Отравленные завтраки

Как ходил же грешный человече
Он по белому свету
Приступили к грешну человеку
К нему добрые люди
Что тебе надо, грешный человече,
Ти злата, ти серебра,
Ти золотого одияния?
Ничего ж на свете мне не надо
Мне ни злата, ни серебра,
Ни золотого одияния
Только надо грешну человеку
Один сажень земельки
Да четыре доски.

Поминальный духовный стих
западно-русской традиции


Радость моя, одиноких костры согреют
«Калинов мост», Иерусалим


















 
Завтракая, многое продумываешь. Вплоть до последнего момента дня. Не жизни. Нет. Единственное, на что мы можем еще хоть как-то рассчитывать – это планы на день. Завтра – слишком далеко, не так ли? Даже вечер с утра на расстоянии временных километров, которые еще только предстоит пройти. И ведь толком не знаешь, сумеешь ли. Пустыми комнатами наполняются мои мысли и в эти же комнаты они возвращаются. Круговороты повсюду. От простейшего - к сложному. Вытирая пот с лица платочком, который  вечно таскаешь с собой, оказываешься жертвой круговорота. И сие не есть плохо. Это никак. Данность. Но данность не по мне. Именно поэтому я решил подвести Вас к моему столу, дабы вы осознали и вдохнули все запахи кухни, которую я ем каждый день. С которой я начинаю каждый день. Такие запахи травят, словно крыс, сознания здоровых людей. Но здоровые люди  – никчемны. Они живут, не отдаваясь ничему, пусть даже это великие «матери Терезы». Здоровые люди – слишком разумны, чтобы понять Суть. Они сделают пару покупок для дома, нежели попробуют разобраться.  Здесь дело каждого. Я – не мизантроп, не сноб и никто другой. Я каждое утро начинаю свой завтрак с анализа.  Вот и все. Обыденные вещи могут представать в моем сознании совсем другими и смогут заинтересовать меня намного больше, чем сложные. В чем причина? Скорее всего,  во мне. Простота – это самое сложное явление жизни. Жизнь – сама простота, но мы мучаемся и мучаемся, одинокие в своих муках.  Библейская истина – люби других как себя – до жути проста. Но как почти невозможна в нашем мире.
Пропасть, в которую прыгают самые отчаявшиеся. Вот что такое простота. 

Завтрак первый. Начало

О бирюзовые края твоего подола готово сморкаться само время. Я бегу по краям, размывая свои движения такими привычными мыслями. Сгустки слюны собираются в углах губ, производя на свет неприятный запах. Больше положенного срока бегу я. Когда превосходишь срок – возникает терпкий,  липнущий к стенкам носа, запах. Раз вдохнув, от него не избавишься никогда.
Лоснящееся солнечными лучами Утро, как ты далеко от меня! Я пронзаю стекло окна непонятными мутными взглядами, а ты, между тем, все удаляешься и удаляешься. Ищешь кого-то, кто тебе не нужен, и не замечаешь меня. Завтракающего наедине с пустотой. По тридцать раз в минуту повторяешь – Не майся. Очнись. Не майся. Очнись. Но от чего я должен очнуться? Сон мой никогда не был крепок, и любое движение, шорох времени заставляет меня подскакивать и полоумно носиться из угла в угол в поисках… Позже о поисках.
Я обнажен перед тобой, Утро. Словно обосранный на людях, которого поймали на этом не первый раз. Сильное чувство глобального присутствия среди подробностей чьей-то жизни вводит в меня вязкую, смольную жидкость и превращает движения в танец черепахи. Ни граммы лишнего веса, ни привязанные к ногам канаты, ни связанные руки – ничего – а движения скованны. В такие минуты я говорю – подожди, совсем немного, кто-нибудь заметит и раскрошит затвердевший камень. Чаще всего приходящим оказываюсь я.
Вставая с постели, с болью в желудке, я думаю о том, как бы позавтракать, потому что после еды боль унимается. Но, сидя перед тарелкой, опасаюсь, что не смогу сделать ни одного глотательного движения, а еда так и заполнит мой рот до отказа, после чего я задохнусь. Но это проходит после первого куска. Сначала немного тошно, но вскоре выделение слюны и суровый аппетит придают мне уверенности. Большая удача – начинать завтрак с уверенности. Большая удача – уверенность.
Еда – часть плана, на который я покусился. Без нее здесь никому не справиться. Даже мысль приходит туже, если ты голоден вот уже три дня. Я не позволяю себе быть голодным. Это слишком низко. Я – не аскет и не домашнее животное. Я должен действовать, а поэтому должен впихивать эти магазинные отбросы. Урбанистическое железо и камень, натыканные повсюду, вселяют в меня вдохновение. Окна выходят на помойку, и этому я рад. Чувство полноценности бытия наступает именно в этот момент. Ты ешь и глядишь на помойку, тем самым осознавая, что и ты, и твоя еда – сплошной мусор. От этого не страшно. Даже отчаянье не трясет. Я теряю себя и все чаще и чаще гляжу на помойку, будто бы целую тоску по дому, в который мне вот-вот предстоит попасть.
Располосованные стены и теплая сидушка кухонного кресла. Я говорю невпопад, обращая лицо к столу. Бормотание утихает. И воцаряется рев. Я узнаю его – так ревет тишина. Но страшного ничего нет. Просто это начало. Начало чего-то меланхоличного и чувственного. От него все тело так и треплется на ветру ожидания. И что-то ползает под кожей. Начало – тяжелая штука, в нем нередко все и остается. Но я обещаю. Дальше – лишь разумное и истинное. Я отведаю пару тройку приготовленных на скорую руку завтраков. И вынесу свой вердикт. Наполненность - ни к чему грубому, но смелому читателю. Опустошите себя, и тогда, быть может, вам откроется больше смыслов. А может и вовсе не откроется ничего.
Я не знаю, что принесет мне обед. Но завтрак это так по-юношески красиво и притягательно… Ах, что за чудо, что за чудо! Переступить через порог и воскликнуть: «Выхода нет, господа!».

Завтрак второй. Снова

 - Только бы не видеть виденное по тысячи раз.
Он повторял такое перед зеркалом каждое утро. И каждый день перед ним оказывалось одно и тоже. 
Я закончил. Мне нравится такая ровность и четкость букв, за ними не видно ничего - ни автора, ни мысли. Ровность берет все на себя и отодвигает остальное на второй план. Имеет смысл лишь то, в чем ты не можешь его отыскать. Найденное забывается и укладывается на руки затхлости. И в азарт просачивается скука, деформируя его истоки. И ты снова оголен, как при рождении. Сколько мук рождает та нагота, с которой ты проникаешь в мир. Ты испытываешь стыд уже с первых минут появления. И самое страшное – это стыд уже не выкорчевать ничем. Он уходит в глубины, про которые нам может напомнить только сон. Ничто другое так не работает на руки бессмысленности, как наложение смыслов. Эти антагонисты портят ни один газон людских сознаний.
За завтраком возник диалог. Он был точно оформлен в ровные фразы и записан мной, как нечто данное кем-то. Быть может я и разговаривал с кем-нибудь. Сейчас уже невозможно понять. Да и надо ли?  Главное, что можно воспроизвести. По тонким ниточкам из одной мысли в другую складывается целая система, и она предстает перед вами не для чего-либо. А бесцельно. Без намеков на будущее и на прошлое. Просто сегодняшним днем начинается и заканчивается беседа.
- Я очень люблю жизнь, - лепечет Пташка. – И в этой жизни мне, наверное, комфортно. Но ведь есть боль. И я должен описывать боль, должен лечить себя. И куда мне прикажешь идти тогда? С такими вещами каждый разбирается по-своему. Я могу исцелиться только через творчество. Я или рисую, или читаю. Боль стихает, потому что на нее накладываются изрисованные холсты, словно пластыри и бинты на рану. Вот поток стихает, и я снова могу адекватно воспринимать. А ты? Как ты зализываешь раны?
Пташка углубился в меня слишком пронзительно, в голову впились усилившиеся потоки крови. Вены на руках вздулись, и кухня поплыла в сторону расцветающего солнца. Я сумел собраться и выдохнул из себя эту вонзившуюся пыль.
- Мне некогда зализывать раны. Я только коплю их, - сфокусировавшись на его бледности, ответил я. – Мир для меня слишком потерян, чтобы как-то исцеляться. Мне не помогает ни мазня, ни письменные, ни печатные буквы, ни музыка. Для меня жизнь – искусство. Она огревает, но она же и лечит. Как мать, понимаешь меня?
Вот уже Пташка роется в холодильнике, при этом «агакает», выражая свою заинтересованность, и мотает головой. Я уже закончил, но он продолжает. Я напоминаю об окончании грубым голосом, похожим на крик. Все мои движение и фразы, словно похожи на что-то, всего лишь отражение какой-то большей энергией. Она разглядывает меня, а я вгрызаюсь в нее. Но в награду получаю лишь отражения. Я не буддист. Просто объясняю суть происходящего. Птаха снова напротив меня и уже мажет хлеб каким-то протухшим вареньем.
- Ты уверен, что хочешь начать свое утро именно так? – своим вопросом я пытаюсь его остановить, но разве нас может остановить отражение в зеркале. Это смешно. Пташка расцепил свои сереющие зубы и высунул язык в смехе, о котором я могу только мечтать.
- Ну, что ты можешь мне рассказать? Хочешь, я с тобой своей интерпретацией жизни? В одном предложении все расскажу и покажу. Хаха! – он запачкал свои бледнющие губы вареньем, когда пытался запихать целый кусок булки себе в бордовую дыру. – Неправильные у тебя бутерброды, брат, неправильные. Но ничего, сейчас, я тебе расскажу.
- Опять польется одно нытье. Я не хочу выслушивать твои надуманные, вычитанные из книжек фразки. Хоть бы раз оглянулся вокруг. Хоть бы раз.
Он машет головой, как разъяренный козел и не желает идти у меня на поводу. В момент все движения превратились в тягучесть. И я смог рассмотреть, как он буква за буквой мне сообщает. Медленно. Вновь этот танец черепахи. Как мы бессильны перед ним.
- Все вокруг – лишь аллюзия на жизнь. Закрытый показ о том, как может быть, а не должно. У каждого свое «должно». Господи как найти его. Как отыскать .Ведь я люблю тебя, Бог. Люблю всем сердцем. И ты во всем и все в тебе. Это ясно. Но и ты и твой мир абсурден. Разве нет. Абсурдисты неправильно сделали. Совершенно неверно! Отрицать Бога нельзя.  Он, видите ли, не вписывается в устои. Как раз наоборот. Он сам создал этот абсурд. И я знаю, что даже посреди городов, в самом центре царства безумия я с Богом, - опрокидывая стул, он с грохотом падает на пол и в нервных, экспрессивных движениях корчится, брызжа слюной. Тянет руку ко мне и продолжает орать. «Что ты орешь?!» хочу я спросить. Но нет сил. А он все продолжает:
- Представить только, только представить, что тебя нет и я в миг – сумасшедший. А между тем, как все прелестно продумано. Сколько взаимосвязей, ниточек между встречами, действиями, попытками. Так с иллюзией, как ни в чем не бывало, сдружиться можно. В сущности – все правы! Пойми! Знать бы наверняка, что я на верном пути и в раз бы все окрасилось и переворотилось. Но разве возможно так. Уж лучше дойти и в конце обосраться. И так неловко произнести, извините, я не хотел. Не знал я, что не той дорогой пошел. С кем не бывает. Вот бы знать на верном ли я пути…
Пташка размяк. Легче воздуха, он будто растворялся в полу, опускался на дно кристального пруда. Рассеяв свое внимание по кухне, он вскоре рассеялся сам…
Я вынужден был продолжить завтрак. Это часть плана. Иначе нельзя…   

Завтрак третий. Отстраненность

Он – поделенный на куски случай и вереница никому ненужных взаимосвязей. По оскудевшим тропам истоптанной земли держит шаг навстречу Утру. Любая вольность с его стороны находит отклик на другом конце света. Да и сам Свет не знает на его ли он стороне. Архитектура его души нагромождена зданиями, которые вы, наверное, и не воспринимаете за здания. Она сплошь из шалашей. И в каждом – по отшельнику или зверю. Диалоги и привычные речевые обливания  заканчиваются плачевно для собеседников. Он раз за разом, с одной грани стола на другую, повторял Пташке: «Когда-нибудь меня перестанут воспринимать. И удивятся мне. Поверишь ли, это будет величайший момент в моей жизни. Тогда я выцарапаю себя из этого кухонного прямоугольника и расцелую небесный лоб. Я вздохну, и выйдет слеза, а может и несколько, они взгромоздятся на потускневшую скулу и пропоют рассвет. Мне новому. Тогда, Пташка, мы заговорим  по-новому, и сможем приступить к обеду, ожидая следующего сигнала. Да. Так будет».
Он любил помышлять о встречах с детьми. Один человек давно сказал ему – «через детей душа лечится». Он запомнил это. И все больше и больше накапливал боли, чтобы процедить ее сквозь ребенка.
Каждую прочитанную книгу он рвал на куски. Так обретало свою кульминацию эстетическое удовольствие. В отстраненности от мира он искал его глубины.
Он сжирает до последней крохи все, чем делится с ним время, заведомо зная итог – склоненность к унитазу и низвержение в прохлориную воду вонючей каши. Это он называет познавать. Стремление познавать изо дня в день подводит его к срамному ободу. Он не знает страха. Познавая, он ползет к небу. Шаркая и шаркая разъедающимися о срок ботинками. Однако, он оттягивает встречу с прозрачностью, словно щенок, скулит при виде дорог, захламленных железом. Звезды скалятся и закидывают оплеухами без того саднящую голову.
И в такие моменты на мир опрокидывается Пташка, насвистывая ритмы какой-то полевой военной песенки. Я с очередной вестью. С какой? Говорят, некуда больше двигаться. Эту весть уже сто лет как обсасывают и те, и эти, и третьи, и десятые. Знаю. Но для тебя она, все же, интересна. Нет, я же говорю, она не новая. Но ты ее не обсасывал. Нет. Вот теперь приготовься.
Именно за этим пташка залезает в холодильник, чтобы осознать причину своего падению на эту кухню. Но причины не найти, как и следствия. Ой-ой-ой. Вздыхает Пташка из продуктового гроба цвета хром. Что-то и не приглянулось дельного. Отдыхай. Отдыхай. Мысли развевает какой-то поток неведомо откуда появившийся. А Он ошарашен не меньше обычного…
Прозванный в честь последнего изумрудного захода солнца, Он вдыхал сладковатый туман и слизывал растекающиеся реки энергии. С камней, асфальтов, рельефных стен домов.
Жить завтрашним днем – необходимость из необходимостей. Заготавливая модели с вечера, утром он завтракал  на скорую руку. Эмоции лишний раз старили его, и к вечеру он походил на мелкого, несносного, жутко пахнущего старика. Мусолил слюни беззубым ртом и ворчал на приходящего Пташку. Он считал, что болен расстройством нервов, а, по правде говоря, находился в постоянном ожидании. Одна из дневных прогулок запомнилась так сильно, что разъела некоторые куски памяти.
Сквозь мутных прохожих Он пробирался к главной площади, на которой обыкновенно по пятницам выступал шут. Слегка банальный, краснокафтанный. С бубенцами. Специально для него убрали памятник пятидесятилетней давности и смастерили пьедестал два на два метра – Квадрат Дуралея. Шут метался из стороны в сторону, выкрикивал анекдоты и другие бездумные вещи. Народ хохотал, администрация города выплачивала гонорар. Так обычно вязкая масса людей пыталась забыться в годы траура. Для радости оставалось места только у шута, а зомбированным людям другого и не надо. У трауров не осталось дней, все они уже давно растягивались по сгусткам лет, придавая коже высших позвоночных цвет сгнившей листвы. Сам Он не мог понять, что это за город, в котором так легко стать листвой.
 В тот раз шут глумился до неузнаваемости. Он не скакал обезьяной, а тихо сидел  в позе лотоса прямо посередине пьедестала и бормотал бессвязные вещи. Но Он находил в них довольно приятный смысл. А гнилая масса редела на затылке площади: люди громыхали по телефонам, между собой, сами с собой. Шут был неподвижен. Тогда Он почему-то сразу понял. Устал. Бубенцы не издавали звуков. Он забрался на деревянный квадрат, лег, обращаясь к небу, шут не молчал. «Тот, чьи эмоции занесены в красную книгу, всегда будет один. Будь хоть потоп, хоть землетрясение. Хоть извержение вулкана. Скупость рождает одиночество. Эмоциональная скупость рождает сверходиночество, в котором не нужно будет даже оправдываться, – просто отдавать должное своему Я. В сверходиночестве есть время на все. Просто сидеть никто не запрещает, но гораздо лучше, если есть действие. Даже в одиночестве возможно действие. Больше скажу, оно там нужно. У меня нет никого. Я тот самый, чьи эмоции пылятся в красной книге. А скачки обезьяной на этой платформе – желание еще больше чувствовать себя одиноким. Это изматывает и приносит удовлетворение. Одновременно со всеми, кто здесь есть, я готов рыдать и плясать, но это не умаляет моего одиночества, не прибавляет мне баллов к единству с природой. Это лишь чувства, обманов которых нужно бояться».
Он с яростью прикоснулся к замалеванной щеке, после чего шут потерял сознание, упав к нему на колени, обмяк. Исповедью не занимаются на площадях, так он тогда подумал. Принеся тело в общественный туалет, он смыл с него эту противную, кричащую маску. Шут очнулся и забормотал какие-то проклятия. Даже расцарапал Ему шею. Он привел его в душную столовую с липким воздухом и мокрыми людьми. Шут разом смолотил принесенное и заплакал. Плакал минуту. Все это шестидесятисекундное расстояние Он смотрел на часы, в ожидании.
- Думал подольше проливаться будешь, - прокомментировал Он.
- Дольше нельзя. Совесть не позволяет, - уже хитро ответил шут. – Тем более сытым вообще не полагается плакать, разве нет?
- Ты зачем людей пугаешь? - Он продолжал давить.
- Почему сразу пугаю, я просто… Не знаю.. Выходной решил себе сделать. А что они все стекаются и стекаются… Хоть бы один улыбнулся. Зачем вообще подходить, если гнилыми лицами на меня смотреть и смысла во мне искать. Я вообще не записывался в смысловыдаватели. Вот и решил, надо показать, что и как.
- Удалось?
- Не очень, - шут опустил голову и стал выпускать слюнные шарики в пол.
- Ты что делаешь-то?! – злился Он.
- Ничего не делаю. Здесь итак сыро, от столовки не убудет. Я вообще всю свою жизнь ничего и не делаю. Гремлю бубенцами и рассказываю байки о том, о сем. А ведь раньше журналистом был. Выгнали.
- Пил? – строго спросил Он.
- Почему сразу пил? У нас, если с работы выгоняют, дак пил, да? Было бы не обидно, если бы все так сложилось. Меня за другое выгнали. Слишком много вопросов задавал. Как тебе, а? – шут подмигнул своим отекшим глазом.
- Неплохо, надо сказать. Даже закономерно.
- Знаешь, я чего-то не хочу здесь сидеть больше, пойдем уже. Разойдемся или пройдемся.
Шут вприпрыжку вышел из столовой и вдохнул свеже-выжаренного воздуха. Росинок пота на его лбу обосновалось еще больше. Он протянул Ему руку. Меня вообще зовут Генри. Геннадий Николаевич Риликин. Сокращенно Генри».
- Да, меня тоже как-то зовут, - пошутил Он.
- Ой, шайтан, - погрозил указательным пальцем у Его носа Генри.
Они прошли дальше, в долины уличных асфальтов с носящимся раскаленным железом с непропеченными внутренностями. От носящегося туда-сюда потока веяло горечью и петлей. Потому что только петля может так сдавливать горло, что не продохнуть и, наверное, от взгляда на нее возникает потерянность. Генри ковылял, слегка сгорбившись, и пинал попадающиеся камни, некоторые из них летели прямо к ногам прохожих. Всю дорогу молчали каждый о своем.
- Послушай, мы всю дорогу будем идти неизвестно куда? – не выдержал Он.
- Ты же сам хотел со мной поговорить, что ж молчишь? Скрашивай путь-дорожку, - ответил шут, продолжая смотреть себе под ноги.
- Я хотел бы с тобой встретиться завтра. Взять у тебя интервью. Для себя, ни для кого больше.            
- Я все равно тебе не буду отвечать четко. Так, размытость одна получится.
- Люблю размытость. Ну что? Договорились? – Он протянул руку сгорбившемуся шуту, но тот не ответил. Только глаза снова намокли, но слезы сдержались.
- Лучше не надо. Серьезно. Лучше приходи завтра на квартирничек к нам так сказать, с друзьями собираемся. Глядишь что-нибудь и удастся с разговором.
- Говори куда, шут гороховый, - улыбнулся Он. – Раз по-другому не можешь, давай так.
Шут назвал адрес и уточнил время – Утро. Утро Он любил. Утро было в самый раз.    

