Василеостровский чемодан
ВАСИЛЕОСТРОВСКИЙ ЧЕМОДАН
(обычное происшествие в Санкт-Петербурге)
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ГЛАВА 1
Троллейбусы всё не шли.
— Надое-ло, — негромко, но утвердительно, вместе с тем, приглушая последний слог, прокричал несостоявшийся пассажир. Кривовато зевнул и настроился на изнурительную пешеходную работу. Он оценочно уставился на свою слегка запыленную обувку, объемлющую натруженные стопы, с натугой пошевеливая там начинающими коченеть пальцами. Впрочем, вопль «надоело» не имел никаких оттенков раздражения, да сердце особо не щемило. Отсутствовала даже искорка сердитости. Более того: в его опустошённое нутро вкрадывалось какое-то странное, скажем так, издевательское наслаждение от собственной невезучести. Причём оно отдавало отдалённого рода изяществом, эдакой интеллигентной утончённостью. Будущий пешеход медленно, будто продуманно покивал головой в знак полученного удовлетворения. Причмокнул губами. А сладкая потеха над собой обёртывалась бесцветной обыденностью в усталом сознании. В нём давно упакованы многочисленные свидетельства подобных «подарков жизни». Целый склад. И человек мягко поругивал почти милое невезение, как это делается обычно по отношению к старым приятелям или детишкам. Сознание монотонно поносило приевшуюся с младенчества неудачливость, ему ниспосланную (или дарованную) родительскими генами, то есть повторяло одно и то же бранное словосочетание, но с художественными вариациями. Однако ж, производя эти заклинания или проклинания, не заметил человек слишком недопустимого увлечения вредным наслаждением. Оно привело его к порогу открытия ещё одного «подарка жизни». Тот оказался весьма существенным, если не сказать, исключительно значимым, аж до изумления. Человек широко раскрыл глаза и в тот же час, — острым чутьём, присущим затравленному существу, иначе говоря, трепетным ощущением собственной будущности, — увидел предстоящую пешую ходьбу свою — пожизненной, что ли?!
Поначалу, осторожно-осторожно он её представил. За порогом открытия. Неожиданно для себя. Эвристически. А затем, наступив на порог, увидел это в упор. И принялся он испытывать представленное видение непосредственно, остро, даже драматично, и не только чутким сердцем, но вообще всей глубиной заметно исхудавшего туловища. Незамедлительно ощутил там густой жар, готовящийся растечься по всем капиллярам, до каждого из кончиков застоявшегося тела, принявшегося было зябнуть. Спящее ли отчаяние внезапно пробудилось в богатых недрах того же сердца? Или кто-то неизвестный просто так взял, да закинул чужую тревогу, случайно прилетевшую из непознанного внешнего пространства, что простирается на миллиарды световых лет вокруг нашего героя? Не знаем. Вот, будто нарочно приговорённый каким-то упавшим с неба скоропалительным судом — пережил он ясно увиденное будущее.
К пожизненной.
Это слово прочитывалось усвоено, то есть, глубоко внутри мыслей, с непонятным для самой мысли аппетитом. Каждый слог у него последовательно замедлялся. По-жиз… нен… но… е. Наш герой будто пробовал внимательно вслушаться в слово. Не знаю, разве можно обнаружить слухом то, что не звучит вслух? Однако попробуйте. Скажите про себя (мысленно) первое влетевшее в голову слово. Только давайте особо не задумываться. Пусть оно будет из пары слогов, хоть из пятнадцати, неважно. Произнесли? Теперь прислушайтесь. Получится вроде бы эхо вашего слова из отдельных слогов. Мысленное эхо. Оно бывает частым да многократно подпрыгивающим, как под куполом архитектурного сооружения, а то и единичным, но растянутым, как в горах. И если такое делать долго, то постепенно вы начнёте производить уже не вслушивание, а скорее, вглядывание в это мысленно запечатлённое слово. А когда замена полностью произойдёт, смысл того, во что вы вглядываетесь, начинает обретать пространственные формы. Слово не течёт во времени, оно простирается, застывает в пространстве, заимев эдакую причудливую конструкцию.
«Пожизненное» обратилось в ощутимые внутренним зрением просторы, забитые прошлым, где все события, когда-то переживаемые, вдруг стали видны одновременно. Будущим оно тоже прочитывалось. Пока — бессобытийным, но столь же впечатляющим. Таковая картинка прошло-будущего переросла себя, развернулась, обратилась панорамой, очертила что-то вроде горизонта. Природа сего явления не представляется ясной. Извечная линия слияния неба и земли, — всегда она далека от нас. И от произнесённого в мысли слова — тоже. И от самой мысли, что в голове, не близка она.
А, впрочем, тот горизонт, по-видимому, отдалён и от головы, что без отблеска надежды отсылает взор помигивающих очей на вполне конкретное городское пространство, вернее, на тот его краешек, за которым столь же мысленно застыл троллейбус, уткнувшись в провода блестящими сквозь копоть глазками на палочках. Прирос к ним. Навсегда.
— В болото, — сказала голова, решаясь на подвиг пешего перехода сквозь городское обиталище, складываемое из всякого рода вздорных представлений, сложно смешанных между собой. Оно было, с одной стороны, в известной мере видимым, откровенно материальным, а другой частью — совершенно скрытным, невидимым: ни материально и никак. В городе ведь всегда немало препятствий для проникновения взгляда: чего-то вроде домов, грузовиков, а иногда троллейбусов. Но эти противоречивые дроби пространства постоянно обмениваются свойствами восприятия: видимое пропадает, становится невидимым, а невидимое, наоборот, проявляется. «Всё течёт, всё меняется». Пешеход сам, благодаря передвижению, превращает разные доли окружения в сущие противоположности (с точки зрения видимости). Он волевым движением смешивает их на палитре восприятия вещей. Такой вот он хозяин и творец полноты окружающего пространства. Хотя заметим, что в данный момент, — и потенциально видимая часть его хозяйства порой становилась настолько начинённой крупными каплями дождя и густыми лепёшками снега, достигая чрезвычайной плотности, что в нём создавалось одно сплошное препятствие. Ничего иного видеть совершенно невозможно.
Однако ноги, — не испытывая особой охоты выслуживаться перед решениями головы, шевелиться не торопились, одновременно притормаживая сам ход мысли о подвиге. Оказывается, они, которые суть вообще конечности, — могут воздействовать на мысль. Наверное, да, способны, и это мы видим в действительности. В ответ на такое нежелание завсегда подчинённых членов работать, голова задумалась и, как бы шутя над собой, вспомнила поговорку «дурная голова ногам покоя не даёт». На что, в общем-то, отзывчивые ноги, положительно оценив своевременное наблюдение, отреагировав на беззлобную, но точную самокритичность, помялись-помялись, помельтешили секунду-другую, да понесли-таки голову на подвиг.
Насыщенное кружево ограды Соловьёвского сада, сопровождающее героя, навело на него ещё одного рода тоску. Ну, во-первых, кто разрешал ничтожному чугунному рисунку двигаться и сопровождать? А вот, оказывается, бывает. Сама ограда, конечно же, не ходит, она даже слишком тяжела для того, да и что мы говорим, ей вовсе нет в том ни нужды, ни повинности. Но узор, узор, — тот как раз умеет сопутствовать внешнему движению, сопровождать назойливой повторяемостью звеньев, будто перескакивая одно к другому на обозримом протяжении пространства. Такая способность металлического вещества внезапно возбудила неуместную и вряд ли желанную тоску. Ну, что же это, понимаете ли, — неподвижное тело оказалось приравненным в некотором смысле к телу подвижному: оно чуть ли не конвоирует пешехода. Несправедливость такого явления сама собой породила вполне обоснованный протест. А если к нему присовокупить неудобство от налаженного кручения чужой тревоги, перемешенной с родным отчаянием, то в подобной ситуации недалеко до вполне праведного возмущения. Ведь не так давно герой наш, придя на троллейбусную остановку, законно представлял ближайшее будущее как раз совершенно наоборот: именно сам намерен был оставаться в состоянии покоя внутри машины, но вместе с тем двигаться в качестве пассажира. А тут бездушное чугунное кружево, которому и впрямь ничего не нужно, тем более, оно чувств никаких не имеет, отняло у него естественную роль: оставаться самому в покое, но перемещаться за счёт чужого движения. Узор стал пассажиром пешехода. Кто же такого потерпит?
Герой наш остановился и замерил укоризненным взглядом уходящую в перспективу ограду, но та, впрочем, не успевая особо сократиться в ней, вскоре затуманивалась осадками до невидимости, выказывая длину свою вообще будто бесконечной.
«Вот ведь ещё на мою голову», — мысленно произнёс он без намерения вслушиваться в сказанное. Затем перешёл на противоположную линию улицы.
Будем снисходительны. Когда человек обретается в озабоченности, когда непроизвольно испытывает эдакий плечепожимающий неуют от её колючего окружения, то этого человека легко обидеть любым пустяком. Но можно совершенно вдруг успокоить. Так и произошло у нас тут, вскоре после того, когда пешеход свернул за угол, оставив обидчицу-решётку сзади: в пространстве и во времени. А сам направился вдоль набережной Большой Невы.
Широкий простор державной реки тут же будто раздвинул в стихийную бескрайность каждую дождинку да снежинку друг от дружки. Воздух стал почти прозрачным. Сквозь эту будто бы хрустальную мглу, образованную разреженными осадками, виднелся противоположный берег с привычным силуэтом. А осадкам, впрочем, теперь негустым и совсем непохожим на те, что были возле бесконечной ограды, а так, подобным ночному северному сиянию, сквозь которое отчётливо различаются звёзды, — вроде бы не слишком оседалось. У них только название такое — осадки. В действительности же они всё кружили каплями да хлопьями в воздухе, имея одну единственную цель — залепить нашему герою лицо или, по крайней мере, пощекотать. Герой ладонью отёр эту ничем не защищённую поверхность. Помаргивая, он вглядывался в силуэт.
Сквозь почти прозрачную белёсую мглу, на том берегу державного водного пространства точнёхонько над крышами домов парил Александринский ангел. Взялся он сопровождать пешехода, сам-то, мы знаем, оставаясь на месте. Отдалённым от нас предметам свойственно так поступать. Но в его сопровождении заключалось ещё одно замечательное, доброе качество. Будучи далеко впереди нашего героя, Ангел, перемещался одновременно с ним, но с явно замедленным видимым движением, а задумчивым взглядом показывал, будто поджидает человека, потворствует сравняться им обоим, и на короткое время стать почти попутчиками. Даже, думается нам, добрыми попутчиками. А потом он мог бы приотстать, неспешно продолжая провожать пожизненного пешехода, благословлять его на дальнейший путь в загадочных, непредсказуемых, а порой опасных городских пространствах.
