Прокажённый

ПРОКАЖЁННЫЙ

Leprosus hac plaga percussus habebit vestimenta dissuta, comam capitis excussam, barbam contectam; clamabit: “Immundus! Immundus!”
Leviticus 13:45

I. Homo homini lupus est

 Резко обернувшись, человек в сером плаще бросил прощальный взгляд на аббатство Сен-Жермен-де-Пре. С вершины холма ему была видна лишь часть построек, включая собор и колокольню, опоясанные высокими стенами. Также он различал шпили часовни и покатые крыши жилищ двух сотен монахов. Некогда его братьев. Глаза, полные печальной суровости, взирали на место, заменившее ему отчий дом. Где прошли все годы его недолгой жизни. Увы – прошли! Сколь горько это слово…
 Медленно отвернувшись, потухшим взглядом человек окинул бескрайние равнины и возвышенности: серый, как его плащ, пейзаж, единственно открывающийся теперь ему с высоты холма. Унылый образ его будущего. Гнетущий и бессмысленный. Бледное солнце неумолимо опускалось за дальний холм, унося с собой то слабое тепло, что давало оно в этот летний день, и бросая на него последние потускневшие лучи, подобные струйкам крови из его застарелых ран.
 Человек пошёл, он направился в ту сторону, куда всё быстрей исчезало солнце, будто силясь нагнать его. Только бы не остаться одному в кромешной холодной темноте. Он ощущал себя бессильным стариком, стремящимся вернуть былое и избежать смерти. И хотя он не был стар, его смерть была близка и неизбежна, а солнце его дней неумолимо бежало за горизонт, пока не скрылось совсем от его взгляда, оставив человека одного - с тьмой, страхом и болью.

* * *

 Солнце давно скрылось, а он всё шёл.
 На небе не светили звёзды и луна. Их скрыл плотный саван облаков. И человек шёл как слепой в этой египетской тьме.
 Он и был слеп. Он шёл неведомо куда. Оттуда, куда ему не было возврата.
 Человек закрыл глаза, и вспомнил свою былую жизнь. Она казалась ему долгим и смутным сном.
 Пошёл дождь.
 Дожди шли каждую ночь. И все дни. Это лето было пронизано холодом. И люди верили, что это лето перед концом. Ведь всё то, что предрекало Священное Писание, свершалось на их глазах. На его глазах.
 Человек в сером плаще родился в 1321 году от Рождества Христова в Провансе, в небольшом лене  под Марселем. При крещении ему дали имя Филипп. Год его рождения был одним из той череды лет, в которые ливневые дожди на корню сгубили урожай. И его родители были слишком бедны, чтобы прокормить семью. Отец служил конюхом. Мать была больна. Двое его младших братьев умерли, когда он сам ещё был юнцом. Сестра родилась мертворожденной. Старший же его брат, Жан-Жак стал кожевником. А он не мог освоить подобное ремесло, так как с детства был слишком слаб и болезнен. Отец понимал, что из Филиппа не выйдет ни помощник ему, ни крепкий рабочий, и ещё в раннем детстве отдал его на воспитание в бенедиктинский монастырь Сен-Виктор, что в Марселе, а по достижении совершеннолетия, его перевели в парижский монастырь Сен-Жермен-де-Пре. С той поры он не видел никого из своей семьи…
 Став новициатом , Филипп получил своё второе имя – Люсьен, в честь святого мученика Лукиана из Бове .
 Монастырская жизнь ордена бенедиктинцев состояла из формулы, отражённой в девизе его основателя, святого Бенедикта Нурсийского: Ora et labora .
 Начинающийся задолго до первых лучей солнца, день монаха был полон труда как духовного, так и физического, ничем не отличавшегося от труда обычных крестьян-землепашцев или скотоводов. В личном распоряжении аббатства Сен-Жермен-де-Пре имелось 6400 гектаров земли. Урожая хватало на то, чтобы прокормиться не только монахам, но и оказать помощь окрестным крестьянам в тяжёлые времена. Впрочем, в иные годы монахи страдали от голода не меньше, чем их прихожане. Так, почти весь XIV век царил голод и его неизбежные следствия – эпидемии, после которых многие земли оказались заброшенными, леса подступили к равнинам, и поля заросли.
 Слишком юный и слабый Люсьен не подходил для труда пахаря или пастуха, но быстро освоил грамоту и письменность, уже в двенадцать лет став писцом. Его день начинался как день любого из братьев. Монахи вставали ранним утром, молились, носили воду, трапезничали. Затем он, вместе с несколькими куда более старшими братьями, уединялись в скрипторий , и старательно переписывали страница за страницей огромные труды древних мужей. Многие из этих манускриптов были заимствованы из библиотек других монастырей на срок в десять-двадцать лет, за который было необходимо снять с них копии. Сидя на высоком стуле за конторкой, и тщательно выводя буквы гусиным или лебединым пером с чернилами, соскабливая бритвой помарки и шероховатости бумаги, размечая пергамент иглой, отвесом выверяя вертикальные линии, шилом протыкая дырочки в страницах, чтобы затем сшить их в общий том, за день один монах переписывал от трёх до шести страниц.
 Долгий, кропотливый и монотонный труд переписчика должен был закалять волю монаха, его смирение и терпение, усмирять его плоть. Каждая написанная им буква искупала его грех. А каждая пропущенная добавляла по греху, ибо демон, прозванный Титивиллус , зорко следил за работой писца, и только и ждал удобного случая, чтобы сбить монаха с истинного пути - то есть, допустить в его тексте ошибку, положить её в свой мешок, и занести в адскую книгу учёта ошибок. Этот отвратительный зелёный бесёнок совал свой длинный нос в каждую рукопись, и утаскивал буквы, а то и целые слова или строки, даже у самых праведных или самых грамотных монахов. Потому, всех их ждал ответ на Страшном суде.
 Но наказанием ещё при жизни для монахов становилось быстрое ухудшение или потеря зрения. Скудное освещение тёмных монашеских келий или сумрачного скриптория ослабляло глаза, и уже в юные годы многие монахи-переписчики носили очки, которые изобрели только в конце XIII века, а до того они были практически обречены на слепоту в старости.
 Основными текстами, неоднократно переписываемыми в монастырях, были, разумеется, Библия и труды Отцов Церкви: Климента Александрийского, Оригена, Василия Великого, Григория Богослова, Григория Нисского, Иоанна Златоуста, Тертуллиана, Амвросия Медиоланского, блаженного Аврелия Августина и других. Но также переписывались, и благодаря монахам сохранились многие образцы античной - классической греческой и латинской литературы: от анналов Тацита и Тита Ливия до «Метаморфоз» Луция Апулея.
 Многое ли двенадцатилетний отрок мог понять в этих пожелтевших листах бумаги, которыми лакомились библиотечные крысы и черви? Несмотря на теологическое образование, на ежевечерние штудии Священного Писания, эти книги были написаны столь запутано, что Люсьену приходилось иной раз многократно перечитывать текст, чтобы хоть немного его уразуметь. А Люсьен стремился понять. Он не только искал в тех книгах дополнений и доказательств библейских догм, но и чего-то иного. Некой другой, более древней Истины, которую он смутно улавливал в патристике, у представителей Александрийской богословской школы, в частности, в учении Оригена, и - особенно явственно, - в философских книгах древности: в трактатах Платона и его последователей, платоников и неоплатоников.
 Нельзя сказать, что Люсьен не верил в Бога, но можно заметить, что он не вполне следовал первому правилу Устава святого Бенедикта: Любить Господа Бога всем сердцем, всей душой, всеми силами.
 Он не питал любви. Ни к Богу, ни к ближнему, - что являлось вторым правилом Устава.
 Люсьена просто не научили любви. Отец считал болезненного ребёнка обузой, лишним ртом, от которого не ждать помощи на старости лет. Мать же, всё время из своего детства, которое он помнил, болела и, видимо, столь привыкла терять своих детей, что и не заметила, как его не стало. Во всяком случае, так казалось самому Филиппу – мать почти стёрлась из его памяти, памяти маленького ребёнка, для которого она должна быть самым близким созданием на всём свете.
 Нищета и несчастье - а они всегда следуют друг за другом, как причина и следствие, - зачастую рожают такой тип: человека замкнутого и, будто бы, не способного на сердечную близость, на обычное человеческое тепло, на любовь. И не потому что им всё это чуждо, не потому что им не хотелось бы любить и быть любимыми, но потому что их не научили этому. Отсюда холодность и отстранённость, отсюда страх близости с другими людьми. Но если человек лишён любви, в его душе сквозит дыра, впуская туда холод. И если он не заполнит эту дыру теплом любви – к другому человеку, к Богу, к людям, зверям, цветам, искусству или чему-то иному, что угодно его душе, то её заполонит холод ненависти.
 В душе Люсьена сквозила такая дыра.
 Дни сменялись днями, а годы – годами, и им не было счёта. Жизнь аббатства была неизменна, её не тревожили бури извне. Вести иногда долетали до монастырских стен: где-то шла война, голодали люди, крестьяне восставали против феодалов, монархи сменяли монархов, - всё это было за стеной и обитателям аббатства представлялось бесконечно далёким, и, кроме того, не подлежало обсуждению. Замкнутый мир жил своим нерушимым распорядком, по своему неизменному уставу. И Люсьену казалось, что столь же неизменна будет вся его жизнь. Что каждый свой день и каждый свой час, тщательно расписанный бенедиктинским Уставом от Утрени до Вечерни, или даже от Всенощной до Всенощной, он будет знать наперёд. Что завтра будет то же, что было вчера. Что есть сегодня.
 Среди ночи его разбудит колокольный звон, и он должен будет, согласно Уставу, встать без промедления при первом же его ударе, - звонарь зовёт к Всенощной. После того он вновь ляжет спать, но уже через два часа колокол вновь призовёт - к Утрене, после службы которой он ляжет спать в третий раз, чтобы окончательно встать час спустя, с восходом. Затем последует Первый канонический час: молитвы, чтение глав из Устава либо из Евангелия, отчёт монахов перед аббатом, и обвинительный капитул, на котором каждый брат покается в совершённых им проступках. Далее последует Утренняя месса, затем Третий час и монастырская месса, после чего монахи начнут работу на поле, в саду, или в скриптории. После работы наступит Шестой час, трапеза, и час отдыха, во время которого каждый может заняться, чем хочет, только не мешая своим братьям. Затем Девятый час, работа, Вечерня, ужин, Повечерие, и - сон, пока звук колокола вновь не призовёт к Всенощной… Люсьен знал установленный распорядок, как Pater noster .
 Монастырская жизнь не оставляла времени для праздных мечтаний и уныния: весь день монаха занят работой и молитвой, а молитва - главная работа монаха.

* * *

 Однажды проснувшись, монахи не увидели на небе солнца.
 В ужасе выбежали они из монастыря, и в смятении смотрели на небо. Но солнца не было. Весь воздух окутывала сероватая мгла, но не влажная, как туман, а сухая, спирающая горло и режущая глаза, словно дым от костра. Но что за великий костёр должен был разгореться, чтобы укрыть в дыму всё небо, чтобы даже лучик солнца не пробивался сквозь него. Мир был сумрачен, будто то было не утро, а поздний вечер. Монахи крестились и падали на колени. “Вот оно, свершается!” – подумал тогда каждый, но осмелился произнести вслух только один.
 Тот единственный, аббат-настоятель собрал капитул, и сказал суровую и, вместе с тем, торжественную речь о том, что “разверзлись врата Геенны, и ждут, когда грешники будут низвергнуты в них”. Он дал им наказ молиться, только молиться: о себе и о своих близких, ибо конец близок. В тот же день он совершил крестный ход с большим деревянным распятием по территории аббатства, и все монахи шли за ним следом и громко пели:
Sanctus, Sanctus, Sanctus
Dominus Deus Sabaoth.
Pleni sunt caeli et terra Gloria tua.
Hosanna in excelsis.
Benedictus qui venit in nomine Domini.
Hosanna in excelsis.
 А на следующий день всё повторилось, и на третий, и четвёртый… Все дни слились в одну бесконечную ночь. И скоро ход времени был утерян. Не было более ни пространства, ни времени. Тьма заполонила всё.
 Монахи молились и надеялись на спасение своих душ. Привычный ход расписанной от Утрени до Вечерни монастырской жизни, замер. Для работы нужен свет. Монахи более не вели хозяйство и не чинили то, что ломалось. Мельницы стояли, посевы не засаживались и не убирались, скот тощал и дох. А монахи молились и надеялись, надеялись и молились.
 Какие же переживания в тот период испытывал Люсьен? Никакие. Если так было суждено, что скоро всех будет судить Иисус, то оставалось лишь молиться, чтобы твоя душа не “низверглась во пламень”, а чтобы могла хотя бы искупить свою земную слабость чистилищем, описанным итальянским поэтом Данте . В сущности, юный монах не знал грехов и даже искушений, кроме одного - но, быть может, самого страшного, - сомнения…
 И, может быть, потому, даже сейчас, когда всеми владел страх перед возможными адскими муками за грехи, которых они не совершали, но могли один раз помыслить, он молился, лишь смиренно выполняя свой долг: без страха, без надежды…
 Они жили так долго, нельзя было сказать точно, сколько. Время измерялось расположением солнца, длиной тени, по звёздам… Но как узнать день сейчас или ночь, когда нет солнца и других звёзд на небе? А песочные часы отмеряли лишь краткие промежутки, и не давали чёткого представления о времени суток и о минувших днях.
 Они не работали, ибо работать без света невозможно. Восковые свечи или горелки из жира и тряпки больше коптили, нежели светили, и их зажигали только в случае необходимости. И это тягостное ожидание скорого конца привело к тому, что некоторые из братьев помутились рассудком. Один заперся в келье, и никого не пускал, и за её дверью слышалось только постоянное бормотание молитв, прерываемое всхлипываниями. Другой сбросился с колокольни, но не разбился, а только переломал себе кости. Некоторые стали усерднее истязать своё тело, и к чтению ими ста пятидесяти псалмов из Псалтири примешивались вскрики боли от наносимых в то же время самим себе ударов плетьми. Все испытывали усталость, всем хотелось вернуться к привычному распорядку их жизни. Одни только молитвы и крайне скудная пища ослабили даже самых истовых из них. А Судный день всё не наступал…
 Лишь через двадцать дней в аббатство пришёл нищенствующий монах-францисканец, который сообщил, что серая мгла вызвана сильнейшим извержением спящей горы, то есть вулкана в Италии. Постепенно монахи успокоились и вернулись к прежней жизни, однако настоятель не уставал повторять, что это только начало, что это одна из примет, что это предупреждение, и что - не без силы наших молитв, - Бог отсрочил Страшный Суд, но скоро он всё же настанет, и всех ждёт погибель и адское пламя.
 Действительно, совсем скоро на тихую обитель обрушилась череда бед.
 Зимой 1342 года обильные снегопады, невиданные доселе во Франции, и последовавшие за ними ливневые дожди, вызвали повсеместные наводнения, приведшие к неурожаю и массовому голоду. Последовал повальный падёж скота.
 Плохое питание, загрязнённая вода и непреходящая влажность стали причиной многих болезней, а их следствием стала гибель послушников.
 Настоятель распорядился не хоронить тела умерших от болезней на монастырском кладбище, а скидывать в ров за стенами аббатства: туда же, куда выбрасывались все отходы, включая фекалии. Потому как болезни насланы как кара за грехи, и тех, кого забрала болезнь, - тех, кого забрал дьявол, - нельзя хоронить на освящённой земле монастыря. Однако среди послушников прошёл ропот, будто аббат боится, что живые заразятся от мёртвых, если те будут находиться в пределах монастыря. Конечно же, это была огульная клевета, вызванная тем, что никому из послушников не хотелось оказаться завтра в груде дурно пахнущего мусора. А монахи умирали ежедневно. Каждую неделю не менее пяти мертвецов заворачивали в саван и скидывали в ров за стеной. И все они, сегодня предающие прах к праху, гадали, кто из них отправится вослед. Они подозрительно рассматривали друг друга, словно вопрошая: кто из нас более грешен? Кто навлёк на остальных эти беды? Кто отдал свою душу дьяволу?
 Заболевших укладывали в капелле, и молились за их исцеление, но никто оттуда не вышел излечившимся. Все они, спеленатые в саван, были выброшены в ров.
 Люсьен тоже заболел, но прошло ещё четыре года с того дня, как он заметил онемение, сопровождающееся покалыванием, в левой кисти руки. Позже на этом участке появилось несколько слабо пигментированных пятен, в этой области перестали расти волосы, затем она окончательно лишилась чувствительности, и ослабла.
 Это была лепра.
 Поскольку Люсьена, в отличие от большинства братьев, не скосила чума, и он в то время ещё твёрдо стоял на ногах, его не заперли заживо в склепе, который когда-то являлся часовней, но изгнали за монастырские пределы.
 Ибо гласит книга Левита:
 Когда же окажется на нём живое мясо, то он нечист;
 Священник, увидев живое мясо, объявит его нечистым; живое мясо нечисто: это проказа.
 И:
 Во все дни, доколе на нём язва, он должен быть нечист, нечист он; он должен жить отдельно, вне стана жилище его.
 Но прежде его отвели в храм, уложили в гроб, и, отслужив заупокойную мессу, отнесли на кладбище. Колокола били похоронный звон. А монастырь пел Credo in unum Deum .
 На кладбище установили символический крест с именем “умершего”.
 Последними словами, которые аббат-настоятель обратил к нему, были слова anathema maranatha :
 - Отныне ты мёртв для нас. Ты будешь влачить позорное посмертное существование отверженного изгоя. Питаться волчьими ягодами и, мучимый жаждой, пить из луж. Ни один город и ни один монастырь не дадут тебе свой приют. Так иди же, и молись за свои грехи, которые, несомненно, тяжки, коль Господь не даровал тебе скорую погибель, но обрёк на муки проказы. Иди и молись за свою душу, потому что более за неё некому помолиться – ни в стенах нашего монастыря, ни в стенах любого иного, двери которых навсегда заперты для тебя, несчастный грешник.
 “Ты мёртв для нас!” - глухо повторила братия.
 Подобно позорному клейму, на шею Люсьена был повешен колокольчик, от звука которого бежали все, заслышавшие его нестройный звон; Люсьена облачили в серый плащ, более походивший на рубище, с вышитыми на нём скрещенными руками; и прогнали прочь.
 Двери монастыря навсегда закрылись за его спиной, но Люсьен ещё не сознавал того, что он остался совершенно один, без права на надежду, без права на самую жизнь.