Завтрак четвертый. Пташка

Я – дворняга. Мнимая возможность обрести покой. Вокруг прогнивших контейнеров с отходами рук человеческих собираются сгустки бездомных. По расписанию. Шибуршат и шибуршат в поисках счастья. Я над всем этим пролетаю и смеюсь, потому что я – дворняга, к тому же имею на то полное право. Эти сгустки иногда вскидывают голову и, оттопырив уши, всасывают в себя мои крики и полоумными движениями пританцевывают, наивно превращая в своем выжаревшемся мозгу мои крики боли в победные песни босоногих бродяг. Не такие они и босоногие. Погода – полоумная дурра. Так я начинаю каждый свой день. Погода – полоумная дурра. Так начинают свой день они, прорывающие себе норы в помойках потрепанные кроты. Где связь? Очевидно в природе, иначе и помыслить нельзя.
Тем закатом, который я видел дома, я бы хотел рассказать вам историю. Минимум эмоций и стараний – элементарный полет, рассекающий бровь, чтобы прочувствовать на запах и вкус кровь, которая льется в Вас. Я – пташка и мне нечего умилять вас роскознями романтических перелетов через белое море, или быть может Онего. Однажды я видел настоящего человека, сейчас его нет в живых. Посчитав нужным, он удовлетворил свою потребность, потребность в смерти. Счастье – недостойная мука для творчества. Оно посредственно и не дает соли для слез, а нужны слезы. Тот человек мог писать только слезами, раскрапывая каждую букву, рождая на свет крота, шурудящего по проспектам и улицам строк, спотыкаясь о знаки препинания и вынюхивая каждую мысль. Порой доводит до отчаянье обилие мыслей, но затыкая дыру в ванне крышкой посредственных слов, появляется минута для отдыха. В эти минуты он нажирался до свинячего восторга и орал на весь лес. Как ничтожны стремления, приводящие личность в крематорий собственного Я, в котором оно, самосжигаясь, ревет и пляшет. А на планшете тем временем очередной бизнес-план.
Я – дворняга. Меня пугает ласка. Вымоченный в рассоле парамнезии, выхожу обесчестить подвиги твои. Заворачиваясь в дорожную слякоть, переваливаясь с одного дома на другой, волочу за собой эфирные выплески слез. По капле, корчась, выпиваю горькую жидкость. Рассказываю.
За гранью нет грани. Оголенные провода и оголенный торс. Что лучше? Что хуже? Невыносимость выносит меня на руках и к твоим ногам. Вашим ногам, чтобы растоптать. Хватит связывть предложения с подачками союза «чтобы». Прекратить вообще как-то связывать предложения. Передышка в завтраках – та же слякоть в головах многих. Просто один устремлен в окно и взглядом выискивает пошлость. А другие смотрят в рот и ничего не виядят, ибо пища пережевана, желудок удовлетворен, нервы успокоены. Таким вот стенографическим способом, я раскрываюсь перед вами как последний оракул вселенной. Я быть может вскоре приму себя как пророка и тогда мой земной путь окончится на довольно психоделической ноте, ну а пока я считаю собак у себя во дворе и перелетаю моря-озера с щебетом утреннего солнца. Опротивленный шепот туманного вечера действует на мозг круче алкоголя. Скажите мне кто-нибудь. Возможны ли мысли без знания языка?
Я – Пташка. По позвонкам вырываю ваши взаимосвязи, логические линии, квадратные квартиры. Меня не поймать. Я слишком высоко забираюсь. Там кормлюсь ледяными вздохами и выдохами, порой меня заметят и огреют сиянием звезд. Мне неведомы ваши недомолвки и недосказания. Я существую здесь и сейчас. Завтра – я буду или не буду. Мне все равно. За берегами я не ищу зверей, подстрелив которых, я бы мог насытится. Я ищу их на свой стороне. По тем линиям я не расскажу о ландшафте. По своим – запросто. Усвоив одно из теля, я подпитываюсь энергие. Если вообще есть хоть какая-то энергия. Быть может тоска по общечеловеческому, понятному, неизменному, общему вводит меня в транс, из которого хриплыми, клокочущими движениями выносится информация. Такая мягкая и привычная для всех. Ни скрежета стекла, ни стонов, ни ссадин, ни страданий.
Игра в кости с индейцем берет свое начало. Он стряхивает с себя временную пыль, улыбается на редкость крепкими, ровными, слегка желтоватыми зубами. А в глазах скрывает каменистые холмы и содранные от пути до крови ноги. Я приглашаю его сесть. Он слегка дергается, словно дрожит. Но я чувствую, что здесь не дрожь, а именно нервное подергивание. Я часто встречал его у людей просветленных, словно, весь свет и Истина хотят вырваться, вот и бьет о стенки и кости тела, ища выхода. Он снимает свою протертую кожаную шаль, из-за пазухи достает трубку и белый порошок. Глаза наполняются хитрым блеском. И я узнаю его, моего старого знакомого. Хуан Альберто Имморалес.
- Долго же ты шел до меня Альберто!
- Я бы шел быстрее. Если бы на то была воля гор и ветра. А так, пришел, как и должен был. Ни раньше, ни позже, - индеец принялся забивать трубку. – Я соскучился по тебе, хоть и не испытываю так часто этого чувства, сам понимаешь. Но сейчас, брат, я небесно рад, что сижу у тебя. Пташка-дворняга. Помнишь, как я первый раз тебя так назвал.
- Я не забуду этого, Альберто. Ты знаешь, как ты мне дорог.
- Ну-ну. Не нужно нежных лизаний. Я здесь. И готов с тобой говорить. Ведь тебе теперь есть. Что сказать своему Альберто. Не так ли? – хитрый взгляд прочитал мои внутренности  и остался довольным.
 - Мне многое нужно сказать.
Он молча протянул мне трубку и поторапливающим движением попросил затянуться. А сам еще держал свой дым, словно хотел его всосать всеми клетками. Я оглядывался по сторонам, проползал в его глаза. Мне было тепло. Трубка грела и без того теплую ладонь. Я затянулся.
- Сам понимаешь, для начала трубка..
Я мотаю головой. Разум заблуждал, ударяясь о каменные стены, потолок, тело Альберто. Поднимаясь по ступенькам в пространство свободы и развязанного языка, я ощутил прилив огнедышащей энергии. Ощутил, как по кусочкам у меня отнимают реальность, которую я не очень-то жалую,  и, поперхнувшись, выплевывают. Но я уже над этой отхарканной лужей. За руку с Альберто вхожу в пространство ядовитых цветов. Индеец подводит меня к столу, на котором выложены кости, четыре штуки, и продолговатый стакан из какой-то коры. Индеец садится на колени и где-то внутри грудной клетки напевает слова. Окружающее стало еще ядовитей. Но от этого глаза как будто успокоились, и отдали себя на удержание в одну точку – игральному столу.
Альберто объясняет правила игры. Я не очень понимаю, но главное улавливаю – говорить, чтобы то не было. Сколько точек покажут эти четыре кубика столько слов и выбрасывать из себя. Ни больше, ни меньше. Есть история? Выкладывай. В количестве слов не превышай.
- Все понял?
- Понял. Это просто.
- Ты торопишься.
Индеец по обыкновению кидает кости в стакан и трясет его, словно бармен шейкер. Через мгновение они вылетают на стол и, повертевшись, опускаются на грани. 7. Всего семь. Начинает Альберто. Я расскажу тебе горе, а ты впитай. Твоя очередь! Выкидываю кости. 19. Нелегко будет собраться. Хотя, 19 не так уж много. Поехали.
Завтра наступает для тех, кто во что-то верит. Я готов поверить в тебя. Но дальше дела совсем другого формата. Солнце сообщило, как неловко ощущают себя люди. Я так долго проходил в темницах свободы, что, наверное, и не смогу вернуться обратно. Среди скалистого холода и ухмылок заезженных перекрестков. Заваривал чай своих раздумий. Упивался терпкой затхлостью разговоров и разъедающих слез. Я же вдыхаю запах луны и невольно удивляюсь теплому приему озерных волн. Нет, наверное, я теперь совсем другой. Мне так хотелось закрыть свою  голову капюшоном волн. Ни злой, ни добрый. «Ни  холоден, ни горяч». Никакой. Бессонницей веет от парков, а я прокаженными шагами направляюсь.  По тротуарам и по пустыням, выискиваю дичь. В которую могу влюбиться, чтобы съесть. Наверное, и слюни теперь замерзают раньше обычного, и без минус 20. Наверное, я уже пройду свой путь один. Одному так страшно, но так сладостно выжидать какого-то сигнала, который выступит для меня новой веткой в метро или новой тропой. Мне – заблудившемуся. Нет. Одно ясно. Около наших квартир есть крохотный лесок. И я знаю – даже в этом лесу достаточно заблудиться. Чтобы понять насколько мы все шарахаемся от себя же. Как страшно заглядывать в зеркало по вечерам. Ведь там приятного мало – лишь отражение, которое смеялось и плакало, но толком так ничего и не прочувствовало. Я знаю, мою будущность изменить возможно. Знаю прекрасно. Но нужны ли люди рядом. Или они всего лишь нелепые куклы, помогающие мне в пути. Но зачем эта помощь. Отряхнуться. Срочно отряхнуться от мерзкой мании величия. Я – дворняга. И место мне на улице. Нигде больше. Я Наваливаюсь на свои выплески всем телом. Хочу остановить. Как хочется заткнуться и ничего не объяснять. Максимум – предложение. Больше – уже сопли. От этого уже изжога. Я расскажу как все было. По-порядку. Сначала – сон. Крепкий. Надежный, спасительный. Потом стоны, выворачивающие уши. В барабанные перепонки так и били. До крови. Она мучилась. Я же не мог позволить ей мучиться. Она не хотела и не записывалась в мученицы. Я решил облегчить. Ведь никому легче не станет от стонов. Вот и убил. Придушил подушкой. Но ведь от чистого сердца. Из жалости, и великих  душевных позывов. Мне плевать, что написано в Библии. Она мучилась. Я оборвал мучения. Она сама так хотела. Взял грех на себя и теперь доживаю свой век в тюремной камере. Я счастлив, что в камере. Я бы не смог там, среди выцветших обоев, вонючей кухни, письменным столом и взглядов в окно, в ожидании сумерек. Я знал, что произойдет именно так. Я не понимаю, кто это говорит. Не я, не я, не я. Там за решеткой тепло, но мне здесь солнечней в тысячу раз. Что мне свобода, когда она мертва. Правда ведь? Досижу свое. Да и вскормлю небеса, а может и землю. Ведь кто знает теперь? Никто не знает. При рода сообщает более, чем люди. Нет, нет. Решено. Закрывайте мне. Исполняйте последнее желание и выводите на эшафот. Больше мне здесь делать нечего. Эгегей! Ступайте и привидите начальника. Я желаю видеть главного, чтобы он плюнул мне в рожу. Спешу Вас утешить, господа, последний завтрак – тяжелейшее испытание. Я задушил ее, перемкнул все каналы для воздуха. Немного подергалась и успокоилась, уснула. Сладко, как после слияния. Я готов. Объявляйте.
Альберто! Альберто! Хоть слово скажи. Дай передохнуть. Я не могу так. Зачем выжимать меня. Садист ненормальный. Я не хочу больше играть. Отпусти меня. Что ты хочешь? Прекрати. Как человека прошу! Альберто! Я слышу, глухой к окружающим, близкий к тебе,  приземлился орел ко мне на запястье и сообщил важность. Мимоходом ничего не познать. Выбирай – либо со мной, либо с ними. Один-одиношенек, но творящий, либо вместе, любимый, сладкий, милый. Думай. И прекрати играть со своей парамнезией, со своими выходками дурацкими. Пташка, очнись уже от собственного бреда, в котором ты варишься уже больше отмеренного срока. Про все на свете забыл. Думаешь тебе с рук сойдет твое нытье и твои нервические штучки. Оканчивай игру пора выходить на новый уровень. Заждались рассвета. Только ты и задерживаеь. Соберись и вылези из своего убежища, посмотри на мир, сквозь тебя пролегающий. Неизменны и дороги, и мысли, и люди. И любови. Все как- то по крупинкам всеми собрано. Убегать не имеет смысла.. здесь никому легко никогда не станет. Прекрати бунт. Внутренность свою прибереги и не показывай никому. Она – для тебя. В ней и находи упоении. А внешне – просто живи. Полюби наконец-таки. И заканчивай это самобичевание Христово. Пташка! Пташка! Хоть слово скажи! Садист ненормальный. Я не хочу больше играть! Как человека прошу! Пташка…
- Хвааатит, - Альберто накрыл кости и выдохнул что было сил. – Это перебор. Не стоит и продолжать.
- Мне страшно, - голос мой охрип, а суставы ссохлись, ни пошевелиться, ни высказаться.
- Здесь всем страшно, просто виду не показывают. А на самом деле, страх – такая глупая вещь. Мне дак смешно. Потеха. Хахаха!
- Ну, знаешь ли, кому потеха, а кому и жить еще.
- Ну, знаешь ли, кому потеха, а кому и жить еще, - повторил Альберто.
- Прекращай!
- Прекращай!
- Альберто хватит! Альберто?
Завтрак пятый. Сонин
 
Из расплавленного зноя Он увидел Генри. Тот перебежал дорогу, чуть не оставшись там с раскроенным черепом, и направился к Нему. Дверь подъезда скрипнула, высыпав на асфальт облупившуюся краску. Облупленное – дело рук времени. Так кажется? Прохлада подъезда шагнула в головной мозг, приводя его в порядок. В такой затхлой свежести возможно хоть капельку мыслить.
- Да?
- Что да? – не понял Он.
- Я говорю, в такой затхлой свежести возможно хоть капельку мыслить, не правда ли? – проорал Генри.
- А, ну конечно, конечно, - поспешил Он.
Шут показал, что надо на пятый. В Хрущевках нет лифта. Они проходили обшарпанные стены, задевая побелку и оставляя ее на своих плечах,  и притворялись, что не замечают этого. Перед железной дверью остановились. Генри приложил указательный палец к губам, в привычном жесте прося не издавать звуков. После приложился ухом к двери и с минуту смотрел на часы, как смотрит на стрелку доктор, мерящий давление, что-то высчитывая. Позже Генри объяснил, что так он ждал подходящего момента, когда Сонин, хозяин квартиры, окажется в ближайшем расстоянии от входной двери, а, следовательно, не заставит их ждать и откроет дверь сразу же. Потому что сразу же – это важный фактор, так настаивал шут. «Точно чокнутый». Дверь открылась моментально, выпустив в крупинках пыли прерывистую игру на фортепьяно, будто на нем играли ногами. Лысая голова просунулась в щель, сопротивляясь с наддверной цепочкой. Глаза, готовые лопнуть. Нос, готовый вообще пропасть, губы в грустной ухмылке и при этом абсолютная отстраненность. Шут отскочил от двери и перекрестился, а после три раза хихикнул.
- Сонин, ты как всегда. Лысая башка, в голове пустота, в проигрывателе Пьер Булез. Добро пожаловать на отшиб сознания. Сегодня вашим гидом и убийцей буду я.
- Да не ори ты! Сколько раз можно говорить! Зайди в квартиру, там и ори!
- Сам не ори, - гаркнул Генри.
Дверь отлипла от цепи, обнажая перед ними хозяина во весь рост,  с его махровым халатом и голыми, курчавыми ногами. Сонин пригласил гостей, подмигнув в знак приветствия Ему. Дверь захлопнулась. Пыль осела, оставив подъезду, как и прежде, приятную прохладу.      
Сонин  попросил  не снимать обувь и пригласил в комнату,  которая представляла собой квадрат со стенами из фотографий. Вырезки из журналов, единичные, групповые фотографические портреты, куски пейзажей смотрели на пришедших, ожидая их реакции. По крайней мере ожидая реакции от Него. В углу, прямо пред окном стоял письменный стол с чистыми листами серой бумаги и шариковой ручкой. Напротив стола, прислонившись к стене, ровно посередине, стояло пианино. На пол легла циновка, концентрируя на себе центр комнаты. В правом углу, слева от стола, лежала печатная машинка, с вставленным чистым листом.
- Любезный мой, - обратился к Нему Генри. – Знакомься. Человек - ничего лишнего. Валентин Сонин. А также композитор, режиссер, драматург. Я уже давно ему говорю, слишком много на себя взял. Слишком много. Но. Делиться не хочет.
Генри снова остался со своим смехом наедине, а Сонин пожал руку новому знакомому и спросил, где лучше устроиться на разговор разговорчатый. Кухня или комната? Выбрали кухню. Традиционно.
- Ты, если спросить что-то хочешь, не держи, валяй, - чувствуя, как любопытство новознакомца уже ищет освобождение через глаза, сказал Сонин. – Хотя я итак отвечу. У меня нет мебели потому что это лишнее. Об ее углы только цепляться. Не люблю, знаешь ли, цепляться. Больно делается. Все что мне нужно для жизни все есть. Я ем на кухне, сплю в комнате на циновке, работаю дома и в театре. Вот и все. Довольно скромная жизнь. Жизнь человека, преданного искусству. Никого со мной нет. Некоторые дамочки наведываются, да вскоре пропадают, словно и не было никогда.
- Я о тебе не слышал, - не удивляясь, продолжил Он.
- Может быть, ты слышал о Крапивине?
О Крапивине Он слышал. Хлесткие, сворачивающие мозг и сознание постановки не пропускал. Крапивин показал все, словно бы пропуская через наркотический туман. Достоевский, Чехов, Стриндберг, Белый, Джойс, Гамсун, Кортасар. За его плечами собрался неимоверный груз, который не мог не закрыть этого человека в своем мире. Мире, где нет ничего лишнего.
- Сонин – псевдоним, чтобы не налетали на Крапивина, - объяснил он. – Люд звереет от эксперимента над ним. Как одна огромная обезьяна набрасывается, но в итоге справится с собой не может, и - врассыпную. Я видел из-за кулис, как некоторые сходили с ума на моих постановках, некоторых рвало, некоторые говорили спасибо.
Шут покрутился на кухне, обходя собеседников, что-то ворканя. Разложил на столе стопки, поставил в центре закупоренную пробкой бутылку с мутной  зеленоватой жижей, выуженную из холодильника, а после нарезал овощей и закуски.
- Спасибо, дружище Генри, - похлопал Сонин Генри по спине, когда тот уселся на табурет.
Сонин объяснил Ему, что это самогонный абсент, который его научил делать один индеец.
Разве индейцы специалисты в абсенте? Они специалисты кое в чем другом, и ты это прекрасно знаешь. Это я для себя так прозвал «самогонный абсент», потому что зелененький и крепенький.
 - Понятно? – Сонин потрепал Его за плечо.
 - Да. Что? Да- да понятно, – спохватился Он. – Просто услышал про индейца и как-то задумался. А как его звали?
- Да не помню я, как его звали, - отмахнулся Сонин. – Нам результат важен. А ты не залипай, а то на тебя смотришь, ты как муха на мухоловке, вроде еще живая и шевелится, но толку ноль. Живой трупик. Вот так. А ты, шут, давай-ка разливай и начинаем квартирник.
- Это все, кто будет? – спросил Он.
- Таак, а тебе что? Мало?
- Нет, нет. Я просто уточнить.
- Вот и уточнишь после первой стопки. Давай. В путь!
Он опрокинул первую стопку. Вторую. Третью. Четвертую. Пятую. Между опрокидываниями встревал разговор, словно бы залетал на время, чтобы чем-нибудь озадачить. Разговоры рождали ассоциации. Ассоциации рождали споры. В каждом мгновении можно было уловить тайну и ухватить за хвост смысл, но только с их выражением оставалась такая же проблема. Ничего не поменялось…
   
Когда Он летел домой, сквозь расплавленные дома и машины, то вспомнил, что так и не разговорил Генри. «Я так и не понял этого черта Генри» - вот что Он подумал.

Завтрак шестой. Страх

Дворняга высвободился от туманного напыления и бросил пальто в углу, зачем-то потоптался на месте и зачесал назад волосы, что-то там прошмыгал в платок и подошел к столу. Из кармана он вывалил газету, где чуть смазавшись от дождя, плясала женщина. Жирная полоса букв вещала: «Губернатор пляшет на пивных банках, а город тихо вытекает в сточную канаву».
- Вечно ты цепляешься за всякий хлам, - сказал я, выкидывая газету в мусорное ведро.
- Я должен был помочь мальчику. Он мок под дождем. Продавал заколебавшие таких же заколебавших людишек газеты. Парень умолял меня своими асфальтовыми глазами купить этот словесный бардак, - Пташка встряхнул головой и опрокинул глаза на меня, как бы спрашивая «ясно», а после продолжил. – Знаешь тут, когда к тебе шел, по заборам все смотрел. У нас ведь по дороге много заборов. Так вот брел себе, брел и ненароком задался довольно логическим вопросом. Или в городе так много Кать и их всех так жадно и крикливо любят, или у какой-то Кати истомившийся любовничек повсюду размазал свои кривульки, как думаешь?
Я даже не стал отвечать. Рассматривая кухню, будто бы первый раз, я мысленно проворачивал в голове каждое мое движение, независимо от  того собирался я его производить или нет. Просто слегка изрисовал лоб тремя параллельными. Слегка извивающимися полосами я прогнозировал сегодняшний день.   
«Вчера я был в компании одного парня. Это индеец. Он очень хорошо говорит по-русски. Порою лучше меня. Открывать тайны новыми тайнами его основная задача. Этот алоротик мне многое порассказал. А рассказывал, даже рта не открывая. Словно просачивался под кромку льда. Он мне тогда рассказал историю про девочку, маленькую, черноглазенькую, хрупенькую, в белой сорочечке. Вполне возможно, что и не он вовсе. Девочка эта однажды сколотила себе крест, положила его у папиных ног, легла и попросила:
- Папенька, прибейте меня гвоздями…».
Пташка заверещал в смехе. Его верещание оказалось мягким, но колящим как иголки. Заставить его замолчать было нереально. Он мог заливаться своими связками до посинения. Я выигрывал только в том, что не обращал внимания на него и спокойно пил мате. Этому меня научил один мой аргентинский друг. Расслабление и беззаботность, как раз то, что мне сейчас было надо. Пташка резко прервался и спустился на пол, а после – под столом – прополз к моим ногам; обняв их, заплакал и в таком состоянии, стал говорить.
- А что же ты историю эту не вспоминаешь. У нас, что и есть с тобой, так это истории. Воспоминания. Или я ошибаюсь? Не молчи. Расскажи мне, а я послушаю. Не все же мне верещать, да ржать, правильно?
- Ты опять?
Я стряхиваю с себя Пташку, а тот, словно только этого и ждал, вгрызся в мою голень зубами, до крови. Ааа! Больно! Да брось дружище, ведь это еще не больно. Давай, рассказывай. Смысла нет упрямиться. Только без приукрас и недокрас. Все как есть. Как говорится, создай полное присутствие.
- Я не буду ничего рассказывать.
Я допил мате и поставил чашку на стол. Мое сопротивление все больше и больше походило на наигранность, я знал, укус Пташки, все равно, что сыворотка правды. Ничего не скрыть. И не «нерассказать». Меня будет препарировать моя же рука, копаясь в голове и выуживая наружу необходимое. Оставляя пустое для заполнения, чтобы и его потом пустить на самотек препарирования. Никуда не деться.
- Все заканчивается началом и начинается концом. По лебединой шее ворсистых зеленых холмов я проходил из стороны в сторону в надежде отыскать пути твоего возвращения. К счастью, ничего не отыскал, потеряв себя. Вот и вся история. Каких миллионы. Ведь я никакая не индивидуальность, всего на всего пыль. Больше скажу. Пыль пыли. Разбивая лагеря в душах людей, ничего не добьешься.  Я вышел один и вернулся один. Никого ни о чем не просил. В один прекрасный момент все вернется куда-то и разлетится по полкам, образуя порядок. Лежу, устремленный  в потолок, шершавость его рельефа и неровности рождают мысль об искусанной комарами спине. Почти гладкая, в пупырышках в полсантиметра, жутко чешется. И все тут. Безумные дни закончились и можно наслаждаться тишиной, порою звучащей так угрожающе, что приходиться просачиваться всем телом в свежевыстиранные простыни, наполняя соленым потом плотность материй.   
- Вот оно! Да-да! И правда! Мое любимое. Продолжай, продолжай! Хахаха! – Пташка заливается истерическим смехом и гремит своими костями, катаясь по полу. – Без приукрас! Хахаха!
- Я бы мог потеряться без тебя. Но само состояние наступило гораздо раньше его осознания. Привычное дело. Так всегда бывает. Ты словно бы выныриваешь из зыбучих песков, которые с каждым годом становятся все зыбучей и зыбучей. Я искал тебя и там. Я спрашивал у прохожих, но они в немоте своей отводила глаза, пряча их по карманам. Никакой опоры, каждый шаг как падение в ледяную лужу, которая лишь отнимает мои конечности своей стужей. Главное, что я сам виноват. Сколько было сказано таких слов? Сколько вин взято на себя за бокалом белого вина? Вино – вина. Вина, как вино. Кислая и сладкая, рождающая шум в голове. Я, пожалуй, буду изъясняться для всех. Привычными словами и выражениями. Кто вообще определяет привычность. Пташка, скажи мне! Кто здесь вообще что определяет? У кого такие полномочия? Разбросанные по окраинам страны самолеты, затонувшие теплоходы, сошедшие с рельс поезда. С нами кто-то играется. За то, что когда-то и мы наигрались от души. Это из другого, да?
- Продолжа-а-а-й! Безумец, разве ты не видишь, что экстазом полон я, уж истекаю от прихлынувших эмоций! Ууу! Я жду! Быстрей!
- Прекрати свои возвышенные штучки и закрой рот. Потому что сейчас будет один сюжет. Из простых. Тот, которым бы заинтересовался может… Я не знаю… Может… Наплевать!
Мы, молча, прошли в уродливое, разваливающееся здание вокзала и взяли билет на электричку. Без лишних слов. Она отъезжала в шесть. Мы же только вступили в шестой и прошли в зал ожидания. Час ожидания – всего лишь разминка. Невыносимо тусклый, вонючий, перемешанный грязными и чистыми людьми. Просто напросто стойло. Через пять минут мне стало стыдно. Она сидела в этой помойке, смирно сидела, ничего не говоря. Покорна и ласкова ко всему.
Что твориться в душе твоей, девочка моя? Отчего так грустно в бесконечности твоих глаз, ответь. Хватаю ее за руку и заставляю уйти. Сырость и морось поздней осени рождает дрожь в теле. Я укутываю ее собой, обнимаю и целую. Скоро, скоро мы уедем. Потерпи…
В пути ровно час - и вот она подарила своим губам улыбку. Отогрелась и резво глядела блестящими глазами, рассматривала меня, выискивала погрешности – она так любовалась. Я знал. Другой бы не понял. Но я узнал ее, познал и все мне кажется вечным в ней. Господи, отчего подлец едет с тобой? Отчего ни кто-нибудь другой? Но кто достоин тебя?! Спасибо, что подпустила, впустила, не выставила. Острый взгляд, нежностью пущенная стрела – я загораюсь, я не могу сидеть рядом с совершенством; дыхание порывистое… Вот-вот слезы водопадом обрушаться на бледные, смуглые бугры.. Я не достоин. Не достоин. Не досто…
- У тебя такой вид, будто ты готовишься заплакать…
Поняла. Раскусила. Все увидела. Ничего не утаить от нее. Смотрит хитро, выслеживает и ждет, как бы кольнуть. Мне в удовольствие. Она обижает и тут же ласкает. Задевает, ранит – сама же накладывает швы.
- Нет-нет. Что ты? – оправдываюсь.  – Просто что-то глаза больно быстро краснеют, да и слезятся часто.
- Если хочешь поплакать, плачь, я никому не скажу.
Смотрите. Вы только посмотрите в ее голубую бездну. В этой бездне спасение – смерть. Голгофа и воскрешение.
- Я не хочу плакать…
- Ладно.
Она отворачивается к окну и разглядывает размытую кривую горизонта. Ломающиеся деревья и кусты. Ничего не ускользает от бездонного голубого взгляда – все поглощает она.
-  Мне холодно… - шепчет
Я снимаю пальто и скрываю ее под ним. Она снова готова играть. После перерыва. Таймаут и… Вновь.
- А если нам вот так всю жизнь путешествовать. Из города в город. Как думаешь, милый. Из нас выйдут хорошие кочевники. Ни забот, ни пристрастий. Новые места. Новые знакомые. Ничего лишнего… Хотя не нужно никого. Только ты и я. Поселимся где-нибудь в глуши… И будет у нас с тобой своеобразное семейное счастье…
- Ты действительно этого хочешь? Мы итак кочуем.
- Нет. Я просто мечтаю.
Ууу! Как ты бьешь.
- Но это реально. Мы сможем так.. Я думаю… - зачем я продолжил разговор. Только лишний разогрев.
- Разве ты сможешь? А я отказываюсь. Мне так стало жалко сейчас на тебя смотреть. Ты такой жалкий. Весь забитый, измученный. Ты несчастлив со мной? Разве я не дарю тебе достаточно тепла? Как ты смотришь на меня! Хахаха! – она заливается истерическим смехом и показывает на меня пальцем. 
Сонные люди ворочают головами и словно поддакивают ей, убедившись в моей жалкости. Она обращается к рожам и трясущимся от смеха пальцем показывает на меня.
- Вы посмотрите! Только посмотрите, каков а!… Мышонок возомнил себя волком… Хаха! – и уже ко мне – Да, мне хочется резвиться. Прыгать. Скакать. Я маленькая девочка. Отныне я маленькая девочка.
Она встает и начинает танцевать по всему вагону. Потом протягивает все ту же дрожащую руку и приглашает меня поддержать ее. Сколько можно терпеть это унижение? Я поднимаюсь, и мы кружимся между сиденьями в вальсе. Она дарит горячее дыхание и тихо шепчет…
- Прости меня. Сегодня я сама не своя. Не знаю, что на меня нашло.
«Ты постоянно такая! Сколько можно это терпеть. Я не могу быть вечным мальчиком для битья. Отпусти меня. Найди себе другого. Что ты делаешь со мной»?
- Ничего страшного. Просто не делай так больше, хорошо? – отвечаю.
- Хорошо… Но куда все же мы едем. Ты знаешь, я не люблю неопределенность..
«Ты?! Ты не любишь неопределенность. Да ты сама огнедышащая неопределенность. Истязательница. Что? Что ты хочешь от меня?»
- Знаю… Мы едем к одному лесному озеру. Вода там чиста и прозрачна. Я хочу, чтобы ты убедилась в красоте нашей природы…
- Я люблю тебя!
Она вонзается в губы поцелуем и «вокруг» превратилось в размытость. Сколько нежности и страсти в ней. Разве я могу? Могу ответить ей тем же? Я не достоин. Нет!! Слышите? Не достоин ее! Нежность и страсть закончились и губы разъединились. Она отталкивает меня и надменно – на тварь – смотрит на меня:
- Нет-нет! Не переубеждай! Жалкий! Ж-А-Л-К-И-Й! И точка!
«О, Господи!»
Вставая на безумную пляску, она уронила пальто. Изваляла его в грязи, истоптала ногами. Я поднял стоптанную вещь и проверил карманы – все на месте. Не пальто – а комок дерьма.
- Приехали! – кричит она и кидается обнимать жалкого меня.
Осенний лес вместил в себя жизнь и смерть. Увядающее и вечно зеленое – постоянное.
По узкой тропинке мы прошли около километра. Снова молча. Она шла за мной, иногда обгоняла и заглядывала колодцем в меня. Я захлебывался и отводил взгляд.
- Почти пришли…
И вот показалось то самое прозрачное, словно воздух, озеро. Она подбежала к нему и крикнула на противоположный берег:
- Я маленькая девочка!!! – вочка-чка-чка!
Зачерпнула лодочкой ладони чистой воды и умыла лицо. Чистая, но холодная.
Только не поворачивайся. Прошу! Больше не смотри на меня. Просто любуйся природой, ее совершенством. Как маленькая девочка любуется своей красотой.
Я опускаю руку в карман пальто и натыкаюсь на остывшее от осеннего воздуха железо. Достаю пистолет. Заряжаю и стреляю прямо в затылок. Точно посередине. Брызги долетают до моего лица. Кровь сладкая.
Красное вмешалось в чистое. Прозрачность стала красностью.  Казалось, все озеро оделось в багрянец.
- Девочка моя! Прости!
Я толкаю тело от берега, и оно плавно, по глади воды, оставляя красную дорожку, доплывает до центра…

О, Господи!