«Исаакиевский собор старик Август Августович, конечно же, запорол, — в голове пешехода пронеслась лёгкая уверенность в критике зодчего Монферана, когда лицо чуть развернулось вправо, давая глазам обнаружить не столь, на их взгляд, пропорционально выверенное сооружение, — но Столп с Ангелом он придумал гениально, здорово придумал», — голова снова сдвинулась в прежнее положение. В неё пришло успокоение.
В такую погоду неудивительно было подумать о звёздах, об этих внеземных гигантах в миллиардных счислениях, то есть, не в меньших количествах, чем здешние дождевые капли со снежинками, мечущиеся в ближнем околоземном пространстве. Миллиарды звёзд светят на землю. И что из того, если они далеко, а наше зрение фокусным способом превращает гиганты в точки. Мы же знаем: не слишком уж они — точки. Очень смешно, правда, когда такое огромное количество энергии не находит себе применения? Если звёзды работают безудержно, производят невообразимые потоки тепла, света, ещё много чего, сколь полезного, столь и пагубного, значит, всё, ими произведённое, где-то в чём-то накапливается! Когда кто-то вещи отдаёт, следовательно, кто-то забирает! Ведь не пропадать же зря этой щедрости, в силу даже элементарного второго закона термодинамики! Но где оно “в чём-то”? Что собирает всемирное богатство, на что похожи щупальца того всепоглощающего монстра? Существуют ли, скажем, звёзды-богачи, пренебрегающие вообще всеми законами термодинамики? Не они ли, подобно иному жаждущему веществу во вселенной, гребут всё что ни попадя, от ненасытности своей надуваются до неприличия, затем взрываются, обращаясь в тёмные облака и туманности, никогда не собираемые в какую-либо отчётливую форму для оправдания сомнительного существования? Есть ещё, говорят, квазары, как будто звёзды, а на самом деле, не понять что. А если проверить их поведение? Не воры ли они, да слишком увёртливые средь всяческих всемирных законов? Нахватав и зажулив себе чужую световую собственность, не убегают ли за края вселенной, надеясь на недосягаемость для проворных правовых структур мироздания, повсюду накидывающих всякую законность? Конечно. А ещё из щедрот, испускаемых звёздами, постоянно производится межзвёздная пыль, прах небесный, предвестник всеобщей тепловой смерти в объятьях вездесущих тёмных богачей. (Ну, если хорошенько подумать, не столь уж небесный этот прах, а посюсторонний, по сути, тот же земной). Прах. Он всюду. Его настолько преизбыточно, что даже замечательный наш Млечный Путь заметается им пургою нескончаемой. Да столь усердно заметается, что самое сердце, пышущее ярким огромным жаром, полностью завалено толстенным сугробом, да так, чтобы решительно стало невидимым для одинокого человечества на земельке своей. Всякого рода темнота и подделка под звёзды, — копится, копится да копится по амбарам вселенной. Зачем? Какая сила повелевает ею? Разве только чтобы всё остальное, сверкающее вещество накрыть бы собой, в конце концов, да преуспеть в вечной славе пред свои же замкнутые очи? Хм. Лучше бы всё это пожелало собраться в комки, скататься до шариков, да весело попутешествовать среди тёмных пространств, имея цель подобраться до ближайшей, горящей светом звезде, погреться, а заодно стать её освещёнными планетами, где и яблони бы зацвели когда-нибудь… Но то, — лишь неизвестно чья мечта несбыточная…
Человек, о сём размышляющий, вознамерился вообразить себя в роли случайного накопителя звёздного света, бесцельно растраченного в пространствах космического бытия. Только вот звездой-богачом ли, вороватой ли подделкой под звезду, или, всё-таки, прахом? Вообще, если подумать честно, легко убедиться, что результатом любого энергетического воздействия в нашем мире становится прах. Угу. Ну, тогда не знаю, стоит ли столько светить, чтобы порождать это вещество, которое и вещью-то назвать никак невозможно? Таков уж звёздный свет во всей красе. А стоит ли тратить столько совершенных по форме дождинок и снежинок, чтобы породить лужи? Таков уж здешний климат. И стоит ли столько говорить глубоко осмысленными словами, чтобы породить чепуху? Таков наш ум.
Но всё, перед тем здесь пропечатанное, пешеход говорил исключительно про себя, не проронив ни единого звука вслух, и поэтому никто не мог ни услышать, ни оценить эти оригинальные мысли, кроме нашего героя.
А скуповатые сведения о личности открытого нами персонажа всё-таки просочились к нам на строчки. Наверное, из-за внезапных слухов. Слухи. Молва. Это какие-то мелкие божки очень-очень древнего происхождения. А, подобно всему чрезвычайно древнему, они же весьма замысловатые, тонкие, будто ювелирные изделия, отточенные умением потомственных мастеров, наработанным в веках и тысячелетиях. Потому нам, грубым людям европейского мышления конца двадцатого века, совершенно непостижимо: отчего слухи могут распространяться быстрее звука, даже обгонять свет? Вопрос: благодаря какому средству они приходят к нам ещё задолго до появления самих событий, о которых уверенно распространяются. Они подобны грибам. Вылезают из-под земли, выталкиваемые неведомой грибницей и — готово. Хочешь — в корзину собирай, хочешь — ногами сшибай, а хочешь — стороной обходи. Верь, не верь, но если говорят, то зря не скажут. Потом запоздало появляется достоверность, истинное знание. А сначала — обязательно слухи.
И вот мы, по вылупленной из ниоткуда молве, ухватываем информацию: герой наш не какой-нибудь там учёный-химик или шахматист, а скорее такой, понимаете ли, среднего типа горожанин. И профессия у него, чего бы из себя не коробила, оказалась чистой случайностью, никак не отражалась на его внутреннем и внешнем поведении. Потому-то он средний. Прямо не знаю, что у него за фамилия. Ну, какая бывает фамилия у среднего горожанина? Тоже средняя? Нет. Наверное, любая. Мне так кажется — совершенно любая. Я даже думаю, что его фамилия настолько любая, то и звучит вот так вот независимо ни от чего, ну, полностью по-любому. Поэтому я могу быть твёрдо уверенным, что его фамилия Босикомшин. «Как, как»? — спросите вы. Босикомшин. Это и есть точно та, которая любая. Ну, скажите, может ли человек с такой фамилией обладать определённой профессией? Такая фамилия и к деревне маловато годится, нет там такого повода. Она, что ни на есть, городская, поскольку в городах всегда найдётся повод к чему душенька прикажет, любой повод. Да. На том, пожалуй, сговоримся, дабы, излишне увлекаясь спором об истинной фамилии среднего горожанина, не упустить из виду его лично. А он уже вона где — до моста Дворцового в пяти шагах.
Итак, пожизненный пешеход Босикомшин приблизился к Дворцовому мосту, где слегка забуксовал приземистой пляской по наклонной плоскости гранита, смазанного чистой гололедицей.
«Странно, — подумал пешеход, слегка расстроив чувства, — а почему бы им и мосты не развести, коли всё равно, троллейбусы не ходят. Уж впрямь развели бы, и всё прекрасненько, всё хорошо, никому никуда не надо». Но далее не думалось ему. Что-то помешало. Мысль у него тоже забуксовала, по-видимому, из-за солидарности с ногами.
Затороченный лёд в Неве тоже не двигался, хотя более половины ширины реки, совершенно свободной ото льда, заметно текла заключённою в себе водой, создавая буруны на исходе из-за быков моста, закручиваясь в мелких воронках, но далее мягко и уверенно устремляясь в давно уготованное будущее.
Босикомшин мог бы снова огорчиться. Мало ли: скользко, мост почему-то не развели, вода нагло уверена в успешно занятом месте на круглой земле... Но печалиться не стал. Наоборот, громко хихикнул, нарочно демонстрируя пренебрежение ко всему, способному огорчить, расстроить или напрямую оскорбить средне-любого человека.
— Не свалиться бы в грязь, — вслед за шумным смехом произнёс он негромко, но с интонацией облегчения.
Что так снова успокоило пожизненного пешехода, иначе говоря, профессионала-горожанина, даже не дав ходу ему раздосадоваться, мы не знаем. Может быть, воронки да буруны в воде, производящие тоже отдалённое подобие буксовки? Они, таким образом, не оставляли его одиноким в неприятности, будто ему сочувствуя. А ещё, — довольно внезапного порыва ветра, подтолкнувшего в спину. Пожалуй, это именно он составил вспомоществование на предмет выхода из пляскоподобного топтания на ледяной плёнке, прилипшей ко граниту. Надо отметить, что имеют место многообразные события, подбрасываемые человеку ради успокоения. Меж них бывают совершенно очевидные для нашего героя, а для другого кого, они вовсе неощутимые, поскольку другой, как и мы — лишь сторонний наблюдатель. И есть, конечно, тайные помощники. Такие тайные, что сокрыты от описываемого нами гражданина, подвергнутого изменению настроения. Есть, знаете ли, в природе вещей, — до чрезвычайности много чего всякого, для нас непременно подсобного как раз в нужную минуту.
Избрав коньковый приём лыжного гонщика, Босикомшин, подпираемый устойчивым порывом ветра в спину и ещё чем-то, ловко преодолел препятствие, да так же мягко, уверенно, подобно вольной реке, устремился в собственное уготованное будущее на том конце моста.
ГЛАВА 2
Там, у Адмиралтейства, на спуске к воде, что охраняется львами с шарами, другой человек раскрыл настежь с виду пустой чемодан. Положил его на нижнюю ступеньку, то и дело накрываемую волной. Потом вынул из карманов двух кукол. Обычных, девчачьих. Одну посадил на векшнюю, другую на внутреннюю сторону крышки. Тут подоспевшая очередная волна, поздоровее предыдущих, приподняла чемоданный катамаран с кукольными пассажирами, а общее течение реки сдвинуло его вдоль ступеньки. Человек едва успел отпрыгнуть назад, повыше, куда не добегает волна, и, создав изящную стройность до того неказистой фигуре, застыл в ожидании, напутственно подняв правую руку. Спущенное им на воду судно развернулось, постояло без движения, вроде бы отвечая вниманием на доброе напутствие, затем, сначала медленно и робко, а потом, неожиданно ускоряя прочь направленный ход, отошло наискосок от берега. Всего несколькими секундами позже оно оказалось на стремнине реки. Человек быстро выскочил на мост, устремляясь в сторону Васильевского острова. Там он сразу же столкнулся с Босикомшиным.
Тот, как мы знаем, тоже шёл по мосту. И с любопытством бездельника наблюдал за ритуалом отдания путёвки в жизнь чемодану с куклами, удерживаясь за перила попеременно обеими руками, чтоб вдруг, если придётся поскользнуться, то не отвлечься бы на такую внезапную неловкость да не упустить интересной детали в разглядывании священного действия. Так, дойдя до конца моста, взглядом провожая чемодан, перспективой сокращённый до малого объёма вдали от него, он всё-таки поскользнулся. Ноги оттянули остальное туловище вбок от перил под углом, градусов в тридцать к давно не чинёной панели. К счастью, они упёрлись в широкую трещину, а обе руки вцепились инстинктивно в перила. Тело, соответственно создав данный угол, перегородило значительную часть пешеходного створа моста. Об этот угол и натолкнулся человек, только что отдавший странное плавсредство воле волн, торопясь по делу на Васильевский остров.