* * *

 И теперь долгие дни Люсьен брёл в этой тьме туда, куда повёл его не столь разум, сколь бессознательный порыв. Не думая о том, куда, он шёл, по какой-то старой памяти, дорогой в свой родной лен. Пред тем, как он дошёл до знакомых с детства земель, Люсьен предусмотрительно снял позорный колокольчик, хоть это и было строго запрещено, и спрятал его среди своих скромных пожитков. Язвы, которые уже покрыли почти всё его тело, скрывал серый монашеский плащ, а затвердевшие пальцы рук бывший монах тщательно прятал в его рукавах.
 Люсьен, а точнее говоря, Филипп, поскольку он, будучи изгнанным, более не мог называться данным ему церковью именем, не был в родных краях почти двадцать лет. Отданный в монастырь, когда ему не было и семи, двадцатипятилетним юношей он возвращался домой, хотя полагал, что не вернётся сюда уже никогда.
 Родное селение поразило его, ибо предстало совсем иным чем то, которое осталось запечатлено в его детской памяти. Ведь он помнил людей: толкущихся на базаре, судачащих о чём-либо, хохочущих или ругающихся, а в выходные дни с любопытством взиравших на выступления бродячих музыкантов или жонглёров. Ведь он помнил и животных: лошадей и коров, пасущихся на окрестных стадах, собак, лающих на каждого проходившего мимо, котов, норовящих незаметно утащить рыбу из сумки утомившегося рыбака, или охотившихся на птиц, снующих под ногами людей…
 Холодный ветерок обдал Филиппа с ног до головы.
 Пустынные улицы, по которым ветер таскал сухие листы и ветки. Где-то в домах скрипели ставни и не запертые двери. Но большинство дверей и окон были глухо заколочены. На стенах некоторых из домов был нацарапан кривой череп.
 Филипп медленно двинулся узкими улочками среди мёртвых домов.
 Как было всегда, улицы захламляли всяческие отходы человеческой и животной жизнедеятельности, однако, выброшенные явно не на днях, сгнившие продукты уже оставили даже насекомые.
 Его шаги отдавались эхом от стен, и Филипп старался идти как можно бесшумно. Он был готов поверить, что он один не только в этой деревне, но и во всём мире, когда услышал глухое скуление. Филипп пошёл в ту сторону, откуда ветер донёс этот далёкий звук. Проблуждав среди пустынных закоулков, он нашёл то место, и зрелище, представшее ему, ужаснуло юношу едва ли не сильнее, чем безлюдность других дворов.
 Во внутреннем дворике между двух домов лежало тело, насколько можно было судить, пожилого мужчины, всё изгрызенное крысами, которые и сейчас ещё глодали остатки его ног. Недалеко от него, облезлая и исхудалая собака, видимо, желая отогнать их, пыталась гавкать, но лишь жалобно скулила, и боялась подойти ближе.
 Филипп хотел, было, пойти дальше, чтобы не видеть этого жалкого зрелища, но какой-то шорох в доме заставил его заглянуть в отворённое окно. Старая женщина, сидя на ветхой кровати, смотрела прямо на него, словно не веря в его существование.
 Он стоял, не зная, что сказать ей, и просто смотрел на неё. Она не была очень стара, но её состарило горе. Её лицо избороздили сети морщин, и уголки губ, кажется, уже никогда не поднимались. В её бесцветных глазах, устремлённых на него, читались одновременно надежда и страх.
 - Где все жители? - Спросил Филипп.
 Женщина встрепенулась, будто не ожидая, что явившееся ей серое привидение, заговорит, а не растает в воздухе.
 - Чума, патер, - едва слышно произнесла она.
 - Чума? В моём монастыре чума унесла многих братьев, и всё же далеко не всех. Не могли же все умереть от чумы?
 - Кто умер, кто бежал, патер.
 - Почему же ты осталась? - Сказал Филипп, сознавая, что должен спрашивать не о ней, а о своих родителях и брате.
 - Куда мне идти? Мой муж умер – его тело до сих пор лежит во дворе, так как я не в силах его схоронить. Только наш пёс всегда подле него, а я уже который день не встаю с постели и жду смерти. Я приподнялась, услышав твои шаги, и, если, патер, у тебя есть краюшка хлеба, я буду вечно молить о тебе Бога за крошку от неё. Всё, что у меня есть, кувшин воды, да и он скоро иссякнет.
 - Увы, у меня нет ни пищи, ни питья. И теперь я даже не знаю, где мне их найти, дабы иметь силы добраться до ближайшего города или монастыря.
 - Как быть с едой я сказать тебе ничего не могу. В деревне одна гниль. Я сама искала, пока ещё могла ходить. Воду же ты можешь набрать в Роне, которая протекает западнее. Только не пей воду из колодцев. Они несут в себе болезнь. Говорят, прокажённые загрязнили её…
 - Прокажённые? - Филипп вздрогнул.
 - Да, прокажённые, патер, где-то в окрестностях есть убежище этих нечестивцев. Они воруют в деревнях пищу, скот и иногда детей. Это страшные люди, даже не люди, а нелюди.
 - Скажи, - Филипп замолчал, обдумывая, что спросить. - Скажи, неужели у тебя нет детей или же они оставили тебя?
 Старуха вздохнула:
 - Оба моих сына на войне, и я не знаю, живы ли они.
 - На войне?
 - Да, уже давно, лет десять, наверное.
 - Десять лет? Да, да…
 Филипп вспомнил, что в монастырь приходили какие-то вести о начавшейся войне с англичанами. Поскольку он был мал, то не вникал в эти новости, а затем об этом просто перестали вспоминать, и юноша даже не предполагал, что война до сих пор не окончена. Это также объясняло, почему поселение опустело: все мужчины воевали, и, вероятно, несли большие потери. А значит, найти здесь отца или брата не представлялось возможным.
 Филипп снова обратил взгляд на старую женщину. Она смотрела на него, как и прежде, со смешанным выражением надежды и страха. Что она ждала от него? Должно быть, что он выведет её из этой вымершей деревни, и спасёт ей жизнь, иссякавшую как вода в её кувшине?
 Не зная, какие слова сказать ей на прощание и в утешение, он отвернулся и уже собирался уйти, но она окликнула его. Она прошептала “патер, спаси”, и в окружавшей их тишине, её шёпот прозвучал как вопль отчаяния. Филипп замер, не решаясь взглянуть на неё. Она быстро зашептала севшим голосом:
 - Смилостивись над рабой Божьей, отче. Я не могу более ждать. Болезнь не взяла меня. Все умерли. Никого нет у меня. Одна я. И нечего ждать мне, кроме смерти. Прошу тебя, патер, позволь мне умереть.
 Филипп похолодел, и обернул к ней лицо.
 - Бога ради, отче, смилостивись.
 По её, изъеденным морщинами, щекам, стекали слёзы.
 - Что… Что ты от меня хочешь?
 Она указала на стол, находившийся у изголовья кровати, на котором стоял кувшин, две пустые тарелки и - лежал нож.
 - Прошу, патер. - Взмолилась она, сложив на груди руки. - Я не могу сама это сделать. А тебя Бог простит. Я сама за тебя перед Ним просить буду.
 Изгнанный монах стоял в растерянности, желая только, как можно скорее покинуть безнадёжно отчаявшуюся женщину. Наконец, он произнёс:
 - …Я не могу взять подобный грех на себя.
 И вздрогнул. Подобный грех? Он, проклятый церковью, повинный во всех смертных грехах, изгнанный самим Богом, мог взять на себя любой из возможных грехов, ибо хуже уже не будет.
 - Это не грех, патер. Это милость. Я молю об этом Господа уже много дней, и я верю, что он направил тебя ко мне, как избавление. Благослови меня, и смилостивись, отче.
 - Я не могу. Так или иначе, это грех.
 Филипп сам чувствовал, что его слова не звучат убедительно. Он и сам не знал, грех то или милость.
 - Если не ты, патер, я сама. - Женщина взяла со стола нож и поднесла к груди – туда, где только что молитвенно сжимала свои руки. - Я сама, отче, и ты, допустивший это, будешь повинен в грехе ещё более тяжком.
 - Я не знаю, - медленно и задумчиво заговорил проклятый монах, - за собой греха иного, чем сомнение в милости Божьей. И теперь я изгнан из церкви, и обвинён в самых тяжких грехах. Сомнение ли в справедливости Всевышнего навлекло на меня это наказание? Не в том ли и есть несправедливость? А теперь ты требуешь от меня греха настоящего и тягчайшего. Но ты полагаешь его милостью. Так если это деяние будет расценено судом небесной канцелярии, как благое, как милосердие к человеческом мукам, то, быть может, мне простят и мои сомнения в Божьем милосердии. Если же на Небесах его осудят, как тяжкое деяние, то и сомнения мои найдут своё подтверждение.
 Филипп решительно вошёл в дом, и взял из её рук нож. Он смотрел в её глаза, в которых по-прежнему видел и страх, и надежду. Но постепенно они прояснились, и надежда засверкала в них в полную силу.
 - Благослови тебя, Господь. Поистине, ты послан мне Им, как избавитель. Так благослови и меня, патер. - Вдруг она замолчала, и в некотором замешательстве спросила:
 - Отче, почему тебя выгнали из монастыря?
 Филипп молча поставил на стол свою котомку, развязал, извлёк из неё колокольчик, и повесил на шею.
 Женщина смотрела на него в суеверном ужасе, теперь в её глазах был только страх – без малейшего лучика надежды. Она смотрела на него, как на посланника Ада во плоти.
 Кровь брызнула на серый плащ и на руки, изрытые струпьями.
 Выйдя во двор, прокажённый подошёл к собаке, которая больше не скулила, а лежала, жалобно прижав уши и хвост. Рядом с обглоданным трупом старика валялась его палка. Филипп поднял её и несколькими ударами забил исхудалого и ослабшего пса. Он хотел отбросить палку, но вдруг почувствовал сильную слабость во всех членах, и опёрся на неё. Некоторые крысы, из гложивших труп, уже подобрались к собаке, и принялись методично грызть её тело. Филипп почувствовал злость, и захотел забить и их, но злоба сразу прошла, сменившись усталостью, и он только махнул в их сторону палкой. Крысы не обратили на этот выпад внимания, предаваясь своему пиршеству.
 А прокажённый монах, тяжело опираясь на палку, медленно отправился прочь из полностью умершей деревни, бывшей его родиной, и только ветер разносил по её пустынным дворам нестройный звон его колокольчика.

II. Abyssus abyssum invocat

 Он шёл в неизвестность.
 Лишь сейчас Филипп начал сознавать, что проклятия настоятеля не были пустыми словами, и что для всех он действительно мёртв и отпет, и что всем он внушает тот же ужас, что покойник, восставший из могилы.
 Только такие же мёртвые, такие же отверженные, такие же изгои, такие же уроды примут его. Ибо отныне он один из них. Лишь они примут его как человека, как своего брата, лишь среди них он будет своим.
 Где-то в окрестностях находилась колония прокажённых, где, он не знал. Но за последние годы их численность резко увеличилась, и монах понимал, что его путь неизбежно пересечётся с ними. Ибо подобное всегда влечёт себе подобное.
 Филипп шёл в течение многих дней. Он заходил во все встречавшиеся на его пути деревни, и жители каждой из них, заслышав унылый звон, бросали дела и прятались по домам, запирая двери и плотно закрывая ставни окон. Когда же, измученный голодом или жаждой, он стучал в них своей дорожной палкой, оттуда доносились возгласы страха и ненависти: “убирайся, проклятый!”, “иди к чертям, грешник!”, “гори в аду, отродье!”. И Филипп довольствовался объедками, которые находил во дворе, и насекомыми, которые копошились в них. А затем продолжал свой бесконечный путь.
 Осень только началась, но солнце не давало тепла даже летом.
 Теперь ежедневно лили дожди. А солнце едва проглядывало сквозь грязный саван облаков. Филипп замерзал.

* * *

 Наконец, через обширные предместья, он пришёл в Марсель. Несмотря на день, городские ворота были заперты. Найдя в высокой стене, опоясывавшей его, пролом, очевидно являвшийся пробоиной - следствием войны, он проник в город, в котором доселе никогда не бывал.
 Сразу же его внимание привлёк высившийся над всеми постройками собор аббатства Сен-Виктор, где прошли первые годы его послушничества, но он не мог пойти туда, зная, что будет тут же изгнан, как живое олицетворение греха. Однако, со свойственной юности наивностью, Филипп надеялся на милосердие городских граждан - менее невежественных, как он полагал, чем селяне; надеялся, что ему помогут найти врача, который мог бы облегчить его муки, или, по крайней мере, направить в лепрозорий.
 Марсель, основанный в 600 году до Рождества Христова, и будучи одним из старейших городов Франции, был также одним из наиболее крупных и процветающих городов в XIV веке. Его население составляло 25 000 жителей, в то время, когда число жителей большинства городов редко доходило до пяти тысяч.
 В промокшем сером плаще, низко склонив голову, и спрятав лицо поглубже в капюшон, Филипп медленно побрёл по узким и извилистым городским улицам. Из-за непогоды люди укрылись в домах и тавернах, или спрятались под навесами уличных торговцев, откуда с опаской молчаливо смотрели ему вслед. Легенда гласит, что святой Лукиан мог, выходя на прогулку, по своему желанию становиться невидимым. Более всего в этот момент Филипп хотел бы обладать даром святого из Бове.
 Конечно, от его глаз, бдительно наблюдающих за окружающими из глубин капюшона, не укрылось, что среди редких прохожих почти нет юношей и взрослых мужчин. Это были, по большей части, женщины и дети. Несколько раз он пытался обратиться к ним с вопросом, где можно найти врача, но люди быстро уходили прочь, не обращая внимания на дождь, даже если только что прятались от него под навесами. Стучать в дома Филипп не решился.
 Пряча лицо глубоко в капюшон, он высматривал сквозь сумрак и пелену дождя, вывески, надеясь увидеть хоть на одной слово “medicus” . Но чаще видел изображения черепов на дверях многих и многих домов. Иногда целые кварталы, казалось, были отмечены печатью смерти.
 И часто на улочках между домами, ему встречались повозки, заполненные телами. Капли дождя гулко стучали по этим мёртвым грудам. Как и по его плащу.
 Грязевые лужи под ногами источали отвратительный смрад.
 Поскольку водосточные канавы ещё не получили широкого распространения, мусор и помои выбрасывались из окон домов прямо на улицы, как правило, сопровождаясь предупреждающим криком: “Поберегись!” Когда мусора накапливалось столько, что он мешал движению, по специальному указу его убирали. Однако не проходило и недели, как он скапливался в прежнем количестве. В силу этого, эпидемии в городах вспыхивали столь же часто, как и пожары. Но именно во время эпидемии бубонной чумы умерло около пятнадцати тысяч человек, сократив население Марселя более чем вполовину. Это была та самая пандемия atra mors , завезённая во Францию зачумлёнными кораблями из Азии, через главный портовый город – через Марсель.
 Здесь она начала свой пляс, здесь она сорвала овации, и отсюда она отправилась в триумфальное шествие по Западной Европе.
 Болезнь быстро переходила от человека к человеку, и заболевшие умирали спустя двое суток, а в иных случаях после пары часов. Признаки болезни обнаруживались сразу же: лихорадка, бред, прерывистое дыхание, кровохарканье. Тело покрывали чёрные и синие пятна, карбункулы и бубоны, язык чернел и высыхал. От заболевших исходил тяжёлый запах.
 Медицина была бессильна, поскольку находилась в упадке, считаясь второстепенной наукой, ставившей целью излечение “бренного тела”. Чумные бубоны вскрывали и прижигали, прикладывали к ним шкурки ящериц и жаб, чтобы высосать ядовитые миазмы, считавшиеся причиной заболевания, но любой заболевший – умирал. Будь то безродный нищий, епископ парижский или королева Франции .
 Промокнув насквозь, и не увидев нигде “змеи, обвившей чашу”, Филипп решил найти хотя бы безлюдное и, по возможности, сухое место, чтобы отдохнуть и поспать.
 Выйдя на окраинную улицу, расположенную вдалеке от рыночных площадей, юноша присел на ступени между двумя деревянными домами с заколоченными ставнями, крыши которых почти соприкасались друг с другом, не пропуская даже того скудного солнечного света, который всё же пробивался сквозь серую мглу. Но они хоть отчасти укрывали его от ливня. Филипп ощущал ломоту во всех костях и слабость во всём теле. Его сильно клонило в сон – уже несколько дней он почти не спал, потому как не имел иного ночлега, кроме как под голым и беспрестанно плачущим небом, и иной постели, кроме промозглой земли. Его плащ промок настолько, что, казалось, должен пойти прахом. Филиппа била мелкая дрожь. Он сжался в комок и прикрыл глаза. Пелена, стоявшая всё время перед ними, и монотонный шум дождя, усыпляли, вырывая его из реальности, за которую он всё ещё цеплялся.
 В его помутневшее сознание то и дело врывались какие-то сторонние шумы, не позволявшие ему окончательно заснуть, и он цеплялся за них как за нить Ариадны, связующую его с внешним миром: далёкий цокот копыт, тягучие скрипы несмазанных колёс, чьи-то выкрики, изредка жалобное ржание, и вдруг - совсем рядом - быстрый топот и громкий шёпот, заставившие его вздрогнуть. Но, не успев вполне очнуться и что-либо осознать, он ощутил тяжёлый удар по плечу. И сразу же второй – по лицу, сбивший его со ступеней. Подняв голову, с которой спал капюшон, сквозь пелену Филипп различил два крупных булыжника (какими обычно мостят дороги) лежавшие рядом. И едва успел отпрянуть от очередного камня, пролетевшего перед его лицом. Поднявшись, и всё ещё не вполне понимая происходящее, больной юноша, насколько мог, быстро уходил с этого места, однако слышал звуки ударов падающих за спиной камней, а затем шаги и резкие выкрики. Он побежал, всеми силами налегая на палку.
 Но ватага мальчишек быстро нагнала его. Более того, им придало уверенности его бегство, и если ранее они прятались за стенами соседних домов и перешёптывались между собой, то теперь они бежали совсем рядом, громко смеялись и тыкали в него ветками.