Пташка очнулся от транса и выбросил свои желтеющие зубы в смех. «Да, ладно, уж Господькать! Может ее там выловил какой-нибудь Торо, да отпел и закопал по-христиански. А ты заливаешься. Вечно у тебя все не как у людей. Дергаешься и дергаешься, как возбудившийся кабель. Все ткнуться пытаешься, а в ответец тебе сучечка зубки скалит. Уймись ты хоть на минуту. Отдохни немного. Хватит муру нести».
- Я не убивал ее.
- Ага, я убил. Взял и пулькой свинцовенькой в затылочек. Прекрати уже. Сделано, так сделано. Расслабься, - Пташка отпустил мои ноги. Я начал снова соображать. И понял, что действительно никого не убивал, что только хотел, что только в задумках было. А на деле – не способен. И действительно жалок.
- Она жива. Это еще не конец. Совсем не конец. Сначала озеро. А потом снова станция и городок, в гостинице которого мы прятались.
- От кого? От себя разве что. Слушай,  - Пташка поправляет воротник рубашки, затягивается галстуком. – Усмири свой водоворот. Я тебя не виню… А может тебе того, а? Ручки на себя наложить?
Пташка встал на табурет и поднял галстук вверх, высунул язык и опустил голову, издавая предсмертные хрипы.
- Это просто, - продолжал он. – Раз и уже вроде как бесформенная трансцендентность. Был, не был уже и не понять. Как тебе? А вообще-то действительно навевает какие-то подозрения правдоподобность твоих слов. Тебя ведь даже не искали?
- Я о том же, - я начинал радоваться от понимания Пташкой абсурдности ситуации. – Вообще никого. Никаких повесток. Ничего.
- Но с другой стороны… - Пташка опустился на пол и прошел в прихожую. Он стал одеваться, так и не закончив мысль, на смену ей пришли строчки. - «Друг мой, друг мой, я очень и очень болен, сам не знаю, откуда взялась эта боль, то ли ветер шумит над пустым и безлюдным полем. То ль, как рощу в сентябрь, осыпает мозги алкоголь…». 
Так и ушел. Не прерываясь. Не прощаясь.      
За абсентом

И вот мы, мятые, ожидающие какого-то чуда, - три рыцаря круглого стола с бутылкой подозрительного абсента в центре. Сонин зевает и глядит на Генри. Нужно разлить и выпить. Выпить не потому, что хочется, а потому, что надо, так сказать центральная установка. Разговоры поддерживаются алкоголем, хочешь ты этого или нет.
Вот первая стопка уже в нас. Генри встрепенулся и затянул заунывную песнь, словно скальд, завыл о неведомом сне. Грубыми словами заобращался к нам. Монотонно он начинает:
- Я только хочу подлить масла в огонь, а уж дальше разговор пойдет сам собой. Мне – просто открыться, впустить доверие на эту кухню, а после – а после по наклонной с диким криком, матами и перипетиями за душой. Слушайте. Сам сон – это огромная поляна с пожухлой, бледно желто-рыжей травой. В центре поляны пруд. Он ржавый. Знаете, ощущение такое, словно всю ржавчину мира собрали и стряхнули в кристально чистую воду. После чего произошла химическая реакция. Диффузия по-научному. Картина странная, ничего не скажешь. Озеро это с самого начала затягивает, прямо засасывает. Такое ощущение, что оно тобой питается, твоими эмоциями, энергией. Силой. Все себе забирает. Я был с девушкой, имя которой не знал, внешности которой не запомнил, словно сотканная из тумана, она ходила из стороны в стороны, а я молча молил не подпускать меня к озеру, держать за ноги и за руки, все что угодно, только не подпускать. Но она не слышала, не хотела слушать. Как появилась так же и исчезла. Сейчас я думаю, что она назло отдала меня этому озеру, своего рода месть. Но за что? Спрашиваю я. Как меня может наказывать человек, которому я ничего не сделал? Которого я и знать то не знаю. Но я чувствовал, как по всему тел прокатывается эта ржавая жижа, попадает в рот, наполняет легкие, а нисколько не сопротивляюсь, как будто так и нужно. Нисколько не жалею. И вот в вены проникает Вина, кристаллизуя кровь, принося нестерпимую боль. Но я опять не сопротивляюсь. Наверное, даже и боли не было, просто инстинктивно я знал, что она должна быть. Ничего не чувствовал. Озеро поглотило, так и не предоставив шанса оправдаться. Резко окружение вокруг меня меняется. Надо мной потолок, гладкий и белый. Ни лампы. Ничего источающего свет, а белесо-ярко все, даже глазам больно. Надо мной склоняется зажравшаяся бородатая морда и орет на меня. В ярости открывает рот, но звука нет, ковыряется у меня в ушах, что-то вынимает, и как ледяной водой, до мурашек. «Встать! Не дело лежать, когда с тобой старшие разговаривают. Ты виноват уже тогда, когда только вступил своими хилыми ногами на эту сраную землю. Заткнись! И не перебивай. Ты очухался, тебе повезло. Озеро так просто никого не отпускает. Тебе сделали исключение, ублюдок. Я бы вас всех под одну гребенку, как нацисты евреев. Но есть приказ свыше. Встать! За мной». Я встаю, но от боли в спине снова опрокидываюсь назад. Он поднимает меня силой, своими жирными, липкими, в крови руками. Боль невозможно терпеть, словно чувствительности во мне прибавилось в десяток раз. «Мне страшно. Говорю  ему. А он лишь вертит головой и пинком выводит меня через дверь, так невидимо обосновавшуюся в одной из стен. Я пролетаю в следующую комнату, где сотни тел извиваются, копошатся как опарыши, сладко стонут и ласкают друг друга, мужчины, женщины, дети. Я закрываю глаза, не хочу видеть эту вакханалию, эту грязную оргию. А он их открывает, а верхнее веко приклеивает ко лбу, чтобы я не смог его закрыть. «Смотри. Это последнее из приятного что тебе посчастливилось увидеть. Не стесняйся» Получай довольствие!». Во мне шевелятся силы. Что есть мочи я должен отсюда сбежать, иначе мне хана. Но кто-то еще сковывает мне ноги и руки. Сложно пошевелиться. Теперь я чувствую все, боль в спине притупилась. Теперь я рыдал, именно рыдание и сковывали меня. Я чувствовал, что все вокруг – моя вина. Что я изначальна виноват. И в тоже время не понимал, почему я? За что? Я вспомнил Кафку, вспомнил Йозефа К. Я вспомнил все, что только мог. Я нашел силы и рванулся с места. Но меня догнала пуля выпущенная из револьвера..Когда проснулся, то понял, такой опустошенности я еще не чувствовал никогда… Да, никогда…
- Такое чувство, - ворвался Сонин. – Что сон написан заранее, сознанием обработан, а сейчас шутовская морда пытается нас одурачить.
- Зачем обижаешь, шайтан? - прокривлялся Генри. – Рассказываю, что на душе лежит, а он обижает.
- Ладно, ладно, будем считать разговор начался. Начался с дисгармонии. А нам бы желательно довести его до логического конца.
- Для того, чтобы довести его до этого конца, нужно знать, что представляет собой этот логический конец.
- Любой конец, какой бы он не был, логический.
Я молчал.
- Ты чего молчишь, словно контуженный, а? – Генри с жаром опустил руку мне на плечо и дрожь прошла по теле.
- Мне пока нечего сказать, - ответил я.
- Только глупости не говори. Человеку всегда есть что сказать, - раздраженно выпалил Генри.
- В этом-то вся его беда…
- Противоречивый нытик, - разозлился он.
- Знаю.
- Так, так, ребятки, давайте не будем сорить гнилью, ни к чему эти оскорбления, - вмешался Сонин. – Просто сейчас Генри разольет еще по одной и мы спокойно продолжим. Отстраненно и смиренно. Да, Генри?
Генри откупорил бутылку и разлил «абсент» по стопкам. Жидкость упала в желудок. На какие-то доли секунды мне показалась, что на кухне я нахожусь абсолютно один и во мне проснулась нелепая глупая свобода. Я решил что можно просидеть так несколько часов, ничего не говоря, ничего не выплескивая из себя. Подобно медитирующему бодхисаттве. Только навряд ли бодхисатвы заливали в себя всякую дрянь. Но вот снова собеседники выплыли из воздуха и сковали мою свободу. Что-то щелкнуло. Внутри меня что-то щелкнуло. Я перевел все свои мысли на новый объект, теперь я был обращен в Сонина. Его слезящиеся голубые глаза улыбались и были направлены на Генри. Тот выбрасывал зубы в смех и ничего не замечал. Так нельзя. Мне нужно было спросить и я спрашивал, без подготовительных жестов и без напряжения. Генри тогда вышел за кулисы. Он что-то кричал оттуда, но это казалось каким-то глупым и неважным.
- Как ты пришел к тому, что нужно писать? – спрашиваю я.
- Я ни к чему не приходил. Просто начал писать. В один прекрасный момент сел и придал мыслям материальную оболочку. Подумал, пусть лучше все происходит на сцене. Проживу несколько жизней там и продохну спокойно. К тому же, там не так страшно совершать ошибки.
- По-моему ты лукавишь, - говорю я и пристально всматриваюсь в его глаза, те по-прежнему улыбались, но я видел, что там загорается злоба, я задел за главное, нашел нерв, за который не постеснялся дернуть и теперь вся боль выйдет наружу. Так мне показалось.
- И по-моему это глупо, - добавил я.
- По-моему это творчество, - отрезал Сонин
- Не уж-то только такое объяснение? – я решил не останавливаться.
- Вот знаешь, ты парень вроде не глупый, но к чему нести такой бред. Это одно из объяснений.
- Но зачем?
- Ты сейчас так спросил, - посмеялся Сонин. – Словно перед тобой не драматург сидит, а доброволец, идущий на бессмысленную войну.
- Можно сказать, одно и тоже.
Сонин опустил голову вниз и на время замер. Я ждал продолжения. Видимо, нужно было отдышаться, что хорошенечко начать и уж бить, дак наверняка. Генри потирал ладошки и умалишенно бормотал. Я что-то разобрал
- Так,так,так. Классический разговор назревает. Поэт и толпа. Интересно, интересно. Люблю классику от нее не так тошнит. Хихи.
Стопки снова оказались наполненными и Генри приглашал нас выпить, при этом пнув Сонина под столом.
- Ну что? За любовь, - бросил Генри.
- Не думаю, что сейчас стоит трогать ее.
- Не слышу! Кажется что ли, - Генри проложил ладонь к уху, словно во что-то вслушивался. - Кто это говорит со мной? Не стоит трогать? Как, как?
- Завязывай, - осадил Сонин Генри.
- Завяжу, завяжу. Обязательно завяжу. Вот сейчас только еще несколько стопочек опрокину и обязательно завяжу.
Тост повис в воздухе, но мы, чокнувшись, снова выпили. Диалог возобновился.
- Посмотри в окно, - Сонин показал на окно. – Что там такое происходит?
За окном пылало солнце, плавило людей и асфальт, выводило на свет мираж за миражом. Даже за стеклом я чувствовал, как горяченный ветер душит кучи снующих и потных людей. Все плыло, и деревья, одетые зеленью, стояли молча и непринужденно, как покорная скотина в стойле.
- Там происходит жизнь, - ответил я.
- Воот. Там происходит жизнь. И здесь тоже, - Сонин показал на свою голову. – Происходит жизнь. И она требует выхода, выхода в совершенно иной форме. Здесь мир преломляется, понимаешь. И возникает совсем другая субстанция, возникает «моя жизнь», совершенно невидящая себя без творчества. Кому- то она может показаться нелепой, кому-то невероятной. И так везде. Жизнь каждого человека возникает посредством преломления мира в его сознании. Вот, что важно. Только у меня при этом возникает еще один мир. Мир художественный. Как, в общем-то, у любого художника. Вот, что важно. Рождается абсолютно новый мир, в которым живут вроде бы те же люди, и совершают вроде бы они то же, что и все люди. Да только вся их жизнь направлена, как бы на людей сидящих в зрительном зале. Все они подчинены общечеловеческому, но всегда с долей субъективного. И нередко с львиной долей.
- Я понимаю, все понимаю, но…
- Послушай меня, - перебил Сонин и, встав, подошел к окну. Дальше он говорил в пространство за стеклом. Быть может палящему солнцу. Так показалось. – Посмотри на эти деревья. Сейчас они зеленые и наполнены силами. Они спокойно существуют в гармонии с собой. Потому что они созревшие. И вот ложится осень. Нелепо так ложится и вносит дисгармонию. Но это только на первый взгляд дисгармония, а на самом деле  абсолютная логика. Дерево прощается со своими листьями, с которыми было связано полностью. Оно роняет их, подчиняясь закону. Так же как человек, подчиняясь закону боли, роняет слезы. Дерево отдало себя осени. Полностью, понимаешь, до последнего листика. И вот тебе творчество – абсолютная самоотдача. Я выношу его и выплескиваюсь до последней капли, а после снова коплю, разбираясь и разбираясь в первую очередь с самим собой. Творчество – это огромная, вечная осень, которой не жалко ничего отдать. Это всегда слезы. Но отчего рождены эти слезы предстоит разгадать зрителю или читателю. Просто важно принять и пропустить через себя. Вот в этом-то вся и дилемма. И как мне тебе ответить, почему я начал писать? Наверное, потому, что я люблю осень. Вот и все объяснения. Генри не халтурь.
Сонин потрепал себя по лысой голове и замолчал. Генри снова разлил. Но никто не торопился брать стопки. Все куда-то утекло. Весь потенциал. А может, наоборот, что-то новое пришло, село рядом и тихо ожидало момента, чтобы вставить свое страшное слово. Сонин созерцающее смотрел сквозь стекло. Спина его ни о чем не сообщала. Можно было подумать, что не человек вовсе стоит перед вами, а зверь какой-то зажатый. Ссутулившийся и дрожащий. Но Сонин резко повернулся и вернулся к столу. Улыбка больше не сходил с его лица. И перед тем как выпить он предложил.
- У меня же премьера, ребятки. Десятого октября. Пригласительные я уже вам приготовил. Жду, жду и еще раз жду. Пьеса странноватая.
- Так неожиданно, - пошутил я. – Да до этого еще и дожить-то надо.
- Ну да, действительно, неожиданно, - улыбнулся Сонин. – Доживем, куда денемся. Нет, а если серьезно, всего четыре героя, сцена пуста, как еще не была никогда. По крайней мере у меня. Вещь субъективная. Поэтому даже не удивлюсь, если меня разобьют в пух и прах.
- А почему именно октября. Так сошлось? – поинтересовался я.
- Просто в октябре она будет смотреться как никогда лучше.
- Ну, тогда, за успех, - пригласил Генри, подняв стопку.
- Да, за успех.
Эту порцию жгучей горечи организм воспринял хуже, кухня поплыла, но через несколько минут, все встало на свои места. Я смотрел то на Генри, то на Сонина и пытался разгадать, что связывает этих двух людей вместе? Страх одиночества или невыносимая тоска по идеалу. Скорее первое. Наверняка тут не ответить. Мне нестерпимо захотелось сбежать, но пошевелиться я не мог. Скованность и близкое к бредовому состоянию не давали покоя. Разговаривать больше я не мог. Видимо, «абсент» справился со своей работой «на отлично». Теперь я сидел памятником. Соображал и мыслил, но движений никаких не производил. А Генри с Сониным продолжили разговор, разогретые и довольные. Мне стало не по себе, даже обидно, я сидел никакой, а они по-прежнему могли говорить.
- Я вот, что тебе скажу относительно твоего сна, - начал Сонин. – Чувство вины - странная вещь.
Есть по этому поводу разные идеи.
- «Есть такие идеи, высокие идеи», - передразнил Генри.
- Так, сейчас не об этом. Просто про чувство вины отдельного человека и говорить не стоит, там все понятно.
- Но не скажи, - возразил Генри. Возразил, словно где-то за пределами кухни, откуда-то за стеклом. Так показалось.
- Дай ты мне договорить. Просто можно ли говорить о чувстве вины у общества, у целого общества, как огромной категории.
- Не люблю мыслить категориями.
- Знаешь, порой кажется, что ты вообще мыслить не любишь.
- Ой, прекращай, - разгорячился Генри. – У общества твоего чувства вины никогда не было и не будет. Оно привыкло требовать, взывать к чувству совести и при этом само на это чувство наложить такую кучу, что вони хватит следующим поколениям. Я не хочу говорить и обсуждать здесь, в четырех стенах, общество, от которого меня выворачивает. Но я тебе вот, что скажу. Судить люди научились, это уж точно. Здесь никому не составит труда осудить  тебя и при этом ведь и глазом не моргнуть. Понимаешь меня? Чувство вины – странная вещь, откуда она пришла не поймешь. Мораль, нравственность. Все это вещи размытые. Но порой кажется, что чувство вины дано человеку для того, чтобы он притупил свою решительность. Все вокруг создано из парадоксов, а здравый смысл утомляет. Ты бы знал, как это утомительно, существовать здраво и разумно. Это такая огромная нелепица, что страшно заглядывать. Отхожая яма.
Генри помотал головой и перешел на шепот, может быть, не хотел, чтобы я услышал, да что я мог тогда понять? Просто запомнил слова и все.
- Мне вообще кажется, - прошептал Генри. – Что все это чувство заложено в нас с самого рождения, и только для того, чтобы мы не повторили еще какой-нибудь дури. Как тогда с яблоком этим. Вот и предохранитель на нас поставили. Чувство вины.
- Ты чокнутый, - сказал Сонин и растянул лицо в улыбке. – Как можно такую чушь нести и при этом ни разу не моргнуть, да еще и лицо камнем держать.
- Ну, знаешь ли, чушь или не чушь. А право на существования имеет.
Генри махнул рукой и вновь потянулся к бутылке. Разлив по стопкам оставшийся «абсент», поставил бутылку на пол и, молча, поднял стопку.
- Выпьем, не чекаясь.
- За кого это ты собрался пить не чекаясь? – недоумевал Сонин.
- За общество, дружочек, за общество.
- Поддерживаю, - выкрикнул я и тут же замолчал.
- Я не против.
Половина стопки ушли ко мне на грудь, другая половина оказалась в желудке. Пора завязывать. Очень сильная штука, этот ваш «абсент», господа. Но Генри не собирался униматься, и я продолжил оставаться свидетелем, я продолжал оставаться судьей. А, все-таки, правда, судить мы мастера. Это все, что в нас есть, остальное - лишь папье-маше. Ну, начинайте свой спор, друзья. Невмоготу мне. Невмоготу.
- Вот ты мне скажи, - Генри перекинулся через весь столик и в упор посмотрел на Сонина. – Ты вроде как писатель. И наблюдательности у тебя не занимать. Чувства людей, эмоции, их разум, психологию. Все это ты должен понимать, как орешки щелкать. Ты мне ответь. Просто ответь, что им всем надо? Я, бывает, иду по кишащей людьми улице, смотрю в эти лица и так хочется хотя бы одному двинуть в морду, чтоб наверняка, а после наклониться над «человечищем» и спросить. Что вам всем надо? Что вы хотите? Что ж вам не сидится-то? Ответь мне, Сонин, что им надо, а?
- Генри, ты как ребенок, честное слово, - Сонин отстранился от него и прошел к раковине, плеснул в лицо воды и вернулся на место, чтобы продолжить. – Если бы я все это понимал, я бы и в жизнь писать бы не сел, как ты не поймешь. Я со всем этим на подмостках только разбираюсь, а разбираюсь потому, что ведь непонятно ничего. Мрак полный. От того и пишу, для того и пишу. Пойми ты у же наконец. Я ничего не знаю, я всего лишь провожу анализ. И пока еще ничего дельного не вышло. Ни на йоту не продвинулся.      
- Делааа, - протянул Генри и откинулся на стул. – А когда станет понятно-то?
- Дак никогда, - улыбнулся Сонин.
Генри отвернулся к окну и плечи его затряслись. Он сжимался и разжимался, пытался справиться, но слезы одержали победу. Вылились всей силой, потоком на кожу. Соленые и бессмысленные. Он не унимался и рыдал монотонно и долго. Сонин смотрел на его спину, но ничего не решался говорить. Утешать здесь было бессмысленно. Ко мне вернулся рассудок. Генри оказался в плену у своих слез. Он опустился на пол, беззащитно и неловко, опрокинув табурет. 
- Но когда, Сонин, я тебя спрашиваю, - говорил он сквозь слезы. – Когда станет понятно? С ними же жить невозможно. А я хочу жить. Но только не как они. Я хочу со своим здравым смыслом, со своим. А не с тем, который они мне предлагают. Пойми меня правильно. Все эти надрывчики душу мою ослабляют, она итак без того истрепана. И ты знаешь почему. Я не хочу их здравого смысла. У меня есть свой. И в нем любовь властвует, понимаешь. Я может быть и шут. Но в первую очередь – человек. И я не привык к такому поведению. Как скоты могут говорить о чувстве вины, о любви, как они вообще могут что-либо говорить о морали? Ответь мне. Ты посмотри на всех них, да и вы, и я, все мы в городе – вылитые тараканы, которых изо дня в день травят диклофозом, словно под чьим-то четким руководством. Вот только под чьим? Я же уже не единому слову своему не верю, ни единому порыву душевному, - Генри стал успокаиваться и говорил уже спокойно и сдержанно. – Постоянно думаю, а это я так подумал, или мне так внушили. И в итоге проповедую бездействие. Определенно тошнит. Просто тошнит, но только нет рук, чтобы сунуть два пальца в рот и выблювать лишнее. Я так не хочу. С ними невозможно. Честное слово. Невыносимо.
Генри остался лежать на полу и глядел в потолок, глаза его смиренно проникали сквозь белесую прослойку и что-то спокойно разглядывали. Он оставался неподвижным, дыхание его выровнялось. Сонин, сидя на стуле, тер слезящиеся глаза и что-то шептал себе. Мне даже показалось, что это была молитва.
Я молча поднялся и что есть мочи побежал к двери.  Весь мокрый, словно от слез Генри, я открыл входную дверь и вышел в подъезд, а после – на улицу. Все принимало привычные очертания, но я, помешанный и лохматый, понесся, разгоняя горячий ветер. Понесся домой.