После того как, благодаря удару, Босикомшин крутанулся, подобно фигуристу на показательном выступлении в ледяном дворце, затем почти выпрямился, вырастая из панели моста, ещё с минуту оба пешехода пробовали выбраться из никак не прерываемого состояния столкновения, делая короткие редкие движения телом целиком, а также отдельными частями. Такое взаимодействие, возможно, продолжалось бы дольше, если другие пешеходы, редкие на мосту в не слишком приятную погоду, не помогли бы им, наконец, разойтись. А чемодан, по истечении того же времени, успел незаметно вовсе скрыться из виду обоих участников дорожно-мостового происшествия, что привело их в законное неудовольствие.
Профессор (вид того человека был явно профессорский), не обнаружив на себе ни тени укоризны по отношению к Босикомшину, раскланялся с ним, пару раз кашлянул и, уже не спеша, двинулся заранее задуманной дорогой. А наш предыдущий герой остался в одиночестве на конце моста, не имея волевого движения по определённому пути. Он глядел на льва. И снова оскорбился.
— Ну что ты щеришься?! — крикнул он льву, у которого действительно рот застыл в полуоткрытом состоянии, — что ты тут лыбишься?!
Но давайте пока оставим нашего первого героя перед бронзовым хищником вместе, как говорится, с отрицательными эмоциями, то есть, попросту говоря, в дурном настроении да переметнёмся на второго.
ГЛАВА 3
Профессор гладко передвигался, будучи в благодушном расположении, хотя и в полном безразличии к окружению. Кстати, осадки — прекратились. Небо местами поголубело, и если бы наш второй герой в этот момент… В какой момент? А в тот лучший момент, когда одно из проступивших голубизной мест неба оказалось почти впритирку занятым желтоватым солнцем зимы. И если бы в эту минуточку наш второй герой обернулся назад, то увидел бы ясное солнце точно за головой ангела, будто бы изображая из себя нимб. Но профессор шёл, не оборачиваясь. Однако в его уме произвольно произошло-таки подобное наложение предметов.
Он думал:
«Вестник Божий и проводник света. Есть ли между ними смысловая параллель»?
Напомним, что профессорами обычно становятся пытливые умы, измышляющие всякие параллели.
«Хм, — продолжил думать профессор, — похоже, есть».
Дальше мысль углубилась в потёмки внутренних соображений и не выдавала заметных признаков словесной адекватности. Мыслитель шёл, время от времени освещаемый солнцем в спину и улыбкой на лице. И, хотя на общей поверхности тела оба разных света не пересекались между собой, что-то неуловимое объединяло их вокруг профессора, охватывало, вместе создавая общее сияние в его слегка подпрыгивающей фигуре.
А вот дом его. Здесь он живёт.
Испытатель самоходного чемодана легко вбежал к себе на четвёртый этаж. (Лифт иногда работал, но наш второй герой давно привык бегать по лестнице). Профессор ступил на последнюю площадку, где остановился подле двери своей квартиры. В то время, когда он начал сверять ключ со скважиной в замке, хлопнула железная дверь лифта, и на ту же площадку взошёл человек, направляясь к соседней квартире. В руке он держал пустое ведро из-под мусора, которое слегка покачивалось на дужке. Одежда на нём нисколько не выдавала нынешнего времени года. Всё только домашнее: тельняшка наподобие майки, галифе с тесёмочками, тапочки. Это был командир танка в запасе. Одной ногой он наступил на распущенную тесёмочку, отчего, при входе на лестничную площадку, чуть не обронил себя.
— Что-то, Егорыч, ты знаться перестал; я тебя на первом этаже в лифте поджидал, а ты внимания не обращаешь, — сказал он с незлобивой укоризной, спешно восстанавливая вертикальное положение.
У Егорыча ключ со скважиной не сходился.
— Давай, помогу, — сказал сосед уже отеческим тоном, но с остаточной горчинкой.
Егорыч потыкал, потыкал ключиком в прорезь, а потом покорно передал этот потёртый матово-золотистый предмет, подозрительно похожий на востребованный в сей час, отставному командиру танка. Тот внимательно оглядел вещь, потом также пытливо всмотрелся в прорезь. Далее глаза у него побегали несколько раз от прорези к ключу и обратно.
— Ключ не тот, — было его резюме.
— А замок? — спросил профессор.
— И замок не тот.
— Почему же тогда не совмещаются они, если тот и тот — оба вместе не те?
— А потому-то нет совпадения, что тот и тот — не те, что надо.
— Хи-хи, а вы, наверное, большой любитель пофилософствовать, — профессор ещё пошарил по карманам, из которых давеча вытаскивал куклы. — Угу, этот непонятно что отпирает, а тот, что надо, выпал на спуске.
— Диковинные у тебя выражения, Егорыч: «выпал на спуске, спустился на выпаде».
— Как-как? Спустился на выпаде? Это замечательно, очень глубокомысленное выражение; вы действительно большой любитель пофилософствовать; однако мне этот выпад совершенно некстати, придётся спускаться обратно, но не выпадать... Ага, лифт работает... Ну да ладно, я так, пешочком.
Профессор медленно пошёл по лестнице вниз, вынося то одну, то другую ногу далеко вперёд, будто к чему-то примериваясь или выражая таким образом вновь приобретённое задумчивое состояние. Затем, выйдя на улицу и спиной затворив дверь парадной, также не спеша, побрёл он к мосту, чтобы преодолеть широкую воду и оказаться на площадке, где лежит потерянный ключ, охраняемый свирепыми львами, порой насмехающимися над настоящими горожанами.
А в голове у профессора или, точнее выразиться, вокруг неё стали зарождаться звуки. Будто исходили они от невидимых стереонаушников, надетых на эту голову. В действительности же они пробивались из несуществующего в природе вместилища, прямо скажем, из небытия, жадно вырастали, становясь, по мере роста, всё более и более независимыми, создавая некий пространственно-звуковой купол. Оттого-то напросилась аллегория со стереонаушниками. Сначала один — тонкий-тонкий, но похожий на что-то металлическое. Затем второй, тоже тонкий, но совершенно воздушный. А потом разом возник мощный ворох звуков, будто древесная крона шумит под порывами ветра, накатами сменяющих друг друга. И параллельно вышло что-то, подобное натуженному шёпоту плотно стиснутой груды народа подле узкого выхода на свет Божий. И некий позывной гуд начался как бы исподтишка, но уверенно. Он пошёл, нарастая, нарастая, порой коварно припадая, но затем обнимая собой всё, словно пожар. А внутри этих представших сложно сочетаемых звуков, сперва несмело, а потом утвердительно послышался перезвон, похожий на звук молодого ручья. За ним — одинокий человеческий голос. Он очутился в точке центра головы. Этот живой голос возникал многосложными волнами. То ярко и сочно прорывался он изнутри, перекрывая описанную нами звуковую громаду целиком, то прятался в укрытии: либо в кроне дерева, либо в гуще толпы. Или тонул в ручейке. Или сгорал в пожаре. Всё действо обретало образ пока ещё не пойманного свойства, но зато обзаводилось характерной звуковой личностью. Потом, незаметно для профессора, произвелись метаморфозы. Тонкий металлический звук яснее и яснее стал походить на постоянно вибрирующую тарелку, вернее многих разновеликих тарелок, обслуживаемых усердным ударником, а сквозь них на предельной высоте прорывались корнет-а-пистоны. Тонкий воздушный звук уподобился дыханию флейт, кларнетов и гобоев. Шепчущая древесная крона обернулась десятками скрипок, виолончелей и альтов, а стиснутый народ — контрабасами с геликоном и фаготами. Гул пожара исходил, оказывается, из лабиринта валторн и ёмкостей литавр. Чистый ручей катился по фортепьянным клавишам. И всё, всё, всё постепенно укладывалось в гармонию. А с ней пытался спорить, порой до откровенного диссонанса, обычный человеческий голос, обладающий завидным диапазоном от колоратуры до баритона. Едва всё уложилось окончательно и гармонично в конкретную форму, профессор покачал головой, сказал про себя: «опять не получилось», ускоряя шаги на поиски ключа.
На мосту профессор снова столкнулся с Босикомшиным.
А пока расскажем подробнее, кто таков, наш профессор.
По тому, как у него в голове и вокруг неё зарождаются иногда (или всегда) звуки всякие да укладываются без его воли в гармонию, можно догадаться, что наш профессор — не простых естественных наук или медицин, а музыки. Профессор музыки. Раньше он ходил Благовещенским мостом, таков путь короче, если на работу идти в консерваторию. Но то, действительно раньше, когда у него была должность завкафедры. А почему вдруг вкралось прошедшее время? Он никогда не переставал числиться в профессорско-преподавательском составе. Числится и сегодня, но редко ходит. Возможно, ключик, оказавшийся не тем, был у него запасным от постоянно приписанного ему класса, где он преподавал уроки фортепьяно и гармонии. Но давно не пользовался. Работа в консерватории стала для него второстепенной. Благовещенский мост — тоже. Таковая перемена произошла в ту пору, как однажды, в ночной тишине, размышляя о музыке оркестровой и музыке чисел, профессор заснул. В безразмерном пространстве сна он совершенно естественно разговорился с древним греком Пифагором о числовой музыке сфер…
Музыка чисел, между прочим, не оставляла его мыслей ещё с юности. Тогда, недобрав одного балла при поступлении в университет на математический факультет (а размещался он в те времена в двух шагах от его дома на Десятой линии), будущий профессор сразу же перекинулся на другой берег и всё прекрасно сдал в консерваторию, даже с запасом проходных баллов. Правда, она более удалена от места жительства, туда надо ездить на трамвае, но — сдал, так сдал. И, подобно тому, когда восходишь на какую-нибудь горку, взор становится широким, да уводит в дальние дали, — жизнь повела юношу по вполне определённому сектору бытия. Зигзагообразно…
Профессор давно делал попытки распознать пифагоров контекст, где живут числа, а теперь, к нечаянной радости, сам учитель ясно и доходчиво ему ту науку рассказал «от и до». Древнегреческий гений поведал профессору о настоящих музыках настоящих сфер. Оказывается, наши знания о Пифагоре и его философии, в том числе, о теории чисел, не являются правдивыми. Оставленное богатство мысли замечательного грека беспардонно переврано всякими неграмотными последователями да поздними заносчивыми толкователями. А сон профессора расставил по местам всех: и ранних ревностных апологетов, и поздних упёртых пифагороведов. Выдал оригинальный текст из первых уст.