“Прокажённый, прокажённый, душу дьяволу отдал!
Прокажённый, прокажённый, колокольчик взамен взял!
Бродит, стонет и звенит:
Боженька услышит и простит”.

 - Напевали одни, а другие отвечали, передразнивая:

“Не простит, не простит,
У Боженьки ухо болит –
От звона, от стона,
От жалоб, молитв. –
Боженька нынче сердит,
Скорым Судом всем грозит!”

 Громко стуча ногами и палками, юнцы кружили вокруг него, кривлялись и корчили гримасы.
 - Лепрозный!
 - Львиная морда!
 - Ad corvis!
 - Посмотри на себя!
 - Tu merda!
 - Тебя бояться даже слепые кроты!
 - Canis matrem tuam subagiget!  - Рассмеялся паренёк постарше, должно быть, подслушавший латинские ругательства у своих преподавателей.
 - Merde! Merde! Merde!
 В конце концов этой круговерти, они загнали Филиппа в тупик на окраине города. За его спиной была стена, а перед ним ватага ухмыляющихся подростков и детей совсем маленьких. Растеряно он смотрел на них, не зная, чего от них ждать. Капли дождя стекали по непокрытой голове, и, проведя рукой по лицу, он увидел на ней кровь, однако он не чувствовал боли.
 Не испытал он её и тогда, когда очередной камень ударил его в грудь. И затем, когда камни посыпались со всех сторон. И когда он, обессилев, упал под их ударами, и его принялись бить палками. И били ещё долго, хотя, возможно, ему так только казалось, потому что пытка без боли вдвойне тягуча. Он не испытывал боли ударов, но все ругательства, на которые только способна городская беднота, все плевки и комья грязи, обрушившиеся на него, причиняли ему ещё большую боль. Он лежал, уткнувшись лицом в вонючую лужу, и безмолвные слёзы из его глаз смешивались с каплями утихавшего дождя.
 - Сдох, что ль? - Спросил двенадцатилетний Шарль, и сплюнул.
 - Да вроде бы. - Ответил ему девятилетний Матьё.
 - Вот же мразь, а. Как быстро издох. Ну да, дьявол с ним. Убивать таких надо, чтобы не повадно было соваться. Vae!  Я рукав из-за него порвал, от матушки теперь достанется. Вот же мерзкая мразь. - И он снова сплюнул.
 Их голоса удалялись и постепенно стихли, оставив Филиппа лежащим у стены в лужах дождя, крови и грязи. Изувеченный, он всё ещё был в сознании и испытывал всё ту же ломоту и слабость всех членов. Но – не боль.
 А затем впал в забытьё, похожее на смерть…
 Улица, на которой он присел отдохнуть и на которой его оставили умирать, была одной из самых нищих и грязных, о чём свидетельствовало уже то, что она носила наименование Дерьмяной.

* * *

 Он помнил зловоние гниющей плоти. Помнил ошметки плоти под собой, над собой, вокруг себя. Помнил истошный вопль, вырвавшийся, кажется, из его горла. И не помнил, как оказался там, где очнулся от забытья, похожего на смерть.
 Но когда его глаза привыкли к полумраку, в котором тлел огарок свечи, Филипп разглядел безобразные морды, склонившиеся над ним. Впавшие или болтающиеся носы, безгубые оскалы ртов, воспалённые глаза с вывороченными веками. Словно сонм дьяволов навис над своей жертвой. Однако он был слишком слаб, чтобы ужаснуться или удивиться.
 - Кто вы, где я? - Хотел спросить прокажённый, но из его рта вышел только невнятный хрип.
 - Тише. Здесь тебе не причинят зла. - Сказал один из демонов мягким женским голосом. - Ты среди своих.
 Филипп действительно оказался среди “своих” – в лепрозории.
 Братья Эжен и Гюстав, собирая помои у городской стены, заслышали нечеловеческий крик, раздавшийся из трупной ямы, и обнаружили в ней изувеченное окровавленное тело, которое, тем не менее, стонало и дёргалось среди полуразложившихся кусков плоти. Кроме того, братья слышали звон, который узнали, как узнал бы и любой другой из жителей этого поселения, как француз узнаёт речь на родном ему языке. Потому, вытащив тело из ямы, они принесли его к “своим”.
 Три дня Филипп провёл в беспамятстве и ещё пять не мог подняться с одра. Всё это время за ним ухаживала Эллен: тот самый демон, который первым заговорил с ним, оказался ангелом – кротким и светлым. Она приносила ему еду и кормила из ложки бульонами, делала перевязки и протирала раны полотном, размоченным в каком-то отваре. Когда Эллен узнала его историю, она стала называть его Люсьен, потому как это имя ей казалось более красивым, чем Филипп. “Филипп – наверное, это в честь короля Филиппа Красивого”, - говорила она. – “Но имя совсем не красивое. Люсьен звучит почти божественно”. Таким образом, здесь ему вернули то имя, которое дали там, откуда изгнали.
 Более эти люди ничем не могли ему помочь – они сами нуждались в помощи. Каждый из них был болен, и не только тем, что привело его сюда, - к проказе примешивались и многие другие болезни, так как условия их жизни, были ещё тяжелее, чем условия жизни обычных крестьян в то суровое время. Они питались, в лучшем случае, пищей, которую удавалось украсть с крестьянских полей или животными, которых удавалось поймать: рыбой, птицами, крысами и насекомыми; многие из жителей поселения уже не могли самостоятельно добыть себе пропитание, а еды катастрофически не хватало даже тем, кто ещё был способен. И всё же, они делились добытым. Как Филипп узнал позднее, Эллен отдавала ему свою еду.
 Когда он набрался сил, и включился в жизнь общины, он также стал уходить на поиски пропитания. В лепрозории не существовало чёткого разделения труда и обязанностей, здесь не было старшин и не было слуг: все слишком отчётливо сознавали непрочность и краткость отведённых им дней, слишком ясно видели своё равенство если и не перед Богом, то – перед Смертью.
 Однажды Филипп вместе с Эллен пошли к Роне, чтобы набрать воды. Река была сильно загрязнена, в ней смешивались помои, выливаемые жителями городов, и кровь из боен. Многие лепрозные погибали не от проказы, а от кишечных инфекций, которыми массово заболевали, но доступ к колодцам и другим источникам чистой воды был запрещён прокажённым под страхом смертной казни.
 Набрав воды, они присели на поросшем рыжей травой пологом берегу, и долго смотрели на быстрый поток, в котором наряду с тиной и илом, проплывали всяческие отходы с городских свалок и - нередко - трупы животных. Однако, в отличие от священной реки индусов, в которую, следуя обычаю, сбрасывают сожжённые останки умерших, Рона не обладала чудесным даром самоочищения.
 После долгого молчания Эллен вдруг поднялась и сбросила с себя серый плащ. Колокольчик мягко звякнул, упав в траву.
 - Я хочу смыть с себя всё это, - сказала она. - Всю эту грязь, всё это уродство. Хоть церковь осуждает чистоту и уход за собой, я не приемлю грязь. Наверное, я язычница, но мне всё равно не видеть Рай. - И с горьким смехом, она прыгнула в воду.
 Филипп растерянно смотрел на её обнажённое тело – нагое девичье тело (несмотря на язвы и нарывы, оно всё ещё сохраняло следы былой нежной чистоты) он видел только на редких гравюрах или иллюминациях в тех книгах, которые переписывал. Поражённый им, юный монах не сразу сообразил, должен ли он прыгнуть за ней и вытащить её из воды, или отдать её всю во власть холодного потока. Но вот она вышла из реки, чуть поодаль и вся дрожа. Её распущенные волосы мокрыми волнами ложились ей на плечи и спину, не прикрывая груди. Она была похожа на утопленницу, вышедшую из воды русалкой. Русалкой прекрасной и отвратительной одновременно. Её юная красота уже начала облезать, подобно тому, как кожа сходит с кости сожжённого. Подойдя, Филипп накинул на неё плащ, но она решительно сбросила его.
 - Нет, не хочу! Не хочу… - Дрожащими губами повторяла она.
 - Не хочу снова надевать эту отвратительную одежду, этот вонючий плащ, эту грубую ткань, этот грязный саван, в котором меня заживо похоронили!
 Филипп крепко обнял её, и принялся гладить, пытаясь согреть. Крупно дрожа, она всё крепче прижималась к нему, и он понял, что она дрожит не только от осеннего холода.
 - Посмотри на меня, Люсьен! Я обнажена перед тобой! Так кто я? Я - безобразное чудовище, я - живой мертвец. Моё тело изрыто нарывами и рубцами, а лицо похоже на звериный оскал. И всё же я – девушка. Всего лишь молодая девушка, которая совсем недавно была красива и любима. И которая, несмотря на своё безобразие, смеет всё ещё желать любви.
 Поддавшись неведомому ранее позыву, Люсьен скинул свой плащ, и приник губами к её лицу. А затем и всё её тело - все её язвы и струпья - сплелись с его телом, с его струпьями и язвами. И она страстно целовала его. Всё его тело. Столь же безобразное, как и её. А он целовал её со смешанным чувством желания и отвращения.
 И если бы кто-нибудь увидел их со стороны, то ужаснулся бы столь омерзительной картине греха, представшей перед ним: пред видом двух живых, но начавших разлагаться мертвецов, предающихся порочной и дикой любви.