Гостиница. Ночь.

Обыкновенное помутнение. Такие лечатся. Никого я тогда и пальцем не тронул. Она зашла по колено в воду и тут же выскочила, испугавшись холода. Я помог ей одеть сапоги. И мы вернулись на перрон. Там нужно было оставаться минут двадцать. В своей сумке она сохранила расписание. Все тянувшиеся минуты она молчала и слушала шорохи, трески, хлопки и перешептывания, которыми говорил с нами лес. Там – за нашей спиной. Револьвер лежал у меня в кармане и тянул меня к земле. Я ничего не сделал. Так и оставшись при своих мыслях и действиях. На электричке мы доехали до С., а там, в единственной гостинице, нас поместили в бежевый квадрат номера на двоих. Кровать, телевизор, журнальный столик, туалет, душ. Другого я и не ожидал. Она сразу проскочила в ванную, чтобы смыть с себя налипшую атмосферу поезда. А быть может, почувствовала мои невысказанные мысли и от них тоже захотела избавиться. В любом случае, с водой многое уходит. Она это понимала.
Я решил спуститься в холл гостиницы, чтобы спросить на счет ужина. На ресепшине меня встретило каменно-улыбчивое лицо администратора и на мой вопрос о еде, спокойно ответило, что все принесут в номер, а с меня только заказ. Я заказал и вернулся в номер. Она стояла около окна, и взбивала свои сырые волосы. Я слышал, как она что-то напевает себе под нос. Что-то свое, личное. Она чувствовала меня в комнате, но, видимо, поворачиваться не хотела, чтобы лишний раз не видеть результата моего существования.
Как мы встретились? Рассказать, что ли об этом? Не знаю, стоит ли. Я тогда чудом вырвался из клоаки города, которая затягивала меня всеми своими домами, проспектами, площадями и дорогами. Ничто меня тогда не отпускало. Я приехал за работой, а нашел запустение и потерянность. Я мог спокойно остаться на дне реки или спиться, как и все. Но не сделал этого, потому что в один прекрасный  момент просто напросто заблудился, а она помогла мне найти дорогу к отелю, в котором я жил. Но это совсем другая история. Мы уехали вместе, через месяц нашего знакомства. Она побросала абсолютно все, а мне и расставаться-то ни с чем  не надо было. Это сыграло какую-то злую шутку. Теперь к нашим судьбам наклонилось Нечто, что переворачивало и ее и мои мысли наизнанку. Теперь мы метались из города в город. Неприкаянные.
Пытаемся сладить друг с другом. Она надеется, я от нее отвернусь. Но этого не произойдет, потому что мне невмоготу отворачиваться, невмоготу без нее. Неприкаянность – мое второе я. Мы теперь вместе. Мне и убивать то ее не пришлось. Она исчезла сама. В эту ночь, в гостинице города С.
- Ну что ты мне скажешь? – она обернулась ко мне. – Будем кушать?
- Конечно будем. Я заказал. Через полчаса все будет у нас.
- И вино?
- Вино в первую очередь.
Она прошла к кровати и села на ее край. Снова взбила волосы и уставилась в потолок, наверное, сквозь него пыталась рассмотреть звезды. И продолжила.
-А ты ведь ничего и не рассказывал толком про себя. Какие-то общие вопросы только освещал. А что на душе неизвестно.
А ты хоть раз поинтересовалась. Хоть раз объявила о своем любопытстве?
- Мне бы самому знать что там, в этой душе.
- Ты не знаешь, что  тебя на душе? – удивилась она. – Тогда это полный крах.
- Это почему же?
Она стала рассматривать свои ногти, как будто ни о чем и не спрашивала пару секунд назад. Словно сама с собой поговорила, осталась довольной и теперь можно полностью посвятить себя ногтям. При таких ее выходках меня пронизывает странное желание. Я теряю контроль над собой. Но это вовсе не в физике выражается, не в материальном мире контроль теряю. Совсем другое. Возникает ощущения моего отсутствия. Опоры не нахожу, словно повисаю в каком-то неведомом красном пространстве, в котором вижу как профессиональный фотограф проявляет фотографии, на которых сплошь и рядом моя жизнь с младенчества по сегодняшний день. Я не вижу лица фотографа. Для меня он кажется всевидцем. Но очень скоро я все понимаю. Фотограф – она. А фотографии, в скором времени полетят в мусорную корзину. Голова кружится и хочется блевать. Это длиться от силы секунд десять, после которых я еще долгое время прихожу в себя. Надо сказать, тогда в гостинице между нами промелькнуло осознание всей нашей беды, всего нашего отчаянья. У нормальных людей это называется любовь. У нормальных все как-то обыденно и скучно. Любовь – такое старое слово, что иногда хочется его поменять, сменить его одеяние и развернуть на весь мир в совсем другом свете. Что заставляет мучиться…
Принесли ужин. Я перенес на середину журнальный столик, открыл бутылку и разлил вино по бокалам. Сухое, красное. Даже когда вспоминаю сухо во рту. Мы чокнулись и она вылила все содержимое бокала в свой желудок. Пьянела быстро и как-то страстно. Что мы ели? Почему мне так сложно вспомнить, что мы ели. Какие-то фрукты, салат из свежих овощей, какое-то мясо и какой-то гарнир. Она попросила еще бутылку вина. Ну мы ведь еще и эту не допили. Тебе жалко? Вовсе нет. Хорошо я сейчас принесу. Когда было выпито все вино, она объявила мне с укором.
- Какая же все-таки эта гребаная случайность – наша встреча на улице. Бедняжка заблудился, и мне пришлось его проводить, словно вообще можно было найти какой-то выход в том блудливом городе.
Она смотрела на меня пронизывающим взглядом и своими голубыми лужами призывала к ответу. Но я и так собирался ответить. Я собирался превратить наш  вечер в ночь, которая раскроет нас полностью. Тогда я и не знал, что…
- Мы же нашли выход. Взяли и уехали, - ответил я.
- Это не выход, а побег, - она усмехнулась.
- Чем выход – не побег, а?
- Вот именно, что только для тебя это и выход!
Она встала из-за стола и подошла к окну, чтобы в очередной раз на меня не смотреть. Начало положено. Диалог обещает быть длинным. Я встал перед необходимостью высказаться. Я должен был это сделать еще тогда, заблудший в заблудшем городе. Однако, обстоятельства складываются совсем в другую игру и она началась в номере гостиницы города С.
- Хорошо, что ты предлагаешь? Чтобы мы остались там неизвестно как и с чем? – я поймал себя на мысли, что пытаюсь оправдываться.
- Ты только и можешь что оправдываться! – да, она чувствует это и мои оправдания ей не по душе. – Все уже сделано. Мы в другом городе. Надо что-то делать. Ты не мог сказать так? А? Не мог? Жалкий!
- Только не начинай прошу! – я покрылся потом и начинал терять голову, лучше бы провалиться, но только не выслушивать все это. – Давай поговорим как нормальные люди.
 - Я не хочу как нормальные! Ты с дуба рухнул? О чем ты говоришь. Почему так сложно действовать, почему ты вечно лишь в своих мыслях копошишься, но ни на йоту не двигаешься вперед? Объясни мне!
Она стремительно направилась ко мне и встала прямо напротив, оставив между нами пространство в сантиметр. Я опустил голову вниз, чтобы поймать ее темнеющие от безысходности глаза.
- Давай присядем, - прошу ее я.
- Нет, - упрямится она.
- Ну хорошо. Только мне нужна вся эта комната для ходьбы. Наверное, надо было разговаривать еще тогда. Хотя разговоры ни к чему не приводят. Только к полному непониманию.
- Это бред!
- Нет, это не бред!
- А я говорю, - спорит она.
- Замолчи! – обрываю я. – Прошу тебя помолчи, и послушай.
Я заходил по комнате. Оставаться на одном месте никогда не могу. Нужен разгон для мысли и для ног. Ноги ходят, мысль идет. Остановятся, значит и в комнате, помимо тишины, ничего больше не будет.
- Знаешь, всего минуту. Я скажу, и наверное больше говорить не буду. Мне хватит и минуты. Что можно сделать за минуту? Только если рассказать свою жизнь? Я просто потерялся и затерялся вот во всем этом, вокруг меня окружающем. Потерял себя, в таком-то молодом, с перспективой в будущее возрастом я в раз потерял себя. Я находил и буду находить  то, что мне близко, дорого, любимо..Но все это в других и в нахождениях этих..с каждым разом- все дальше и дальше от себя! Я тебя встретил..Я счастлив. Я сейчас на минуту счастлив, но пройдет эта минута и ты и все мне надоест. Разом! Знаешь, в романах есть такой тип героя, главного героя..герой-бродяга.. Вот! это я.. И заметь, снова через кого-то другого передаю себя.. а есть и еще пример! Есть! Есть  уйма! На сомневайся! Чехов «Чайка».. Помнишь Треплева..Да откуда ты помнишь! Дак и Треплев – тоже я! А Оливейру, это ты должна помнить. Кортасаровского Оливейру. Снова я. Много где я – !  Рассыпался повсюду!! На миллион частичек! И там и там и там –и – гляди – там! И буду всплывать снова и снова. А в итоге... Забыл кто я? Но – посмотри на меня. Внимательно посмотри! Что я сделал!? Ничего?! Строю из себя возвышенного покинутого, ищущего и ничего не делаю! Ровным счетом ничего! Я хотел уехать! Как многие хотели! Мечты! Мечты! плевать я хотел на такие мечты! Путешествия – Индия, Тибет, Иерусалим и дальше, дальше – прочь – в себя! Как думаешь уеду? Никогда! И даже не пытался! Все только говорю высокие никчемности! Мыслитель этакий! Ты права. Как одиноко! Я не найду! Не найду себя! Ну, взгляни же на меня! Хоть разок..Оцени! Да ничего. Абсолютное – ничто! От туда взял и туда сбегал, увлекся тем-то, прочитал то-то, приехал,  все бросил и все туда же! Ну разве выбраться отсюда? Что ты так смотришь? Разве выбраться из этого! Как же это смешно! И чего я хочу от себя? И от других…тем более! А от тебя? Что мне нужно от тебя? Думаешь знаю? Мне бы застрелиться. В литературе такие герои не выживают – либо убит, либо самоубит…Да…Не выживают…Но я и не убью никогда себя, потому что…Господи…Но что Господи, когда я сам здесь и сам я..я собственный должен расти, а не Он за меня…Господи…Да что к нему взывать. Когда пусто за душой и за плечами.. Когда проскакивают кривыми линиями фигурки и пейзажики. А на столе Кортасар и Достоевский… Которые шли и готовы были идти дальше.. Голова болит..Мысли уже не продолжаются.. спутано.  Стыдно… Кому я жалуюсь…Той, которая должна жаловаться.. Ну, куда дальше? Куда? Я в скором времени скажу тебе – пока прощай…Я должен уехать..Извини... Словно бы случайно вышло… И ни капельку не легче.
Она была у самых моих глаз, у самых моих губ и присоединила свои к моим… Сказанное превратилось в иллюзию сказанного, мысли -  в глупые. Но поцелуй был только началом…Через минуту она отстранилась от меня и налетела ураганом слов.
- Ты, всего на всего, жуткий эгоист. Знаешь, мне кажется, что тебе доставляет удовольствие мучить себя придуманными проблемами. Все страдаешь по пустякам, придумываешь, что страдаешь. Несчастным и непонятым кажешься. Но только так. Внешне. Пусть так. Но единственный диагноз, который я возьму смелость на себя тебе поставить – это скука. Диагноз многих – и вот первое разрушение твоей оболочки – индивидуальность ты потерял. Кроме того, никого не любишь, кроме себя. А в твоих якобы мучениях…Ты только и делаешь, что жалеешь, опять же, себя; слезы утираешь, кулачком размахиваешь и мальчиком кричишь «я вам еще покажу». Меня ты тоже не любишь. Это понятно. Даже минуты не любил.
Злость уже вовсю грызла глотку. Все презрение выразилось на моем лице, но в миг стыд перекрыл презрение. Как вообще она могла? Как могла так по-своему коверкать слова, мою душу? Как могла полоскать, резать, препарировать ее правдой? Она переборола себя и решилась продолжить, еще пару слов были в ее запасе:
- Знания умножают скорбь, это давно известно. Только ты – исключение из правил. Да и в этом ты индивидуален, как никогда. В тебе знание умножает глупость, как бы это парадоксально не звучало. Тебя опыт не учит, а словно бы с ног сбивает. Слабость из тебя можно ведрами вычерпывать. Вот и все, что я могу тебе сказать.
- Я выпью еще вина, - сказал я.
- И мне тогда налей, - попросила она.
Теперь между нами возникла небольшая стена истины, через которую мы могли переговариваться, при этом находя друг с другом слова. Хотя это могло быть привычным уже миражом. Все, что она сказала, я проглотил, словно горящие угли, все внутри жгло и, быть может, постепенно выжигало. Она не открывала глаза, а просто вытерла влагу с запотевшего стекла, прояснив мне многие вещи, о которых я догадывался. Злости во мне уже не было ни капли. Я разливал вино по стаканам, и мельком наблюдал за луной из окна. Половина ее оставалось в тени. Обычная неполная луна прояснила мне многое. Нет, тогда мне не стало приятнее от себя и от окружающей действительности. Я впервые почувствовал, как внутри моего сознания опустилась пустота - ни одной мысли, ни одного терзания. Эта пустота обосновалась ненадолго. Но именно в ту ночь, я словно бы отдохнул от какого-то беспощадного марафона мысли. Остановился в какой-то глуши, где меня накормили и напоили вином, предоставив сознанию и телу легкость. Пусть даже всего на одну ночь. Это, говорят, называется гармония. Мне плевать. Пусть говорят, что хотят. Передо мною, привставши на локоть, лежало ее тело, а рука подносила к губам бокал красного вина. Она допила остатки и растянулась на кровати, так и приглашая к себе, в себя.
- Иди ко мне. Довольно терзаний. Я тебя успокою.
Растворившись в одной постели, мы шептали друг другу, как сильно любим, не задумываясь, что, быть может, называем чувства не своими именами. Сквозь свои закрытые веки, при частом дыхании, она видела совсем другой мир и другую реальность. Она переговаривалась с кем-то внутри себя, прося хоть немного продлить эйфорию любви, в которой участвовала ночью. А комната все также оставалась свидетелем, и луна, и осенний ветер за окном, и мое сознание. В чахорде безмыслия я провозгласил себя королем в ту ночь. Я был уверен – реальность обретает новые декорации, чувства выходят на новый уровень, к которому необходимо привыкнуть и к которому привыкать будет приятно. Она была подо мной, надо мной, передо мной и одновременно, где-то там, за закрытыми веками, опускала ноги в то прозрачное озеро и выскакивала из его холода. И так сотни раз. Сотни раз, сотни раз…
Ни в чем нельзя быть уверенным.
Я, нехотя, смывал с себя запах ее тела, отпечатки ее пальцев у себя на спине, ее сущность, в то время, когда она собиралась и уходила. Я этого даже не слышал. Журчание стекающей воды с ее запахом было сильнее посторонних звуков. Выйдя из ванной, с полусловом на губах я предстал перед пустой комнатой с оставшимся в ней винным перегаром. Безмыслие закончилось.
Ни в чем нельзя быть уверенным.
Получилось все с точностью, да наоборот. Пустые коридоры, скучающий администратор в холле, который, естественно, отвлекся, когда она проходила мимо него и никого не видел. Я набрал осеннего воздуха в грудь и пошел по улицам С. Не ради поиска. К чему? Растворилась давно в какой-нибудь дороге, в каком-нибудь такси с молчуном-водителем. Наверное, перед ее глазами сейчас мелькают дома и фонарные столбы, а скоро им на смену придет лесная стена. К чему?


Где-то дальше. Там – далеко за моим сознанием, далеко за присутствием моим, я увидел сквер. Хоть на миг, оказаться внутри и в этом оподающе-лиственном пространстве, встать на колени перед звездами и полу-луной, и кричать, разрывая в клочья этот городской уголок природы. Я шел вглубь, во мрак.
В тополином лесу-сквере  по диагонали шла дорожка. Фонарей здесь не поставили – тем лучше, они бы раздражали  меня еще больше своим помешанным, бледным светом. Я шел углубляясь в мрачные пространство диагонали и мысли мои  просто существовали вокруг.  Обновленные, отдохнувшие, обступили сознание и мозг, действуя ему на нервы. Возможность записать что-либо сводилось к нулю. Я не люблю записывать.  Люблю жить, но не так. Все не так! Я бреду в бреду по диагонали какого-то лиственного квадрата и грезы рассеялись, вырубились топором, все вокруг – стало сквером и мраком! Все вокруг лишь тишина. Ноги несут тело. Не душу – душа осталась далеко. Меня подташнивало от моих шагов. Вспомнил – во мне вино. Алкоголь гулял по моим каналам. А я бродил по скверу. У! Эта темень, эта мгла, в которой пробираешься на ощупь. Я не в сквере! Точно – это лес, дремучий лес – встреть же меня, расспроси и съешь. ОДНИМ МАХОМ! ОДНИМ БЛЮДОМ! ПО КУСОЧКАМ РАЗРЕШЬ, ПОТРОХА ВЫНЬ И РАСТЕРЗАЙ – И ТОГДА ТОЧНО ВСЕ БЫЛО НЕ ЗРЯ. Сделай чучело из меня! Пташка!
Я заметил бегущую на меня тень. Я знал – тень превратится в человека в спортивном костюме… Человек ведет здоровый образ жизни. Я ждал приближения его. Ждал превращения тени в человека, чтобы  в кулак собрать обиду и разломать хрящ носа или разрезать по шву бровь. Мне нужна была тень, на данный момент она стала моим спасением.
Он получил по заслугам – я получил по заслугам. Все перемешалось и переварилось. Да так, что уже ничего не понять и не узнать – вокруг мрак – темень – холод и белый ротный пар. Каркают вороны и просят, умоляют меня уйти поскорей – прочь на свет фонарей . Уже ухожу… Уже покинул! Рядом – без сознания спортсмен. Без сознания и я, ведомый одними ногами, иду в гостиницу, снова обратно. Спать.


