжу. – Молчит. Только глаза улыбаются. Тут снова шумно сделалось. Народ прибавляться стал. Служба началась.
Пошла я села на лавочку. Слушаю, как Богу песни поют. Батюшка служит такой красивый, молодой. Голос зычный, строгий. Как скажет во весь храм: «Господу помолимся!» – мороз по коже бежит. Каждая-то жилочка во мне, грешной, вздрогнет. Хор поёт. Голоса голубями в купол бьются, в небо просятся. И мне туда хочется. Свечи горят, лампадки теплятся. Прихожане стоят прямёхонько, поклоны кладут. Сижу на лавочке, слёзы сами бегут. Не знаю отчего. Вроде, и не думаю ни об чём. На душе радостно.
Листочки в окне зелёные-зелёные на солнышке играют. Небо голубое. Батюшка в алых ризах с золотым шитьём. И как будто века не было. Будто не умерли все мои. Будто я – маленькая и бабушка Настя рядышком стоит. И так светло, радостно. Листики пахучие зелёные. А у меня сандалии новые, носочки с полосочкой. Сижу я на струганной жёлтой лавочке. Ноги до пола не достают. Все вокруг большие. Серьёзные. Молятся. И что-то они знают важное, главное, взрослое. И я тоже слышу это.
Но ещё я знаю, что радостью весь мир залит, солнышком, травой изумрудной-изумрудной. С кузнечиками.
Слёзы бегут, про что плачу – сама не знаю. Не заметила, как служба кончилась. Пошли крест целовать. И я приложилась. Села ещё капельку на лавочке посидеть: «Отдохну чуточку и домой пойду». А народ-то весь вдруг и разошёлся. Женщины подсвечники чистят. В храме гулко эхо перекатывается. «Пора, – думаю, –домой».
Вышла из церкви. Стою на крылечке. Солнце играет, слепит. «Куда мне идти? Тут такая благодать». Стала спускаться. Наверх-то шла ничего вроде, а вниз коленка ноет, будто не пускает из церкви. Одну ступеньку шагну, постою отдохну, на солнышко погляжу. Хорошо. Затихнет болезнь, ещё вниз ступлю. Так и сошла на землю. От перил уже отцепляться надо: «Господи, помилуй», – думаю. Пошла потихонечку к дому, за посошок держусь.
Тут подходит ко мне молодой человек, худенький такой, белобрысенький.
– Куда, – говорит, – тебе, бабуля, надо? Я тебя домой подвезу.
– Что ты, родненький, не надо меня везти. Я рядом живу, сама доколупаюсь. У тебя и своих дел, небось, есть.
А он меня под ручку берёт, подводит к машине, усаживает. Я и понять ничего в толк не могла. Как заколдованная иду с ним, не перечу. Посадил на сиденье мягонькое. Вроде, не говорила ему куда ехать. Ничего не помню. Сам всё отгадал. Подкатил прямо к дому, дверцу открыл, меня вывел.
– Иди, – говорит, – мать, с Богом. – А самого и след простыл.
Вышла я, ничего не соображаю. Как до двери дошла, не помню, на крыльях летела.
А домой-то пришла, тут и поняла всё.
Марфа Патрикеевна качает серебряной головой, всхлипывает и замолкает. Вытаскивает платок, вытирает глаза, сопит. Наконец собирается с духом.
– Так вот я Николушку и встретила.
– Угодника? – всплескивает руками Анна Игнатьевна.
– Его самого;.
– А лицо-то какое у него было?
– Не запомнила я. На лицо не смотрела толком. Как заколдованная шла.
– Борода-то была на нём?
– Что ты, какая борода! Молоденький он совсем. Мальчик почти.
– А одет как?
– Обыкновенно: футболочка, джинсы. Как же ещё в такую жару он, по-твоему, оденется?
– А машина какая?
– Хорошая машина, справная, вся железная, на солнце блестит. «москвич», может, даже.
– Где ж это видано, Николай Угодник на «москвиче»? – сомневается хозяйка.
– Он, милая, на чём угодно может возить, хоть и на ракете.
– Может, никакой это не угодник, а просто так, какой-нибудь чудак подвезти решил.
– Что ты, голубушка, говоришь! – машет руками Марфа Патрикеевна. – С чего это просто так! Меня такую старую, хромую, некрасивую. Да парень молодой! Ну, уж ты совсем не туда хватила. Ничего просто так не бывает у Бога. – Она поднимает глаза вверх, лицо её вытягивается, будто она прислушивается к чему-то, выцветшие глаза сияют, на губах играет улыбка:
– А пришёл за мной сам Николай Угодник.
«Давай, – говорит, – Ма;рфушка, я тебя утешу, прикоснусь к тебе ручкой». Слеза скользит по морщинам.
– А ручка-то у него какая! Одна Божья благодать!
Свидетельство о публикации №213010301755
Эрнест Марцелл 21.02.2014 15:23 Заявить о нарушении