III. Letum non omnia finit

 И так шло время, и никто здесь не вёл ему счёта.
 Все они были уже суть мертвы, и влачили жалкое посмертное существование, словно не сознавая того. Pulvis et umbra .
 Обо всех обитателях лепрозория давно забыл внешний мир. И явись любой из них к своим родным, некогда любимым и любящим, те изгнали бы их, как мертвеца, как вампира, пришедшего с того света. Да и не признали бы ни отец, ни мать своих детей в этих лепрозных чудовищах… Одним из которых стал Филипп.
 Изувеченный, исплёванный, брошенный на самое дно, в зловонную яму наравне с мертвецами, он не имел никаких прав. Даже того основного, данного каждому по праву рождения, - быть человеком.
 С каждым новым днём, после каждой тягостной ночи, он находил вздутые пузыри и гниющие нарывы, кровоточивые язвы, образующие дикое мясо, либо всё более разрастающиеся лепромные узлы по всему телу. Куски материи, которыми он перевязывал нарывы, за ночь насквозь пропитывались гноем, приобретая грязно-жёлтый оттенок и зловонный запах. Кости фаланг пальцев начали разрушаться, стопы частично некротизировались, что привело к их мутиляции, то есть отторжению, из-за чего он ходил медленно, тяжело опираясь на палку. Но более всего изменилось его лицо. Это уже было не его лицо - лицо юного послушника с небольшой бородой и кудрями, выбивавшимися из-под капюшона, - но лицо безобразной химеры. Филипп боялся смотреть на то, чем оно стало, но всякий раз, как он оказывался у реки и наклонялся, чтобы зачерпнуть в ведро воды, из мутной глубины на него взирала оскаленная морда, походившая на изваяния львов, которые можно увидеть на порталах романских соборов: сколь они не были похожи на настоящих животных, столь он не был схож с человеком. И с каждым разом его каменная морда становилась всё грубее, как если бы камень стачивался и терял, заданную ему творцом, форму.
 Когда Эллен сказала, что у них будет дитя, Филипп пришёл в неописуемый ужас.
 - Этот ребёнок не выживет, - сказал он ей. - Младенец не выживет в любом случае. А если выживет, то об этом останется только горестно сожалеть, ведь его здесь будут ждать одни муки боли, непонимания и ненависти. В этом мире тяжело жить даже здоровым и сильным. Больному же не должно родиться вовсе.
 - Да, ты прав, Люсьен. - Смиренно ответила Эллен, и проплакала весь день. Но что она могла поделать? У мёртвых уродиться только заведомо неживое.
 Он не знал, сколько времени прошло с того дня, когда, открыв глаза, он увидел над собой этих людей, которых принял за демонов, но он успел привыкнуть к ним, как к “своим”. Они все были одной семьёй, потому что кроме друг друга у них не было никого. И потому, если кто-то более не был в состоянии самостоятельно добывать себе пищу и воду, находились те, кто кормил и поил его, пока тот, наконец, не отдавал душу милостивому Богу. Как правило, долго ждать этого не приходилось - люди умирали ежедневно, и почти ежедневно приходили новые. Жизнь поселения походила на постоялый двор: люди приходили сюда и жили здесь, но спустя короткое время уходили, а их жилища занимали другие.
 Люсьену казалось, что вся ещё отведённая ему жизнь пройдёт так же. Среди этих, “своих” людей и в этом ограниченном пространстве, более замкнутом, чем стены монастыря. Однако в это относительно спокойное и размеренное существование вновь вторглись извне.
 В поисках тех, чьи грехи обрушили на них все беды, люди вспомнили о прокажённых: несомненно, это они наслали Чёрную Смерть. К тому прибавились и прежние обвинения в том, что прокажённые отравляют колодцы и похищают детей для ритуальных убийств. Эти обвинения в 1313 и 1321 году привели к разгромам лепрозориев и массовым казням больных.
 Когда положение настолько безнадёжно, людям необходим тот, кого можно обвинить в их беде. Народный гнев в такие моменты способен перейти в бунт против феодалов и самого монарха. В тот период во Франции произошло не одно крестьянское восстание, именуемое жакериями, и самое крупное из них, вызванное последствиями, как Чёрной Смерти, так и Столетней войны, – в 1358 году, когда “Жак-простак”  дал понять дворянину-угнетателю, что и у него есть чувство собственного достоинства.
 Но за десять лет до того, аббат Сен-Жермен-де-Пре в своей проповеди назвал чуму бичом Божьим, прокажённых проклятием этих земель, а их селение объявил рассадником греха, новым Содомом, и призвал крестьян раз и навсегда покончить с этой заразой.
 Кроме того, некий документ прямо гласил, что прокажённые действовали в сговоре с евреями, и под руководством дьявола, с целью истребить всех христиан. Вот что чистосердечно поведали под пыткой еврейские нечестивцы: “Нам удалось привести в исполнение эти намерения, главным образом, благодаря тому, что мы роздали значительные суммы некоторым бедным людям их вероисповедания, называемым прокажёнными”. Прокажённые согласились, поскольку стремились отомстить за своё плачевное положение, и заразить всех проказой или чумой. Была даже найдена чумная мазь, приготовленная на основе человеческой крови, мочи и церковной гостии, или, – по другому рецепту, – из высушенного сердца христианского младенца, смолотых в порошок ядовитых пауков, лап лягушек и ящериц: её-то прокажённые и бросали в колодцы.
 Итак, разгневанные крестьяне ворвались в лепрозорий, разгромили и сожгли дома…
 Эллен сгорела, и вместе с ней сгорело дитя, которое и не должно было родиться. Люсьен не сумел спасти девушку, которая осветила мрачные и последние дни его жизни. Он не знал, что такое любовь: он не знал этого чувства ни в детстве по отношению к родителям, ни в монастыре – к Богу. И Эллен он не любил, но она была для него единственным близким человеком, единственным, кого ему было больно потерять.
 Кем был он для Эллен? Любила ли она его, или искала в нём защиты от жестокости окружающего её мира, мира, который был совершенно чужд ей? Он не знал, как, впрочем, не знал и то, кем была Эллен до того, как их свела судьба, эта капризная и своенравная сваха. Могла ли при ином стечении судеб она свести замкнутого монаха-писца и светскую особу, бывшую знатной и богатой дамой? Эллен была невестой маркиза д’Обиньи, известного и владетельного феодала. Когда она заболела, маркиз нанял лучших медиков и даже пригласил знаменитого доктора Эжена де Корне. Долгое время она провела под его тщательным присмотром, и он проводил над ней многие опыты. Но, в конце концов, был вынужден только развести руками и признать самым разумным - лепрозорий. Бывший военный, маркиз никогда не сдавался без боя, но если терпел поражение, то без сожаления и ропота принимал его. Он сдал её в лепрозорий, даже не попрощавшись, и сообщил всем, что она скончалась, никогда более не упоминая о ней, как, впрочем, и никогда не женившись.
 Эллен не любила д’Обиньи, выходя замуж по воле отца, богатого торговца, но уважала маркиза. Любила ли она Филиппа – нельзя с уверенностью сказать ни утвердительно, ни отрицательно. Вероятно, она и сама не знала. Вероятно, она искала защиты у молодого, и человечности у ещё сохранившего её – человека.
 Несмотря на то, что после погрома поселение восстановилось и вернулось к прежнему ходу своего размеренного существования, жизнь в нём стала ещё более угрюма.
 К стонам смерти, к которым они все давно привыкли, прибавился какой-то ореол тягостного молчания. Все понимали, что отныне и эта мирная квазижизнь может быть в любой момент нарушена вторжением из другого мира, мира ещё живых.
 Филипп не мог более оставаться там, в ожидании неизбежного конца. И однажды, не сказав никому ни слова, он, как обычно, ушёл к реке, чтобы уже не вернуться назад.
 Не набирая воды, он сел на пологом берегу – там же, где они с Эллен впервые познали блаженство, запретное и монахам и прокажённым.
 К концу его краткой и, в сущности, бессмысленной жизни, ему была дарована радость, не всегда доступная и здоровым мирянам, - быть любимым.
 Увы, радость, которая, казалось, станет единственным утешением в его безрадостной жизни, оказалась мимолётной. Она заживо сгорела, и огонь стёр безобразные следы болезни с её тела, оставив безликий почерневший остов. Не вода, - огонь очистил её от всей земной грязи.
 Насмешница Судьба свела их: богатую невесту и монастырского послушника, которому было суждено стать отцом её единственного и нерождённого ребёнка.
 Свела и так же разлучила. И без неё он не видел смысла оставаться в лепрозории и далее покорно ожидать свой час.
 Вспоминая Эллен, Люсьен не испытывал печали, но эти воспоминания дарили ему спокойствие и умиротворение. Смотря на своё отражение в быстром течении реки, и повинуясь мгновенному порыву, который уже давно зарождался и, наконец, утвердился в его душе, Люсьен, как некогда Эллен, бросился в холодный поток, не противясь ему.
 Но огрубевшее, словно окаменевшее тело, затянутое в отяжелевший от воды плащ, сразу же потянуло на дно.
 Филипп погрузился в мутную воду Роны, и видел открытыми глазами только поглощавший его мрак. Угасающим сознанием он чувствовал, как всё его существо кидает и толкает в толще воды. Ноги то касались песчаного дна, то цеплялись за водоросли, а руки хватались за проплывающую тину и ветки.
 Мыслей уже не было. Словно и его тело, и его разум напитались водой. Он лишь ощущал ещё движение потока и лёгкие касания того, что поток нёс вместе с ним.
 Филипп закрыл глаза и перед его взором возникли чудесные картины: величественные руины древних городов из мрамора и чистого золота, погребённые на дне Океана; исполинские спруты, обвивающие бесконечными щупальцами колонны храмов и дворцов; колоссальные пирамиды из стекла, поднимающиеся из неведомых недр бездны…
 Руки ухватились за нечто твёрдое и устойчивое, и отчаянно цепляясь, потащили за собой всё тело, помимо воли разума.
 И вот уже вода стекает по его серому плащу, по волосам и лицу – не окружает его, не проникает в него, а стекает с него. Руки совершают очередной рывок, и тело покорно падает в высокую траву, поросшую по отлогим берегам реки.
 Открыв глаза, затуманенным взором, он видит над собой фигуру человека неопределённых лет: взъерошенная борода, растрёпанные волосы и ветхая одёжа выдают в нём отшельника.
 - Жив. Слава дьяволу. - Доносится до угасающего сознания спасённого.
 Взор меркнет. Образ человека растворяется.
 Это simulacrum, это umbra, это nihil…
 Этого человека, вытащившего Филиппа из реки, звали Клод-Бернар. Он был чернокнижником.
 И он научил его ненавидеть.

* * *

 Сведения об этом человеке немногочисленны и противоречивы. Никто не знал, как его в действительности зовут. Но истории он известен как “бессмертный алхимик Клод-Бернар”, потому как этим именем был подписан гримуар, датируемый XV-XVI веками.
 Наиболее вероятна версия, что, как и Филипп, Клод-Бернар был монахом, братом-доминиканцем. Подобно же ему, он читал труды античных философов и сочинения отцов церкви, а также свитки гностиков и те раннехристианские тексты, которые не были утверждены церковными соборами как канонические. Различного рода апокрифы он, вероятно, приобретал у евреев-старьёвщиков или у арабских торговцев. Более всего его интересовали работы по алхимии и каббалистике. Он был владельцем некоторых из тех забытых всеми трактатов, которые только в XV веке переведут на латынь и объединят в единый, так называемый, «Corpus Hermeticum» .
 Этот свод, - главнейшее сочинение алхимической науки, - приписывался легендарному Гермесу Трисмегисту, которого египтяне ассоциировали с Тотом, богом мудрости и письма, а греки и римляне – с Гермесом и Меркурием. Арабы считали его пророком Идрисом.
 Текст написанной им «Изумрудной скрижали» гласит:
2. То, что находится внизу, соответствует тому, что пребывает вверху; и то, что пребывает вверху, соответствует тому, что находится внизу, чтобы осуществить чудеса единой вещи.
 Это ключ ко всему Великому Деланию. Это код, доступный только посвящённым.
 Понимание сокровенной тайны, заложенной в туманных фразах любого алхимического трактата - цель каждого адепта этой древней науки.
 Истоки алхимии берут своё начало в Древнем Египте. Однако жрецы бережно стерегли тайны от непосвящённых, и никаких достоверных источников того времени не существует. Только в эллинистический период александрийские философы приподнимают покрывало Исиды. Но тогда, когда христианизированная Европа яростно уничтожала все признаки языческой культуры, к которой, несомненно, относились и научные трактаты, арабы, завоевавшие Египет, открыли для себя и сохранили для средневековых европейцев, многие из тех трудов. Потому и само название “алхимия”, имеющее арабское происхождение al-Kimya (то есть, химия), однако происходит от древнеегипетского корня khemi, что значит чёрный, - ибо одно из древних названий Египта - Чёрная земля .
 Древнеегипетские иероглифы послужили и прототипом для тайнописи алхимиков, целые трактаты которых были написаны посредством одних только символов, как, например, «Mutus Liber» .
 Ни один трактат, даже самый подробный, или принадлежащий руке авторитетного алхимика, не давал полного и понятного описания Великого Делания.
 И Клод-Бернар в одиночку и втайне изучал ветхие пергаменты на греческом, еврейском и арабском языках, и, кроме того, практиковал в своей келье, занимаясь сублимацией, растворением и дистилляцией, экспериментируя с соединениями различных элементов – минералов и металлов. Но его опыты не приносили никакого практического результата, и тогда он обратился к дьяволу, пообещав тому свою душу в обмен на секрет бессмертия. И в ходе дальнейших опытов, сумел получить экстракт, способный препятствовать разрушению органов и телесной ткани человека. Заключая нечестивую сделку, алхимик полагал обмануть дьявола, получив бессмертие, и, значит, избежав Ада. Более того, он мечтал о вечной жизни для всех живущих и ещё не родившихся. Клод-Бернар действительно обрёл бессмертие, сумев лишь единожды добыть эликсир жизни. Он продолжал свои поиски, но ему не удавалось восстановить формулу чудесного экстракта. Тогда он добровольно покинул монастырь, чтобы стать нищенствующим монахом, и помогать людям различными лекарственными средствами, которые он научился получать во время своих экспериментов.
 Но случилось то, что должно было случиться. Чем более он помогал людям, тем более в нём росло разочарование в них, тем более ему хотелось навредить им, и вот он уже ненавидел всех их и желал им только смерти. Так его душа, без смерти тела, оказалась в лапах дьявола – так пришло его время платы.
 И Клод-Бернар сознательно посвятил себя служению дьяволу и злу.
 К алхимии прибавилась магия самого тёмного вида и самого мрачного свойства.
 Уже многие годы скитался он по свету, продавая различные одурманивающие зелья и яды. В каждой стране и в каждом городе Клод-Бернар назывался новым именем, пока не забыл своего настоящего. Из каждой страны и из каждого города его гнали стражи правосудия, служители инквизиции или сами жители. В каждой стране и в каждом городе, только что оставленном им, умирали десятки и сотни человек. И ни один, самый искусный лекарь, не знал противоядия от его ядов. Ведь в каждой стране и в каждом городе находились люди, которые нуждались в его товаре. И те, кто более всего призывали к изгнанию нечестивого торговца, кто с кафедры говорили о том, что купившие его снадобья, продали свои души самому Сатане, кто громче всех убеждали горожан или селян гнать его силой из “нашего благочестивого края”, те же и были чаще всего его клиентами. Он же лишь снисходительно улыбался на все проклятия и ругательства, которыми эти люди щедро награждали его, и когда продавал достаточно отравы, тихо и незаметно покидал это место, оставляя как память о себе чью-то гибель. Утверждали, в частности, что именно его ядом был отравлен Гильом V, епископ парижский.
 Клод-Бернар собирал рыб и змей, останки животных и ядовитую тину в реке, когда шест, которым он ощупывал дно и вылавливал тину, наткнулся на тело, барахтающееся в речном потоке. Тело прокажённого.
 Клод-Бернар принёс его в своё жилище, устроенное в пещере, недалеко от Роны, и намазал каким-то липким экстрактом, запах которого ввёл Филиппа в состояние полусна. Пока он пребывал в этом состоянии, колдун нашёптывал ему зловещие речи.
 Как цепкий паук он плотно опутал его сетями ненависти и презрения.
 Смутно, очень смутно Филипп позже припоминал, что именно говорил ему Клод-Бернар.
 - Я посвятил свою юность Богу… и вот смотри, кто я… всё глубже осваивая запретную науку, я всё более убеждался… лишь мерзкая эманация… я хотел лечить людей, продлить их жизни, и даже сделать бессмертными… желал творить добро… они не принимали его… на любое добро ответом мне был гнев… отторжение… отвержение… отвращение… проклятие… недоверие… неприятие… и – ненависть… анафема, пытки, боль, избиения… Semper in excremento… sole profundum qui variat … и я дал клятву… я сознательно отринул Бога… и я… убивал… убивал… убивал…
 Свою ли жизнь пересказывал ему колдун, или предсказывал то, что ждало Филиппа? Он лежал безвольный, опутанный дурманящими ароматами и его словами. И они проникли в его сознание, и укрепились в нём, завоевав все его неприступные замки и крепости.
 Филипп не знал, сколько длилась эта мучительная осада.
 Он не знал, сколько дней или недель он провёл в жилище колдуна. Филипп пребывал в состоянии какого-то полусна, которое можно сравнить, наиболее близко, только с гипнозом, и слушал речи чернокнижника, в которых тот рассказывал, что мир создан злобным и жестоким демиургом, - вернее, всего лишь одной из его многочисленных эманаций; что потому, человек зол и жесток по природе своей, ибо создан по подобию создателя. Читал по памяти фрагменты из каких-то древних трактатов. Он обещал даровать ему бессмертие, если он поклянётся отныне служить дьяволу, и нести смерть…
 Поклялся ли Филипп? Он не помнил.
 Но однажды он очнулся.
 Никакого Клода-Бернара не было.
 Колдун просто исчез, как призрак, как наваждение, как тень.
 Тот исчез из его жизни так же неожиданно, как и появился.
 И прокажённый не мог сказать, был ли он когда-нибудь, или являлся лишь фантомом, порождённым его помутнённым рассудком.
 И всё же, кое-что он ему оставил в память о своём существовании.
 Злобу.
 Безграничную, всепоглощающую ненависть ко всему, что живёт. И – в первую очередь – odium generis humani .