Марк

Лесная местность не может не пестрить райскими уголками. Условно райскими, разумеется. Ведь не каждый южанин, или иностранец оценит северный рай, так как, к примеру, оценивает Марк. Он сам построил свой домик, на отшибе, в стороне от людских дач.  Построил, чтобы заполнить свою внутреннюю пустоту.
Плотная стена из сосен – главная граница, отпугивающая людей. Единственно как можно было догадаться о присутствии его одноэтажного домика – разглядеть со стороны пряди речушки, растянувшейся  на десятки километров, и по утрам поднимающей над собой туманную дымку, которую порою хочется собрать и обернуть вокруг шеи, вместо шарфа.  Марк не обдумывал свое отделение от людского сообщества, а одним горячим движением мысли, в тридцать лет, поселился сначала в землянке, ну а после - в построенном доме. Брус за брусом, он застраивал стену, подобно Берлинской, которая бы могла спасти его одиночество, его возможность окунуться в себя и  вывалить наружу то, что зовется счастьем. По правде говоря, никто и не знает, как отражается счастье на его лице и счастлив ли он вообще. Подобно пустынной иллюзии он возникает и пропадает в чьей-либо жизни. Оседает на плечи памятью и всегда закрывает за уходящим двери. Такой он этот Марк, щемящий сердце, прекрасный человек. Быть может, от того и прекрасен он, что поселился внутри себя, отгороженный и забытый. Сложно сказать. 
Так размышлял Генри, открывая ссохшуюся калитку. Он разрядил тишину леса раскатистым, тяжелым криком и на крыльцо одноэтажного, бревенчатого строения вышла худощавая фигура, скрывшаяся в тени крыши. Бодрой походкой она спустилась к нам и протянула руку. Мне первому. Открывшееся лицо дало знать о себе. И в голове заиграли невероятные аллюзии. Заработал огромный компьютер, который отыскивал сходства. Сопоставлял, сопоставлял, сопоставлял. Образ возник и я впустил его полностью. На меня смотрел сам Франц Кафка. Выбритый, со слегка проявляющейся каймою вокруг глаз, чернеющими глазами, которые смотрели томно и одновременно словно просветленно, словно знаменовали поход на всемирный поиск истины, одновременно зная, что она скрыта далеко от нашего мира. Абсолютно гладкий, без кривых линий морщин лоб. Покажи мне его отдельно от лица, сказал бы, что это лоб пятнадцатилетней девушки, и в голову бы не проникла мысль, кто его истинный обладатель. Он слегка искривил линию губ, видимо стараясь искренне улыбнуться, но так же искренне ничего не получилось. Но я был уверен, он рад нашему прихожу, просто улыбнуться не вышло. С кем не бывает. То ли низким то ли высоким голосом он сказал привет и назвал уже знакомое мне имя. Растянутой, параллельно земле, рукой пригласил войти и на освободившемся от махрового рукава халата запястье я разглядел устрашающе поселившиеся на нем три жирных шрама. Генри встретил Марка объятиями и вжался в него как ребенок. Что-то прошептал ему на ухо, видимо про меня, и мы прошли в дом, который поселил в свои пространства весь лесной запах и отпускать его не было смысла. Сроднившейся с природой дом стоял и сквозь его стены было слышно как бьется жизнь и под, и над, и рядом с нами. 
Обстановка внутри оказалась проста до минимализма. Комнатка с камином, перед которым стояли два кресла; кровать, комод и стол с лампой дневного света, раскрытой книгой и записной книжкой. Что-то сообщающей дергающимся вверх-вниз почерком.  Над столом – две заполненные до отказа книжные полки.  Кухонька с электрической плитой, раковиной, умывальником, несколькими шкафчиками. На плите кипел чайник, выпуская из себя струю пара. Марк сразу же его снял. 
- Чай будете? Или что-нибудь покрепче? – спросил он.
- Давай чай, - сказал я и словил на себе недовольный взгляд Генри.
- Понимаю, понимаю. Мы не хотим, - начал клоуничать Генри. – А я вот, пожалуй, от бальзамчика не откажусь. Есть ведь бальзамчик, Маркуша?
- Конечно есть, - ответил Марк. – Сейчас плесну. 
Генри  постоянно тряс ногой и переносил взгляд от одной стены к другой и при этом щурил глаза, пытаясь что-то разглядеть. Что там можно было разглядывать, я так и не понял. А он все вертел и вертел своей волосатой головой. Голые стены и только оазисом выделяющиеся полки. Я подошел к столу, чтобы посмотреть над чем склоняется днями и вечерами эта странная судьба, облаченная в тело Кафки. Раскрытая книга говорила подчеркнутыми фразами, а пронумерованные абзацы напомнили мне что-то совсем близкое и знакомое. Я прочитал один из них, выделенный оранжевым маркером. «Один из инструментов зла - диалог». Я посмотрел на обложку и нисколько не удивился. Генри опередил мой вопрос.
- Что, снова Кафка? – спросил Генри. -  Да, он помешанный на этом австрийце, на нем, кажется весь мир помешан, или хотя бы должен бы быть помешан. Да, Маркуша? Ты чего там застрял? 
Марк зашел в комнату, неся поднос с чаем и бальзамом, который он заботливо налил в небольшой графинчик, а рядом поставил миниатюрную стопочку.
- Помешан, не буду спорить, - с каким-то смирением сказал Марк, поставив поднос на стол и отодвинув книгу в сторону. – Просто много чего неразгаданного и над чем заморочиться можно. Да и успокаивает он меня.
- Что делает? – удивился я. – Успокаивает? Кафка?
- Да. Успокаивает. Когда его читаешь в абсолютном одиночестве, сразу как-то покойно.
- Покойно от слова покойник? – пошутил Генри и заржал.
Он уже влил в себя черно-коричневую, терпкую жидкость и начинал смотреть на все с долей иронии, которая обещала в ненужный момент обратиться в сарказм. Марк снова попытался улыбнуться и снова ничего не вышло.
- Я не могу это объяснить. Успокаивает и все. В конце концов, вы же не о Кафке со мной пришли разговаривать, - заключил Марк и пододвинул ко м не чашку. – Пей чай, остынет ведь.
Генри налил еще одну стопку и чокнувшись о чашки выпил еще, а потом и еще, и еще.
Марк не говорил ничего. Этот меланхоличный вид вызвал во мне приливы и отливы гнева. Я не мог понять решить для себя, как мне воспринять этого отшельника, еще одного дружочка Генри – как жалкого или смелого человека, как мизантропа или великого человеколюбца. А может вся эта нерешительность возникала во мне из-за того, что я сам… Да, я сам – нелюдим и, пожалуй, мог бы выступить в роли лучшего друга Шопенгауэра. Мысль уводила меня по водной пряди, которую я видел за стеклами окна, а разговор все не начинался. Пустая тишина. Ненаполненная и бесполезная. Марк ерзал на стуле, я стоял, прислонившись к стене, а Генри вертелся в кресле. Но Марк сдался первым.
- Ген, пока не забыл… Сможешь мне достать проигрыватель какой-нибудь? Пластинки есть, а вот слушать негде.
- Без проблем! Что-нибудь отроем, - проорал Генри.    
Марк снова замолчал и замер в странной позе. Видимо, он хотел подняться со стула, и тут же передумал, а движение уже начал, да так и завис на полудействии. Зрачки его расширились, и на глазах повис туман. Мне показалось, что сейчас Марк видел вещи такими, какие они есть, и что-то внутри успокоило меня; но вместе с этим взглядом в воздухе поселилась какая-то общая, единая мысль (Генри привнес в нее порцию хмеля) - что все зря и это «зря» у каждого имеет свой смысл, который утешать никого не собирался и веселить тем более. Марк начал раскачиваться, и мне стало неловко раскрывать рот. Генри, почему-то молча, наливал стопку за стопкой и проглатывал их словно пытаясь поскорее успеть. Чуть позже, слова его стали ломаться, и выпрыгивали из сознания хаотично и глупо.
- Маркуша! Опять завис в меланхолии своей бездушной. Гости к тебе пришли, а ты молчишь, сволочь ты такая! Принеси-ка другу еще бальзамчика! Знаю, есть у тебя еще, не жадничай, отшельничек!
Марк ничего не ответил. Молча поднялся, взял со стола графин и прошел на кухню, откуда через минуту появился с новой порцией бальзама. Он протянул ее Генри, а тот схватил, не поблагодарив, и с горла сделал несколько глотков.
Жалким показался Марк, еще более жалким – Генри, а я сидел среди жалости и сам начинал жалеть себя. За все мысли и действия прижимался к жилетке своего «Я» и лил слезы, которые моментом высыхали, поэтому не было мокро, просто немного грустно. С кем не бывает. В каком-то трансцендентном молчании прибывал дом. Марк, молча стоял в проходе и не делал никаких шагов на разговор, лишь изредка смотрел на Генри и мотал головой. Я же все плакался и плакался. Генри закидывал и закидывал в себя обжигающую смолу и после последней стопки промямлил:
- Вот так твердишь о просветлении, пытаешься к нему подойти хоть на сантиметр поближе, а на деле выходит темень сплошная и похмелье с утра. Хахаха.
Он отключился моментом. Опрокинулся на кровать и засвистел, разнося по комнате перегар и горечь. Я вернулся обратно, освободился от излияний и услышал, как Марк объяснял:
- Он всегда так. Зачем приезжает непонятно. Вроде здесь, а вроде и нет никого. Бессмысленно накидывается и все. Остается только этот бухой храп и перегар на весь дом. И я не могу понять, что он мне хочет сказать? Что я должен понять после этого всего? А главное зачем – у меня на глазах? Я разговора хочу, а он нажерается…
- А ты вообще не пьешь? – поинтересовался я.
- Если и пью, то не могу остановиться, поэтому лучше не пить. Да и нельзя мне.
- Половине страны нельзя, - сказал я. – Дак ты скажи ему, что не дело это. Напиваться и тело свое пьяное показывать.
- Бесполезно. Да и вообще бесполезный по сути человек… Этот Ге…
Марк осекся и посмотрел в окно, но быстро спохватился и вернулся к разговору.
- Да, бесполезный… Хотя и мучается неплохо.
- Да от чего он мучается-то? – посмеялся я. – От помелья разве что…
- Не скажи, - серьезно ответил Марк. – Есть ему из-за чего мучиться. Знаешь, когда тебя как булку изюмом пичкают непонятными таблетками и после этого еще говорят, что ты болен, крышак ведь действительно срывает. У него не съехал, но отпечаток таблеточки оставили порядочный.
- Не понимаю о чем ты. Он мне же ничего про себя не рассказывал, - удивился я.
- Да здесь и рассказывать нечего. Порядочный человек превращается в непорядочного. Сходил парень в армию, от туда вернули при попытке суицида. А у нас ведь долго не разбираются, была попытка, значит болен. Вот и ему  штампик на лоб поставили. Шизофреник. Отправили в лечебницу, и давай пичкать дерьмом всяким. Вот он потихоньку и слабеть начал. Чахнуть. А девушка его, как узнала, что парень «помешанный», сразу и отвернулась, убежала. Да так быстро, что толком и не понять ничего. После себя, разве что, панику оставила. Пытался журналистом работать…
- О, а вот это он говорил.. – перебил я.
- И что же говорил?
- Что уволили его. Много вопросов задавал.
- У каждого правда своя. Ему хочется в это верить – дело его, - продолжил Марк. -  Только уволили его не из-за этого. Он стал непонятные припадки панические ловить. А на одной из съемок оператору голову камерой разбил и убежал в лес, недалеко от города. Там его нашли. Яму капал себе. Весь трясется, не лицо, а гнилой лист. Я тогда его и нашел. У нас город зеленый, лесок долго искать не пришлось. Ты чего это делаешь, Генка, спрашиваю. Яму, говорит, капаю. Нигде не скрыться, говорит, дак может хоть под землей не найдут. А я спрашиваю, кто не найдет-то? А куртку уже снял, на него накинул.  Он еще больше трястись начинает. Не твое, говорит, дело, кто меня ищет. У нас с ними свои счеты, мне помощи твоей не нужно. Я ему пощечину хорошенько прописал, и домой его к себе взял. Там он сутки проспал и ничего не помнил… Хорошо хоть не посадили. Да и кто посадит больного? Вот такие дела происходят. А толком ничего неизвестно, что откуда, как. Я же насильно в душу не полезу. Просто взяли и испортили человека. Забыли, как кусок колбасы какой-то в холодильнике, вот и гниет.
- Подожди, подожди. А ты откуда его знаешь? – не понимал я.
- Я его лечащим врачем и был, который по своей тупости его этими таблетками и пичкал. Но, когда понял, что ошибка вышла. Ушел. Сразу ушел.  Генке совсем другое было нужно. Он теперь отварчики пьет некоторые, ну и заливается потихонечку. Работает на площади. И все вроде утряслось, хоть чуть-чуть, но утряслось. И все равно в такие минуты, как сейчас, когда я смотрю на его храпящее тело или заглядываю в серые глаза, все мне кажется, что он по-прежнему спрятаться от кого-то хочет, да так яму и роет. Но он адекватен. Что это было тогда непонятно. Приступ паники. Резкая вспышка.  Он мучается. Это видно. Внутри себя. Он хочет вернуть кого-то. Чувствую я, понимаешь. По его дыханию чувствую, ищет потерянного человека, найти не может, объяснить ничего не получается. Вот и выходит наружу темень, а не просветление.
- Даа, тут конечно поворотец совсем неожиданно возник, - вздохнул я.
- Ну да, возник, - сказал Марк и уставился в пол. – Я сразу же от людей скрылся. Сначала землянка, потом уже и дом. И вот таким отшельничеством пытаюсь сам перед собою искупиться. Потому что жизнь человеку заговнял. А так делать нехорошо, очень нехорошо.
- Генри мне другое рассказывал…
- Ну, рассказывать можно многое. Не мне тебе объяснять, - как-то сухо ответил Марк.
- Получается, шрамы – это тоже попытка исцеления? – я показал на его запястье.
- Шрамы? Ха, – Марк посмеялся, а после спокойно выронил слова. – Нет. Резать себя – это уже не искупление, а обречение. У меня с рождения шрамы. Вот такая вот аномалия. Быть может, конечно, я в прошлой жизни был самоубийцей, кто знает.
Марк улыбнулся. А я не показал никаких эмоций, лишь сухо обронил:
- Да, никто не знает. И как тебе наедине с Кафкой и без людей живется? Не мучают страхи никакие.
- Нет, скорее даже спокойствие какое-то душевное. Может для этого особый склад души нужен.
- Наверное. Если возможно применять слово «склад» по отношению к душе. Это же тебе не конструкция какая-то. А целая субстанция, способная обманывать и заводить в тупики.
- По мне дак, душа - конструкция. Мало того, конструкция, которую запросто можно запрограммировать. И все станет в разы легче.
- Что ж ты не запрограммируешь Генри-то, раз все так просто.
- А это, уж извини, каждый сам должен силу приложить. Чужая душа – непрограммируемые конструкции. Понимаешь меня?
Я не понимал, шутил ли Марк или говорил абсолютно серьезно. Но страх тем временем дошел до головного мозга. Но мне так хотелось разговора, так хотелось чужих мыслей, что я не мог оборвать диалог.
- Мне интересно,  - начал я. – Быть может, тобой двигало не только желание искупление, а что-то большое. Какой-нибудь классический страх жизни, страх людей. Или, всего на всего, дешевый эгоизм. Ведь без  людей гораздо легче живется, правда потом это чревато сумасшедшим домом.
- Я смотрю на тебя, - прищурился Марк и над его переносицей, между бровей, возникли несколько линий, разделивших кожаные бугорки. – И мне становится так интересно. Мне почему-то кажется, что сам-то ты людей тоже не очень жалуешь. Мизантроп можно сказать и поэтому…
- Но сейчас, не обо мне, - прервал его я. – Зачем стрелки переводить.
- Я не перевожу, а просто пытаюсь понять. Ну хорошо! – гаркнул Марк. – Если я тебе скажу, что двигал мной не эгоизм и не страх, а, наоборот, большая любовь к людям. Может быть, такое как думаешь? И чтобы не испытывать неудобства в шкуре злости на людей, а злость как никак возникает, и чтобы не коробить любовь свою этой злость, я от людей и ушел. Отгородившись сосновой стеной. Как тебе такой вариант? А? 
- Значит не искупление…
- И искупление тоже. Любовь и искупление.
- Не понимаю, - ответил я. – Ничего не понимаю.
- Ну, здесь я тебе не помощник, - проговорил Марк и поймал мои глаза.
Он проникал в них, что-то пытаясь разузнать, с такой тщательностью, словно вспоминал несколько цифр для ячейки  в камере хранения.
- Вот ты спрашиваешь, - резко начал Марк. – Про страхи. А ведь ничего и не понятно толком с ними. Что вообще такое страх? Просто боязнь, опасение, или уже клиническое заболевание. Лукавить, наверное, ни к чему с тобой. Навряд ли снова свидимся. Хотя чем черт не шутит. Нет, о страхе так просто не сказать. Единственно, что я знаю – это себя. Я знаю, в какой момент мне стоит опасаться, в какой момент поберечь свой разум и душу от нападков страха. Это вечера, в которых возникает прозрение. Секундная вспышка, которая способна поместить тебя в такое отчаяние на целую ночь, что кажется, и выхода-то нет. Как ни крути. Быть может, ты и знаешь о чем говорит то прозрение…?
Я молчу. Не хочу говорить. Я уверен, у нас разные понятия о прозрении.
- Прозрение говорит о том, что жизнь проходит зря. Ты – в доме, а она уже на лодке, по реке сплавляется с более мудрым, чем ты, а может быть, вообще одна, скорее всего одна. Вот это и рождает страх. Но только природа страха этого непонятна. Проходит зря, чего бояться-то? Почему вообще человек приходит в такой ужас, когда понимает, что жизнь идет мимо и зря? Не из-за большой ли любви к себе? А вот здесь уже стоит и выше голову поднять. Значит заложено в нем, какое-то чутье, быть может божественное чутье, что все же жизнь – штучка не из разряда «зря». Что все-таки заложен в подсознание временной отрезок, который отмерен человечку, вот он и пугается, когда «зря» пасть свою разевает.  А у кого чувства этого нет, тот, конечно, отчаянием себя добивает и курок все же спускает, обретая абсолютную свободу. Вот и я думаю, что зря все протекает. И скорее всего моим голосом говорит одиночество. Единственно, как можно это исправить. Разломать границу, эту Берлинскую стену…
Марк осекся. Поднялся со стула и прошелся по комнате, поглядывая на Генри. Я чувствовал, как он дрожит и, казалось, не понимает, что вообще происходит. Руки задергались; он то прикладывал ладони к лицу, то убирал их в карманы халата; Голова затряслась, словно отнекивалась от чего-то.
- Марк,  - вмешался я. – Опять страх? С тобой все нормально?
- Нет, - отрезал он и вышел на кухню.
Я прошел за ним, а он жестом попросил меня остаться.
- Лодку надо поднять. Сиди с Генри. Он похрапит, а ты помолчишь. Делом надо заняться.
- Я могу помочь.
- Сказал же. Сиди здесь. Не поможешь ты мне.

Я сел на кровать, где в беспамятстве, со счастливым лицом лежал Генри и всмотрелся в его веки. Генри не слышал ничего и мирно храпел, как абсолютно счастливый, нажравшийся человек. Я пытался отогнать мысли, навеянные историей Марка, но не удавалось. Что делал Генри во сне и видел ли вообще сон. Темная комната с ямой посередине, которую он день за днем роет снова и снова, потому что каждый раз при малейшем шорохе, даже собственной души, он беспощадно зарывает ее. Снова и снова. Наказанный Генри. Почти что Сизиф. Только без камня и горы. Зачем ты привел меня сюда? Распластавшийся, немощный, стареющий человек. Больной и беспощадный к самому себе. Находят ли на тебя прозрения, подобные Марковым и что ты делаешь в такие минуты, как пытаешься спасти себя? Самый верный способ – скорее пожалеть себя. Чтобы не было так страшно. Так просто и так тяжело. Но не стоит отвлекать тебя, шут, свалившийся мне на голову. Что за интерес был когда-то поговорить с тобой. Зарывай свою яму, потому что я уже вторгся в пространство твоего Я. Зарывай скорее. А с утра снова начнешь копать.

Я вышел из дома и вдохнул лесной воздух, пропитанный откровением и отречением. Повернул голову к реке и увидел, как Марк затаскивает подгнивающую лодку на берег. Движения его резки и полны силы, но спина выделяется усталостью, и выглядит слабее и меньше. Он по-прежнему в халате. После проделанной работы, Марк сел на траву и облокотился на перевернутую лодку. Он разглядывал ладони. По тропинке я прошел к нему и опустился рядом.
- Все-таки стоило помочь.
- Не стоило, - ответил он и посмотрел хитрыми глазами на меня. – Отпустило. Все в порядке. Физический труд работает безотказно. Вроде немного нагрузки, а уже легче. Останетесь у меня?
- Генри, я думаю, уж точно останется, - я улыбнулся и хотел поймать его глаза, но ничего не вышло. - А я… не знаю. Наверное, поеду все же. Автобусом.
- Решать тебе. 
- Поеду, наверное…
- А меня, значит, оставишь с пьянью подзаборной?
- А вот это уже какая-то иллюзия выбора. То есть я уже и не выбираю толком, потому что совесть все решила за меня.
- Брось ты, - слегка толкнув меня плечом, сказал Марк. – Шучу я. Делай что хочешь. Ведь так важно не обманывать себя.
Меня мучил один вопрос.
- Мне кажется, что осталась недоговоренность в разговоре нашем. Ведь так?
- Так, - спокойно ответил Марк. – А какой разговор будет до конца договорен. Разве что где-то внутри тебя. Разве нет…
- Ну да, - голос мой немного сорвался и прозвучал высоко.
Марк хотел созерцательно помолчать, как молчат кошки, глядя в окно. Их созерцательность подобна высшей энергии. Взгляд устремлен в глубь вещей. Они знают поболее нас и смиренно молчат, созерцая и впитывая весь хаос, вокруг происходящий. Так же и Марк. Замолчал на растянувшиеся в час минуты, и я чувствовал, что он готов помолчать и дольше, если бы не мое присутствие рядом. Я не стал ему мешать и, молча, встал, чтобы уйти. Марк попрощался со мной, даже не повернув головы. Устремленный в одну точку. Собака, провожающая неведомого хозяина. Кот, созерцающий сущность вещей. Человек, сломленный и закрытый.

Уже ночью я открыл дверь квартиры и, не разуваясь, прошел на кухню. Сумрак комнаты приятно лег на глаза. Вот я и дома. Можно без зазрения совести, уткнувшись в подушку, засыпать разум сном. Немного отдохнуть, чтобы с утра приготовить очередной завтрак.   

Завтрак седьмой

Как долго будут длиться попытки высказываться словами, самым скупым средством какое только может быть. Выход очевиден. Я предпринял попытку, которую никогда не закончу. Так в самый раз примерить на себя костюм молчуна и попросить, чтобы рассказывал кто-нибудь другой. Тогда ответный вопрос, но что тот расскажет. Как много вопросов, начинающихся со «что». Слишком много сей союз на себя взял. Однако ничего не поделать. А если вообще что рассказывать. Имеет ли смысл выдуманная история, или еще один характер, или выдуманная история и характер вместе. Пожалуй, неплохо закончить на лирической ноте, как вы считаете? Тогда давайте поплачем. Обильно. И на этом закончим наш завтрак. На лирику у нас не так много времени, поэтому и завтрак так мал. Всего несколько строчек печатными буквами по головам читателя. Кто ты? Кто так усиленно смотрит между строк, питаясь подтекстом и внутренним смыслом. Хочу признаться, иногда это доходит до маразма. Готов поспорить, вы ломаете голову, кто же сейчас стоит за всеми этими строками, сам автор или его вымышленный характер. Тогда само время заглянуть в самую последнюю главу. Опасно бездумно скакать полоумной ланью по буквам. Так вам никакое искусство не поможет. Что вообще сейчас нам может помочь. Размеренное дыхание подруги на груди, или бокал вина, а может литр водки, нет? Или полифония разномастных инструментов, звуки которых гармонично втекают в уши. Легко можно растеряться, если ты вышел из одного места, а при твоем возвращении оно пропало, точнее поменяло форму. Это-то чаще всего и сбивает с понталыги и тянет назад. Ты заставляешь себя обернуться, и на смену воодушевлению приходит тоска. Чавкая, она объясняет, где твое место, причем языком интеллигентным и богатым. И теперь ты – лишь пилькающие глазки, а твой фон – пустота. Ах, как много уже писали про пустоту и тоску.
Осталось ли от этого хоть что-то, или это наша самая безвкусная выдумка?


Завтрак восьмой

Утро в городе, в котором кажется, что и утру лень куда-то выползать. Словно делая одолжение, оно все же освобождает себя от одеяла, переодевает ночную сорочку и, хорошенько встряхнувшись, выходит на улицы.
 Шатаясь между кварталами, заглядывая в окна зарешеченных, зашторенных домов, я вышел в переулок, где наткнулся на приличного  вида кафе,  с выпирающей из кирпичной кладки вывеской «Le chat vert». Французское название в таком городке. Своеобразное место выделения. Я открыл тяжелую темно-коричневую, дубовую дверь. Ручка на двери была громадная и змеей застыла вертикально - от верха и до низа. Кафе было просторное, но просторность эта вводила в заблуждение. Скорее всего просторно  здесь было только тогда, когда заведение полупустовало, как это было сегодняшним утром, потому что при наполнение его народом, проходы бы были забиты и ни официанты ни сами люди не смогли бы передвигаться с легкостью. Стены были выкрашены в светлые желто-голубые тона и казалось, что ты находишься в хорошо освещаемой застекленной комнате, хотя окон в кафе не было вообще. На стенах висели репродукции картин художников конца 19 – начала 20 века, которых я более менее знал. Точнее, знал самые громкие имена. В глаза бросилось две картины, которые немного (точнее одна более всего) портила впечатление здоровой обстановки – это были «Ночное кафе» Ван Гога и «Крик» Эдварда Мунка. Я заглянул в глаза этому изуродованному отчаянием получеловеку и резко отвернулся, чтобы не впасть в жуткий транс, который накидывала на сознание (даже) репродукция. Пройдя в угол, через барную стойку, где я сообщил бармену, что хочу глинтвейна, я уселся в кожазаменительное кресло и начал ждать. Официанты – две девушки – скакали вокруг столов, записывая в блокноты заказы. Их суета была странной для полупустого кафе. Но, видимо, суета была важнее уравновешенности, и поэтому я просто перестал думать об этом. Как всегда делаю с тем, чего не до конца понимаю. Только сидя в кресле, я услышал играющую музыку. Что-то классическое и что-то тоскливое. Все сомнения отпали. Это было сборище интеллигентов, художников, поэтом..Творческой богемы.  Я улыбнулся про себя и был доволен, что набрел на такое место, а не какой-нибудь вонючий бар,  в котором наливают только пиво, а выливают – мочу. Голова начинала проходить – вот-вот и тело распрощается с напряжением. Мне принесли дымящийся бокал с рубиновой жидкостью. К носу через пряный дымок поднялся запах корицы и чего-то похожего на валерьянку. Для меня – кафе пустовало. Кто мне принес глинтвейн, я не знаю. Важен лишь момент его появления. Глинтвейн на столе. Запах бьет по носу. Расслабление подходит к завершающей стадии. Я сделал глоток и погрел желудок сладким, медовым вином. Проблемы растворились за стенами творческого пристанища, и разум пошел гулять по опустевшей голове.   
Тяжелая дверь снова отворилась, в кафе влетел свежий воздух и немного опавших листьев. На пороге появился бородатый мужичок. В дырявой шапке и лоснящейся разноцветной накидке – то ли плед, то ли шаль. Ноги его обулись в потертые, разорванные ботинки так, что  через дырки  одного из них я разглядел красный носок. Он быстрым, бодрым шагом направился к барной стойке и протянул голову к бармену, чтобы что-то шепнуть на ухо. Бармен чуть отскочил от лоснящегося… Тем не менее нищий (это точно) передал нужную информацию. Бармен скрылся под стойкой и отсутствовал секунд десять. Снова очутившись на виду, он протянул мужичку пол буханки хлеба и тот, видимо, бросив спасибо, через зал прошел к выходу. Я абстрагировался от ситуации и допил глинтвейн. Подозвал светленькую, зеленоглазую официантку, чтобы повторить заказ. Через минут пять вторая порция горячего глинтвейна стояла на столе. Я почувствовал как привыкаю к обстановке, уют заполняет меня изнутри – но, скорее всего, так действует согревающий напиток.
Рядом, за столиком сидели молодые девушки – две подруги. Мышь и куница. Серая и яркая. Яркая громко и артистично, размахивая руками, вставляя постоянное «представляешь», рассказывала про отдых в Ницце или где-то там еще. Рассказ и слова были пропитаны тотальным превосходством. Казалось, что это чувство  заставит брызгать слюной яркую куницу, которая, попав на сидящую напротив подругу, изуродует ее лицо, словно бы серной кислотой. Весь рассказ был нужен только для зависти, я в этом не сомневался. Она упивалась своим положением, своим путешествием. Она мастерски маскировала свое хвастовство, свое превосходство, но только потому, что это нужно было подруге. Не ей. Я смотрел на них и понимал суть большинства человеческих отношений. Дружб. Браков. Приятельства и тому подобных вещей. Превосходство. И больше ничего. Выбрать среднее себя, выбрать хуже себя, чтобы на двух фонах, как на двух картинках, найти отличия и оказаться лучше.
Я отвернулся от них и сделал три обжигающих глотка. В другом углу сидел мужчина лет тридцати  пяти. Несмотря на то, что в зал наполнился теплом и даже легкой духотой, он сидел в бирюзовом  шарфе, завязанном на французский манер, который закрывал шею и служил подставкой для «властно», вперед выступающего гладковыбритого подбородка. Греческий, невероятно прямой нос придавал ему черты истинного грека. Черные средней длины волосы, зачесанные назад, открывали высокий лоб. Я смотрел на него и знал, что если подойти к нему и заговорить, то выдастся приятная, интеллигентная беседа. Но эта просто фантазия. Подходит я к нему не собирался. «Грек» отрешенно глядел куда-то на потолок, словно пытался пробить его взглядом, чтобы наконец-то увидеть серое небо. На столике стояла рюмка черного бальзама и стакан вишневого, рубинового сока.
Я уставился в глинтвейн и - мне показалось мало. Светловолосая официантка снова оказалась у моего столика, и я попросил что-нибудь покрепче. Из предложенного ею списка я выбрал абсент. И крепкий и «богемный». Усмехнулся я про себя. Пока деньги есть можно гулять. Но в скором времени их не станет. Все наладится… Я откинулся на спинку стула и закрыл глаза. В слепом мраке задернутых зрачков забегали яркие белоснежные, оранжевые, голубоватые точки – высыпали как звезды на темно-синем небе и заплясали. Сознание заплясало с ними. Ненадолго. «Ваш заказ» - прозвучало за темнотой. И с легким стуком большой, конусовидный стакан с изумрудной жидкостью, блюдце с кусками сахара и графин с водой светловолосая поставила на стол. Я поблагодарил ее и перекинул взгляд на бейджик – соединились в необычном имени четыре буквы – «Лика». Лика хлестнула по глазам хитрой улыбкой и постепенно удалилась к «Греку», который опять заказал свое аптечное пойло. Я разместил ложечку на гранях стакана, опустил на нее кусочек сахара и сверху вылил немного воды, от чего абсент помутнел и стал похож на растворенный известняк, только менее мутный и более зеленый. «Не уж-то по старой рецептуре» - подумал я. Бросив смоченный сахар в абсент, я размешал эту муть и залпом выпил. Снова закрыл глаза. Голова закружилась. Цветные звездочки кружились все сильнее. Наступила «легкость бытия». Открыв глаза и оглядевшись вокруг на зал, я понял, как преобразились краски во всем. Как прибавились яркие тени, ярче горели лампочки. Быстрее плавали официантки, тише говорили посетители…
- Репит плиз – выкрикнул я, смотря на Лику.
Лика срепетировала. Я повторил процедуры, но уже не спешил осушать бокал. Маленькими глоточками я похлебывал абсент и постепенно отрекался от пространства, времени и даже от чувства себя…
Дверь снова бухнула, и в зал влетел мальчик на роликах лет восьми, по инерции размахивая взад-вперед руками-соломинками, в джинсовом комбинезоне с накинутой на него расстегнутой курткой он полавировал по несколько раз вокруг столов, словно по шахматной доске, остановился около меня. Я ошарашено смотрел на него. Он же уставился серо-голубыми, наивными глазками в меня и разглядывал так с минуту, словно что-то прося, о чем я сам должен был догадаться. Мне становилось не по себе. Я не люблю, чтобы меня так пристально разглядывали, даже если это ребенок.
- Пьете? – нападающим тоном спросил меня ребенок.
- Пью – совершенно потерявшись, ответил я. Я мог и ничего не отвечать, с чего я должен был перед ним отчитываться, но что-то заставило ответить; говорило – лучше ответь.
- А моего папу не видели? – уже по-детски спросил мальчик.
- Нет. Я не видел твоего папу…Я его вообще никогда не видел.
- Он сказал, что пойдет сюда… Вы не видели, правда?
- Да не видел я. Я даже не знаю, как он выглядит! – сорвался я.
Глаза мальчика увлажнились – он готовился заплакать. Я пытался успокоить его, говорил, что не знаю его папу и что, может быть, если он его каким-нибудь образом опишет, я смогу сказать точно. Мальчик просиял. Но так никого и не описал. А с блеском в глазах спросил:
- А кто-нибудь уже умер?
- Что? Ч -что ты спросил?... – заикаясь, вопросом ответил я и поставил стакан с абсентом на столик. Но отвечать продолжил – Много кто умер уже. Но… В ближайшее время никого. Пока все живы..Лично у меня…
- Хм… - задумался мальчик и продолжил. – Скоро всем нам умирать.
Мальчик укатил в обратном направлении. Хлопнула дверь. Кафе загудело сильнее.
Я даже не пытался переваривать произошедшее. Ни мальчика, ни его слова. Ничего. Я в третий раз повторил абсент, но сидеть расхотелось. Быстро выпив изумрудный напиток, я опьянел окончательно.
Расплатился. И вышел в прохладный, осенний город.
 