А дальше, подобно отмеченным историей другим профессорам, удачно подглядывающим во снах знаменитые открытия, наш герой поутру, когда проснулся, то немедленно положил на бумагу доподлинно всё, что видел и слышал во сне. Так он стал обладателем сферной теории колебательных сигналов. Но опубликовать новейшие открытия пока не торопился. То ли приоритетами не баловался, а, может, уверенностью наполнялся. Уверенность же состояла в том, что не предполагала даже малого места для помышления о Пифагоре как о первом сплетнике, подряд рассказывающем кому попало по ночам то же, что нашему профессору. Впрочем, если бы и рассказывал, то опять же какой смысл трезвонить на весь мир об известных всем, но не освоенных никем делах? Осмеют, и баста. Попал, мол, пальцем в небо. Хи. А оно ведь так и оказалось. Пальцем в небо. Только не одним, а всеми десятью пальцами попал он точнёхонько на небесную клавиатуру, ожидающую изучения себя и одоления.
Да, а что же у нас на мосту?
Босикомшин и профессор стояли без движения лицом к лицу. У них обоих, горожан, обогащённых опытом сталкивания со встречными прохожими на людных панелях, не возникало желания двигаться, с целью разойтись. Им же известно: встречный сразу сдвинется точно туда, куда первый, а потом оба метнутся в противоположную сторону и так далее, будто два мастера цирковой клоунады.
Профессор улыбнулся. Босикомшин вдруг бурно расхохотался. Потом они обняли друг друга по-братски, стали поворачиваться в вальсе, чётко так, в три шага: один широкий, два поуже. Разворот проделал чисто геометрическую фигуру, напоминающую прямоугольный треугольник, квадраты сторон которого равны квадрату гипотенузы. Так, повернув оба тела на сто восемьдесят градусов, сняв объятия, каждый из них, уже солируя, завершил по инерции собственный оборот до трёхсот шестидесяти и, обратив голову назад, гася кто улыбку, кто хохот, помахал в воздухе рукой. Однако Пифагор с треугольниками да сферными теориями был, конечно же, ни при чём, тем более что Босикомшину он и не снился.
На спуске у воды ключ не хотел отыскиваться. Что это? Разве он может вообще хотеть? Может ли он даже мочь? Ерунда какая-то. Надо бы сказать следующее: ключ возможностями не обладает и желаниями — тоже. Но так мы думаем. А профессор воспринимал происходящее с ним на спуске проще. Именно теми словами думал, нами высказанными в начале: «не хочет найтись, треклятость этакая, не желает попасться на глаза, негодник, не способен просто оказаться ну, пусть на этой ступеньке, шалун этакий». Одновременно он вроде бы повторно, памятью ощутил на спине прикосновение руки Босикомшина там, на мосту, и то прикосновение было чем-то металлическим, оно даже причинило ему едва заметную боль в ту секунду братского объятия. Тогда странному прикосновению не придалось весомого значения — подумаешь, лёгкое надавливание. Не произошло ведь никаких травматических последствий, обнаруживающих себя в ощущениях значительной боли, жжения или любого другого дискомфорта. Но теперь, забытое прикосновение повторилось, и не в области части спины, а в области части сознания. Начало будоражить подозрение: «а что если?..» Но остальной рассудок (благо, он у нас привычно вступает сам с собой в диалог), то есть, остальные частицы разума без промедления укорили профессора: «ну, брат, плохо, плохо; ты потерял не только ключ, но и более ценный инструмент — простодушие». Мысленно перекрестившись, также мысленно стряхнув с себя чуждый налёт мнительности, он пошёл в сторону Капеллы, потому что внезапно вспомнил об утреннем концерте бывшего ученика. Вообще-то он уже давно остыл в чувствах к обычной музыке, но к воспоминаниям... к воспоминаниям продолжал испытывать тепло.
А желанием ключ действительно не беспокоился. Он, мокренький, потому став слегка блестящим, совершенно безвольно поддавался теплу руки Босикомшина, аккумулируя в себе хаотическое движение молекул. Ага! Значит, кое-какое желание в нём всё-таки существует, если он способен к накоплению в себе хотя бы тепла. То-то и оно, желание сидит вообще во всём существовании вещей. Полная вселенная, действием космического волшебника, попущенного рукой Создателя, — заворожена желанием. Ведь благодаря ему, любые тела постоянно друг к дружке взаимно притягиваются. Или не взаимно, а лишь некоторые избранные тела односторонне затягивает собой другие, никудышные. Точно нам не ведомо, кто кого, однако притяжение — налицо. Но какого рода оно у Босикомшина? Зачем ему вдруг захотелось подобрать и прикарманить обычный чужой ключ, совсем не нужную ему вещь, сущую железку? Ведь не знает он, где находится замок, им открываемый. И неизвестно, родившимся ли желанием личным подталкивался тот поступок или чужая внешняя сила влечёт? Он искренне о том не знал. Так же, как не представлял ничего о сферной теории колебательных сигналов. Даже не чувствовал, почему пошёл опять на Васильевский остров, что его туда дёрнуло, что побуждало движение ног. И когда Босикомшин дошёл до Кунсткамеры, его остановила всегда сидящая сопротивленческая мысль. Он понял причину тяги, поскольку сила движения переросла в силу торможения. «Надо стоять и ждать, пока появится маг, а потом выследить его, — подумал наш первый герой, сильно сжимая в руке металлическую находку, пропитанную теплом и снова ставшей матовой. — Дождаться, выследить, а потом проникнуть в нужную квартиру, узнать всё о чемодане». Таковой была та первая мысль. А что последовало потом? «Зачем мне ключ, если я не знаю к нему замка? Зачем выслеживать, не проще ли вернуться, отдать эту вещицу законному хозяину»? «Отдать-то отдать, — проступила его третья мысль, — но с условием будущего посвящения в тайну чемодана». Но возникла четвёртая мысль: «А какого рожна мне думать о нелепом чемодане»?
Солнце продолжало вспыхивать и гаснуть, то ослепительно появляясь в чистой дыре облачного покрова, то совершенно пропадая за основательной толщей тёмной тучи, то высветляло тонкую пелену меж тучами. И босикомшевые мысли также заменялись яркой на тёмную, тёмной на блёклую, вовсе пропадали, вновь пробуждались. Пока не вступили в действие ноги. Они озябли, стали притоптывать, обращая на себя внимание центральной нервной системы. Тут прошёл троллейбус, но Босикомшина, то есть его чувств не задел, только загородил собой на чуток державное пространство от взора, и всё. Потом разгородил. Для пожизненного пешехода троллейбусы способны быть только помехами, как в направлении глаз, так и на пути ног. Кстати, о ногах. Они теперь не просто притоптывали, а, помогая глазам скорее освободить взор от движущейся ширмы, играющей роль общественного транспорта, пошагали в противоположную ей сторону, обогнули сзади, удачно решив спор босикомшевых мыслей без излишнего умствования. Ступив снова на гранит набережной, Босикомшин теперь бегом (то ли от уверенности, то ли от холода) помчался опять к мосту, перегнав троллейбус, оставляя его дожидаться зелёного света у поворота на мост. Несмотря на то, что ещё с мгновенья нового старта, глаза отметили однозначную одинокость львов на том берегу, не утрачивалось у пешехода стремление добежать до заветной площадки у воды. Босикомшин бежал, временами цепляясь за перила, бежал и глядел на приближающуюся площадку, охраняемую львами. Он глядел и осознавал там чистую безлюдность, осознавал, но бежал, желая непременно увидеть человека, по странному обыкновению отправляющего кукол в плаванье, торопился, норовя будто случайно встретиться с ним на пятачке спуска к воде и, будто ненароком, спросить: «Не эту ли вещицу вы ищете, господин хороший»? Вообще-то уже к середине моста он почувствовал горение в верхней части груди, жжение такое шероховатое в нижней области горла. Но оно образовалось не от пожизненности пешеходного труда, а от чего-то, похожего на изжогу. Бег не слишком был привычен для его не натренированного тела. Частое дыхание повышало кислотность в крови, оттого появился пожар в области основания лёгких. Бег замедлился, превратился в шаг. А потом Босикомшин вовсе повернул обратно, совершенно ничем себе того не объясняя. Повернул и пошёл. Но это бестолковое движение вскоре также необъяснимо прервалось. Прекращению способствовало отчасти давешнее столкновение с профессором. Такое случается. Столкнёшься с кем-нибудь и подумаешь: а туда ли я иду?.. К тому же асфальт, освещённый теперь стойко уверенным жёлтым солнцем, ослепительно и чётко очерчивал продолговатый контур босикомшевой тени на мосту. Возникшая перед глазами, по правде сказать, чужая, но чисто природная уверенность, возможно, развернула опять Босикомшина к другому берегу. А природная непредвзятость, знаете ли, вдохновляет иногда нашу ленивую мысль. Что-то там самовольно оттачивается без нашего вмешательства. Бежит это что-то к замещению будто нарочно оставленного свободного места аж в собрании выдающихся мыслей признанных авторитетов и знаменитостей... Именно такого рода, пусть ничем не оправданная, но обнадёживающая и вдохновенная оболочка мысли развернула телесную оболочку Босикомшина, одномоментно подняв его взор к высотам неба.
Чистый цвет позеленелой бирюзы небесного купола редко пересекался лиловато-коричневатыми дорожками, выстроенными узкими, но кудлатыми облаками, а подальше, за ними, несмотря на яркий свет неба, и совершенно незаметно глазу, сияли бесчисленные звёзды. Не просто они там себе блистали. Знаете, что наиболее интересное в них? Каждая звезда, имеет ведь принадлежность к одному из семи спектральных классов, известных под именами, выдуманными для них Морганом-Кинаном (O, B, A, F, G, K, M). И наш герой, в подтверждение нашему замечанию, между прочим, пробурчал вполголоса: «Один Бритый Англичанин Финики Жевал Как Морковь», припоминая эти конкретные буквенные обозначения спектральных классов, наподобие названий спектра солнечного света, вроде «Каждый Охотник»… ну и так далее, вы это без нас помните. Итак, находясь на неодинаковом расстоянии от нашего наблюдателя и величину имея разную, всякое небесное светило источало будто бы определённый световой звук. Иначе говоря, на небосводе присутствует звуковой ряд из семи конкретных нот различной длительности, а также силы, со своими диезами да бемолями, поскольку есть у классов ещё подклассы. Вышло то интересное, о чём рассчитывали мы вам поведать, и наш герой тому поспособствовал… Хм. Снова непонятность: каким устройством спектральный класс преобразовывается в звуковой ряд? Как сверхбыстрые частоты видимого света вдруг замедляются до слышимого звука? Но на сей раз я не советую пробовать разгадать такую загадку немедленно. Уже давно многие учёные мужи старались проделать подобное превращение, правда, больше наоборот — звук превратить в свет, вернее, в цвет. «Каждый Охотник…» ну и так далее. Но особых результатов мы пока не видим. Однако у нас иное представление, мы не будем сковывать наше воображение. Здесь, над нами, звёздный коллектив оркестрантов Моргана-Кинана торжественно испускал грандиозное световое созвучие. Тем же временем иные светила заходили за горизонт, иные восходили. Шла мелодия. Земля, вращаясь вокруг нематериальной оси своей и вокруг жаркого солнца, напичканного протуберанцами, а также вокруг центральной области галактики, разбрасывающей рукава щедрым жестом спирального рисунка, она являлась естественным проигрывателем никем никогда не слышанной мелодии, сложенной из несть числа голосов. Если при этом и горизонт чист, и на небе ни облачка. А когда идёшь по городу, и дома то загораживают, то освобождают разные куски неба, полные пучков звёзд, получается местная городская музыка. А тут ещё переменная облачность всякая, то и дело, засурдинивает отдельные группы инструментов, привнося туда различные по тонкости оттенки. А планеты, кометы, ближние и дальние, спутники других солнц, а метеориты, астероиды, прочие бесчисленные камешки безграничного концертного зала, — они вместе, подобно эху отражают свет, создавая этакой реверберацией великолепно слаженную акустику! Ну, красота! Волшебная! Босикомшин остановился, потрясённый вдруг ему одному во всём свете явленной небесной симфонией в фантастическом исполнении оркестра космического масштаба. Чудо! Но интересно, подумал он, а если бы и замечательный наш Млечный Путь не был слишком заслонён вездесущим космическим прахом, каково оказалось бы звучание? С ума сойти!