IV. A realibus ad realiora

 Лето 1348 года было холодным.
 Солнце бледно светило и давало столь мало тепла, что растения не распускали листья, а распустившиеся быстро увядали.
 Птицы летали низко над землёй. Голод гнал зверей из леса. Забыв про страх, они подошли вплотную к жилищу человека. Нередко случалось, что стаи волков нападали на деревни и опустошали их.
 Невиданные ранее насекомые: гигантские пауки, жуки самых невероятных расцветок, огромные бабочки и стрекозы, черви странных очертаний, - наряду с нашествиями саранчи уничтожали посевы.
 Человек был беспомощен и слаб. Неурожай, катастрофические землетрясения, наводнения, вызванные обильными ливнями, болезни и лихорадки, и в особенности же пандемия чумы, прозванная Чёрной Смертью, уносили тех, кто был слаб. А тех, кто сумел выдержать природные бедствия, уносило бедствие социальное.
 Изнурительная война Франции и Англии, вошедшая затем в историю как Столетняя, и в которой, несмотря на множество разгромных поражений, конечную победу одержали французы, сократила население страны на две трети, привела к ряду крестьянских восстаний и гибели большого количества представителей французской знати: видных дворян и рыцарей.
 В те annus horribilis  вся средневековая Европа жила ожиданием скорого конца -  конца ли войны, жизни или конца всего мира.
 Ведь уже сняты четыре печати с Книги Жизни и уже скачут четыре Всадника Смерти: на белом коне – Мор, на рыжем коне – Война, на вороном коне – Голод, и на бледном коне – Смерть, то есть - Чума. Для любого современника того времени то было очевидно и бесспорно. Явления комет, столб света над папским дворцом, - любое природное явление было знамением из Апокалипсиса. Люди собирались в храмах и неумолчно молились, завещая всё своё состояние церкви, ибо надежды на спасение более не оставалось. Только – на посмертное прощение.
 Каждый был грешен. Каждый был повинен в чуме. Но всегда были те, кто виновнее всех остальных: поочередно сменяли друг друга дьяволопоклонники, евреи, прокажённые, и даже сами священники, алчно обогащающиеся за счёт гибели своих прихожан.
 Одним из наиболее абсурдных примеров социальных предрассудков явилось убеждение в том, что причиной, навлёкшей божий гнев, и вызвавшей чуму, стала мода на пулены - ботинки с длинными, высокими и загнутыми носами. Церковь усмотрела в остроносых башмаках угрозу благопристойности, тем более что в них было неудобно вставать на колени во время молитвы. “Коготь Сатаны”, как прозвали пулены, носили молодые и состоятельные люди, жившие на “широкую ногу”, и на которых и обратился народный гнев.
 Разносчиками чумы считали кошек, как животных дьявола. По приговору церковного суда, их массово уничтожали, что приводило лишь к ещё большему размножению истинных переносчиков болезни – крыс.
 Помимо обвинений друг друга и поиска “козла отпущения”, эсхатологические настроения давали плодородную почву к появлению всяческого рода мракобесия.
 Массово проводились подзабытые, но сохранённые в народе, несмотря на запрет церкви, языческие обряды. А противочумные амулеты, вроде шариков с ртутью, мешочков с мышьяком или перевёрнутого треугольника с написанным 11 раз словом abracadabra , в котором каждый раз отсекалась одна буква, носили и сами клирики.
 Секта флагеллантов, появившаяся более ста лет назад, именно в период этой эпидемии набрала множество последователей из народных масс во Франции, Германии, Фландрии и Швейцарии.
 Многотысячной толпой шли они из города в город, из села в село, из монастыря в монастырь, от кладбища к кладбищу, низко надвинув на глаза капюшоны, плача и распевая духовные гимны. Возглавлявший процессию нёс распятие, шедшие следом несли зажжённые свечи, красные кресты и хоругви. Несколько раз за день шествие приостанавливалось для покаяния: его участники раздевались, вставали в круг, запевали одну из своих покаятельных песен - лауд, и, двигаясь по кругу, бичевали себя либо друг друга плетьми, хлыстами и ремнями. Плётки для умерщвления плоти имели три хвоста, в узелках которых сидели шипы, глубоко врезавшиеся в спины бичующихся. В тех местах, где останавливались флагелланты, после их “покаяния”, оставались густые и липкие лужи крови, какие остаются на поле сражения или после массовой казни. А процессия шла дальше, хотя чёрные плащи шествующих становились ещё темнее от того кровавого месива, в которое превращались их спины, и - продолжала петь свою carmen horrendum .
 Во время “покаяния”, собиравшего множество зрителей, один из флагеллантов зачитывал длинное письмо, якобы написанное самим Христом, в котором Он объявлял людям, что чума есть наказание за их грехи и за их безверие. И что только заступничество Пресвятой Девы Марии на сей раз спасло их от полного истребления. Иисус также добавляет, что того, кто усомнится в этом письме или умолчит о нём, ждёт Божья кара, а на того, кто уверует, перепишет и станет распространять его, напротив, снизойдёт Господнее благословление.
 Выходя из каждого города, при звоне колоколов и распевая гимн со словами: “Господь, Отец наш, Иисус Христос! Ты один только, Господь наш, только Ты можешь прощать нам грехи наши! Отсрочь ещё час нашей кончины, продли нашу жизнь, чтобы мы могли оплакивать Твою смерть!”, флагеллантов было уже в сотни раз больше.
 В Ватиканском секретном архиве есть документы, свидетельствующие об объявившемся в Италии некоем проповеднике из числа флагеллантов, именующем себя “Джезу Кристо”. Отделившись от движения бичующихся, он в одиночку странствовал по городам, собирая всё большую толпу последователей, пока не был арестован. В 1349 году папа Климент VI издал особую буллу, в которой, помимо объявления флагеллантского учения еретическим, также запрещал под страхом отлучения от церкви верить лжепророкам, назвав Джезу Антихристом, и специальным указом предавая самозванца под трибунал высшего совета инквизиции.
 В анналах также сохранилась показательная история о том, как бургомистр Вердау отдал распоряжение – под страхом смертной казни – спрыгнуть с крыши городской ратуши или часовни каждому жителю того города. Бургомистра казнили по приказу самого Карла IV, однако некоторая часть добропорядочных горожан всё же исполнила предписание. В целом же, по всей Европе эпидемия чумы вызвала другую эпидемию – эпидемию самоубийств.
 А летописец сицилийской чумы, фра Микеле Пьяцца, рассказывает достоверную историю о том, как большая чёрная собака, вооружённая мечом, ворвалась в церковь и устроила в ней погром, разрубая на куски алтари и свечи.
 Кроме того, существует румынская легенда, согласно которой сам Сатана в обличье дракона явился в Валахию, и, обитая под руинами моста Траяна, отравлял своим зловонным дыханием Дунай, и все страны, и их народы, расположенные по берегам реки.
 Но не только рукописные свидетельства очевидцев того времени прошли через века. Чуму воочию видели и запечатлели на своих полотнах многие художники, не только жившие во время эпидемии, но зачастую от неё же и погибшие. Чума - это слепая старуха, метущая пороги домов; это чёрный всадник; это дева с красным шарфом; наконец, это исполинский скелет, рассекающий воздух вокруг себя чудовищных размеров косой.
 La danse macabre  породила и другую пляску, безумную и дикую. Толпы, одержимые танцем , прыгали, дёргались и вопили, не в силах остановиться. Танец мог длиться несколько дней, и, нередко, прекращался только после изгнания бесов из одержимых.
 Но самыми характерными для той эпохи являются многочисленные и повсеместные упоминания о восставших из могил мертвецах. Одни из которых приходили в дома родственников, как ни в чём не бывало, трапезничали с ними, иной раз даже обсуждали насущные вопросы, вроде очередного воровского земельного налога или сетовали на непогоду. А после ужина уходили, уводя с собой мать или отца, мужа или жену, сына или дочь, брата или сестру…
 А другие вовсе без соблюдения норм приличия врывались в дома даже совершенно чужих им людей, и силой утаскивали целые семьи.
 Впрочем, люди того времени точно знали, что такие бесцеремонные покойники были при жизни людьми дурными, и не похороненными с соблюдением всех христианских обрядов. Вполне вероятно, что они были жидами, или того хуже – прокажёнными.
 Ведь всякому известно, что прокажённый не может быть праведным. Такую ужасную болезнь в качестве наказания, Бог мог послать только на того, кто в своей душе давно отвернулся от Него, и уже не может быть прощён. Это убеждение подтверждало и то, что проказой не болели ни звери, ни птицы, но лишь люди.
 Французский хронист XIV века Жак из Провена сообщает следующее:
 “Январь-март 1349 года весь юго-восток Франции пребывал в страхе. Провинции Роньона частично, а Пейнье полностью были опустошены чудовищем, пришедшем из старого кладбища. Безобразный живой мертвец каждую ночь являлся в какой-либо город или деревню, и, не разбирая млад и стар, убивал каждого, кто оказывался на его пути, который лежал в сторону Парижа. Повсюду монстр пробирался в дома, осквернял церкви и опустошал посевы”.
 Согласно словам почтенного историка, каждую ночь жители ложились спать в страхе перед ночным кошмаром, а просыпались далеко не все.
 Спустя месяц, когда жертвами монстра стали больше двух сотен человек, жители, простые богобоязненные люди, решили поймать и уничтожить чудовище. Однако охотники не вернулись.
 Тела юношей и стариков, отправившихся на поимку дьявольского зверя, по прошествии нескольких дней обнаружили развешанными на ветвях деревьев.
 Матери, жёны и дочери убиенных мужчин обратились к феодальному владельцу их земель – маркизу д’Обиньи, слёзно умоляя его покарать убийцу.
 Маркиз Франсуа д’Обиньи чрезвычайным декретом приказал поймать чудовище.
 Сформированный отряд из пятидесяти солдат, состоявших на службе у маркиза, по прошествии трёх дней сообщил о том, что monstre удалось обнаружить недалеко от стены Кладбища Невинных. Несмотря на то, что ему удалось убежать, убив двух солдат, прежде ему отсекли кисть руки, коя и была представлена маркизу. Специально собранная комиссия, в состав которой входили в числе прочих судья высшего совета инквизиции преподобный отец Алоиз и д-р Эжен де Корне, известный и как анатом, пришла к заключению, что обрубок конечности принадлежит человеческому существу, однако деформированному вследствие острого заболевания, вероятнее всего, лепры в поздней стадии.
 Leprosus Monstrum – под таким научным наименованием чудовище внесено во все анналы и иные официальные документы.
 К отряду из рыцарей маркиза д’Обиньи присоединились двое священников доминиканского ордена, оба опытные экзорцисты – отец Жене и отец Бертран, и двое докторов.
 Так как преподобный отец Алоиз выказал глубокое убеждение (очевидное, впрочем, всем здравомыслящим людям), что один больной человек не способен совершить такое количество убийств и бежать от вооружённых солдат, будучи лишён руки, без помощи дьявольских сил. Из чего следовал логичный вывод об одержимости данного человека самим дьяволом или же целым сонмом демонов. Вероятнее всего, что сей человек уже давно умер, ибо, судя по доставленной культи, пребывает в том состоянии, в каком больные лепрой уже не живут, а его плоть захватили злые духи для осуществления своих богомерзких деяний. Преподобный Алоиз даже утверждал, будто бы, он видел в нарывах на обрубке конечности, устремлённые на него в испуге, глаза нескольких бесов.
 Потому, в то время как рыцари будут вновь убивать мертвеца, священники должны были держать пред ним распятия и громко читать молитвы, окропляя святой водой. Только так, утверждал святой отец, будет возможно изгнать демонов и умертвить живого мертвеца.
 На присутствии докторов, в свою очередь, настоял Эжен де Корне, поскольку они имеют дело с человеком больным проказой, и, кроме того, обитающим в местах повышенной опасности заражения и прочими заболеваниями.
 Помимо того, что доктора должны были обеспечивать защиту солдат от возможного заражения от лепрозного, они также должны были доставить тело знаменитому анатому для дальнейшего изучения. Отец Алоиз и братья Жене и Бертран выступили резко против этого, но маркиз уверил доктора, что он получит тело монстра тайком от инквизиции. Чтобы предохранить себя от проникновения миазмов болезни, врачи облачились во все необходимые средства защиты: длинные плотные плащи, скрывавшие всё тело, высокие сапоги, перчатки, шляпы и кожаные маски со стёклами для глаз и “клювами”, наполненными пахучими травами.
 Средневековый историк так завершает своё сообщение:
 “Молитвы и освящённая вода ослабили чудовище, и монстр был схвачен, а затем доставлен маркизу. После тщательнейшего изучения его дела, он был подвергнут пыткам и экзорцизмам, и затем приговорён к сожжению на костре, однако, прибегнув к дьявольскому наваждению, сумел бежать из горящего пламени. Скрываясь от преследования разъярённой толпы, жаждущей правосудия, он проник в жилище достопочтенного Эжена де Корне, доктора богословских и медицинских наук, где и был им умерщвлён”, - умалчивая о дальнейшей судьбе тела упокоившегося.
 Лето 1348 года было холодным. Ещё холоднее была зима 1349.

V. Ab igne ignem

 Потоки воды с шумом стекали по желобам и потоками изливались из разверстых пастей каменных чудовищ, усеявших стены собора Сен-Жермен-де-Пре.
 В эту пасмурную, поистине дьявольскую ночь, его врата были наглухо заперты. И ни один уставший и продрогший путник не нашёл бы за ними тёплого приёма или крова. Ибо те, кто более всего нуждаются в тепле, столь часто лишены его.
 Цепляясь почерневшими и не сгибающимися пальцами за безобразные морды, крылья, рога и когти гаргулий, тёмная фигура медленно взбиралась к нижнему окну, украшенному ярким витражом Благовещения Девы Марии – сейчас, впрочем, неразличимому за мокрыми разводами. Дождь и ветер били по стенам и окнам собора, будто стремясь разрушить и разбить их. Капли стекали по промокшему плащу, тяжёлым мешком свисающем с призрака. И тянущим его вниз – в пропасть, дном которой был заполонённый жидкой грязью ров.
 Пустыми глазницами демоны, драконы и химеры следили за каждым движением призрака, и злобно скалились, когда его пальцы хватались за их торчащие уши или хвосты. А когда соскальзывали, то не менее злобно ухмылялись, и казалось, что их пасти готовы впиться клыками в эти окровавленные пальцы и пожирать их, разрывая плоть и кость незваного гостя.
 Потоки воды, подобно рвотным массам, низвергались из этих оскаленных ртов, скапливаясь во рве у подножия собора, в грязное бурлящее болото.
 Собор аббатства Сен-Жермен-де-Пре представлял собой странное, почти гротескное, сооружение.
 Построенный в середине VI века в строгом романском стиле, он дважды был разрушен: в 861 году сожжён норманнами во время осады Парижа, и в первой половине XIII века катарами во время альбигойского крестового похода . Оба раза его перестраивали почти заново, каждый раз привнося в изначальный архитектурный ансамбль новые элементы, присущие более поздним эстетическим вкусам.
 Тяжёлая громада собора сурово возносилась над прилегающими, и, будто, жмущимися к нему в поисках защиты, жилищами братии, - так строгий отец крепко прижимает к себе сыновей, но никогда не посмотрит на них ласковым взглядом. Три высоких шпиля на позднем готическом своде пронзали тучи на небе, и терялись в их тьме.
 Опускная решётка, зубчатая ограда, широкие рвы и подъёмный мост были построены после многократных разорительных нападений норманнов на церковь, и превращали монастырь в укреплённую крепость, но они не могли защитить от того, что карабкалось сейчас, столетия спустя после эпохи викингов, по его глухим стенам. Массивный и укреплённый подобно замку, романский собор, к XIV веку оброс не только высокими шпилями, нервюрным сводом, наружными аркбутанами на контрфорсах, но из его глухих стен также выросли уродливые чудовища, именуемые gargouille .
 Драконы и крылатые рыбы, филины и козлы, многоглавые гидры и горгоны со змеями вместо волос, обнажённые блудницы и шуты; сатир, выдувающий воду из флейты; уродливый гомункул, изо рта которого проступает другое лицо: созданные то ли прихотью фантазии неведомых зодчих, то ли несущие сакральный смысл, понятный только этим первым, истинным вольным каменщикам , разинув зубастые пасти, они – в данный момент – изрыгали потоки дождевой воды.
 Пронизывающий до костей ледяной ветер теребил мокрую одежду, пальцы коченели и с трудом хватались за выступы в стене собора, сдираясь в мясо. Каждый резкий порыв приостанавливал и задерживал его. Каждый новый порыв грозил сбросить его в пропасть, чернеющую далеко внизу. Сорваться с 20-метровой высоты значило навсегда положить конец пытке жизни. Но его жизнь уже дважды окончилась. Вторично, когда разъярённая толпа сожгла Эллен, но тогда он уже был мертвецом, хотя не вполне сознавал это. В первый раз он умер шесть месяцев назад: тогда, когда его отпели в стенах этого самого монастыря.
 Сейчас это был уже не он, не бывший послушник Люсьен, - но призрак, вопиющий о загробном возмездии; но вампир, желающий утолить жажду крови; но разъярённый демон, одержимый ненавистью к Богу и к человеку.
 И этот демон, подобно гигантской летучей мыши, карабкался по отвесной стене, цепляясь когтями за любые выступы, насаженные зодчими по фасаду собора: за аркбутаны, связующие стены с контрфорсами, поддерживающими их, и за гаргульи, желающие вырваться из их каменного плена.
 Добравшись до окна-розетки, украшенного ярким витражом с Пресвятой Девой, он разнёс его на куски несколькими ударами своей палки. Разноцветные осколки посыпались мимо него, потонув в непроглядном тёмном потоке, бурлящем у подножия собора. Через образовавшийся пролом, он проник внутрь.
 Храм был пуст в этот час. Монахи спали в кельях, прилегающих к главному собору. Только многочисленные свечи, расставленные в канделябрах и паникадилах, взметнулись и затрепетали от ветра, ворвавшегося сквозь разбитый витраж вместе с призраком. Огромные тени заколыхались на ликах изваянных святых и ангелов.
 Как отвратительный чёрный паук, он пробирался по карнизам и узким архитравам, держась за капители пилястр и колонн, над обширным пространством собора, пока не добрался до главного алтаря, и окидывая бешеным взглядом столь знакомый прежде, и столь чуждый сейчас интерьер. Собор делился на три нефа, пересечённых в центре трансептом. В центре образующегося таким образом креста и располагался алтарь, украшенный диптихом, на левой створке которого были сцены жития, а на правой - мученичества святого Викентия Сарагосского.
 Что испытывал он в тот момент, когда вновь оказался под стенами, из которых был изгнан две жизни назад?
 Ничего. Устремлённые ввысь стрельчатые своды не внушали более никакого религиозного трепета, а массивное деревянное распятие над главным алтарём работы итальянского мастера пизанской школы, не вызвало в нём сострадательной скорби пред искажённым муками ликом Христа.
 Он поджёг его, опрокинув на подножие креста подсвечник с трепетавшими свечами. Языки огня поползли по ногам, затем торсу и после перебросились на прибитые ладонями руки и на увенчанное тернием чело. Лик Спасителя взирал на чудовище, бывшее некогда монахом, с болезненной скорбью, и, казалось, что он искажён не столь от боли телесной, сколь от внутреннего страдания – страдания, причинённого людьми не Ему, но того, что люди причиняют друг другу.
 Филипп отвёл свой взгляд от взора печальных глаз, устремлённых на него сквозь всё неистовее разгоравшееся пламя, и принялся в бешенстве опрокидывать остальные подсвечники.
 И скоро всё внутреннее убранство собора охватило пламя.
 Апостолы, святые и ангелы закружились в огненном вихре. Их умиротворённые либо печальные, добрые либо строгие лица исказились в крике предсмертной агонии. Всё священное сгорало в нечестивом пламени.
 Сцены Страшного суда на витражах ожили.
 Ангелы вострубили траур по погибшим душам, и бесы потащили грешников в пекло. Они обвили их, они ухватили их за волосы, за ноги. Они потащили их вилами – в жаровни, в печи, в котлы и чаны. Бесы захохотали, а обречённые души возопили.
 Высокие стрельчатые окна с громким треском лопнули от адского жара, рассыпавшись стеклянным дождём.
 Демон ждал.
 Его не заставили ждать долго.
 Портал храма распахнулся, впуская в себя послушников - сонных, ничего не понимающих служителей церкви. Некоторые из них несли с собой вёдра и бочонки с водой. Запыхавшиеся, мокрые, вбежав внутрь, они застыли на месте в суеверном ужасе пред тем, что стояло в бушующем хаосе.
 Порождение геенны огненной. Дитя скверны и разврата.
 Отвратительный демон, выползший из глубин Ада. Сам Дьявол.
 - Люсьен, - глухо произнёс тощий старик, опуская капюшон.
 Филипп обратил к настоятелю обезображенное лицо.
 - Изгнанный. Отверженный. Проклятый. Прокажённый.
 В это мгновение всё содрогнулось от оглушительного гула, словно разверзлись все хляби земные, и сам Ад восстал из глубин.
 Это огонь, перекинувшись на капеллу Св. Девы, сжёг балки, на которых держался большой колокол, и он рухнул наземь, расколовшись на куски.
 Его звон возвестил Всенощную.