Завтрак девятый

Пташка от души прикладывался ногой к входной двери. Бах, бах, бах. Я еще на кухне услышал как он, что есть мочи, орет. «Пусти! Открывай скорее!». Я отворил. Но никого не было. Снова эти галлюцинации. Потеря реальности. До каких пор я буду сливать на головы людей столько дури?
Вопрос, который задает автор сам себе? Эй, автор! Как тебя там! Начинающий писатель! Отзовись! Когда ты уже поймешь, что все что ты делаешь никому не нужно! Да ты и не делаешь ничего толком! Водопадами многого не расскажешь. Вот, к примеру, такой осколок осознанного момента, когда местность вокруг летит ко всем чертям, разрывая душу чистым светом без примесей автомобильных фар и городских фонарей. Такой свет возможен разве что только под кайфом, отобранном у играющих детей.  У них есть чему поучиться. Мы – безнадеги, потому что обо всем задумываемся. Они же – архиимпровизация, которую остановить может только возраст. И зря это сделает, но сделает все равно. Поэтому так сложно выделить главного героя всей отравы, которая выплескивается сама собой. Сложно контролировать поток, который не мыслит себя потоком. Это что-то большее. Больше самого времени. Какая-то крупинка смысла просачивается сквозь стадо слов. Словно древняя черепаха, посреди табуна диких лошадей. Что ей прикажете делать? Она горазда медленней и проворности в ней никакой. По сравнению с табуном она стоит на месте. Но наш взгляд, по нашей же глупости, следит за лошадьми, где-то внутри себя вспоминая Маяковского с его «хорошим отношением». А черепаха привыкла к одиночеству, поэтому ни криков, ни стонов не слышно. Одна пыль и бесконечный пустынный простор. Даже странно, как сложно заметить родственную душу среди такого сброда.
Здесь все можно поменять местами и открыть новое, как и всегда, в общем-то. К чему загонять себя в рамки, если все равно умирать. Так? А, по-моему, надо бы открыть Пташке, иначе разнесет дверь. Он может. Я прохожу сквозь заполненную воздухом комнату. Потом еще одну. В последнюю мою осознанность их у меня было шесть. И кухня. Все комнаты – как одна. Сплошной куб с удобствами. Навешены люстры, постелены ковры, поставлены диваны и столы. Но разве это может помешать открывать двери всем желающим войти. И как вообще отличить желающих от нежелающих. Так просто заблуждаться в своем желании. А после, когда все уже решено и все доступно, понять, что ошибался – очень больно. Словно очень надоедливое какое-то. Попытка развлечься в походе до прихожей – вот что такое все сказанные мною слова (сказанные самому себя). Просто вся жизнь складывается из «попыток» и «ничего не сделать». Так кажется, по крайней мере, на первый взгляд. На второй – уже окончательно принимаешь, как должное. Ничего не сделать. Попытка, превращающаяся в пытку. Вот вам и весь парадокс. Народная мудрость больше не работает. Сломанные часы, мобильные телефоны, помятые костюмы, сношающиеся собаки и кошки-самоубийцы, так безжалостно к людям с неуравновешенной психикой перебегающие дороги, усталые лица, так плотно набивающие общественный транспорт, общественные туалеты и нищие на остановках - часть одного сплошного диалога с миром и вечный вопрос в Его адрес – для чего?
Щелчок. На пороге разъяренный Пташка. Что-то забыл? Нет, в очередной раз, просто так. Слишком многое позволяет себе «просто так». Избаловало людей и теперь пытается запугать меня. Да, ладно. Расслабься. Зализываем раны и в путь. А ты, Пташка, замотай свою ногу-молот в эластичный бинт. Зачем так громыхать, словно миру рассказываешь о втором пришествии. Бесполезно.
- Никому и ничего не хочу рассказывать. Разве в твой дом нужно приглашение?
- Я рад тебя видеть. Всего лишь, прошу, чтобы ты так не громыхал. Только хуже делается от этого. Идешь, думаешь, вот весть стоящая громыхает на кончиках пташкиных ног. Открываешь. А там ты с хмурым лицом и все такой же. Дураку понятно, что никаких вестей вообще нет.
- Ну это ты зря. У меня есть два билета на новую Крапивинскую постановку. Одноактная пьеса, меньше чем на полтора часа. Название такое интересное еще.
- Бредущие? – без особого интереса спросил я.
- Да, точно! Бредущие! – Пташка щелкнул пальцами.
- У меня тоже есть. И тоже два билета. Мне сам Крапивин дал.
- Ты мне не говорил, что знаком с Крапивиным.
- Сейчас говорю, - безразлично сказал я.
- И что теперь делать? – спросил Пташка.
- Ничего не делать. Пригласить еще двух человек с собой. Вот и все.
- Но каких. У тебя есть друзья? Ты вон затворника из себя великого корчишь. Кого приглашать?
- Пташка, придумай что-нибудь. Я не хочу заморачиваться по этому поводу. Проходи на кухню и не стой в дверях. Я сейчас.      
Пташка раскидал свои чарличаплиновские ботинки и протопал в сторону кухни. Я зашел в ванную и опрокинул пару сложенных ладоней с водой себе в лицо. Собравшись, вышел, не утирая лицо, и прошел за Пташкой. Он уже разливал чай по чашкам и разговаривал сам с собой, в поисках какого-то единственного ответа, который ему еще ни разу не приходил. В ровном квадрате кухне посветлело. Пташка предложил мне перепелиных яиц. Я не отказался. Выпив несколько сырыми, мы уселись напротив друг друга, чтобы вновь помолчать. Хотя бы минуту. У Пташки, за его мыслями, появлялась тема, которая все больше и больше выходила на первый план. Нужно было ждать. У меня темы не было. Пташка молчал больше минуты и все рассевал взгляд по стенам и кухонным шкафам. Видимо, он устал. Вот единственное оправдание его молчанию.
- Ладно тебе. Брось, - вдруг выкрикнул Пташка.
- Не понял, - удивился я.
- Брось, говорю, давай выберемся куда-нибудь. Так тоже нельзя. Четыре стены, дверь, окно, помойка. Это все? Все, чем ты можешь со мной поделиться?
- Я выхожу, - оправдываюсь я. – Совсем недавно только в городе стаптывал ноги.
- Ты вышел с одной квартиры в другую. Там набухался и вернулся обратно. Это твой выход в свет? Достойно, знаешь ли. Не поспоришь, - Пташка захлопал в ладоши у самого моего носа, но хлопки растворились где-то на улице я же смотрел как две ладони соприкасаются друг с другом и вновь отскакивают.
- А что еще здесь делать? Поделись, если есть чем. Скоро вот в театр пойдем. Посмотрим на шедевр новый.
- Было бы на что смотреть, - фыркнул Пташка и отвернулся от меня, принимаясь за свои ногти (разглядывал и разглядывал). Но чуть погодя Пташка продолжил, обращаясь к ногтям.
- Главное не обосраться. Это действительно очень важно. Со своим одиночеством вместе взять и обосраться – это запросто. Главное, не допустить такого. А с твоим образом жизни, скорее всего, так и получится. По крайней мере, все идет к обосраным штанам. Здесь даже унитаза тебе никто не подставит, придется прямо в брючки.
- Зато меня никто не увидит, - попытался отшутиться я.
- Наш зайка – шутник отменный. А еще он – отменное чмо!
Пташка опрокинул стул и направился в прихожую. Видимо, оставаться не входило в дальнейшие его планы.
- Да, действительно, - завелся я. – Лучше иди погуляй. Развейся. Ты не можешь, а я могу. В этом вся дилемма. Я не хочу наружу, ты хочешь. Не сошлись характерами. Вот как. Ага. А на самом деле, я и от твоего общества уже устал. Давай лучше побережем свои нервы.
- А ты не замечал, что ты свои нервы… - Пташка осекся.
- Ну, не молчи, продолжай. Раз рыкнул, дак дорычи до конца. Ну же, - я знал, что он скажет и ждал этого. Ждал, чтобы злость полностью овладела мной, чтобы мне не нужно было уже себя подзадоривать, чтобы все естественно вышло, само собой. Но Пташка промолчал. Он просто прикрыл за собой дверь (даже не хлопнул!) и затопал по ступеням на улицу.
Принять в себя закрытую дверь без единой эмоции оказалось просто, как никогда. В любом случае нам всегда приходиться закрывать за кем-то двери: замок щелкает, говоря «вот и все». 

Завтрак десятый

Хорошо. Начистоту. Очередная попытка сюрреализма.
Что-то перегорело. Для этого не нужно много времени. Всего лишь несколько слез, стекающих по выпирающим скулам и безнадежность. Это приходит быстро. Не успеешь ничего. Разве только один взмах крыла очередной птицы. Я просто помешан на птицах. Что с этим сделать непонятно. Очередная неудовлетворенность может закончится плачевно, и никто никогда уже не сможет ничего объяснить и растолковать, не понимая что объяснять и растолковывать бессмысленно. Важно движение вперед. Какое может быть вперед, если свечи перегорели. Враз. Ведь в этом никто не виноват. Пташка? Виноват в этом кто-нибудь. Рассуди…
Молчишь. И действительно, уже лучше помолчать. Все, что могло быть сказанным, сказано. Все что осталось за кадром, никогда не появится на свет. И действительно. Сложно сопротивляться душевным порывам. Они просочились слишком глубоко. Такое чувство, что и не в душе дело совсем. Словно бы очередная связь с космосом, которой меня научил Пташка, толком ничего не объясняя. Вот! Понимаете, ничего не объясняя, он достиг больших результатов. Но я по-прежнему веду скупое объяснение моих чувств, на чувствах так и не останавливаясь. Все по каким-то верхам, собираю развеянный прах великих людей, чтобы поделиться с невеликими. Так получается? Мысль, она же не действие. Мыслить можно бесконечно и безнаказанно, если конечно ты не поклонник Библии. Но, по правде говоря, за мысль может следовать и наказание – это самоубийство хозяина. Научиться бы действовать и, наверное, что-то бы поменялось, а может и все. «Наверное» и «может» – главные слова всех завтраков и всей нашей жизни. Сложно сконцентрироваться за их пределами. Вечное «наверное и может быть». Как это мило. Как вообще жалко-милы слова, которыми мы поливаем друг друга. Они, словно тина, нависают на наших ушах, создавая с каждым новым стену, больше Великой Китайской. Что потом с ними делать? Ну уж явно не есть. Мы ее стряхиваем после разговоров и взамен строим новую, так и не поняв смыслов. Никогда не поняв смыслов.
А на самом деле все гораздо проще. Жить с людьми и не лгать – невозможно. Вот тебе и вся трагедия в одном акте, в одной реплике. Здесь даже и речевую характеристику героя-то не сделать. Смешно. Честно, до слез смешно, как далеки мы в своих попытках что-либо объяснить и что-либо передать. Топтание на месте. Зародившись раз, сука-ложь не отпустит твою глотку, как не вырывайся. А между тем, шея ссыхается и ты уже не можешь не о чем думать, кроме этого тонкого шланга, поливающего, все больше и больше, только вонью. Да, это так эффективно, раз солгать – и ты уже труп. Как не крути. Жаль вот только что труп этот, как умелый киллер, прячет твое тело и все громче и громче говорит. Все в порядке. Все хорошо. Хотите анекдот расскажу. И дай Бог, находится такой человек, который сумеет найти этот труп, быть может, в этом помогают глаза, и еще смеет его воскресить.
А ведь раскрашивающие небо своими крыльями птицы, совсем не подозревают о нас: вступающих на порог и уходящих в сумерки леса.

Меня никак не хотели оставить. Вот снова эти бешенные стуки в двери, это кулачно-дверное буханье. Торопиться некуда. Там – подождут. Иду, как могу, могу, как иду. Все неравномерно. Стены еле различимы. Подводящее к слепоте зрение. Что-то новенькое. Я заведомо знал, что за дверью – новое лицо. Что-то вроде человека, внедряющегося в конфликт, чтобы сообщить свою правду. Мы все его давно знали, но просто за развитием действия (хотя какое здесь действие, лишь мокрота от кашля мыслями), упустили из виду. Мы все давно его знали и вот он появляется вновь. Но самое главное, что утруждать себя знакомством даже не придется. Да, я это знал.
- Здравствуй, - приветствовало вечно смеющееся лицо. – Позволь уж без приглашений и  с изящной наглостью, разделить твою хатку. Негде ночевать и негде мыслить. Понимаешь ли. Ни работы, ни денег, ни совести. Ха,ха! Ну, про совесть это я шучу.
Я в ответ кивнул головой. Удивляться было ни к чему. Я пригласил Генри в прихожую и закрыл дверь. Все его движения без стеснения говорили: «Я дома. Слава Богу! Я дома. Сейчас сварганю покушать и испью чайку. А завтра очередной денек, который предстоит пройти, чтобы на одного сократить очередь в кассу на аттракцион «Смерть». Он принес с собой, завернутую по-советски в газету, бутылку водки и громко поставил ее на стол.
- За новоселье? А? Примем на грудь чуток?
Я отказался. А Генри напился один и уснул прямо за кухонным столом, не изменяя своей цирковой программе. Будить не стал. Все произошло быстро и от этого стало тоскливо. Несколько стопок – Генри заплитает языком слова. Еще несколько – просит прощения и лезет целоваться. Ну и последние несколько – Генри бухается головой об стол и отключается до утра, в котором я ему готовлю на завтрак яичницу с помидорами и зеленый чай, чтобы  его похмелье прошло быстрее обычного.
Такое чувство, что я ошибался и Генри оказался не тем, нужным мне, героем пьесы. Он, всего лишь, напомнил мне о будничном завтра, послезавтра и послепослезавтра, в которых я начинал путаться и от которых на глазах поселялись несколько соленых росинок, готовых скатиться до самых губ, словно желая навязать им свой вкус. Это даже не вкус моря, воспетого романтиками. Это привкус пустоты. После того, как в душе побывало счастье, и, захлопнув за собой, пропало, всегда остается пустота.
Но так важно в этих завтраках не разводить нытья. Так важно…
 Генри чавкает и подбирает остатки яичницы разваливающимся куском хлеба. Он чмокает и прихлебывает чай, кидая мне в спину банальное наречие, которым хотят порадовать старательных хозяек. Я же уткнулся в газовую плиту и пытаюсь прописать в своем сознание пути отступления, даже не подозревая, каким будет нападение. Представлять ничего не пришлось. От скуки и неведомого холода, разлившегося по всем комнатам «хатки», я решил поставить Генри перед фактам.
- 10 премьера Крапивинской пьесы, мы с тобой идем вместе, ок?
- А билеты? – Генри включил дурачка, и, надо сказать, лицо его зарумянилось, а глазки спрятались в трещинах морщин.
- Крапивин сам мне их дал, дуралей. Два билета. Но и еще один остается в резерве. У Пташки тоже два. Так что найди еще человечка.
- А кто такой Пташка? - спросил Генри.
- Кто-то, - зачем-то ответил я и рот онемел. Больше ни слова. Ни сегодня. Лимит исчерпан. Завтрак съеден, и пора на покой.
Генри встал и прошел в гостиную, в которой прислонился к окну. По небу плавало стершееся до дыр солнце. Этого не было видно. Но я чувствовал нутром, и, быть может, Генри тоже, что оно стерлось, что разрывается по кусочкам, пытаясь всем угодить, ни капли не угождая себе. Просто пора завязывть. Хотя бы ненадолго. Дать ему отдохнуть, но такого никогда не будет. Все эти дни в очереди солнце обязано светить. Луна слишком священна, чтобы быть с нами целые сутки. Генри сплющил свой нос и бормотал, бормотал, бормотал. О чем он бормочет, я не спрашивал, просто следил за ним, даже не подозревая, что это за человек и человек ли вообще. Быть может, только призрак, личина моих мыслей. И то бормотание и сплющенный нос, и чмоканье,  и хлебанье – все это лишь мои мысли и больше ничьи.
Господи, как это старо и банально. Раздвоение личностей. Растроение. Ничего этого нет. Пташки нет. У стекла – Генри. Бормотание его и больше ничье. Почему бы мне не перейти в другую комнату и немного не поспать? Не вместить в себя струйки подсознания и не отскочить от сносящего потока. Немного поспать. Вот и все. Я стою и никуда не могу идти. Потому что рядом Генри и мне нужно быть с ним, кто это сказал? Зачем это? Генри стал вываливать слова кирпичами и говорил четко и громко. Всего несколько слов,  словно берег остальные для чего-то еще. Но это были не его слова…
- Ветер и туман -
   Вся его постель. Дитя
     Брошено в поле.
Генри решил украсть слова у Басе. Что ж. Его дело. Я по-прежнему молчу и смотрю в сторону. Пустая комната. В ней – Генри. Пустая кухня. В ней -  я. Кажется, все складывается гармонично и каждый на своих местах, да только отчего же один из них напивается, а другой не может сказать ни слова, потому что не хочет мараться и выражать невыразимое. Слоем в несколько сантиметров, через каждые пять секунд, на нас опускается тень. Чувства теряют свои свойства, а тень забирает каждую частичку. Откуда она взялась и куда приведет непонятно. Я выглянул в окно и осознал. Солнце ушло на покой. Теперь над нами только луна. Круглая  сестра Земли. Она заглядывает в наши окна, а Генри все больше и больше вжимается в стекло, пытаясь продавить его окончательно. Чтобы не мешало. Как долго не будет солнца? Как думаешь?
- Я не знаю. Быть может его вообще больше не будет. Неблагодарное это дело светить, да? – Генри смеется, и стекло под тяжестью его лысой головы лопается, оставляя на его лице кровавую полосу. Он ошпарено отскакивает. 
- Извини, - только и говорит Генри. – Я не специально. Просто совсем забылся. Куда-то тянет и тянет.
Генри не ждет от меня ничего. Указательным пальцем стирая с лица кровь он наносит ее на соседнее стекло. Кровь обретает формы букв. Он выводит целую фразу. Но ничего не разобрать. Я почувствовал как пол все ближе и ближе притягивается ко мне. Чернота и ничего вокруг. Шепот и шелест ссыхающейся листвы. Все вокруг – намек на истину, которой мы страшимся. Что Вы шепчете? Я не слышу. Говорите. Скорее. Всем голосом. Шепот не поможет при таком ужасном реве. Но ведь никто не ревет. Вы просто не слышите. Не слышим что? Ну же! Говорите. Прошу Вас. Нет никакого Вас. Нас никогда не было. Очнись и запомни. Ни гостиницы, ни С., ни  нас. Никогда ничего подобного не было и быть не могло.
- Ну давай последний раз. Прошу. Давай поговорим.
- Но о чем?
- Разве тебе нечего рассказать.
- Рассказывать можно много и взахлеб. Да беда в том, что слов не подобрать.
- Это не только твоя беда.
- Я не вижу тебя.
- А тебе обязательно видеть? Ты не видел всю свою жизнь и сейчас переживаешь, когда действительно узрел. Хочешь попробовать моей крови? Свежевыжитая кровь. Как тебе? Должно быть это вкусно. На вкус напоминает вино? Ведь в церквях пьют вино, и как помешанные утверждают, что это кровь. Что ж. Дело их. А ты попробуй мою. Попробуй. Смотри, как она каплет росой с моего венка.
- Я не хочу! Не хочу! Давай просто поговорим.
- Сложно говорить, когда вокруг столько шума. На вот лучше.. Посмотри на мои руки, - Он протягивает ко мне свои истерзанные руки. Я должен прикоснуться к ним губами. Я не могу. Только дрожь по телу и невозможность собраться с силами, чтобы протянуть губы к растрепанной и кровавой коже. А Он продолжает.
- Тяжело. Здесь все иначе, правда? Зато здесь можно помолчать и все всё услышат. Вот такая вот реальная сказка. Ну дак что, поговорим?
- Я не хочу…
- Почему же?
Я молчу, а Он так и держит на мне взгляд.
- Одно уясни, - злобно и надменно подытоживает он. – Ни ее, ни тебя, ни вас, ни С., ни гостиницы никогда не было. Боль она имеет форму трансформации. Тебе многое еще объяснят. Но не я, судя по всему. Меня ты слушать не хочешь. Дело твое. А мне и не нужно если честно. Я свое отстрадал и теперь работаю цепным псом. Чуть что, прикрываются и пугают мной. Я не вмешиваюсь. Потому что все вокруг должно иметь смысл. Без смысла страшно. Если все они хотят наделить меня таким смыслом, то запрещать этого я не собираюсь. Солнце отдыхает. На его месте Луна. Теперь все встанет на свои места, но внешне будет оставаться таким же.
- Мы были! – кричу я.
- Вас не было…
Его слова попадают в самый мозг, рождая на свет адскую головную боль. Чернота не отпускает меня. Мои глаза закрыты. Со стороны все кажется таким безобидным. Я свернулся в комок, мягко и нежно улыбаюсь, словно наблюдая за снами про Мумий-троллей. А внутри меня разрывают на части. Обстоятельства, мысли и бессмысленность разговора. Но я возвращаюсь, расцветает клубок лотосом, рождая на свет меня. Помятого и еще больше запутавшегося, но все же четко осознавшего. НАС НЕ БЫЛО.  Генри все также стоял у окна и разговаривал с Луной. Лаская ее своим мелодичным мурлыканьем, он почувствовал мое приближение. А я всего лишь положил руку ему на плечо. В ответ он прошептал:
- Это ненадолго. Это, чтобы мы отдохнули.
- Но от чего отдохнули, Генри? - безразлично спросил я.
- Не знаю. Быть может, от себя, м? – Он немного помолчал, а после обронил – Скоро уже с Пташкой увидимся. В кои-то веки поговорим нормально.
- Слушай, давай уже поедим нормально, а то голод ведь и убить может. А умирать пока рано. Правильно я говорю?
- Само собой! – обрадовался Генри. – Ну, что там у тебя есть.
Мы ели какие-то кабачки найденные в дебрях холодильника и рвали зубами тушеную баранину. Теперь, когда Луна заменила солнце, непонятно когда и завтракать. Теперь мы просто ели. Без эмблем и лишних глаголов.
Генри так и лег в гостиной, даже не раздеваясь. Попросил не укрывать себя и открыть окно, чтобы комната промерзла, и тогда он смог бы поиграть в аскета. Я лег на пол в третьей комнате, совсем маленькой. Я ее звал каморкой Раскольникова. В таких каморках сходят с ума. Я же в такой спал. Заснул сразу. Единственно, за что вновь зацепился – Нас не было! Просто желание разукрасит действительность – вот и вся любовь. Вот и вся … Вот и…. Вот… 