А неведомым стечением обстоятельств получилось так, что наш герой снова остановился, но теперь точно в том же месте, где прежде поскользнулся и сделал угол, а потом передразнивал львов. На сей раз те же бронзовые хищники, приоткрыв рты, слегка закатив глаза вверх, тоже внимали музыке невидимого света.
— Да, — сказал Босикомшин львам, — и вы, значит, балдеете.
Потом счастливец сунул руку в карман, коснулся уже похолодевшего металла ключа. Мысль о звёздных звуках съехала с бороздки ума, заменяясь предшествующей заботой, хотя совершенно неясной. Чужой ключ, неизвестно от чего, оттягивал карман, а тревога, чужеватая какая-то и тоже неизвестная, подобно той, атакующей его на троллейбусной остановке, оттягивала сердце. Вернуть бы золотистую железку, позабыть бы о заботах...
Хозяина ключа на спуске всё так же не виднелось. Площадка между львами по-прежнему зияла пустотой, и шёл от неё дух непреодолимого одиночества.
«Но не напрасно же я шёл, — подумал пешеход, сжимая и разжимая ключ на донышке накладного кармана пальто, — я ведь что-то слушал на ходу, такое слушал, чего раньше никогда не было ни в городе, ни на природе». Он ещё раз с силой сжал железный предмет, ощупывая невидимые на нём замысловатые бороздки да зубчики. Мысль продолжилась: «Не при помощи ли этой вещицы маг с чемоданом обделал всё слышимое мной? Не волшебный ли этот узор, вырезанный на нём? Да вдобавок ещё передвигался маг по мосту мистической шаманской походкой да со странным на себе свечением! Не он ли устроил тут совершенно ненормальную музыку? Не этот ли ключ открывает незримый клад в небесах»? Летучая мысль его приостановилась и затухла. Взамен пришла другая: «с другой стороны, — подумал он, — в общем-то, нелепо ходить одной и той же дорогой взад-вперёд». Конечно. Сколько можно метаться мыслью, ногами? Теперь бы пройти до корня моста. Прошёл. Впереди светофор красный. Тогда — свернуть направо, ничего не дожидаясь. Пойти направо по левому берегу.
«Хм, нате вам, снова крылатый тип», — Босикомшина привлекло скульптурное изображение другого крылатого существа далеко наискосок — задунайского орла на обелиске «Румянцова победамъ», что в Соловьёвском саду. Тот медленно, почти незаметно парил над деревьями параллельно пешеходу, делая вид, будто дожидается, когда они окажутся вровень. И Босикомшин бодренько засеменил ногами вдоль берега реки вниз по течению, выразительно поводя плечами, намекая, будто поднимает за ними огромные невидимые крылья.
ГЛАВА 4
Профессора не пустили в амфитеатр, где находилось его излюбленное место в первом ряду с правого бока. Не пустили, потому что зал оказался недостаточно заполненным внизу. Вынужденно пришлось разместиться здесь, на диванах во втором ряду, но всё-таки у боковой стены. Левой. Партера профессор не любил.
Пока публичное пространство зала затягивало сообщество слушателей, на эстраду вокруг рояля выставляли скульптуры неясного художественного содержания на специальных подставках с проводами. Среди скульптур появилось кресло с живой девушкой в темно-зеленом бархате. Нашедшие места слушатели робко зааплодировали да смолкли. Профессор вдумчиво разглядывал скульптуры, пытаясь разгадать их смысл. Но тому занятию помешала внезапно вышедшая постоянная ведущая Капеллы, и неизменно упругой интонацией, такой же, что десятки лет назад, объявила о начале концерта сердцевинной музыки. Свет над местами слушателей не пригасили, так что эстрада особо не проявлялась. Поэтому публика не заметила, когда на ней меж изваяний оказался автор. И сразу же началась заявленная сердцевинная музыка. Она возникла из лёгкого шума электродвигателей, подключённых к скульптурным произведениям искусства. Автор поднял руку, изваяния зашевелились, девушка в тёмно-зелёном произнесла поэтическое слово:
«Средь каменных трещин
дрожит родничок.
Водица трепещет
в кругах над ключом...»
Автор подходит к роялю, ногой нажимает педаль и, вытянуто наклоняя тело, обеими руками начинает теребить струны под крышкой. Освещённость зала последовательно изменяется, перекрёстно возникая от первых рядов к последним и от правых мест к левым, одновременно создавая несколько легкомысленные волны из световых всплесков вверх и прогибаемых затемнённостей вниз. Тут только профессор заметил, что свет в зале с самого начала источался не из люстр, а от нарочно расставленных светильников по всему залу. Пока публика следила за волновыми перемещениями света, автор незаметно переместился к нормальному сидению пианиста и нормально заиграл, используя великолепно отлаженную механику рояля, в том числе, клавиатуру. Девушка, свет и скульптуры застыли, предвещая никем не ожидаемое событие. И действительно: музыка нарождалась в виде воображаемой огромной спирали, будто бы издалека. Затем она завивалась туже и туже, постепенно приближаясь и сужаясь, дошла до единственного звука — пронзительного тремоло на ля первой октавы, будто давая точный звук для настройки невидимого оркестра. Четыреста сорок герц и семь ударов в секунду заполнили собой весь зал до отказа, в течение как бы затяжного вздоха, и — внезапно звук оборвался, медленно падая в абсолютную тишину подобно планирующему последнему листу с одинокого дерева поздней осенью. Публика начала было аплодировать отдельными хлопками в разных частях зала, но у всех на глазах опять зашевелились диковинные изваяния и сызнова покатился свет. Автор поднялся, пальцами подёргал некоторые струны под крышкой рояля. Хлопки прекратились, а девушка продолжила представлять недоумённой публике тёмно-зелёные стихи.
«...И в звуковом Мальстреме
все пущенные стрелы
уносятся и попадают точно в цель...»
Профессору как-то не слушалось. Звуковой Мальстрем не затягивал внимание в точечную сердцевину. Похоже и остальные слушатели цепко удерживались на креслах и диванах, соответствующих купленным билетам. Даже те из них, кто сидели в серёдке зала, тоже никуда не проваливались. Впрочем, нельзя ручаться за всех. Тем более что поимённо мы никого из публики не знаем, кроме нашего профессора. Кстати, а его-то у нас как зовут? А, ну да, Егорыч, так ведь, кажется, обращался к нему сосед по лестнице. Но, то отчество, к тому же явно искажённое. По-соседски: небрежно и ласково, почти по-родственному. Имея давнюю привычку к устному творчеству, обычно придумываются местные имена, для внутреннего пользования. Успешно применяются, не боясь обидеть. А те не обижаются. Иногда, бывает, сделают кислое лицо, но не озлобляются. Терпят. Официально же профессору давным-давно установлены и зафиксированы (сначала в «метрике», а потом в паспорте) фамилия, имя и отчество, которые он имеет по сию пору: Предтеченский Клод Георгиевич. Отец его, в общем, к французам не имеющий ни племенного, ни прочего генетического отношения, по-видимому, получил сильное впечатление от рождения сына. И то несравнимое впечатление сразу же, без промедления отпечаталось на новорожденном. Отец, очевидно, сразу разгадал в наследнике что-то импрессионистское: быть ему или художником, или композитором, имея в виду Клода Моне и Клода Дебюсси. Ну вот. А остальные люди, без выражения собственной личности сидящие в зале Капеллы, мы не знаем, кто они. Также не знаем, в какой мере энтузиазма и терпения принимается их нутром диковинный концерт сердцевинной музыки.
А что же автор и его сотрудники? Не случилось ли на плоскости эстрады новое, никем не предвиденное событие, пока мы отвлеклись на мысль о причине, давшей имя нашему герою? Оказывается, автор терзает под крышкой рояля неведому зверушку, в ответ издающую хриплые звуки, девушка укутывается в тёмно-зелёное, статуи колеблются различным манером. И продолжилось чтение художественного слова.
«...Густой фальцет,
далёкий гром,
набат колоколов и блеянье овечье...
...Кольцо в кольце,
одно в другом.
Число их зримое велико, но конечно...»
Возникло подозрение на непредусмотренное затягивание концерта, отнимающее от аудитории необходимую автору внимательность. Автор, поняв такую неприятность, негромко совещается с девушкой. Та быстро перекладывает бумаги на коленях, пропуская лишние. Вновь звучит рояль. Идёт очередная попытка создать и, то ли объединить, то ли противопоставить, — не стыкующиеся музыкальные образы: и родника рядом с воронкой, и сердцевины-полноты вокруг сердцевины-пустоты, и трепета созидания внутри восторга засасывания. Одновременно, многозначительное движение скульптур вместе с затейливым порханием света, — посильно помогают звукам преломить вселенский опыт видимого и невидимого мира, чтобы вырастить необычайное художественное полотно.
«...Тот беззащитный трепетный родник —
разве он — не наше сердце?
А та воронка, где всё тонет вмиг —
разве не наше это сердце?..»
Пошли многоэтажные аккорды на клавиатуре и пассажи руками по голым рояльным струнам. Затем — пауза. И в конце (профессор понял, что пошли на коду) — протяжённое тремоло на ля четвёртой октавы в сопровождении щипков ля субконтроктавы. С началом тишины в зале вспыхнули все огни: от временных светильников и постоянных люстр. На две-три секунды. Потом неожиданно то плотное зарево исчезло. Публика не успевала речами реагировать на контрастность концовки сердцевинной музыки, поэтому свет и тьма пребыли в невозмутимой тишине. И когда зал вновь осветился, но уже обычным, всем привычным манером, аудитория уверенно зааплодировала. Отдельная часть слушателей в рассеянных местах зала создавала хлопки отчаянно активно, другая более скученная, — холодно и сдержано. Профессор же просто улыбался, просто хлопал в ладоши, пробираясь к выходу.