* * *

 Следующим пасмурным днём все предместья Парижа говорили об одном: прошедшей суровой ночью сонм демонов напал на аббатство Сен-Жермен-де-Пре и спалил его до основания. Сохранилась (видимо, благодаря проливному дождю) лишь часовня во имя Божьей матери, хотя её колокольня выгорела. Эту часовню построил Пьер де Монтрёй, считающийся создателем готического свода в архитектуре, и также бывший одним из главных зодчих Собора Парижской Богоматери. Вместе с женой он был похоронен в этой самой капелле, и эпитафия, выгравированная на его могиле, сообщает его звание: doctor lathomorum .
 Очевидцы пепелища утверждали, что чудовищно изуродованные тела всех монахов монастыря были развешаны на обгоревших руинах собора – на ограде, на крестах, на шпилях, на гаргульях… А фрагменты аббата-настоятеля собирали по всей обширной территории аббатства.
 То была не битва. В сражении, несмотря даже на численное неравенство войск, исход боя никогда заведомо не известен. То была бойня. В которой один был подобен армии. В которой один был палач, а остальные – его жертвами. В которой один был мясник, а остальные – безвольным стадом.
 Но тогда ещё людская молва приписывала это злодеяние легиону. И никто даже помыслить не мог, что подобное совершил один – будь он хоть варвар, хоть дьявол.
 Вести о пожаре и жестоком убийстве братии быстро распространились по Парижу и даже дошли до короля Филиппа VI де Валуа.
 Люди, измученные бесконечной bellum omnium contra omnes , пришли в смятение.
 Последовала череда изуверских и чудовищных в своей жестокости убийств в сёлах и в городах. Каждое из них приписывалось дьяволам, а когда широко распространились вести об одном монстре-убийце, их стали приписывать уже ему.
 Прокажённый был загнан. За ним велась непрерываемая ни на секунду охота.
 Когда маркизу д’Обиньи принесли лапу monstre, он, предварительно надев белоснежные перчатки, с интересом осмотрел её. Затем приказал поместить в бальзамирующий раствор, чтобы, в случае необходимости, продемонстрировать королю.
 Маркиз д'Обиньи был, как это свойственно людям его положения, человеком сложным и полным внутренних противоречий. Вообще противоречие – всегда свойство натур пылких и страстных. Можно даже сказать, что люди, раздираемые противоречиями, люди, в которых всегда кипит внутренняя борьба, и одни страсти одерживают победы, чтобы в следующем бою капитулировать и отступить перед другими, - такие люди всегда либо падают на дно жизни, либо взлетают ввысь. Такие люди или монархи, или убийцы.
 Франсуа Анри д’Обиньи повезло: он унаследовал от отца титул маркиза, и уже по праву рождения имел в своём владении четыре родовых замка и обширные земли (лёны), с которых получал налог, как от крестьян с пастухами, так и от своих вассалов – графов и рыцарей.
 Маркиз никогда не был женат, а его невеста, как было всем известно, скончалась от тяжёлой продолжительной болезни.
 Тем не менее, он отнюдь не был изнежен.
 Маркиз участвовал в нескольких боях с англичанами, - а именно: в битве при Обероше и в битве при Креси ; в первой из битв он был тяжело ранен, и оказался в плену, в котором провёл несколько месяцев. Сохраняя многие привычки благородного происхождения, он вынес из военной службы некоторую жёсткость, граничащую с жестокостью. О его нраве говорили так: война ожесточила его, а трагедия в любви сделала жестоким. В основном, эту жестокость, которой он сам в себе боялся, он выплёскивал на охоте, но известны случаи, когда он, к примеру, едва не задушил оруженосца, принёсшего известие о поражении, или, когда он собственноручно выпорол крестьянина со своих земель только за то, что тот непрестанно кашлял, сбивая его речь. К счастью, подобные порывы жестокости случались с ним нечасто, и намного чаще он корил себя за любую несдержанность, предпочитая холодную и лёгкую надменность, впрочем, придававшую ему оттенок презрительности, видимо, в силу страха, который испытывали при общении с ним, наслышанные об его нраве, люди. И действительно, будучи не в духе, маркиз мог отправить любого, не угодившего ему, на виселицу.
 В тот момент маркиз д’Обиньи был не в духе.
 Осмотрев обрубок, он презрительно сморщился, и бросил командующему отрядом:
 - Постарайтесь схватить ЭТО живьём. Я хочу взглянуть на подобное убожество.
 Командир молча поклонился и вышел. Через час, гарцуя на коне в боевом облачении, с открытым забралом и пышным хвостом на шлеме бацинете, он объявил всему отряду:
 - Чудовище схватить живьём. Убивший ответит лично перед маркизом.

VI. Post tenebras lux

 Сейчас уже невозможно отделить историческую правду от вымысла, созданного суеверной фантазией людей того времени, однако различные источники утверждают, что за время охоты “чудовищем сен-жерменского предместья” было зверски убито не менее двух десятков солдат из свиты маркиза. Отдельные записи утверждают, что его не брали ни копья, ни даже свинцовые пули из кулеврин. А один аноним утверждает, что и отрубленная рука демона в тот же миг выросла вновь. Правда это или только доля от неё, но доподлинно известно, что примерно в то же время некий трувер из Парижа по имени Гийом сочинил песню «О непобедимом мертвеце», доставившем много хлопот и солдатам, которые не могли с ним справиться, и монахам, бессильным в своей “святости”, и за которую поэт был приговорён к виселице.
 Убил ли Филипп столько людей, сколько приписывала ему то ли история, то ли легенда? На этот вопрос не смог бы ответить и он сам. Он не помнил себя. Перестав воспринимать себя человеком, он утратил тождественность себя себе. Его звали Филипп? Возможно. Он был послушником по имени Люсьен? Невозможно. Чудовище может сидеть на стенах монастыря, но жить в келье – никогда. Это кощунственно, это оскорбительно, в конце концов, это немыслимо! Чудовища живут в подземных норах, в глубоких пещерах, среди руин и могил, в темницах и башенных казематах. Они пресмыкаются в мерзкой клоаке, они рыщут в затхлых катакомбах. Они боятся устремлённого на них света, взгляда, смеха. Им спокойней в сумраке и безмолвии гробницы.
 Полагал ли Филипп когда-нибудь, что превратится в то, что он сейчас? Филипп никогда не был красив, но предполагал ли он, что неотвратимый и равнодушный fatum  превратит его в урода? Думал ли, что убьёт множество людей, не задумываясь, кто они, и виновен ли кто из них в его страдании?
 Нарушив третье правило Устава святого Бенедикта “Не убивать”, он затем попрал и все другие 70 правил. “Не делать другим того, чего бы мы не желали себе”; “Не предаваться гневу”; “Не помышлять о мщении”; “Не воздавать злом за зло”; “Отвечать на проклятие не проклятием, а благословением”; “В зле всегда обвинять самого себя”; “Избегать ненависти”…
 Но ведь и Люсьен уже не был монахом ордена, он не был даже мирянином Филиппом.
 Когда человека не считают более человеком, относятся к нему как к животному, он сам перестаёт чувствовать себя человеком, и уподобляется соответственно тому, как к нему относятся.
 Если нищего пинает каждый прохожий или ему кидают объедки, он ведёт себя как пёс. Когда пленных солдат режут победители, отважные на поле боя воины уподобляются покорному стаду домашнего скота. Когда человек одним своим видом внушает другим страх, словно хищный зверь, он становится зверем.
 Филипп более не сознавал себя человеком. Он будто забыл, кем он был: монахом, писцом, человеком мыслящим.
 Сейчас им руководил только тот инстинкт, который единственно руководит хищным животным – инстинкт выживания.
 Днём он укрывался во мраке, по ночам пробирался в деревни, чтобы добыть себе пропитание. Вопреки сложившейся легенде, он не ел людей. Он даже крайне редко убивал их. Только в том случае, если они препятствовали ему добыть себе пропитание - а крестьяне цепко держались за своё хозяйство: свои поля и свой скот, - и готовы были жертвовать собой, чтобы отстоять своё скудное имущество, за которое отвечали перед его верховным собственником - феодальным владетелем. Отвечали головой, и потому страх перед хозяином был не менее, а даже более сильным, чем страх перед монстром, которого хоть иногда удавалось отогнать вилами или огнём. Но чаще их находили наутро разорванными на части в поле, или с вывороченным нутром в хлеву. Говорили, будто нередко заставали чудовище, склонившимся над убитыми, зубами вырывающим куски мяса, и при том громко чавкающим. В действительности, Филипп никогда не ел людей. Несмотря на то, что он был способен убить того, кто ему препятствовал, словно не сознавая, что убивает человека, такого же, как он, - такого же, каким он был когда-то, - тем не менее, в нём сохранялось некое подсознательное табу, которое присуще и большинству высших животных, которые едят своих сородичей только в редких случаях, вызванных голодом.
 В качестве места своего обитания - жилища, где он мог скрываться днём, - повинуясь опять-таки не столь разуму, сколь дикому инстинкту, Филипп избрал Кладбище Невинных. Когда-то на месте этого кладбища были болота в пойме Сены, в этой местности проживали бедняки. Здесь же их и хоронили, а также душевнобольных и не крещёных младенцев. Позже - прихожан местного прихода. И затем уже начали хоронить горожан самых различных сословий: простолюдинов и знатных особ; казнённых и умерших от чумы. В то время это было крупнейшее кладбище Парижа.
 Рядом с ним находился тот самый приход. Это была древняя церковь, бывшая некогда языческим святилищем. В VIII веке его руины перестроили в христианскую церковь, пока и та, в связи с широким ростом новых храмов, постепенно не пришла в упадок и не была окончательно заброшена к началу XII века. Сейчас, два столетия спустя, уже она пребывала в руинах.
 Словно исполинский дракон, спаливший древний храм, своими лапами и массивным хвостом, играясь, разгромил громаду и романской церкви. У этого дракона много личин: война, ураган, землетрясение, потоп, мор…
 Но имя у этого страшного дракона одно – Время.
 Оно неумолимо к тому, что отжило, к тому, что когда-то расцветало, распускалось, размножалось и росло, а теперь гниёт, задыхается, вянет, разлагается. Будь то человек, строение, империя или нация.
 Всё вымирает, пережив расцвет. Древнейшие и величайшие государства мира, в своё время заложившие фундамент всей человеческой культуры: Шумер, Египет, Греция, Рим, - рушатся под натиском персов, арабов, турков, германцев, но лишь для того, чтобы те впитали в себя их культуру и продолжили её развитие, застывшее в граните цивилизации. Те дикие, варварские племена - готы и вандалы, которые сожгли, разграбили и разрушили могущественную Римскую империю, - нынешние англичане, немцы и французы, главные носители культуры средневековой Европы. Арабы, завоевавшие Египет, сохранили потомкам достижения науки, медицины и философии, отвергнутые христианским миром, как языческие пережитки.
 Таков естественный ход природы.
 Отжившее должно умереть, дав ростки новому. Но всё новое заключает в себе старое. Всё существует для чего-то. Даже если это что-то столь отдалённое, что кажется, будто смерть напрасна, даже если кажется, что смерть одного выдающегося народа или разрушение одной великой цивилизации – это конец света. Достигая расцвета, всё закономерно стареет, костенеет, и, в конце концов, умирает.
 И всё же, существуют некие тупики в лабиринтах как истории, так и самой жизни. Культуры, которые не внесли никакого весомого вклада в сокровищницу мировой Культуры; народы, завоёванные и истреблённые, прежде чем достигли своей зрелости. Живые организмы, не сумевшие приспособиться к экологическим изменениям, и сами собой вымершие. Люди, немощные от рождения или искалеченные беспощадной судьбой – люди без будущего, люди, которым лучше не жить, или вовсе не рождаться, ибо их жизни лишены какого-либо значения. Ex nihilo nihil fit .
 Но что поделать, если и такие люди желают жить, и даже – неслыханная, оскорбительная дерзость! – быть счастливыми. Уроды, желающие, чтобы их считали за людей. Что за ересь? Что за посягательство на божественный миропорядок? Нет! Никакого права, никакого закона нет, чтобы урод мог, вопреки всем, зваться человеком, мог любить, мог радоваться жизни. А если посмеет, человечество, строго блюдущее священное мироустройство, быстро поставит наглого вырожденца на место.
 Филипп, как обычно, сидел среди могил, укрытый густой сорной травой, поросшей по всей территории старого кладбища, когда услышал громкий голос:
 - Осмотреть всю территорию от стены до стены! Заглянуть за каждый надгробный камень, прочесать все кустарники! Пастухи из этих мест божились, что не раз видели, как оно ранним утром заползало сюда. Есть все основания полагать, что здесь и находится его логово.
 Филипп сразу же вышел из своего обычного полусонного и тупого оцепенения, в котором пребывал все дни – оцепенения без мыслей, без сновидений, без чувств. Как мог быстро, он принялся ползти по грязи среди высоких трав.
 Ноги прокажённого были окончательно изувечены болезнью, и он полз между надгробий, словно огромный могильный червь. Его зрение мутилось, но за последние месяцы, которые Филипп скрывался здесь, он изучил кладбище так же, как слепой, который знает расположение каждого предмета в своём жилище, и полз по памяти туда, где мог укрыться. Он слышал шаги и голоса пришедших за ним людей. Они разделились небольшими группами и обследовали разные участки, рыща по территории кладбища.
 Косами срезали высокую траву, вилами тыкали в узкие расщелины между камнями. Кто-то предложил поджечь траву, чтобы выкурить чудовище.
 - В крайнем случае, если нигде не обнаружим его. - Ответил тот же голос, который Филипп услышал первым.
 - Маркиз приказал доставить его живьём, - возразил чей-то тихий, будто слегка приглушённый, голос. - Он может сгореть.
 - Всё одно – ему гореть, - хмуро буркнул тот, кто приказал обыскать кладбище. - Маркиз действительно отдал распоряжение взять монстра живым. Перекопайте здесь всё, загляните под каждый камень, разройте все могилы, но найдите его. Живее!
 Филипп полз, извиваясь, помогая себе палкой, и замирая только тогда, когда слышал шаги и голоса в опасной близости от себя. Они ходили вокруг, за ним, слева, справа от него, словно всё плотнее сужая кольцо.
 Металлический свист косы нагонял его, как гончая. Он чуял приближение охотников.
 Но Филипп был уже близок к своей цели. Невысокий склеп, скрытый за вековыми деревьями, распростёршими над ним корявые голые ветви, находился вплотную к северной стене, и был почти незаметен издали. Его каменная дверь столетиями не открывалась, но и не запиралась – щель была узкой ровно настолько, чтобы в неё мог протиснуться один худощавый человек.
 Филиппа поглотил непроглядный мрак, с которым он слился, став его частью - тенью, забившейся в угол. Помещение склепа было столь низким и тесным, что походило на каменный мешок. У стены, будто втиснутый в самую глубину этого неуютного пространства, стоял каменный гроб. Кто был в нём похоронен? Кому построили этот невзрачный склеп, будто в насмешку над его прахом?.. Богатый скряга, не позаботившийся о своём погребении? Тщеславный бедняк, копивший всю жизнь на свою смерть? Разорившийся феодал? Свергнутый монарх? Быть может, скульптор или архитектор, создавший сам себе могилу? Ignoramus et ignorabimus .
 Сдвинув крышку гроба, Филипп вполз в могилу, как змей в чужую постель. Осторожно отодвинув скелет в угол, он закутался в сгнившее тряпьё, бывшее погребальным саваном. Будто негодуя на вторжение в его покой, неизвестный мертвец загремел костями. Прокажённый замер. Мертвец затих.
 Они ждали, затаив дыхание.
 Филипп вслушивался в смутные далёкие звуки погони. Порывы ветра доносили обрывки фраз:
 - У восточной стены нет!
 - …сотни могильников…
 - Перебили все плиты!..
 - …за теми деревьями!
 Вновь пошёл дождь. Капли застучали по стенам склепа. На каменных плитах пола закопошились гусеницы и мокрицы.
 Капли дождя и их шелест почти усыпили Филиппа. Ему вспомнилось, как когда-то, в прошлой жизни, когда он ещё был человеком, под такой же шум дождя, он присел отдохнуть на ступени дома в Марселе, и задремал…
 - Разбивайте дверь!
 Треск сухих веток и грохот рабочих инструментов вновь пробудили его. Он сжался в комок, стараясь замотаться в саван с головой.
 - Она слишком массивная. Не поддаётся.
 - Да, раньше строили на века, не так, как сейчас. Иди внутрь. Сможешь пролезть?
 - Кажется, да. Но… там тьма непроглядная. Даже если он там, я не увижу его.
 - Отломите ветку. Надо зажечь её. Дьявол! Будь проклят этот дождь! Ни дня без ливня… Просунь ветку в проём. Зажигай!
 - Не горит. Слишком сыро.
 - Дьяволы! Я сам пойду туда.
 Облачённый в глухие доспехи, командующий отрядом не без труда протиснулся в щель между дверью и стеной, и оказался во мраке склепа.
 - Ни дьявола я здесь не вижу. - Тише произнёс он. - Буду на ощупь. А вернее, наотмашь.
 Старый воин, участвовавший в нескольких освободительных крестовых походах в Испанию, столкнувшийся с фанатичным бесстрашием магометан перед лицом смерти за свою веру, оставшись один в абсолютной тьме, дрогнул. И чтобы отогнать обступивших его со всех сторон кошмарных призраков, начал рассекать мечом пустое пространство и тыкать в мох, поросший на стенах, пока меч не ударил по плите могилы.
 Командир задумчиво опёрся на гроб клинком. И затем решительно сдвинул крышку. Рукой в железной перчатке, рыцарь осторожно ощупал содержимое гробницы.
 - Здесь мертвяк. Труп в саване. Запах отвратный.
 Он задвинул крышку, и выбрался через щель наружу, глубоко втягивая свежий воздух.
 Мертвец безмолвствовал.
 Филипп вздохнул.
 Колокольчик тихо звякнул.