Не-завтрак

10ое. Уютный, траурный зал камерного театра. Театр, играющий со зрителем, пускающий его в интимные пределы своей организации, своей игры. Зритель – актер – все сливается. Только в таком театре способны вы заглянуть в бесконечность глаз исполняющего роль и в этих глазах отразится истинное или ложное. Стены, покрытые черной материей создавали ощущение космического, растворяющего до беспредельного пространства – эта материя убирала стены, купала посетителя в безднах.  Тускло освещенное пространство носило в себе только одного человека - самого режиссера.  Он бегал по тексту, смотрел в одну точку и что-то упорно соображал, на лбу показались прозрачные росинки пота – еще немного и они скатятся по носу и одной-двумя каплями упадут на пристанище печатных знаков, размывая их до предела узнаваемости. Генри привел с собой какую-то тусклую женщину, бледную и костлявую. Я так и ждал, что сзади меня что-то бухнется об пол. И это будет непременно она, принимающая на себя обморок. Пташка сосредоточился на мысли и собирал на лбу полосы морщин. Сонин оторвался от текста и поприветствовал нас. Каждому он протянул дрожащую руку, поцеловал руку предобморочной даме и сказал:
- Все мне кажется надо что-то убрать. Пьеса небольшая. Совсем небольшая. Но что-то не дает покоя. А что так и не пойму.
- Значит ничего и убирать не надо, - ответил я.
- Да, наверное, - Сонин согласился и расстегнул еще одну пуговицу на рубашке. – Ладно ребятки. Присаживайтесь, располагайтесь. Смотрите и судите строго.
Постепенно люди стали заливать зал. Появились и критики, от появления которых Сонина передернуло и он поспешил скрыться за кулисами. В шепотном гуле зал находился еще минут пять. Пустоты сцены занимал лишь один стул. А больше ровным счетом ничего.  Занавеса не было. Лампы погасли. Темнота опустилась на каждую из голов. И ровно минуту коробила наши внутренности. Предобморочная сидела рядом со мной и тяжело дышала так, словно хотела увеличить свою едва наметившую свое существование грудь. От тяжести ее дыхание, мои губы выдавали только улыбку и больше ничего. Сонин решил не вставлять предисловной реплики. И это было правильно. Он создал произведение, воплотил его на сцене. Вот его объяснение. К чему еще что-то? Прожекторы высветили сидящего на стуле длинноволосого актера. Он смотрел в пол и ничего не говорил. Я даже не мог понять дышит ли он вообще. Но он поднял голову и с каждым словом все больше и больше проникал в сознание и за пределы его, нагнетая нервный срыв.
К концу спектакля остались только мы четверо и замызганный критик, сидевший с самого края и на протяжении всего спектакля качавший головой. Актеры не выходили. Все закончилось быстро и просто, но состояние оставалось потерянное.
Когда загорелись лампы и осветили зал, а сцена погрузилась в полный мрак, оставшийся критик резко встал и направился за кулисы. Мы ничего не слышали. Через некоторое время вышел и сам Сонин. Серьезное лицо пыталось улыбнуться, но у него ничего не выходило.
- Плетнев сказал мне, что я исписался. И дальше ничего хорошего не сделаю. Вот придурок-то конченный. Все эти критики, черви грибные. Только настроение портят. Ни хрена ведь не смыслят. Исписался! – Сонин срывался на крик.
- Мне конечно такое смотреть вредно. Но, по-моему, это вещь! Спасибо тебе. Только я сейчас как кошка после валерьянки, вообще чувство реальности потерял. Закопался снова в себе, а надо бы вылезти хоть наружу-то, - попытался успокоить я Сонина.
- Спасибо, конечно. Но все равно это провал. Хотя четыре человека  тоже аудитория. Но я Вам скажу, просто открою небольшой творческий секрет. Мне была необходима эта пьеса. «Бредущие» - вещь до последней буквы субъективная. По большому счету, я ее для себя и написал, понимаете? А они, исписался. Никто не исписался. Я спасался таким образом. Вот вам и весь расклад. Мне она нужна была, чтобы не задохнуться от нахлынувшего одиночества, от боли, которая накопилась во мне со временем. Если бы не эта пьеса, то пришлось бы, вообще, похороны устраивать, да и то, за оградочкой, - Сонин улыбнулся и уставился в пол, но продолжил. – Да и вообще, если человек начинает писать, значит он хочет заполнить пустоту внутри себя. Писательство – это всегда возможность опереться. Я всегда это говорил. И я убежден. До кончиков пальцев убежден, что любое произведение – субъективно. Любое, понимаете? Потому что – писатель все равно пишет о себе, просто для этого берет людей-героев, рождая историю. Но это всегда проблема, которая волнует его. Поэтому никак нельзя говорить о полной объективности. Любое произведение – субъективно. И в написание и уже тем более в чтении. Я вот написал себя. Потому что Мне нужно было справиться. И я справился. И этим доволен. А все эти «вечно уходящие» пошли в задницу!
Сонин крикнул «пошли в задницу» во весь голос и слова пошли гулять по бездонным стенкам зала.
- А  я считаю, что это одноактное говно. Это мое личное мнение, - подал голос Пташка. – Здесь же ничего вообще нет. Ни смысла, ни какого-то намека на смысл.
- Пташка, да ты чего? – возмутился я. – Ты смысла здесь не нашел. Что за чушь ты несешь.
- Ну а что поделать? Вот так вот. Вас осталось трое. Вылежите задницу Сонину. Скажите, какой он пророк и величайший драматург. Но я повторяю. В этом говне нет никакого смысла. – Пташка говорил спокойно и сдержанно, и даже пытался улыбаться.
- Ты не видишь его только потому, что не видишь смысла вообще ни в чем. Это единственное объяснение твоим капризам.
- А даже если и так. Что теперь? Не могу же я смысла в каждой травинке искать.
- Пташка, очнись! – я начинал выходить из себя, и потрепал его по голове. – Ты заболел что ли? Ты вообще, о чем говоришь? Нет. Определенно. Пташка, иди спать. Проспись. Может у тебя голова болит?
- Ничего у меня не болит, - Пташка оттолкнул меня и направился к выходу. – Проспись сам. Это у Вас у всех голова болит. Я сказал свое мнение, еще раз повторяю. А если на меня это не похоже, то уж извините, привыкшие надевать на людей эмблемы привычек. Сегодня я такой, завтра другой. Есть вопросы?! Нет. Тогда Аливидерчи.
- Скатертью дорога! - крикнул я ему в спину, и он, молча, поймал ею каждое слово.       
Перепалка случилась не вовремя и у всех как-то резко потухли глаза. Но, тем не менее, мы пошли к Сонину и выпили немного абсента. Он пытался уверить нас в том, что мы итак прекрасно понимали. А за окном – все также плотно и неподвижно стояла луна, которой охмелевший Генри вновь прочитал Басе:
     Луна-проводник
     Зовет: "Загляни ко мне".
     Дом у дороги.

Самость

Редеющие пряди леса – подо мной и глубина неба – над. Никакого Канта. Вообще никого. Пересеченная местность. Куда я пошел закутанный в собственный гнев, непонятно. Сумрак оборачивает деревья. А мне бы добраться до дома. Сначала трамвай. А после пешком. По следам дворовых котов, разгуливающих по своим улицам-квартирам. Бегом – по лоскутам воздуха, сгуститься в пределы простыней! Бегом в полуночном бреду – за событиями нелепой давности. Помнишь, ты прикоснулась ко мне двумя подушечками губ, извиняясь за что-то, а я не услышал и не ответил (везде это не!), потому что воспринимал прикосновения как движение тела, а не души. Просто посмотри на себя, меня, нас и попробуй в моих колодцах отыскать пристанище чистой воды. Проверь одежду, на которой я принес все те мысли и тяжесть сотрясающих дней. Ни холодно, не горячо. Два Ставрогина на один квадратный метр. Безумием забыты, рассудком слабы. За кого-то нужно сказать. Никто никогда ничего за себя не расскажет. В отрицании живем и отрицанием дышим. Вечно прослушиваемые каплями дождя. Идет дождь, но люди с зонтами не слышат всей мерзости. Дверь была закрыта еще до тебя, меня, нас. Почему нельзя принять этот факт за факт, а не вешать на него безвкусные смыслы, ненужные идеи. Разговор с самим собой. Рефлексия за рефлексией. Нас снабжают информацией и мы покорно записываем ее в свой круглый волосатый блокнот. И стремимся, стремимся, стремимся. Люди под зонтом не слышат, что теперь пришла осень, они не чувствуют неба и не ведают, что осень осталась навсегда и что вокруг только скрежет голых деревьев и людских тел друг об друга. Мысль запомнить и вонзить в листы бумаги все равно что потерять свободу. Нет никого и ничего, кто бы мог лишить меня свободы. Если солнце не собирается садиться, то я подожду. Ожидание – мое ведущее состояние. За кого еще мне сказать? Как нужно повернуть свою морду, чтобы по ней съехали хорошенько. Тогда закончится ни холодно, ни горячо и родиться новый вид энергии, противоположный безразличию. Как неловко говорить самому себе «безразличие» и производные от этого безовского существительного. Слова-оборотни, слова-жало, слова-печаль. Невольно закроешь свой рот и хорошенько подумаешь, для чего они даны. Хождение из угла в угол рождает несметное количество фраз. Но  еще не пришел в свои углы. Скупо засматриваясь на противоположные строения, блуждая по стенам вечных домов, прокладываю путь. Опухший от голода, отсыревший пес разевает пасть, готовый съесть налет бессмысленности, рождаемый разговорами. Но не сегодня, извини. У меня для тебя ничего нет. Спроси у других. Я почти пришел.
Тревога рождает действие, подобно слезам, рождающим красноту глаз…

  Потемневшим от собранных луж ботинком Пташка вступает в переулок и движется к надоевшему подъезду. Дверь в него никогда не закрывалась ни им, ни его соседями. Ничего современного и ненужного. Деревянная, в трещинах, дверь. Пташка заносит ногу за порог и застывает. Из подъезда, двумя стекляшками желтых глаз, смотрел кот. Он просканировал Пташку, издал короткое мяу и вышел на свет. Рыжечерносеробелый окрас вселил в Пташку прозвище разноцветному «мяу» - Осенний Кот. Но имя кот уже носил и так. Пташка взял его на руки и прочитал на медальоне (тот весел у кота на шее) – Улисс.
- Какой придурок дал тебе имя? – слова пташки принялись эхом ходить по подъезду. – Пошли со мной. Улисс, так Улисс.
Прижавшийся кот замурлыкал и сырой головой принялся оставлять грязные разводы на Пташкином плаще. Вдохнув пустоту квартиры, он разулся и накормил кота. Улисс принялся лакать, разбрызгивая молоко во все стороны. Пташка снял с себя всю одежду и на голое тело накинул махровый халат. Улисс не отрывался от белоснежного озера в своем блюдце.
- Ну что, Улисс? Похоже, навсегда потерял ты свою Итаку. Не дождутся тебя.
Кот поднял голову и мяукнул в ответ. Сумерки просочились в комнаты, а Пташка все стоял и стоял часовым, устремленным в стекла окна, ничего за ними невидящим.
- Может, поменяемся именами? Как ты на это смотришь. Я – Улисс. Ты - … Быть может тогда будет больше шансов найти дорогу домой? Думаешь, ничего не получится? Ладно, не буду мешать, кушай, голодный зверь. Тебе нужнее.
Пташка махнул рукой и оторвал взгляд от окна. По коридору прошел в гостиную и уселся в кресло-качалку. Раскачиваясь вперед-назад, он наблюдал за книгами, такими томными и мертвыми. Пташка выбирал. С чем можно уйти от все больше и больше погружающейся в темноту комнаты.
Гнев отступал, зарождая чувство обиды на самого себя. И, действительно. Не причалить уже наверное к берегам Итаки, не обнять родного тела, не услышать так тихо скребущую душу. Все больше и больше, вниз, в землю. Корни все углубляются, сковывая движения. Что еще остается, как не подбирать неизвестно чьих котов и кормить их таким белоснежным молоком. Улисс приземлился прямо на живот и, помяв Пташкино тело под толстым халатом отправился к Морфею. А Пташка устал говорить внутрь себя и выпустил слова наружу, отказываясь от всех своих теорий и принципов…
- Я знаю. Я уверен. Она ходит по улицам и вдыхает этот разносортный городской запах. Через проспекты, площади, переулки. Идет и идет, совершая все те же обряды и те же действия, которые свершают миллиарды. Она задумывается, для чего и кому вообще все это нужно, но мысли ее моментом рассеиваются и она вновь куда-то бежит. Работа, квартира, быть может зверь на диване. Родители, которых она не может и не хочет отпустить. А может брат и сестра. И сколько всего этих «а может»? Через проспекты, площади, переулки. Она ходит, заглядывая в окна, занавешенные и открытые, рассматривает ошалевших кошек на подоконниках, упирается глазами в чужой телевизионный экран, ощущает носом запах ужина. Она идет, идет и идет. Умножает иллюзию прямой, прекрасно осознавая всю шарообразность планеты. Через проспекты, площади переулки идет она. Собрав волосы в хвост. А может, отдавая их на надругателсьтво ветру. С зонтом и без него. Собирая на себе капли дождя, узорчатые снежинки, лучи солнца и запятнанное облаками небо. Опустила голову и глазами стремится уйти. Вниз. Под корку асфальта в надеждах сбежать от натыканных повсюду окружностей. Собирая в уши гул машин и бред человеческих голосов. Через проспекты, площади, переулки. Еще с утра, смотря в отражение и сдерживая слезы, она намечает себе путь по омуту, так больно бьющему своей реальностью и обыденностью. По проспектам, площадям, переулкам пойду и я. Встретив Ее, я впущу в себя все, чем она жила, раскрашу свои губы улыбкой, протяну руку и скажу. «Пора посмотреть вперед. Уже можно. Подними глаза и перешагни этот злосчастный порог. Сколько мы с тобой не виделись. Подумать, дак целую Вечность. Мне есть, что рассказать тебе». Мы еще не знакомы, но так близки, так близки. По переулкам, проспектам, площадям. Мы идем поднимать Солнце, которое так нагло спихнула Луна. Такие близкие, такие близкие. Казавшееся банальным примет новую форму. По площадям, проспектам, переулкам. Разнесется туманом. Любовь.
Пташка прогнал с себя Улисса и прошел к письменному столу. Взяв огрызок карандаша и чистый лист бумаги, он написал несколько, неведомо откуда пришедших строчек. «Ветер и туман – вся его постель. Дитя брошено в поле. Басё». Пташка берет телефонную трубку и набирает один единственный знакомый номер.
- Нет никаких причин, расплескивать себя. Послезавтра. На рассвете. На Берцовом поле. Это за городом. Жду.
Пташку раздражал автоответчик, которому приходилось говорить сокровенное. Казалось, есть кто-то третий, словно посредник, вынюхивающий мрак души. Хотя он понимал, что все это напрасные фобии, до которых уже нет дела.