ГЛАВА 5
А тем временем наш пожизненный пешеход, нарочно оставленный на панели Адмиралтейской набережной, давно перестал поводить плечами, делать вид, будто поднимает никем не замечаемые крылья. Руки его оказались занятыми парой досок, которые он подобрал по пути, следуя вдоль межмостового пространства Невы. Промчался грузовик, аляповато гружённый досками, вот пара из них и выпала. Пройдя Благовещенским мостом к Васильевскому острову и далее вниз по течению, Босикомшин уже перепрыгивал с палубы на палубу разнотипных останков кораблей, образовавших неожиданно для василеостровцев кладбище судёнышек напротив подворья Оптиной Пустыни. Наш герой любил здесь иногда пожить. Им придерживалась на этом кладбище собственная каюта с замком и печкой. Доски как раз предназначались для последней. И от замка у него хранился особый ключ отдельно от иных, в том числе от вновь найденного. Тот лежал в другом кармане другой одежды, оттого никакой путаницы с ключами не произошло, когда хозяин, допрыгнув до временно полюбившегося ему жилища и, обхватив доски, вроде ходулей, стоял у ржавой двери каюты, открывая навесной замок в виде гирьки. Ключ точно совпал со скважиной, со всеми внутренними собачками. Но что это? Босикомшин застыл. Будто кто послал ему тайный сигнал из-за спины. Прислонив аккуратно доски к ржавой обшивке судна, Босикомшин обернулся и, отступив на шаг от двери, перегнулся через фальшборт, оглядывая поверхность воды. Там, прямо по отвесу, тыкался о наклонённую трубу лежащего бочком корабля-соседа — всем нам знакомый чемодан с двумя куклами. Тот, что часами двумя раньше отчалил от спуска со львами у Адмиралтейства, пустился в свободное плаванье. Сейчас, вблизи, чемодан оказался не совсем будто чемоданом, а просто чем-то, похожим на чемодан. Но, кроме явного с ним сходства, имел вполне самостоятельный облик, для которого нет слова ни в каком словаре: ни в энциклопедическом, ни в орфографическом, ни ещё в каком другом, а тем более, в словаре нашего первого героя. А, впрочем, почему бы ни быть ему чемоданом? Пусть будет. Его внутренние полости по периметру засажены пучками ровненьких трубочек, плотно, слегка веерообразно составленных между собой. Поточнее заметить, каждый из пучков представлял выровненную сферическую направленность, наподобие художественно обработанного ежа, принявшего оборонительную позицию. У трубочек, сделанных из чего-то непонятного, был разный диаметр и была неравная высота, наподобие флейты Пана. В средоточиях обеих створок «чемодана» сидели небольшие старинные куклы. Отдалённо всё сооруженьеце могло бы напоминать какой-нибудь сдвоенный игрушечный органчик с игрушечными органистками в нём.
«Эта штука, должно быть, волшебная, коли создана магом», — подумал Босикомшин, параллельно с возникшей задней мыслью завладеть чемоданом. Но мысли конструктивной, то есть догадки о том, как вытащить удачную находку, у него в мозгу не прорисовывалось. Поэтому именно мысль задняя зависала, становилась вроде бы мечтой, могущей перерасти единственно лишь в воображаемое овладение таинственным предметом. Мнимое обладание желаемой вещью накладывалось на её действенную недосягаемость. Образ чемодана двоился в сознании. Босикомшин чуточку вспотел. Повлажнело в области подмышек. Он чувствовал там некую склеенность. Прижмёшь руки к туловищу, отожмёшь, а там что-то слипнется и отлипнет. Не зная, чего бы такого предпринять, он подёргал фалдами пальтишка, да, возможно, слишком резковато, что произошло из-за волнения или даже от нервности. Ключ выпал. Тот, заветный и не зря, что чужой. Должно быть, не очень уютно лежалось ему в постороннем кармане. Он легко так вытряхнулся и, задев борт босикомшего судна, отскочил рикошетом прямёхонько в чемодан. После того образы в голове нашего героя ещё раздвоились, создав нечто, подобное цепной реакции. С одной стороны, что же здесь такого, если одна чужая ненужная вещь свалилась на другую, тоже чужую, но не понять, нужную или ненужную, а если не понять, то и думать о них особо ни к чему; ладно, упала, пропала, пусть её, не жалко. С другой стороны, им постоянно владело чувство привязанности к вещам разного рода. (А людям очень даже идёт крепкая, даже ревностная охота на вещи всякого происхождения, независимо от того, своя она или чужая). Именно это неотвратимое чувство собственности не отпускало изумлённого взгляда Босикомшина от чемодана с трубочками, отдалённо напоминающего миниатюрный орган, и от ключа, застрявшего в волосах одной из кукол-органисток. Раздвоение образов продолжалось дальше, сопровождаясь разделением любопытства от жадности, страсти от логики, великодушия от долга и много чего ещё одного от другого, заполняющего чудное устройство человека. Продолжалось оно, в общем-то, будто бы, не выказывая особого истощения, и выкатывалось наружу, причём одновременно, эдак одно подле другого, но, соблюдая дистанцию. Сложная ситуация.
«Досками не поднять», — подвинулось у Босикомшина в голове. Оглядев вокруг себя, он не увидел ничего такого, что могло бы составить орудие или просто удобство для вылавливания чемодана и поднятия на борт. Лишь образы, вышедшие из него, оседали, растворялись по сторонам. Наш герой, ощущая тяжесть досады, но осознавая освобождение от цепной реакции противопоставленных образов и ассоциаций, подошёл обратно к облюбованной каюте, до конца открыл замок, распахнул дверь, втиснулся внутрь вместе с досками. Заперся изнутри.
А внутри было уютно, хотя зябковато. «Ух, а дровишек-то у меня — ещё с давешнего раза вон сколько», — Босикомшин попутно с новой радостной мыслью, поставил новые дрова к печной трубе, любовно оглядывая охапку сухих дощечек, заготовленных ещё на прошлой неделе. Мешкать не стал. Поскольку с него бесследно спал почти никчёмный каскад недавних переживаний, он деловито отщипнул несколько лучинок и сунул их вместе с бесплатной газетёнкой в печку. Затем доложил туда пять штук дощечек. Почему именно пять, а не больше и не меньше? Наш герой объясняет принятое решение особой гармоничностью данного числа применительно к огню. Он считает, будто пламя в них завязывается наиболее правильно.
Теперь обитатель собственной каюты всё тщательно уложенное поджёг. Любовно поджёг. Его влюблённый взгляд, до того падающий на стопку сухих дощечек, перешёл на пламя, окутывающее те дощечки в печи. Так, сидя на корточках возле огня, человек, не задумываясь о предмете безразборчивой любви, брал из стопки всё новую и новую любимую дощечку да совал друг за дружкой на пламя, где они, сгорая, создавали новое и более горячее пламя, столь же любимое этим человеком. «А что такого? — вопросом на никем вслух не заданный вопрос ответил он, — люблю дровишки, поскольку они сухонькие, миленькие, аккуратненкие; а ещё люблю я, когда дровишки трещат в пламени; они сгорают, а мне тепло; я люблю дровишки, я люблю их и жечь — нормальная любовь».
Помещеньеце согревалось быстро. Пора бы раздеваться. Босикомшин снял пальтишко, ощупал карманы. Они были, в общем-то, обычными, накладными. Без дырок. «Си, как из него мог ключ выпасть»? — вспомнил вдруг наш герой о недавнем происшествии у борта корабля, но без всякого сожаления. Но природное любопытство всё же защекотало в левом полушарии мозга, токи пытливости прошли по всему телу, добавляя ему тепла помимо сожженных любимых дровишек. Впрочем, токи скоро иссякли, а взамен возникло лёгкое недопонимание выбранного им времяпрепровождения. Он вздел брови, снова опустил их. Определённого плана и ясной нужды в каких бы то ни было действиях у Босикомшина к данному часу не оказалось.
— Согреюсь, — сказал он вслух, вставляясь в антикварный шезлонг рядом с печкой. Тепло мгновенно расслабило утомлённое ходьбой тело, оно плавно вытянулось на «длинном стуле».
Дремота взяла его, вывела на палубу. Там, дневные звёзды стали крупными, пучковатыми, а внутри каждой из них производилось, позволим себе выразиться, многомерное шевеление. Босикомшин догадался: «Ах, вот оно что! Оказывается звезда — это не один лишь звук, а сама по себе уже шикарная мелодия. Значит, каждая нота не просто нота, а сложное собрание звуков — целая симфония. Значит в ней, в ноте полно всяких других ноток, и они выстраивают собой затейливые маленькие симфониетты, и так далее, одно в другом, одно в другом»...
Тем временем шевеление в звёздах, будто услужливо взбивало да уминало уютное вместилище, а оно скоренько объяло нашего мыслителя-сновидца, всего целиком.
ГЛАВА 6
Профессор Предтеченский после концерта вернулся на место пропажи ключа. «Может быть, его в щель какую-нибудь угораздило», — подумал он, окутывая себя тонкой вуалью надежды. Случается такая надежда, знаете ли, обманная. Это, когда больше желаешь надеяться, чем надеешься подлинно. Что-то вроде того, как если больше предполагаешь поесть, чем ешь по существу. Хотя, здесь-то обмана нет вовсе: ни злого, ни доброго. Ведь когда чего-нибудь предвкушаешь, то не делаешь вида, будто уже обедаешь со всей очевидностью или как бы даже наелся. Хочешь, и только. Есть нетерпение, а не обман. У надежды, правда, не та природа, что у еды. Насыщения не предполагается. Вот и выходит, что если появилось желание надеяться, то оно не является предвкушением, оно лишь намерение. Хуже того, ты будто надеешься заполучить эту тёплую надежду. Чепуха. Надежда надежды… Среди щелей ключа не обнаружилось… Но бывает ещё совершенно отчаянное желание надежды. Вот где настоящий обман. Потому что отчаяние — вообще, между нами говоря, — замаскированное жульничество, изнанка его, что ли. Когда человек отчаивается, он жестоко себя обкрадывает, да так подчистую обкрадывает, что не замечает воровства. Не надо отчаянно возжелать надежду. Профессор прислушался к последнему совету, не стал испытывать себя на отчаянии, а просто прекратил искать пропажу именно здесь. «Найти потерянную вещь можно и не в том месте, где ты её обронил, — сказал себе профессор мысленно. — Пропажа имеет привычку передвигаться, используя подручные средства». Вот видите, умный же человек. Сотворил эдакий переход от желания надеяться — к простой надежде, той, о которой не думаешь, как о материальном насыщении… Профессор, удерживая приятную мысль на поверхности памяти, взошёл по лестнице на равнину набережной, побрёл в сторону Благовещенской площади, не желая ещё раз ходить Дворцовым мостом. Что-то его отсюда оттолкнуло.