* * *

 Филиппа привели к маркизу д’Обиньи. Его отпустили, и подкосившийся прокажённый пал перед ногами маркиза.
 - Поднимите его. - Д’Обиньи сморщился и прикрыл ладонью нос и рот. В то же время, некоторые люди из окружения отвернулись или прикрыли лица руками.
 Когда обезображенное тело подняли медики в защитных одеждах, маркиз пристально вгляделся в него.
 - Мне доводилось видеть множество изрубленных тел на полях битв, и сквозных ран, и отсечённых членов, ничего подобного этому… - д’Обиньи сделал паузу, подбирая наиболее точное слово, - этой мерзости, я не видел.
 Чудовище, поддерживаемое двумя чёрными птицами, стояло перед ним, закрыв глаза; из-под опущенных век выступал гной. Оно казалось безжизненным.
 - Ты слышишь меня? - Спросил его маркиз. - Ты можешь говорить?
 - Да. - Филипп не поднимал веки. Утолщённые потрескавшиеся губы почти не двигались, когда он не столь говорил, сколь выхрипывал слова.
 - Как твоё имя?
 Филипп молчал.
 - У тебя есть имя? Тебя как-то звали?
 - Да.
 - Как же?
 - Фи…липп… - Едва слышно с трудом произнёс он.
 - Ему сложно говорить: мышцы окаменели, - приблизившись к маркизу, негромко сказал доктор Эжен де Корне.
 Филипп открыл глаза.
 - Тебе тяжело отвечать? - Обратился к нему д’Обиньи.
 Он кивнул.
 - Однако я хочу узнать, кто ты, прежде чем тебя казнят.
 Маркиз задумчиво посмотрел на единственную руку, в которой чудовище довольно крепко сжимало палку. Но отрицательно покачал головой:
 - Полагаю, грамоту ты не знаешь?
 Филипп ничего не ответил, но обратил взгляд на секретаря, делавшего записи гусиным пером.
 Маркиз кивнул писчему:
 - Дай ему перо и поддержи пергамент, пока он будет писать.
 Секретарь поднёс чистый свиток на дощечке, и, не скрывая брезгливости, протянул перо. Docteurs a bec , поддерживающие прокажённого, взяли у него палку, и он негнущимися пальцами сжал тонкое перо.
 - Пиши, кто ты: как тебя зовут, кто твои родители, откуда ты явился? Далее: когда ты отдал душу дьяволу, сколько демонов в тебя вселились? Скольких людей ты погубил?
 Филипп отвык от пера в своей руке, и от запаха чернил, но сейчас он не ощущал ни того, ни другого. Он писал очень кратко и очень долго, но он старался выводить буквы разборчиво. Он писал очень долго, и очень низко склонившись над листом пергамента.
 Вокруг него словно сконцентрировалось молчание: люди со свойственной им смесью страха и любопытства разглядывали его, и следили за тем, как он старательно выводит каждую букву, и, не веря, что подобное чудовище не только умеет писать, но и вообще мыслить.
 Филипп закончил писать, и писец передал свиток маркизу.
 - Так. - Д’Обиньи прищурился, вглядываясь в написанное, и подозвал писчего. - Тебе не раз приходилось переписывать рукописи, и в том числе, сделанные моим мелким почерком. Возможно, тебе удастся прочесть и это.
 Писчий пожал плечами:
 - Маркиз, это нечитаемо. Какая-то абракадабра. Вроде тех каракуль, которыми пишут купцы из дальних восточных стран.
 Д’Обиньи взял лист и высокомерно ответил:
 - Даже те купцы своими каракулями пишут изящные стихи. К тому же, я не думаю, чтобы он, - маркиз кивнул на Филиппа, - писал столь усердно бессмыслицу.
 - Маркиз, - приблизился к нему отец Алоиз. - Не читай, сожги этот поганый пергамент: там, наверняка, написаны нечестивые заклинания или гнусные богохульства. Возможно даже, ты призовёшь Сатану.
 Д’Обиньи верил чисто формально. И был лишён многих суеверий, насколько их мог быть лишён человек того времени. Он рассмеялся.
 Люди вокруг оживились и зашушукались.
 - Итак. - Маркиз повысил голос. Шум заметно поутих.
 Он начал читать, делая длительные паузы, пока осмысливал или угадывал слова, нацарапанные monstre:
 “Моё имя Филипп. Родом из Прованса. Мой отец был конюх… аббатство Сен-Жермен-де-Пре… Люсьен… Писец. Прокажён. Жил в лепрозории. Погром… Всех убили. Эллен сожгли. (Здесь он выдержал более длительную, и, казалось, задумчивую паузу.) Я отомстил. И я раскаиваюсь”.
 Маркиз молчал.
 Молчали и все вокруг.
 Филипп был будто мёртв: он повис на руках своих мрачных стражей, и его голова бессильно упала на грудь – в этой позе было что-то от распятого Христа. Столь безобразного, чудовищного Христа, что если кому-то в этот миг и пришло в голову подобное сравнение, то он тут же перекрещивался, дабы изгнать столь кощунственные мысли. Но кто знает, как выглядел Иисус, пройдя все свои Страсти…
 Наконец, маркиз спросил у него:
 - Ты говоришь, что отомстил, и что ты раскаиваешься?
 Филипп не ответил.
 - Так ты признаёшь, что изуверски убил всех послушников Сен-Жермен-де-Пре? Признаёшь ли ты также остальные свои жертвы?
 Филипп вновь не ответил. Он вовсе никак не отреагировал на вопросы маркиза – ни словом, ни жестом.
 - Он умер или без сознания? - Обратился д’Обиньи к доктору.
 Эжен де Корне, сам подобный большой чёрной птице, приблизился к прокажённому, которого держали врачи в защитных балахонах. Затем снял маску-клюв, и, приподняв повисшую голову Филиппа, другой рукой приоткрыл один его глаз. Внимательно осмотрев его, он приподнял веко над другим и осмотрел его. Затем доктор обернулся к маркизу:
 - Он в сознании, очевидно, силы его истощены. Кроме того, он очень плохо видит: глаза гноятся, и, должно быть, напряжение при письме окончательно ослабило их. Он почти слеп.
 - Но он слышит?
 - Вероятно.
 В разговор вмешался отец Алоиз.
 - Маркиз, ведь это же очевидно: молитвы и святая вода изгнали демонов, поддерживающих его силы, и тех, которые отвечали за его зрение, слух и речь – а это мелкие демоны Окулузис, Аудикус и Лалияр. Необходимо изгнать из его плоти остающихся ещё в ней бесов, и он падёт замертво, так как он, несомненно, давно уже мёртв.
 Д’Обиньи усмехнулся:
 - И что вы предлагаете, патер?
 - Пытку.
 Доктор нахмурился.
 - Пытку клещами.
 - Позвольте не согласиться с вами, патер. - Вступил в беседу другой священник, отец Бертран. - Пытка клещами эффективна при применении к колдунам, а в отношении одержимых лучше применять огонь либо калёное железо.
 - То есть, вы полагаете, глубокоуважаемый брат, что демоны не вырываются клещами вместе с органами или членами тела, в которых они обитают?
 - Я этого не утверждаю. Тем не менее, имея многолетний опыт экзорцизма, убедился в том, что бесы куда более хитры и изворотливы, чем принято считать. Полагаю, что они могут перебраться в другие органы или части тела до того, как мы успеем их извлечь.
 - И всё же вы не исключаете калёного железа, но разве эти же демоны сами не пытают грешников таким же железом, держа его голыми лапами и раскаляя в пламени, которое вокруг них?
 - Несомненно, так оно и есть, патер, и в этом-то и заключается уловка, на которую эти бесы и попадаются. Чувствуя жар, они думают, что оказались дома, в Аду, и они выползают наружу. И тут же попадают либо под раскалённый металл, который оставляет на них не сходящие ожоги, наподобие клейма, и по которым их легко распознать в дальнейшем, либо в пламя священного костра, который способен не только изгнать, но и даже умертвить их при высоком градусе святости.
 - Фратер Бертран, вы полагаете, что демоны действительно выползают наружу, ощущая жар? - Усомнился отец Алоиз.
 - Не полагаю, патер. Имея более двадцати лет практики изгнания бесов, могу, не погрешив перед истиной, сказать: знаю. Мелкие демоны хитры, но всё же глупы, как и всё, что создано не Богом.
 - В таком случае, - отец Алоиз задумчиво поглаживал лысину, - предлагаю применить пытку раскалёнными клещами, изъятие всех органов, дабы ни один демон не укрылся от нас, и затем сожжение тела и всех вынутых частей на костре.
 - Безумие. - Сквозь зубы пробормотал Эжен де Корне.
 Услышавший его маркиз громко рассмеялся и хлопнул доктора по плечу:
 - Безумие, мой друг, безумие! Каков мир, таков и Бог.
 Отец Алоиз нахмурился и строго спросил доктора:
 - А что, в таком случае, предлагаете Вы?
 Доктор взглянул на священника исподлобья:
 - Вылечить этого человека невозможно. Я не знаю, сколько он ещё проживёт, но вашу пытку он не перенесёт, даже если вы не станете заживо проводить вскрытие щипцами. Любую вашу пытку.
 - Так каково же ваше предложение? - Скрестив на груди руки, повторил вопрос отец Алоиз.
 - Отдайте его мне. - Тихо, но твёрдо произнёс де Корне.
 Маркиз хмыкнул.
 - Зачем вам это чудовище, доктор? - Подозрительно спросил отец Бертран.
 - Для изучения. Если вы готовы пытать и кромсать живого человека просто так, то я буду ставить опыты над живым и препарировать мёртвого для того, чтобы найти вакцину против этого страшного заболевания.
 - Да как вы не поймёте, невежа! Лжеучёный! - Раздосадовано воскликнул служитель церкви. - Что это не болезнь, а одержимость! Что этот человек давно мёртв, что он уже и не человек, и ему всё равно, что мы будем с ним делать! А вы, вы! - Уже в гневе восклицал отец Бертран. - Вы хотите выпустить на волю тех демонов, которые в нём! Быть может, вы ждёте их помощи в ваших алхимических поисках? Так вот, шарлатан, знай, что церковь никогда не допустит, чтобы такие, как ты, пудрили людям мозги и засоряли их разум псевдоистинами ваших лживых наук!
 - Значит, нет? - Спокойно спросил доктор, обращаясь не к священнику, а к маркизу.
 Тот пожал плечами, как бы показывая этим жестом: с ними лучше не спорить, и уж тем более, не ссориться.
 - Люди! - Обратился д’Обиньи к толпившимся во дворе, но на некотором расстоянии от прокажённого, маркиза и его окружения, крестьянам и селянам.
 - Послушайте, люди! Вам решать судьбу этого… этого некогда человека. Имейте в виду – вы все слышали: он был некогда писцом в монастыре, вашим братом во Христе, простого происхождения, и – он раскаялся в содеянном. Помиловать ли его, подвергнуть пытке калёным железом или сжечь на костре?
 - В огонь! Пусть горит! Пылать ему в костре! - Раздалось со всех сторон. Среди гула можно было иногда выхватить слово “пытка”, но, сколько бы ни вслушивался Эжен де Корне, он не услышал ни одного робкого “помиловать”.
 - Итак, данной мне властью светской юрисдикции, - громко объявил д’Обиньи, - я приговариваю Филиппа, бывшего писцом под церковным именем Люсьен, и обвиняемого в многочисленных и жестоких убийствах, а также, - маркиз покосился на церковников, - в сговоре с нечистыми силами, к сожжению на костре. Сегодня… Сейчас же на ярмарочной площади.
 Доктор тихо обратился к маркизу:
 - Франсуа…
 - Любезный Эжен, всё просто – он урод, и должен умереть.
 - Он – больной человек, но не урод.
 - Больной или одержимый, достаточно лишь взглянуть на него, чтобы удостовериться, что он – всё же урод.
 Де Корне строго посмотрел на маркиза:
 - В таком случае, ваша невеста точно такой же урод.
 Д’Обиньи отвёл взгляд и сурово нахмурился. Его недавно весёлое настроение в мгновение улетучилось. Казалось, он уже был готов разразиться громами, но - произнёс только:
 - Пора уже закончить это неприятное дело.
 Эжен де Корне поднял взгляд к небесам – их скрывали низко нависшие мрачные тучи.
Собирался дождь…
 Священники были несколько раздражены тем, что у них из-под носа увели добычу, но, в целом, довольны приговором, и насмешливо посматривали на доктора, который хоть и выглядел, как обычно, невозмутимым и полным достоинства, был, тем не менее, сильно взволнован.

VII. De profundis clamavi

 Филиппа поволокли – его обессиленное тело потащили по мощёной булыжником мостовой, оставляя на ней тёмно-бурый след.
 Чёрные хищные птицы, тащившие его за руки, даже не пытались отгонять разъярённых людей, которые держались поодаль, но время от времени иной смельчак подбегал ближе, чтобы плюнуть или запустить камнем в жалко влачимое тело. Некоторые даже приближались вплотную, чтобы пнуть ногой, но таких было немного: страх был слишком силён. Страх ли перед болезнью или страх перед бесами - сложно сказать. Всё это было едино и напрямую связано между собой в сознании обычного средневекового человека. Страх, равно как и ненависть ко всему чужому, непонятному его разуму, в котором единственным убеждением была вера в непогрешимость действий и истинность слов, идущих от имени церкви, а значит, - Бога.
 Ненависти равной как отвращению, так и презрению.
 “Merde!” - слышалось то там, то тут из уст крестьян, - мужчин, женщин и детей, - плюющих, кидающих камни или только наблюдающих со смехом за тем, как попирается достоинство человека. Но в их глазах то уже был не человек – мерзкое отвратительное существо, выползшее из отходной ямы, из зловонной клоаки, из затхлой гробницы. Merde, которое мерзко выглядит и гнусно пахнет. Merde, которое даже пнуть ногой отвратно. Merde, которое только и можно, что бросить в костёр.
 Позади гикающей дикой процессии, низко надвинув на глаза шляпу, молча и задумчиво шёл один человек. Доктор Эжен де Корне.