Завтрак двенадцатый. Исцеление

Оранжевый глянец рассвета. Высовывающийся сгусток раскаленной энергии приветствует меня новым днем. Что-то подсказывает в движениях этого шара – все это в последний раз. Привычная ось теряет свою силу, подвешенное состояние, желание движения вперед – все сменится небольшой медитацией. Нелегко было найти то место. Пташка нещадно объяснял, а я вроде бы шел правильно. Под ногами тропинка. Меня встречают заросли лесной малины – мелкой и сладкой. После огромное пространство желтой травы. Словно выжженное временем поле. А может трава подмялась под тяжестью наигромаднейшего слона, которому вздумалось прилечь и отдохнуть после тяжелой дороги. Воображению не будет конца, необходимо просто остановится. Посередине этого огромного пустого круга я вижу круглый столик, с дымящейся едой и столовыми принадлежностями.  Никого вокруг. Столик кажется таким маленьким, что невольно хочется позвать сюда девочку Алису, выпившую волшебного зелья, потому что, казалось, только она сможет сидеть за ним. Естественно я ошибался. Столик был маленький, но вполне удобный для вкушения пищи. Желудок болел. Пташки нигде не было видно. Я решил ждать сидя. На стол дымились спагетти балоньези. Решил проводить меня по-итальянски. Окружающая меня тишина была далеко не лесная. Словно я попал в вакуум. Порою перехватывало дыхание.  Не знаю сколько я просидел. Солнце выглянуло ровно наполовину.
Пташка вышел с противоположного конца поля, если взять за условность наличие противоположности у круга. Из одежды на нем не было ничего. Абсолютно гол. Он шел и его член болтался из стороны в сторону. Но что-то мне показалось в нем не так. Он подошел к столу и поприветствовал меня каким-то странным, индейским жестом. Все лицо его было в цветных полосах, словно он пришел выполнять какой-то ритуал. Я спросил его, почему он голый.
- Ты мне лучше скажи, почему ты одет? – хитро спросил в ответ Пташка и прищурил правый глаз от попавшего в него луча солнца. 
- Почему я должен быть раздет?
- Вот ты еврей какой! Все вопросом на вопрос хочешь со мной говорить? Устанешь вопросы задавать! – посмеялся Пташка, а после решил объясниться передо мной. – Я не одет, потому что сегодня наш прощальный завтрак. Необходимо свобода движений, ничего лишнего, понимаешь? Поэтому и тебе советую снять себя эти хлопчатобумажные и джинсовые оковы, чтобы насладиться со мной завтраком на природе, прямо при свидетельстве солнца.
- Не хочу я ничего снимать, - возмутился я. – Мне ничего не мешает. Ты не перестаешь меня вводить в ступор.
- Послушай, как-то нелепо получается, ты столько прошел, чтобы найти это поле, а выполнить еще одну маленькую просьбу тебе сложно. Что ты так любишь, чтобы тебя уговаривали! Как девочка маленькая, ей богу.
- Хорошо, хорошо. Сниму я с себя все, - сдался я. Я и не хотел сопротивляться, просто узнал для чего все это.
- Вот и молодец, а я за это один секретик тебе расскажу. Сегодня – время раскрывать карты.
Я снял с себя хлопковую рубашку с коротким рукавом, освободил ноги от босоножек, стянул джинсы, освободился от трусов. Солнце еще не сильно грело, и кожа покрылась кальчугой из мурашек. Пташка остался доволен. Он пригласил меня снова сесть. Разлил по чашкам какого-то дурманящего чая и, пожелав приятного аппетита, принялся за балоньезе. Словно он сидел у себя дома, после душа, абсолютно расслабленный,  в выходной день, зная, что ничего его потревожить не может. Спокойно поедал балоньезе. Я хотел было удивиться, но признаться, уже устал от каких-либо удивлений и просто наблюдал за ним, отправляя и в свой рот спагетти под сосом. Приятный, остро-сладкий балоньезе наполнял желудок и боль уходила.
- Какой же секрет ты мне хотел поведать? – не выдержал я бессмысленного молчания.
- Я гермафродит, - Пташка сказал это размеренно и спокойно, как никогда, словно отвечал на вопрос сколько кусочков сахара положить ему в чай.
Я проглотил застрявшую макаронину и запил чаем, чтобы прочистит горло. Задавать глупые вопросы типа «но как?», «в смысле?», «почему молчал раньше?» не было необходимости. Гермафродит – это любопытно и главное понятно, поэтому я решил слегка поменять свою тактику разговора.
- Дак, может, ты поэтому голенький и пришел, чтобы похвастаться своим междуножьем? – попытался пошутить я.
- Ага, сейчас мы с тобой займемся сексом, сначала ты войдешь в меня, потом я в тебя. И так по несколько раз, – все таким же спокойно-отрешенным голосом проговорил он, при этом не переставая есть. 
- Да, забавно конечно получается, - это все, что пришло мне в голову.
Над столом вновь нависло пятиминутное молчание. За это время мы опустошили тарелки и сложили все рядом со столом, на пожухлую траву. Пташка сделал несколько глотков неостывающего чая, а после решил возобновить разговор.
- На самом деле все это не так важно. Гермафродит я или нет, хотя, действительно, забавности не лишено. Я должен был тебе сказать…
- Это, наверное, неудобно, - перебил его я.
- Смотря с какой стороны посмотреть, - подметил Пташка.  – Я, к примеру, могу быть и отцом и матерью одновременно. Хотя здесь конечно нужно постараться. Интересные шуточки все-таки природа выкидывает, - Пташка ни с того ни с сего задумался и опустил голову.
- По-моему в этом что-то есть. Женское и мужское начало воедино. Тебе и не нужно ни с кем вроде как воссоединяться. В тебе сразу две половиночки. Это я конечно утрирую. Но мог бы и раньше сказать.
- Мог бы и сегодня не говорить, - нашел, что ответить Пташка.
- Что верно, то верно, - согласился я. – А все же как-то даже тревожно. С тобой за одним столом сидеть.
- Смеешься что ли, - фыркнул Пташка. – Да и давай как-нибудь переведем разговор в друге русло. Я тебе хотел любопытную статейку показать, буквально вчера вычитал. Что-то в этом есть, с точки зрения психологии, такое привлекающее.
Пташка откуда-то с воздуха вынул газету, пролистал, нашел нужное место и протянул мне. Он находился в полной гармони. Ни нервных смешков, ни издевок. Словно передо мной сидел совсем другой человек, или совсем другой Пташка. Или другой человек носил лицо Пташки. И тут меня осенило, у него ведь даже имя-то гермафродитное! И все же он был слишком обычен. До неприличного обычен.
Я взял газету и пробежал глазами заголовок. «Вечерняя ярость. На пожизненное заключение в колонии строгого режима приговорили 38 летнего Сергея Чикатилина».
- Читай вслух, - попросил Пташка.
Я начал.
Давно уже П. не вспыхивал такой яростью со стороны местных жителей. Мы уже начинали забывать, что есть такое чувство – ярость. И помнили лишь его словесную оболочку. Но все хорошее когда-нибудь заканчивается.
Сергей Чикатилин, всю свою жизнь прожил в городе П., исправно работал в ЖЭУ, исправно жил, исправно женился. На скамье подсудимых Сергей встретил годовщину свадьбы – 18 лет. Сергей воспитывает 16летню дочь. В общем обычная, привычная для русского глаза семья. Никого не трогают, никому не мешают. Заполняют свою ячейку общества, абсолютно не трогая ячейки остальных. Как нам рассказала жена Сергея, последние два года дома стояла ужасная атмосфера. Как объяснила бедная женщина «гнетущая печаль», словно бы все силы ушли и перед пустотой супруги остались. Объяснить, отчего такое чувство и почему оно их гнетет, никто не мог. Да только жена злилась, а муж ходил поникший. Людмила не отрицает того факта, что часто, устраивала ему нагоняи и закатывала скандалы.
- Да, мы ссорились, но кто не ссориться-то? Без ссоры ведь и семья развалиться может, или вы другого мнения, - говорит Людмила. – Но ведь это же все от безысходности, да еще и быт этот заедает. Тяжко как-то понимает. Да, и посуду била, и кричала как потерпевшая. Каюсь. Да только Сережка-то и пальцем меня не трогал .Сидел, в одну точку смотрел. А мимо него тарелки летали. После уйду в комнату, успокоюсь. Выйду, а он с пылесосом. Уберется, где надо пропылесосит, все подберет, и все это молча. А у меня и слезы после этого наворачиваются, понимаете? Вот дура думаю! Но все равно не могу в руках себя держать. А он как приберет все, на улицу выходит. Я, говорит, прогуляюсь немного, покурю. Я ему в след каждый раз, ты уж меня прости, дуру, погорячилась я.
После каждой истерики своей жены Сергей действительно выходил на улицу и в тихом месте, голыми руками забивал до смерти человека, ничего при этом не объясняя. Молча и хладнокровно, а после возвращался домой, как ни в чем не бывало. Умывался, ложился спать, на ночь целуя жену, а утром – на работу и снова домой. Так длилось год. Полиция объявила о появлении на улицах П. маньяка. Но никакой по сути зацепки ведь и не было. Тогда никто и не мог подумать, что так до смерти изувечить человека можно голыми руками. А зрелище поистине ужасное. После  расправы Сергея от черепа и мозгов оставалась сплошная кровавая каша. 
Выйти на его след удалось по счастливой случайности. Очередная жертва выплеска ярости Сергея осталось в живых, да только уродом на всю оставшуюся жизнь, если теперь это и жизнью можно назвать. Это был знакомый Сергея. Вот что он говорит:
- Я возвращался домой, с дежурства. Работаю два через два. Пожарным. Уставший, голодный. В общем иду и вижу Серега впереди, урод этот, мне и в голову не могло прийти, что он таким зверем окажется. Я его окликаю говорю Серега, здорово! И по плечу его так хлопаю. Дак он вместо того, чтобы поздороваться сразу мне свой кулачище в пятачину, и дальше уже не помню ничего, только вот очухался среди белых стен, посмотрел на себя в зеркало и еще два дня без сознания пролежал. 13 швов! Урод он! И главное за что? В одном классе бок о бок. Да и пили вместе сколько раз! Но, знаете, нисколько не хочу отомстить, он теперь свое получил. Пожизненное в клетке, самое то!
На протяжении всего следствия, он не сказал ни слова. Только один раз утвердительно мотнул головой на вопрос «Всех этих людей Вы убили?». Экспертную комиссию на невменяемость прошел на «отрицательно». Психически здоров. От комментариев органы полиции воздерживаются. «Сидеть Сергею пожизненно, чего еще?». В общей сложности от его руки погибло 24  человека.
Я закончил чтение и откинулся на спинку стула. Отпил немного чая. Пташка следил за мной, не отрываясь, и хитро спросил:
- Ну что скажешь? Сложно сказать про такого человека «и мухи не обидит», да? - Пташка залился нервным смехом, к которому я уже так привык.
- Ну что сказать. На самом деле не такая она необычная, как может показаться на первый взгляд. Все довольно легко объясняется. Срывал мужик гнев не на жене, ибо очень ее любил, а на ни о чем не подозревающих людях. Вот и все. Снимал нервное напряжение, так сказать, для кого-то чтобы нервы успокоить девушку подавай, а для кого-то тельца живого, чтобы в мертвое превратить.
- Так-то оно так, - соглашался Пташка, - Но мне другое интересно. Раскаивается он или нет. У меня-то ответ на это есть уже. Просто твое мнение послушать хочу.
- Сложно сказать, что у этого «медведя-шатуна» на душе.
- Я тебе отвечу, на следующий день, об этом уже написали сегодня, он сам лично превратил в такую же кашу и свою голову, сам лично херакался головой об стену. Ты представляешь. Сидел-то он в одиночной. Вот тебе и поворотец. Но я вот кое-что хотел уточнить, - Пташка наклонился ко мне через стол, - Знаю я побольше этих проституток газетных, и Сергея знаю, лицо его до сих пор перед глазами. В глазах его словно на веки обосновалась прослойка из слез. Такое чувство, что готов разрыдаться, но что-то его сдерживает. И работать он должен был не в ЖЭУ, многое что должно быть не так. Он вообще изначально композитор и музыкант, понимаешь? Назвать его любимых композиторов, хочешь? Стравинский, Бах, Дебюсси. Ну как тебе а?
И снова нервно-раскатистый смех эхом разлетелся по полю и пошел гулять дальше в леса.
- Это меня нисколько не удивляет. Для долбанутого на голову в самый раз.
- То, что он хладнокровная скотина понятно. С точки зрения гуманизма, полный аут. Но я это все не к тому говорю. Мне просто кажется, что он проявлял какой-то протест. Словно этим что-то сам для себя хотел доказать. Может он, когда череп кромсал, говорил себе при этом, вот видишь Людочка, я сильный, разорвать кого надо могу, только тебя вот трогать не буду, потому что это неправильно, ведь женщин не бьют.
- Это вполне адекватное объяснение, - согласился я.
  Я не понимал, к чему вообще мы начали этот разговор и зачем надо было читать эту довольно неприятную статью, да еще так непрофессионально написанную.
- А затем это все, – опять прочитал мои мысли Пташка. – Чтобы дать этому огромному пылающему желтку показаться на небе полностью. Потому что только тогда мы сможем с тобой погрузиться в наши думы и найти какой-нибудь выход.
- Дак вот зачем ты меня сюда притащил, - понял я. – Ты мне хочешь помочь найти выход. Думаешь все изменится так сразу?
- Уверен, - твердо сказал Пташка, и мне показалось, что он  на несколько секунд куда-то испарился.
Он разлил оставшийся чай по чашкам в тот саамы момент, когда «огненный желток» поднялся над нашими головами так, что начал прикасаться своим жаром. Солнце еще больше придавало Пташке миражности, он диформировался в нарастающем зное и мне казалось что на его руках появился кто-то третий. Он держал большого гладкошерстного кота. Тот не подавал никаких признаков жизни.
- Это Улисс, он прибежал ко мне с ошейником, где значилось это имя. – объяснил Пташка, поглаживая кота. - Кто его хозяин уже не понять. Вот я и решил, возьму к себе. Тебе не предлагаю, ибо знаю к кошкам ты не испытываешь никаких нежных чувств.
И правильно сделал. Ни к чему мне чужие коты. Неизвестно, что у них в головах и какими эмоциями их зарядил бывший хозяин, если уж от него сбежал. Я почему-то был уверен, что Улисс сбежал и никак иначе, а кого он покинул, меня интересовало мало. Пташка напевал в кошачье ухо какую-то детскую песенку, но резко оборвал ее и спросил:
- Ты будешь говорить, или как?
- Что именно я должен говорить, - удивился я.
- Все, что хочешь, то и говори.
- Пташка, ты знаешь меня не первый год. Мы с тобой уже чего только не обсудили. Больше мне тебе и рассказывать то нечего.
- Именно с таких слов и начинаются самые главные истории, - Пташка подмигнул и опустил кота на траву. – Ну что? Готов?
Если Пташка цепляется, то уже не отстанет, пока не получит свое. Тело сгорало на солнце превращаясь в сплошной отсыревший соленый кусок мяса. Огромное жухлое поле – лишь зал заседания, а я снова как будто перед судом. Благо, что судить меня собирается мой друг. С чего начинать, да и о чем вообще говорить? Снова раскрыть свою черепную коробку для очередной проверки - что, как, когда, а главное зачем? У меня есть только одна причина встать и уйти – нежелание говорить. Но желание есть и Пташка это понимает, от того он так спокоен и самоуверен. Многое вы уже обсуждали, многое анализировали и многое рвали на части, но пришло время для заключительной реплики, последнего монолога неудавшегося героя и можно закрывать театральный сезон, ибо завтраки с этих пор прекратятся, а что последует дальше – инкогнито, к тому же не исключено, что последующее будет лишено всякой логики. Пташка выжидает как терпеливый экзаменатор. Он не торопит, потому что знает любое лишнее телодвижение-слово - экзаменуемый зальется краской и вовсе потеряет дар речи. Ни к чему такие жертвы. Он лучше подождет. Мне нужно договорить. Меня прервали совсем ненадолго, от меня требуется небольшое сочинение на тему «Кто я и что скрывается за этими сырыми истертыми бесцветными глазами». Только и всего! Я начну. Да, я хочу сказать. Я все выучил, Пташка. Экзамен пройдет на ура! А после – я смогу обрадовать кого-нибудь своим успехом. Если можно назвать успехом желание наябедничать на себя самого. Помниться прошлый раз, когда-то давно, в одном провинциальном городке… Да что же я!
- Хорошо, Пташка. Давай я договорю.
- Да, это я в тебе ценю, - Пташка одобряюще покачал головой и жестом пригласил меня к речи.
- И после мы должны будем разойтись?
- Напрасно думаешь, что в такой нервической личности как я столько терпения. Меньше вопросов, больше повествования.
- Я понял, понял, - поторопился я. – Уже начинаю. Когда-то было сложно начинать. Сейчас все чаще и чаще сознание мое вертится вокруг детства, заливая меня этой пустозвонной ностальгической кашей по чему-то светлому. Светлому от незнания. Я мысленно прохожу дороги,  по которым ходил, дворы, по которым бегал, кусты в которых укрывался во время военных действий с лагерем повстанцев из соседнего дома. Я смутно представляю все, как было и как есть. И все больше и больше я хочу карабкаться вверх по дереву, чтобы сорвать вяжущие язык ягоды черемухи, а, спустившись, не суметь сказать ничего, потому что язык полностью взят в заложники этими коварными черными бусинками. А может, мне хочется вообще не спускаться. Насколько банальны, насколько общечеловечны все эти эмоции и чувства, и насколько все же личны они. Так получается, Пташка, что сейчас мы все больше вниз и все больше не обезьяны и птицы, а кроты. Копаем без фонарей, живем без идей, а самое главное еще про это говорим и творим, упиваемся и мечтаем и так все дальше и дальше от вяжущей язык черемухи, от верхушки дерева,  с которой и свалиться не получится, потом что еще слишком рано для этого. Каждый раз. Ты на самой верхушке, в то время как твои родители, уже внизу, пытаются докричаться до тебя, чтобы ты немедленно шел обедать. И ты спускаешься, сначала на час, потом на два, потом на целые сутки. Но это все только начало. Не в этом дело. Просто тогда-то ты не мог говорить, потому что во всем виновата черемуха, слова так и рвались наружу, да только язык не слушался. Сейчас же, Пташка, только и делаешь, что подбираешь слова. С кем бы не говорил, всегда приходится подбирать слова, всегда приходиться думать, а что вот он в своей голове там навыдумывал? Что видит во мне тот,  с кем я сейчас веду беседу? Не мне тебе рассказывать. И  кроме как лужи из тоски по человеку, с которым бы не нужно было бы подбирать слов, не нужно было бы вообще и говорить-то, ничего не остается.. Ох, эта паршивая, никчемная идеализация. Вот от чего все мои беды, Пташка. Вот от чего. Движение к абсолюту. Не я один. Да, да, знаю. Не надо и рассусоливать. Но это всего лишь один из пунктов. Помимо абсолюта есть тысячи причин зареветь, но остается ровно столько же, чтобы вдохнуть всю ясность и чудесность жизни. Ведь белочки в колесе тоже по-своему счастливы. Вcегда получается, что ты жалуешься. Чтобы из своего рта не вываливал словами – всегда обзовут это жалобой и никак иначе, а если не обзовут, то подумают. Поэтому хочется закрыться  от всего, набрать книг, включить музыку и никого не видеть. Но в одиночестве прожить всю жизнь нельзя. Это чревато многим. Но прежде всего одиночеством. Ха. И действительно смешно! Что логично, то почти всегда и смешно.
Затылок начало сводить, а руки и ноги постепенно немели, по мозгам било холодной иглой заряжая сознание новыми мыслями. Очередной приступ рефлексии. Очередное погружение в глубину. Пташка неугомонно заерзал на стуле. Я знал, что он ждет продолжение. Но какое оно может быть. Жизнь как сплошная медитация! Если бы это действительно было так.
- Сейчас, сейчас, - успокаиваю я Пташку. – Я лишь только мысль разгоняю. 
Он вновь выудил что-то из воздуха и ерзанья прекратились. Что это понять было сложно, учитывая мое отстраненное состояние. То ли краска, то ли… Не было сил молчать…
- Пташка, помнишь, наш с тобой разговор, в очередное Утро, когда ты катался по полу, а потом куда-то исчез. Ты тогда так пафосно, со слезами на глазах заявил, якобы все вокруг лишь аллюзия на жизнь. Не знаю где и как ты это вычитал, а может дошел и сам только это все такой бред. Я уже с одной поговорил по душам и все куда-то испарилось, пока я смывал с себя пот удовольствия. Вот и не знаешь теперь с кем и говорить. Идешь и действительно не знаешь правильно не правильно. В этом ты прав. А самое интересное, ведь даже не подозреваешь что тебя ведет…
Я прервался, чувствуя, как пташка рассекает своими руками воздух. Господи, какой же он худой. Кости выпирают. Борода, чуть ли не до пупка, и заросший. Обезьяна обезьяной, но никак не пташка. Он принялся наворачивать круги вокруг меня, выписывая какие-то ритуальные движения, и гортанью издавая звуки похожие на погребальное песнопение.
- Пожалуйста не тяни резину. Здесь у тебя есть последний шанс, когда тебя смогт выслушать,  больше уже такого не повторится. Да и пропадет твой друг. Не ты один такой, - Пташка уже не бегал вокруг, а висел в воздухе. – А жизнь. Что жизнь. Она перед твоими глазами. Истинная жизнь – лишь еле уловимый звон колокола посреди городской какофонии. И в этом никто не виноват. Не ты, не я. Так уж вышло. Поэтому твоя задача не проморгать, понимаешь. Подожди, подожди. Какой проморгать. Высунуть из своих ушей вату и услышать этот звон. Вот и все.
Выуженным из воздуха предметом оказался магнитофон в котором пташка что-то прокрутил и на уши легла спиритуальная музыка. Я узнал ее.
- Это Девендра Бенхарт, - протянул Пташка
- Знаю, - только и оставалось сказать мне.
Под психоделические звуки и голосовые вибрации Девендры Пташка вертелся вокруг стола как прокаженный и неумело, маленьким мальчиком (или маленькой девочкой), подпевал. Я смотрел на этот ритуальный танец и вспоминал Генри, Сонина, отшельника Марка… Мир вокруг вертится и выплясывает подобно Пташке, разговаривая на каком-то своем языке, так что требуются нехилые усилия, чтобы язык этот разобрать. Вся жизнь. Я слышу, слышу. Звон колокола, никак иначе. Томный, размеренный. Слышу, как Пташка топчется по земле, задевая желтые травинки. Я ли вообще здесь сижу. Быть может все так и пройдет. В танце с Пташкой. Тогда я согласен. Взметнуться по столпу воздуха вверх оставляя за собой обиженную землю. А куда напрявииться не ясно. Я уверен, Пташка знает. Он многое знает, поэтому нам не будет одиноко. Правда?
Девендра закончил петь и Пташка резко повалился на землю. Он ползком добрался до стула. Усевшись на него, снова выпрямил спину и придал лицу выражение отсутствия. И резко бахнул по столу кулаком.
- Очнись! Очнись! Очнись! – заорал он, срывая себе все связки, я чувствовал как внутри его горло связочка за связочкой разрываются с каждым разом, придавая голосу больше хрипа. – Когда ты наконец перестанешь пороть несусветную чушь. Посмотри на меня! Загляни в глаза мои, может уловишь там ответы. Нет? Тогда сиди и слушай! Не терзай себя. Прекрати немедленно это делать, на Христа ты не похож, да и никогда не будешь похож. А от всех твоих терзаний кроме как пафосом не чем не веет!
Где-то я уже это слышал.
- Дак вот послушай еще, - заводился Пташка. – Впитай ты в себя мир. Глаза пошире раскрой и изучай, изучай. Ведь главное – это вовремя отстраниться. Кто тебе мешает с широко раскрытыми глазами быть отстраненным. Здесь все равно надо кем-то быть и что-то делать. Нельзя же вечно забиваться в угол и кричать от туда. Как одиноко. По тысяч раз уже это слышали. Воняет от этого одиночества жутко. Пора бы уже за аксиому это принять. Не раскрывайся никому, храни себя, но не забивайся по углам. Так тебя легче будет отыскать. Еще раз повторяю – не терзай себя ты все делаешь правильно, и все идет, куда надо. Просто настоящего себя не потеряй, а остальное приложиться. Слабость – не лучшее состояние души, поэтому соберись. И весь этот цирк «полететь бы с Пташкой» заканчивай. Прошу. Мы с тобой вдоволь наразговаривались. Будет что вспомнить. Но нельзя всю жизнь только на разговорах ведь прожить. Нельзя. Свобода – вот что главное. Ты же сам об этом всю свою дорогу кричал. А ума почему-то не хватило понять, что своими терзаниями и чересчур рефлексиями, которые кроме как до сумасшедшего дома никуда не приводят, ты свободу-то и теряешь. Это-то тебя и сковывает. Вот и все. Ничего лучше я уже не скажу.
Пташка поселили в меня что-то неведомое, какую-то злобу-обиду-радость. Я чувствовал как он через всего себя пропустил мою жизнь и на выходе – оставил только пустой мешок, в котором нужно было заново все обустраивать. Но мешок стал приятен на ощупь, а нутро при каждом прикосновении переворачивалось, рождая космические силы.
Пташка протянул мне электрическую машинку для стрижки волос и какой-то диск. Devendra Banhart. Smokey Rolls Down Thunder Canyon.
- Я бы конечно мог преподнести тебе Баха, но, думаю, сейчас не самый лучший момент для него, - отшутился Пташка.
- Это точно, - кивнул я.
Пташка прошел ко мне и большим пальцем прикоснулся в пустое пространство чуть выше бровей. Я обмяк и не мог даже руки поднять. Он взял меня на руки и, опрокинув стол, понес в чащу.
- Мы возвращаемся, -  шептал он на ухо, а мне чудилось словно я на руках у девушки, чье прохладное дыхание согревало меня. – Солнце уже очень высоко. Дело остается за тобой. Все, что тебе нужно ты получил. Не стоит и объяснять для чего тебе машинка для стрижки, ведь правда?
Я хотел кивнуть, но ничего не вышло. Оставалось моргать. Как тупое животное. Выдерживать больше я не стал и провалился в колодец бессознания.



Да, теперь спокойней

I'm gonna die of loneliness, I know
I'm gonna die of loneliness, for sure

Небо сомкнулось в ребристый потолок, подарив глазам сумрак ночи. Сколько я пролежал так, уткнувшись в четвертую стену уютной коробки, не видя за ней и толику того, чтобы хотелось? Диск уже второй раз подошел к последней дорожке. Я все лежал, на пространстве кровати, ощущая под спиной каждую складочку постельного белья. Пора бы заняться делами. Все по порядку. Пташка ничего никогда не объясняет. Да и где он сейчас?

I'm gonna die of loneliness, I know
I'm gonna die of loneliness, for sure

Навсегда провалился в сереющую пену облаков, чтобы пролиться на землю очередным химическим дождем или снегом. Ну, долой мысли про Пташку, он же не умер. Просто притих на мою дорожку. Кто-то на дорогу присаживается, а кто-то, такие как Пташка, притихает. Каких-то взаимосвязей здесь и искать не нужно. В этом-то вся и беда.

My dearest friend
You'll soon begin
to love again
To love again

Иллюзия взаимосвязей растворяется, тает на глазах, обнажая скелет параллельных линий. По ним мы и ходим и на расстоянии вытянутой руки, машем друг другу, в надежде, что когда-нибудь мы все же пересечемся, ведь теперь этого не отрицает великая система математики. Рефлексии в сторону. Не отогнать уже от себя. Пора распрощаться, заколотить окна, оставив щели для хоть какого-нибудь света. И в путь. Все это конечно сплошные метафоры. И ничего больше. По-другому я и мыслить-то не умею.
Ставим диск на начало и идем в ванную (хоть заглянуть в зеркале на свое отражение). При моем подъеме кровать скрипнула, и я шуршащими шагами отправился на кухню. Вскипятил чайник и заварил черного чая. Обычный чай, не вызывающий никакой реакции у организма, лишь жар в пищеводе и легкое тепло в желудке.
Я заглянул в зеркало. Борода до пупка, пакли черных волос, карие глаза. Выпирающие кости, тонкие руки. И все же гладкая кожа. В глазах виден лишь пройденный путь. Но сейчас все это исчезнет. В раз. Минимум движений, двести двадцать вольт электричества. В зеркале постепенно обозначалась лысая голова. Машинка жужжала, прорезая тропы на голове. Все закончено. Лысый череп. Теперь осталась нижняя часть лица. С этим просто. Сначала ножницы. После – бритва. По поверхности предварительно намазанной кремом. Вот и все. Абсолютно гладкое лицо, непривычно гладкая голова.
Интересно, а сам Пташка верит в то, что говорит. Или это очередная уловка, капкан? Проверка на подопытной крысе? Сложно сказать. Можно было бы спросить. Да вот только не у кого теперь. И даже в такой квартире тесно одному. Шатание по комнатам будет невыносимым, но долгожданным. Ведь меня оставили в покое. Даже мои волосы теперь – мертвый остаток прошлого, так заботливо застеливший кафель ванной. Почти что шкура медведя. Да, только шутить сейчас и остается.
Девендра вновь закончил свои песнопения и все вокруг скромно замолчало. В такие минуты и сам постепенно теряешь чувство голоса. Солнце село. А мне пора снова опуститься в кровать и лежать так в позе эмбриона. Пока я снова не вылезу из постельного чрева. Кто будет участвовать в моем новом рождении, я не знаю. Все люди, что прошли сквозь меня, теперь только задний двор моего заброшенного участка. Где они сейчас, и как их снова встретить – головоломка не из легких. Не каждому под силу. А Пташка все таки оказался не прав. Сейчас и для Девендры не очень подходящая почва. Ну да ладно.
Я выпил еще две чашки чая. Снова поздоровался со своим лысым отражением. Как никак теперь с ним бок о бок, до скончания веков. Ну что же оркестр, давайте хоть какую-нибудь музыку… Я же еще не исчез. Просто мое присутствие пока очень сложно хоть как-нибудь обозначить.
Я включил диск с записью концерта для двух скрипок, струнного оркестра и подготовленного фортепьяно  «Табула Раса» Арвы Пярта. 
Да, теперь спокойней.
Скрипка резала нутро, успокаивая нервы. Смычок проходил по каждому уголку, в поисках утешения, но при этом вызывая ни с чем не сравнимый трепет. Я присоединился к пуповине простыней  в поисках уверенности, что в пташкиных словах должен быть хоть какой-то смысл.
Да, теперь спокойней.




 
Совет

И вот ты учишь человека, без которого ни душа, ни тело не смогут существовать, к которому прикован, как Прометей, духовной и физической сущностью, не привязываться. А вместе с этим не понимаешь, для чего говоришь все именно ему и зачем вообще говоришь. Но ответ приходит…
…………………………………Дабы он учился на чужих ошибках…………………………………      
   


Новость

Это потом я узнал, что Марк в один из привычных одиноких вечеров вскрыл себе вены. Прямо по врожденным шрамам. Словно они и были созданы для того, чтобы наметить путь для бритвы. 
Нашел его Генри.
Долго рыдал. 
Обнимал,
прижимал к себе
и шептал над телом 
исступленно и потерянно:
«Зачем же так?
Зачем же так?
Зачем же так»?
Хоронили просто.
Как собаку.
Под одной из сосен.
Дом оставлен и пустует.
А пыль покрыла
толстым слоем
всю внутренность.
И сквозь нее,
словно сквозь стекло,
из одного тома
хитро улыбается Кафка,
как будто он
заранее знал
весь разворот событий.

А мир по-прежнему
живет без любви.

Одинокий Марк.
Под одинокой сосной.
Земля ему пухом.










Бесполезно

Листья своей гепатитной желтизной пытались согреть асфальт, но ничего не выходило. Они покорно ждали момента, когда им будет позволено превратиться в гниль. Довольно естественный процесс – обращение в гниль. Деревья в порочной наготе, даже не пытались прикрыться. Это было так явно для моего сознания, по которому уже блуждали дымки изумрудного канала. Есть безнаказанное бесстыдство в ранней осени. Какая-то, кажется, жуткая самоуверенность, что все так и останется на своих местах. А люди, словно святые, жмутся друг к другу, прячутся в пальто, по машинам и общественному транспорту, не желая видеть порока, рожденного порока. Сифилические деревья, голые, рыхлые, костлявые, тянутся по аллеям и паркам. И вот  уже кто-то, проходящий мимо меня, просит через мобильный телефон, чтобы его забрали с этой промерзшей улицы, и постарались пригреть и согреть. Все нестерпимо стремится к бегству, всему страшно и сумрачно неловко присутствовать при вымирании. Неловко  страшно. Куда ни посмотри, в чьи глаза ни глянь, - тускло и беззащитно. И только фары машин в вечно нависающем, каждодневном сумраке уверенно освещают околевший асфальт. И отчего мне так тепло. Только ли изумрудный туман виноват во всем, или здесь есть что-то скрытое от разума, что-то сверхчувственное и прикрытое настолько тщательно, что… А впрочем неважно. Осень сжигает эмблемы и рождает Истину. Лето лишь пускает пыль в глаза, заставляет чувствовать в себе какой-то лживый огонь. Господи, как банальны и сыры мои мысли. Я иду по алле, догоняя ту костлявую фигуру мальчика, которая поразила меня своим то ли откровением, то ли бредом, то ли само собой разумеющимся фактом. Почему-то возникла одна задача – догнать его и оставить за собой последнее слово. Иду, убежденный, что сумрак важнее света, что способность разглядеть в сумраке рождает «совершенное зрение» при дневном свете. Расстояние сокращается и вновь нарастает. Мальчик, раскачиваясь, устремляется вперед. Он ищет, и нет времени на остановки. Но я должен догнать. Всем своим затуманенным разумом я осознаю, что мне необходимо прикоснуться к его руке и произнести несколько слов, которые быть может поменяют все. Лысой голове холодно, не привык носить шапок. От этого страдает наполненный мозгами шар. Вот он уже совсем близко, но я не перехожу на бег, мало ли испугается…
Мальчик спотыкается и носом бороздит около метра. Упал и не встает.  Подбегаю к нему и поднимаю обмякшее тело. Но тело просто испугалось. А окровавленный нос говорил о небольшой неполадке. Но все это пройдет. Я достаю платок и снимаю лишнюю кровь, а она продолжает идти.
- Бесполезно. Не надо, - ровным голосом просит мальчик. – Скоро остановится.
- Даже не больно? – удивленно спрашиваю я.
- Больно, но что сделать. Вы нашли моего папу?
- Нет.
- ?
- Просто хотел сказать, - запинаюсь я. – Просто… хотел сказать… хотел сказать…
- ?
Я прижимаю его к себе, чувствую, как сочится в мое пальто  кровь из его свежего и нежного носа,  готовый принимать ее в себя. Собираюсь с духом. Переступая через себя. Что есть мочи. Говорю.
- Не умрем мы. Никогда не  умрем. Будем жить вечно. Все мы будем жить вечно. Это важно! Послушай. Никогда не умрем! Главное любить! Светлое что-то донести в себе до конца, не убить себя! Не умрем!
Мальчик не отрывает от меня пустых глаз. Молчит.
- Где ты живешь? Давай я тебя провожу, - говорю я.
Он показывает в сторону моста. Называет мне адрес. Я помогаю ему подняться.
Держа его за руку, иду. По беспощадно опустевшей улице. Нужно вернуть мальчика домой.


Главное

В любом случае, рассказанное есть отколовшийся кусок сознания, кусок сущности.
 Мысли приходят, как фрагменты какого-то большого холста и мы насквозь пропитаны ими, да и созданы, пожалуй, чтобы носить их в себе. Только вот, сколько ни старайся, полной картины тебе не собрать и за всю жизнь…
Это называется величием существования.   
BONUS: “BREDYSHIE” by  Krapivin


Рецензии