Тысячу двести шестьдесят с чуть-чутью метров от моста до моста профессор Предтеченский превратил в пятнадцатиминутное переживание всех чувств отдельно от этого времени. Да привычное с детства объёмное восприятие спало с него, улетучилось. Его тело теперь обтекало нечто, без пресловутой трёхмерной примеси. Он даже интуитивно чувствовал, как оно обтекает. А материальные органы пространственных чувств попросту отключились. Таинственно возникшую толщу между мостами продевал нудный такой тон, возможно, один из тех звуков, что пребывали в сердцевинной музыке. Он, оказывается, в действительности прошивал собой не только нечто между мостами, но и самое сердце профессора, создавая невыразимо щемящее состояние. Но, едва свернув на Благовещенский мост, Клод Георгиевич вдруг будто очнулся после странного переживания и сходу открыл для себя красоту Главного городского пространства, одновременно вновь обретая собственное объёмное тело. Оно теперь обволакивалось обычным ветром, по обыкновению гуляющим вдоль простора Невы. Это великое пространство даже несколько поглощало профессора, он радовался тому поглощению — с покорностью и самозабвением. Так, намеренно медленно пройдя удачно здесь возведённым мостом, он снова неведомым для себя усилием переменил восприятие мира и снова не чувствовал повелительного течения времени. Оно умчалось куда-то, в перспективу пространства, обратилось незаметною точкой. Профессор теперь купался исключительно в девственном, не тронутом временем пространстве берега реки. Он будто бы шёл, но совершенно не предполагал для того присутствия какого-либо срока. Ходьба вселяла в него удивление совершенной легкостью, словно не он шёл вовсе, а всякое пространство переливалось вокруг, продолжая поглощать. Оно увлекало профессора, то ли каким-то рукавом бескрайней спирали-воронки, то ли красотой. А может быть, — бесчисленными родниками пыталось пробудить в нём круги волн? Те волны раскачивали его на себе, а иногда подталкивали чуть выше голов редких прохожих. В один из таких моментов пребывания на гребне вала, Клод Георгиевич, двигаясь мимо бронзового Крузенштерна, потрепал его за ногу и проговорил: «Молодец, Крузик», представив неохватный взору круг земного пространства, пройденный знаменитым адмиралом.
— Дядя, дядя, сними меня отсюда, — слышит чуткое ухо музыканта детский вопль со стороны импровизированного кладбища кораблей. Кроме профессора, других дядей на месте не оказалось. Только пара тёть и собаки виднелись в зоне слышимости детского призыва.
Предтеченский приземлился, потом, превозмогая вернувшееся обычное время и пространство, преодолел палубу старого баркаса, давшего крен на один борт и на корму, перелез на соседний бывший парусник, снял мальчика с огрызка бушприта, как того и требовал потерпевший. Перейдя на твёрдый берег, вертикально установив на нём ребёнка подальше от воды, профессор незамедлительно снова полез по кораблям. Его тянула туда неведомая сила, сродни то ли с гравитацией, то ли со страстью, то ли с простым любопытством. Зачем? Надо, и баста. Совсем даже не какой-нибудь безвестный предмет имел столь притягательное значение. Наоборот. Что-то, по-видимому, чересчур знакомое мелькнуло среди его поля зрения в момент снятия дитяти с бушприта. А? Да, наверняка, то клочковатое, усеянное чем попало обозначенное нами поле, припрятало в себе заведомо привлекательную вещицу, оснащённою таинственной природой притяжения, чуть-чуть приоткрыло её краешек, ради некой интриги. Она-то и потянула профессора к себе.
— Дядя, дядя, ты особо далеко не залезай, а то никто тебя оттуда не снимет, — сказало дитя.
Чемодан с куклами торчал на том же месте, где обнаружил его Босикомшин часами двумя ранее. Но до него от «дяди» простиралось расстояние по воде, примерно с десяток кабельтов, как говорят моряки.
ГЛАВА 7
Однако слишком долго на длинном стуле Босикомшину поспать не пришлось. Дровишки прогорели, сразу стало холодно. В одночасье прекратили земное существование любимые поленья и любимое пламя. Также пропали не менее любимые сны. На их земное место заступил кругленький холод, свёртывающий в калачик и самого влюблённого. Открыв глаза, Босикомшин всё ещё не хотел осознавать кончины любимых вещей. Холод всё круче и круче закруглял его тело и его мысль. «Конец», — проговорил про себя скорченный хозяин леденеющего помещения. Вставать не поднималось, лежать не вытягивалось. Свёртываться туже было некуда. Ресурс закругления иссяк. «Конец», — повторил он, смело разжимаясь. Прошла дрожь по спине, по икрам. Босикомшин вспрыгнул, поиграл всеми мышцами, подбавив к дрожанию ещё потряхивание, надел пальтишко и, продолжая разночастотные вибрационные движения, вышел на палубу.
Там его взгляд встретился со взглядом профессора Предтеченского. Тот сидел на палубе корабля, ещё более далеко отстоящего от берега. Сидением служила старая автомобильная покрышка — из тех, которые обычно висят по бортам судов для амортизации в момент причаливания. На том корабле и вообще в той стороне, из-за сложного попадания туда без тренировки, без навыка, люди попадали редковато, поэтому Босикомшину пришла необходимость вздрогнуть. После чего вибрация немедленно улеглась.
— Такой большой город, — сказал профессор, — а у меня впечатление, будто в нём всего два жителя: вы да я.
— А чемоданчик, никак ваш будет? — спросил Босикомшин, то ли соглашаясь с впечатлением профессора, то ли вовсе просто так. И опустил взгляд в воду.
— Чемоданчик? А, да, тот предмет, похожий на чемодан, правда был моим, но стал мне вроде бы ни к чему; а вот ключик, видите, ключик там лежит, так это я его случайно туда уронил, да не заметил, теперь в квартиру не попасть.
— Ах, так это, оказывается, вы его туда уронили. А то я сразу не догадался; действительно, дырок нет в кармане, значит, он по собственной воле не мог выпасть; а если вы именно взяли да уронили, тогда понятно. И как я сразу не догадался? — Босикомшин говорил, утверждая в себе мысль о том, что имеет дело с магом, похлопывал рукой по накладному карману пальтишка, лишний раз удостоверяясь в его безукоризненной цельности. Но профессор не мог видеть того выразительного намёка, поскольку находился с другой стороны собеседника, скорее вынужденного, чем желаемого.
— А в большом городе только вы да я, получается оттого, что остальной народ сидит в троллейбусах, которые не ходят, — ответил Босикомшин вроде бы на впечатление профессора, но заодно вкладывал в слова исключительно ему одному известный смысл.
Предтеченский не обнаружил остроумия в словах горожанина-профессионала, продолжал смотреть на прежде потерянный им ключ.
— А я, знаете ли, на вас подумал, грешным делом, — проговорил он, не отрываясь взглядом от ключа.
— Был такой коротенький эпизод, версия, — продолжил он, пересев на корточки, — но я сразу отмёл её.
— Ха-ха, оказывается правильно, что отмёл, — снова сказал профессор, не отрывая глаз от ключа, — факт, он везде факт. Пропажа — вон она, в чемодане, как вы изволили назвать мой бывший инструмент.
— Что говорить-то зря, доставать надо, если нужда того требует, — повеселев от такого поворота дела, сказал Босикомшин, перегнулся через борт, повторив тот злосчастный момент выпадения ключа из безупречно целого кармана пальто: случая, необъяснимого в ту пору, а теперь, как говорится, поставленного на место.
— Так не достать. Орудие необходимо, — профессор, поднялся с корточек, выискивал глазами названный им необходимый предмет.
А Босикомшин внезапно нырнул в обжитую собой каморку, немедля вынес оттуда новенькие доски, приготовленные для уничтожения взамен приобретения кратковременного тепла.
— Вот.
— Ну, нет, нужен крючок.
— Сделаем.
Босикомшин снова исчез в каюте, вскоре возник с молотком и гвоздями.
— Вот.
Он в торец доски вбил пару гвоздей и загнул их.
— Хе-хе, ну попробуйте, только пусть он у вас не выпадет, как выпал у меня, — сказал профессор без тени всякой надежды: ни простой, ни обманной, ни отчаянной, ни надеждой на надежду.
Босикомшин опустил доску с гвоздями вниз, коснулся чемодана. Тот мгновенно отпрянул и подался вдоль борта босикомшевого судна вверх по течению. Потом он мягко обогнул катер профессора, двинулся поперёк Невы, подобно парому на невидимом тросе, понёсся прямо к противоположному берегу.
— Во даёт!
— Даёт, браток, ох, даёт.
— А он что у вас, самоходный?
— Именно самоходный, сам ходит, не управляемо.
— А зачем?
— Чего зачем?
— Того зачем. Почему вы его таким сделали? Зачем он ходит сам, а вам не повинуется?
— Э, да он повинуется, повинуется, здорово повинуется, знаете, кому?
— Знаю.
— Эка, прямо-таки знаете?
— Догадался: он покоряется звёздам.
— Ух, ты, верно, звёздам, ну, вы догадливый.
— Это я просто так сказал, потому что думал о них сегодня. И ещё они мне снились. Днём. Тоже сегодня. Минуту назад.
— А, так это совпадение.
— Угу, чисто случайное.
ГЛАВА 8
Возможно, профессор сам навязался посидеть у Босикомшина.
— Да, заходите, конечно, — владелец каюты сконфузился и доску чуть не выронил в воду. Но, заметив неожиданную слабину в руках, стиснул пальцы покрепче. Он давно бы мог поднять её обратно на палубу, но что-то не позволяло ему осуществить простое движение. Растерянность? Сожаление? Что же делать, когда по руслу реки уплыли предметы, которые начали, было, активно участвовать в его русле, жизненном? Руки опустились, но доску не выпускали. Она лишь кончиком окунулась в воду.
Пока профессор пробирался в обход, с кораблика одного на судёнышко другое, Босикомшин всё держался за доску. За доску судьбы, что ли? Эта доска — печать судьбы? Таинственные линии на ней действительно знаменовали неисповедимые пути. Вот одна длинная линия, толщиною изменяемая, а другая ровная, но, не доходя до конца, поворачивается обратно и теряется. А вон ещё много мелких чёрточек, они появляются ни из чего и пропадают в нём же. Те, что прямые и длинные, так они прерываются еле заметными штрихами, не могут претендовать на цельность. И трещина есть на доске. Сразу не заметишь. Да не одна. Босикомшин вздохнул вдруг шумно, с прерывистостью, видя судьбу далеко не совершенной. Так, расслабив жилы в пальцах, он самопроизвольно отпустил печать судьбы в вольное плаванье. Та, поднырнув под накопленный тут язык мусора, состоящего из сухого камыша, пробок и пластиковых бутылок, приняла неколебимо горизонтальное положение, двинулась в сторону моря по узкому проходу меж мёртвых судов. А на переднем кончике этого нового плавсредства, оказавшегося единственным подвижным средь кладбищенских экспонатов, зацепившись за гвоздь, висел, поблёскивая наполовину под водой, золотистый ключ от двери квартиры профессора Предтеченского. Он будто символизировал поднятый якорь новоявленного судна. Но никто не увидел здесь красоты обновления сцены, поскольку профессор уже удалился, а Босикомшин в тот же момент обернулся назад.