* * *

 Что ощущал во время своего унижения сам униженный? Что чувствовал Филипп и о чём он думал?
 Ничего. Ничего и ни о чём.
 Он не ощущал ударов камней и ног. Не ощущал боли в культе на месте его руки. Не чувствовал, что всё его тело представляет собой одну сплошную глубокую кровоточащую и гноящуюся язву. Кроме того, он уже ничего не видел.
 Когда он изредка открывал глаза, их застилал красный туман. Он ещё улавливал сквозь эту багровую завесу смутные силуэты, окружавшие его: сонм кровавых призраков, сопровождавших его и глумящихся над ним, - но уже не различал лиц.
 И он ожил только на один миг. Когда внезапно в него кто-то крепко вцепился и закричал ему в лицо:
 - Я разорву тебя своими руками, мерзкий урод! Ты погубил моего брата! Он служил в монастыре Сен-Жермен-де-Пре! Ты убил его, выродок! - И принялся голыми руками рвать его раны.
 Кто-то со смехом выкрикнул: “Сдери с него шкуру, Жан-Жак, ведь ты ж кожевник!”
 - Жан-Жак? Мой брат?.. - С трудом выговорил Филипп.
 - Что он пытается сказать, тыча в меня своей культей?
 - Кажется, он говорит “брат”…
 - Брат? Что за чушь ты несёшь, мразь?! Мой брат был монастырский писец, благочестивый монах. Его монастырь, Сен-Жермен-де-Пре, не раз закупал у меня телячьи и козлиные шкуры на пергамент для книг. Вот бы покойный отец рассмеялся, заслышав, что свирепое чудовище выдаёт себя за его тщедушного сына. А теперь ты убил его!
 Жан-Жак вновь вцепился в Филиппа, но процессия уже приблизилась к эшафоту, и, оттолкнув простолюдина, доктора втащили прокажённого на помост.
 Тело Филиппа просто бросили на доски, пока разжигали костёр. Дождь ещё не начался, но этому препятствовал ветер. Наконец, пламя разожгли, и чумные доктора принялись привязывать безжизненное тело к столбу. Приблизившись к прокажённому, отец Алоиз смиренно проговорил: “memento, quia pulvis est .”
 Донёсся отдалённый раскат грома. Затем другой, громче. Приближалась гроза.
 - В огонь это отродье! Вместе с колдунами, жидами и содомитами! Всем им одна дорога!
 - Бог ненавидит подобных тебе!
 - Мразота!
 - Бесполезный миру тлен!
 Вдруг среди злобных выкриков и брани возбуждённой гурьбы, раздался голос – спокойный, но громкий и уверенный:
 - Остановитесь, неразумные! Поистине, вы не ведаете, что творите!
 К столбам, где был подвешен осуждённый, вышел из толпы высокий и худощавый человек. Длинные и густые волосы выбивались из-под шляпы и вились на ветру, всё более раздувавшем пламя костра. Отблески которого в сумраке вечера, отсвечивая на суровом лице человека, делали его устрашающим. Несмотря на то, что обычно грустное и доброе лицо, излучающее свет мудрости, сейчас было дико искажено гневным негодованием, и ещё более – отблесками костра, игравшего тенями среди изгибов глубоких морщин, все узнали говорившего, и по толпе прошёл шёпот, перемежавшийся возгласами удивления:
 - Доктор Эжен де Корне.
 Между тем, прославленный врач продолжал говорить, и его речь каждым словом ставила диагноз притихшему обществу.
 - Вы собираетесь убить человека. Вашего брата и сына. Только за то, что он не схож с вами. За то, что его лицо и тело кажутся вам не лицом и телом человека, но мордой и туловищем чудовищного зверя. И, тем не менее, - я говорю вам, - ecce homo ! Хоть и обезображенный страшной болезнью. И эта болезнь может коснуться каждого и – о, нет! – не потому, что этот несчастный и подобные ему нашлют её на вас. И не потому, что Господь Бог наказал их или накажет вас. Но потому, что вы сами нашлёте её на себя, вы сами накажете себя. Ибо вы сами выливаете свои помои на улицу, отходы своего организма вы сливаете в реки, из которых затем лакают стада. Вы сбрасываете трупы кучей в яму, и вы закапываете их, едва припорошив землёй, или сжигаете и вешаете людей на главных площадях городов, где затем их трупы раздирают и растаскивают по улицам собаки и вороны. А порой и иная нищенка, торгующая пирожками на рынке, не найдя мяса собак или птиц, не погнушается под прикрытием ночи, отрезать у висельника лодыжку, и запечь человечье мясо в тесте, которое она взбивает немытыми руками, или, того хуже, ногами. Вы, люди, не моетесь месяцами не лишь потому, что зимой реки замерзают, а колодец, бывает, иссякает, но и потому что в церкви вам говорят, что держать тело в чистоте грешно; что праведник тот, кто не следит за собой; что в Рай войдёт только тот, кто покрыт грязью, в ком кишат вши, и от кого дурно пахнет. Подумайте же сами: захочет ли Бог пустить таких в Рай? Ведь вы все видели Рай на росписях в том соборе, куда вы каждое воскресенье ходите на службу. А вот таких, как он, примут. Почему? Потому что не он повинен в своём безобразии. Не всё в нашей жизни зависит от нашей воли, но наша воля всегда зависит от нас. Вы, здоровые и крепкие, способны не только изменить уклад своей жизни так, чтобы защититься от болезней и защитить других, но и помочь тем, кто был лишён этой защиты.
 Помочь не всегда значит убить. Помочь – значит поставить себя на место другого, и постараться его понять. Поразмыслите над этим. Вы утверждаете, будто он убивал жителей деревень и городов. Я утверждаю, что их убивали болезни, в которых повинны сами люди. И одна из этих болезней зовётся войною, а другая – церковью. И этот человек стал жертвой последней из них. И он ответил на чуму чумой. Ибо ненависть родит только ненависть. И вы ответили своей ненавистью. Но я говорю вам: не множьте ненависть.
 Я провёл много аутопсий, невзирая на запреты церкви и угрозы анафемы. Благодаря тому, я исследовал многие заболевания, и нашёл немало противоядий. И я знаю противоядие от двух великих болезней современности – войны и церкви.
 Прощение и милосердие.
 Вражда исходит от обид, и, если это личные обиды двух монархов, - горе их народам.
 Епископы те же короли и герцоги.
 Но Иисус учил милосердию и всепрощению. Церковь же сама не блюдёт свои заветы. И веры ей боле нет. Вы должны верить Христу, но не епископу, поправшему Его заповеди. Не надо бояться Бога – Его надо любить. А страх всегда идёт бок о бок с ненавистью. Он плоть от плоти его. “Oderint, dum metuant ” – эта формула годится императору языческого Рима, но не папе католической церкви. Любите Бога и не бойтесь церкви. Не ненавидьте её слуг за их лицемерие, мнимое благочестие, за их алчность и чревоугодие. Погрязшая во грехе, она и вас введёт во грех.
 В то время, когда Эжен де Корне говорил, огонь обхватил ноги, а затем и нижнюю часть туловища Филиппа. Живое мясо дымилось и горело, но он не чувствовал боли. Он не открывал глаз. Но его внутренний взор рисовал ему ужасающие картины Ада.
 Словно та мозаика в сожжённом им храме, вновь ожила пред ним. Словно он сам стал её частью – одним из того множества грешников, на которых наложена печать со словом inferi . Его низвергли в эту огненную бездну. Вокруг него полыхали столпы огня. Они вздымались до необозримых вершин. Они обжигали его тело, и повсюду разносился запах горящей плоти. С различных от него сторон стояли огромные чугунные котлы, в которых варились сразу по несколько человек. Он слышал хохот бесов и, кажется, даже различал их мерзкие рожи. Они лаяли, визжали, рычали и блеяли. Они погружали его всё глубже в море огня. И тогда он в отчаянии вскричал, и хотел протянуть руки к небу, но одной руки не было, а другая была крепко привязана к столбу. Его крик был лишь стоном, и едва бы кто разобрал в нём слова всем знакомой молитвы: De profundis clamavi ad te, Domine; Domine, exaudi vocem meam . Никто, кроме того, к кому она обращена.
 Сорок четвёртое и сорок пятое правила Устава святого Бенедикта гласят: “Помнить о Судном дне” и “Страшиться ада”. Но последнее, семьдесят второе правило говорит: “Никогда не отчаиваться в милосердии Божием”.
 Бог узрел его страдание и его раскаяние, лишь Господь мог простить ему всё Зло, им сотворённое, ибо даже он не мог его себе простить. И вот, пламя гаснет и посланный Господом ангел хватает Филиппа и вытаскивает из беспросветной бездны. Ни один дьявол не решился помешать божественному промыслу. Ангел уносит его прочь.

* * *

 Доктор обладал поразительной властью слова. Его авторитет и сила его убеждения заставили замолкнуть беснующуюся толпу, и заворожено внимать его словам. Позже это воздействие спишут на чары, которыми всех одурманил проклятый прокажённый. Но никто не перебил доктора, а, когда шум начавшегося, наконец, ливня заглушил его речь, и закрыл его сплошной стеной, прежде чем кто-либо пришёл в себя и что-нибудь понял, он вместе с чудовищем исчез с помоста, оставив лишь тлеющий под дождём пепел.
 Эжен де Корне был одним из тех одиноких людей, кто значительно опередил своё - тёмное - время, и своей жаждой познания и своим проницательным умом определил гуманистическую направленность эпохи Ренессанса, когда свободные умы, подобные ему, будут пользоваться уважением даже при папском дворе.
 Что же до знаменитого доктора, то единственное, что спасло его от цепких рук служителей церкви – покровительство маркиза и других могущественных феодалов, некоторые из которых были обязаны ему жизнью. А, кроме того, любовь и почёт обычных жителей, потому как в иных – особо сложных – случаях, он либо его ученики лечили и бедняков, не взимая платы.
 Доктора де Корне особенно интересовали все сложные случаи, когда любой сельский знахарь опускал руки, а городской врач пожимал плечами: “случай безнадёжный”.
 Он просил сообщать ему о любых нетипичных заболеваниях и приносить ему трупы умерших при странных симптомах.
 Церковь знала, что он занимается препарированием не только мёртвых животных, но и людей. Она даже подозревала его в причастности к секте люциферистов . Негодовала, стискивала зубы и сжимала кулаки. Но ничего более не могла сделать.
 Тогда как он не боялся открыто критиковать некоторые из деяний клириков. А за слова иногда казнят суровей, чем за поступки. Потому что поступок одного человека – только волна в море людей, а слова иного из людей – те капли в море, из которых возникает бурное течение, которое может окончиться наводнением. Грозной стихией, способной смыть даже самые прочные фундаменты.
 Теперь Эжен де Корне спас прокажённого от самосуда, - быть может, справедливого, но не менее ужасного, чем все его деяния, - и этим поступком вызвав возмущение уже не только церкви, но и любого простолюдина.
 - Зачем? - Только лишь сумел спросить Филипп, придя в сознание в жилище доктора.
 На улице громко и монотонно лил дождь. Он стучал по крыше, по стенам и окнам, и, казалось, что это преследователи стучатся в дом.
 - Я долго лечил одну девушку, очень красивую особу, которая, к сожалению, была больна неизлечимо. Её жених поместил её в лепрозорий, и, вероятно, она давно умерла, так и не познав в своей жизни любви. Но именно благодаря ей, мои опыты позволили мне приблизиться к пониманию и, возможно, к излечению этой болезни.
 Филиппа спасти было также невозможно. Но Эжен де Корне смазывал какими-то мазями ожоги и раны больного, чтобы хоть немного облегчить его страдания.
 - Когда я был маленьким, я стал свидетелем случая, повлиявшего на всю мою дальнейшую жизнь. Мне тогда было около десяти лет, даже, наверное, меньше – семь или восемь. И нашу деревню облетела весть, что у Марты, одной из жительниц, родилась двухголовая девочка. Весть распространила бабка, которая принимала у неё роды. Все сбежались к дому Марты посмотреть. Там действительно был младенец с двумя головами. И притом живой – головы громко заливались плачем, и кричали вдвойне громче обычного ребёнка. Удивление очень быстро переросло в страх. Прошёл шёпоток, что ребёнок от дьявола. Что она зачала его с инкубом. В конце концов, наш мясник отрубил младенцу головы топориком – сначала одну, потом другую. А тельце выбросили собакам. Что было с Мартой после, я не знаю, я её более не видел. А слышать приходилось разное: что она умерла во время родов, и что сошла с ума от горя, и то, что её изгнали из деревни. Однако я хорошо помню своё ощущение: мне было страшно смотреть на этого ребёнка, но очень любопытно, и я всё спрашивал маму, державшую меня за плечи, правда ли, что тётя Марта родила ребёнка от дьявола, правильно ли сделали, что отрубили ребёнку головы… “Да, правда”, - говорила мне мать, - “и всё правильно, люди знают, что делать”. Но любопытство было сильнее слепой веры, и уже в зрелые годы, получив медицинское образование, я интересовался всеми подобными или другими неординарными случаями. Подобных людей мне больше видеть не довелось, но не раз я наблюдал овец с двумя головами, телят, и чаще всего это встречалось у змей. И вот что я понял в ходе своих наблюдений: люди были неправы, когда говорили, что у девочки две головы. На самом деле, это были две девочки, две сестры с одним телом. По каким-то причинам, в утробе два плода срослись, и родились как будто одним, но у них два разных разума – это были два разных человека. Я не знаю, какими людьми бы они выросли, но я точно знаю, что в нашем мире им было бы невозможно жить. Может быть, им повезло, что они умерли… Однако всё-таки я понял, что люди в действительности не знают, что делают. И я решил помочь, насколько это в моих силах, всем, кого по причине своего невежества, отвергают другие. Мне кажется, что невежество – единственное дитя дьявола, которое есть в этом мире. И единственный мой враг.
 Сквозь шум ливня, явственно раздался громкий стук в дверь.
 - Открывай, старый шарлатан! Мы знаем, что ты приютил эту гниль! Отдай его нам, и мы не тронем тебя. Иначе мы сожжём твой рассадник безбожия.
 Толпа бесновалась, но не решалась выбить дверь и разрушить скромное жилище доктора. Она выкрикивала оскорбления и обещала самую беспощадную казнь ненавистному отродью.
 - Эти люди не виноваты. Лишения обозляют человека, даже если тот был благочестив и добр. Когда мир, окружающий тебя, ненавидит тебя, только святой не ответит ему тем же.
 - Святой? - Слабо спросил Филипп.
 - Иисус. Его презирали, над Ним глумились, издевались и, наконец, позорно казнили. Но Он всех простил и не держал ни на кого зла. И нам завещал поступать так. Истинное милосердие – это спасать до конца. Спасать, жертвуя собой.
 - Отдай им меня. Я заслужил их ненависть и их казнь… - Филипп собрал все оставшиеся у него силы, чтобы вложить их в непослушные уста и сказать то, что хотел сказать всем, ещё тогда, когда его допрашивал маркиз. - Мне жаль, что я принёс им столько несчастий. Если бы я мог, я бы вернул время вспять. И вновь бы бросился в реку, не позволяя тому колдуну вытащить и сгубить меня. Если бы в моих силах было воскресить всех погубленных мной… Если бы я мог помочь горю тех, кому я принёс его… Если бы только Бог дал мне возможность жить заново… Увы-увы…
 Дверь сотрясали удары.
 - Открывай, приказываю именем Бога!
 - Всемогущ ли Бог, вечен ли, вездесущ, - это вопросы, на которые ни один теолог не даст ясный ответ. Только милосердие, caritas humani generis , - единственный достоверный атрибут Бога истинного. Немилосердный Бог - лжебог. Любой, кто говорит или творит от имени Бога, но творит жестокость, - лжепророк. Лицемерный лгун. Милосердие это и единственное, что способен человек перенять у Бога; человек не может быть всеблаг, но этот живой огонёк в душе каждого человека он должен беречь, защищать от бурь и снегопадов, и раздувать пламя, чтобы оно светило как можно ярче и озаряло собой ту тьму, которая вокруг него. Только так человек может приблизиться к идеалу, только так он может стать частью того света, который и есть Бог.
 - Как жаль, что я не могу увидеть вашего лица, доктор.
 Горько вздохнув, прокажённый закрыл слепые глаза, на которых – впервые за долгие годы! – выступили слёзы, и беззвучно разрыдался.
 Его тело было сгустком жгучей боли, к которой он привык, но вдруг он почувствовал, что боль совсем исчезла. Она просто ушла, и он более не ощущал гниения своей плоти. И более он не чувствовал медленного умирания.
 До слуха Люсьена донёсся далёкий и печальный голос Эжена де Корне:
 - Requiescat in pace, filius .
 В этот же миг ливень хлынул в дом.

Finis

Замысел - лето 2009,
Написано - лето 2011-2012


Рецензии