— Эка история, — Босикомшин обернулся, разыскивая взглядом профессора. И разыскал. Тот как раз подходил к нему из-за спины, — глядите-ка, доска уплыла. Только не своим ходом, как чемодан, а по течению. — Он машинально показывал рукой куда-то за борт, но смотрел на пришельца.
— Да, верно, что было, то сплыло, — ответил профессор, тоже не глядя в сторону доски с крючком и с тем, что на нём.
Оба прошли в каюту.
— Что же, дорогой мой встречник. Если целый день нас сводили да сближали, даже сталкивали, то, наверное, не просто так. В подобном предприятии, думаю, смысл неразгаданный есть. Звёзды, говорите? О них вы размышляли, они вам снились? Значит, совпадение произошло нарочно.
— Я не сомневаюсь, что нарочно.
— А хотите, я вам расскажу о чемодане?
— Хочу. Нет, я не из вежливости говорю, я вправду, по-настоящему хочу. Но подождите немного. Печку затопим? Дрова имеются, — Босикомшин с большим удовольствием стал разделывать теперь оставшуюся единственную доску. Сначала он старательно расщепил деревянный предмет по таинственным линиям судьбы до палочек такой толщины, при которой их достаточно разламывать через колено. И колено он тоже отдал в жертву наслаждения. Немножко больно, да оно того стоит. Хорошая оказалась доска — на целую затопку.
— Щас.
Вновь загудело пламя в печи. Двое мужчин оказались в окружении всех классических стихий: подле огня, гудящего в воздухе, в железном корабле, сидящем в воде на земляной мели.
— Давайте про чемодан.
— Это, знаете, такой инструмент, прибор для преобразования перспективы.
— Телескоп, что ли?
— Нет, телескоп меняет фокусное расстояние, угол зрения, но перспектива сама по себе сохраняется. А мой прибор преобразовывает зрение. Ну, не человеческое зрение, а зрение прибора. Его он делает цилиндрическим с параллельными лучами.
— Как у стрекозы.
— Может быть. Не совсем. У неё всё-таки фасетка линзовидная, фокусируется там свет. Есть и ходы параллельных лучей. Не знаю, особо не изучал. Хотя, аналог есть. Глаз у стрекозы умеет различать цвет. Но в моём аппарате создаётся вход лучам только параллельно. И с нацеливанием на звёзды. Каждая трубочка на миг будто вонзается в звезду и получает от неё колоссальный световой импульс. Потому что перспектива исчезает, и трубочка видит звезду как бы в упор.
— Ага, лазер. Гиперболоид инженера Гарина.
— Ну. Лазер излучает свет, а этот прибор, наоборот, принимает. Он — приёмник света. Есть же приёмники радио. А этот — света. Он может разглядеть в упор даже очень далёкую звезду. На миг. Только вот конфуз произошёл у меня. Вместе со светом принимается жар. Хе-хе. Что произошло в трубочках, я сам не понял. Делал одно, вышло другое. Затеялся у них там приём энергии через неизвестного рода проводник или, как говорится, сверхпроводник, передающий эту энергию от любой звезды, несмотря на расстояние. И только на звёзды настроен он, более ни на что. Каждая трубочка донышком принимает на мгновенье температуру в миллион градусов. Это происходит именно в тот миг, когда она точно попадает зрением на какую-нибудь звезду. И свет видит, и жар принимает. Вы же знаете, — звёзд очень много, потому и вероятность попадания на одну из них довольно большая. Тем более, качаясь на волнах, мой приёмник постоянно в движении, а значит, беспрерывно шарит по небу. Вот так, получая сконцентрированные энергетические импульсы от звёзд, мой прибор или «чемодан», как вы его прозвали, передвигается. Моторчик у него простой, реактивный.
— Так он может и печкой работать, — обрадовался Босикомшин, — вы же говорите о миллионе градусов.
— Конечно. И печкой.
— Жалко, упустили, — Босикомшин с горечью смотрел на догорающий огонь в печи, — а то бы погрелись.
— А я и такое пробовал. Только не в помещении, конечно, а на природе, под открытым небом. Подвесишь его там, где ветерок дует, он покачивается на ветерке и греет.
«Правда, я мечтал тогда о другом, — подумал про себя Клод Георгиевич, — я представлял себе другой механизм совсем для других целей».
— Так это же колоссальное изобретение! Нобелевская премия, а вы его выставили в Неву. Зачем?
— Да затем, что не нужно ничего такого. От подобных изобретений одна беда и более ничего.
— Не знаю, какая беда. Свет, электричество, движение, тепло. Ведь до вас ещё никто не додумался иметь пользу от звёзд. Солнцем единым питаемся. А от звёзд никто не питался. Вы первый. Неисчерпаемый кладезь! Наконец-то появился толк от этих великанов. А то, что же получается — миллиарды огненных шаров, совершенно никчёмных, бесполезных, заполняют всё вокруг. Но теперь нам не грозит никакой энергетический кризис. И жечь ничего не надо. Оно ведь главнее всего на свете. Ничего не надо жечь. Огонь вообще не нужен. Все эти дрова, уголь, нефть, — сущая первобытовщина!
Босикомшин сделал паузу, глянув сквозь окошко на Неву.
— А можно просто плотик самоходный сделать. Чтоб через Неву без мостов перебираться. А? — он прищурил глаза, — и не просто плотик, а с удобствами: с печкой, электричеством. И корабль можно... Да, но корабль одному не построить, а вот плотик с домиком...
— Ну, вообще-то я не собирался изобретать аппарат для, так сказать, бытовых удобств. Я делал музыкальный инструмент, вернее, проигрыватель. Звёздный проигрыватель. Это, когда проведёшь по небу приёмником, и каждая звезда, их свет преобразовываются в звук. Получается музыка. Проводишь так — одна музыка, проводишь иначе — другая. Нет никакого повтора. Музыка разная. Каждая трубочка ловит случайную звезду. Одновременно несколько трубочек ловят разные звёзды. Производится совершенно естественная музыка, ранее никем не слышимая. Она меняется, меняется. Я хотел ещё соединить механизмы, двигающие трубочки-проигрыватели с механизмами других трубочек, ловящих ветер. Об этом я уже успел сказать вам, когда вспомнил о том, как пробовал заставить чемодан работать печкой на природе, под открытым небом. Я подвесил его там, где ветерок дует, он покачивался на ветерке и грел. Но я представлял тогда, будто начинает играть орган. Ну, куда там органу до такого звучания. Всё естественно — звёзды и ветер... Ветер двигает ловушки для звёзд, и те извлекают звук. Не обязательно двигать им, достаточно лишь навести на один из участков неба. Звёзды перемещаются там и сами звучат. Меняешь участки, меняется музыка. Фонотека — бескрайняя… Но получилось так, что преобразовывая свет в звук, само собой получилось преобразование жара в двигатель. Такие выходят преобразования. И, вот, пока, похоже... похоже, — Клод Георгиевич готов был сказать, что нужный инструмент у него пока до полной отчётливости создался только в воображении, но тут же сам перестроился и сказал совершенно иное.
— Похоже, я построил такой инструмент... О, сколько лет я его строил. Я боялся, что меня осмеют, я делал всё в тайне...
— Ты опять дома сидишь? А кто же работать будет? Сколько можно сидеть и ни черта не делать, — говорит жена с заученной интонацией упрёка. Она зашла домой во время обеденного перерыва или просто, выкроив несколько минут из плотного рабочего времени.
Клод Георгиевич ничего не отвечал. Он лишь быстро прятал всё, что успел нарисовать. Прятал в старинные деревянные шкатулки, постоянно расположенные в постоянном порядке под роялем. Он это делал неуклюже, заметно. Потом, также ничего не говоря, выходил из дома. Такое бывало почти каждый день. Иногда удавалось успеть уйти до прихода жены, но всё равно сосредоточение нарушалось, а вдохновение разом пропадало. Дело почти не продвигалось. Для восстановления творческого настроя — времени уже не оставалось. Было, скорее, больше желания делать, чем самого дела. Желание перехлёстывало, забегало вперёд, собой заменяя задуманное дело. Из-за него вообще всё стопорилось. Надо выбирать одно из двух: или делать, или мечтать о деле. То и другое вместе, вперемежку, останавливает дело. И желание тоже. Это большое и, думается, пожизненное несчастье — не уметь отделять такие два противоположных действия. Предтеченский, не отличаясь от многих себе подобных людей, вроде бы творческих, но в то же время весьма зависящих от внешних обстоятельств, никак не мог избавиться от обычного такого несчастья. Та беда крепко сидела в нём генетически. Оттого на собственно делание — времени у него не хватало. Длинные стояния мечтаний и желаний заменяли предполагаемое дело, фальсифицировали его. Получалось так: пережив в душе и в уме то, что предстояло ему сделать, он испытывал... ну, не усталость, а почти убедительное ощущение необязательности, ненужности работать. Выходило, будто уже высказался, а повторяться ему очень даже не любилось. Такая несильная натура профессора не позволяла имеющимися в нём скромными потугами помочь далеко идущим помыслам. Тем более, сами помыслы, имея что-то общее с мечтами да желаниями, частенько заигрывали с ними, да так и пропадали в их огне. А уклад его жизни, вернее, бытовой части существования ещё более способствовал неделанию. Ну что с того, если он сейчас не дома. Жене-то ясно, что не нравилось. Ей не нравилось его сидение дома вместо хождения на работу. А на какую работу? Разумеется: на такую, где платят деньги. И Предтеченский каторжно вынуждал себя делать вид, будто ищет именно денежную работу. Вернее, он, порой, по-настоящему искал. Думал найти. Но не находил. Всё то же несчастье. Желание перехлёстывало дело и оказывалось в выигрыше. Дело куда-то пряталось внутри желания, не давалось, не показывалось на глаза, подобно утерянному ключу от собственной квартиры. Время, как ему подобает, уходило в прошлое, а воплощение идей простиралось в более и более далёкое будущее. Господи, о каком будущем мы говорим? У такого будущего нет и не должно быть видимой и невидимой дали. Мы же знаем, что истинное будущее, — исключительно в том случае будущее, если оно никогда не станет прошлым. Оно живо в самом себе. А то, что представляется нами впереди, но затем причудливым образом перекидывается назад, по правде говоря, есть всегдашнее прошлое, оно имеет природу прошлого, оно оттуда явилось пред наши очи. Ай-ай-ай, как нехорошо оно поступает. Ожидание события, непременно всегда происходящего друг за другом (время-то продолжается), такое ожидание не будущего, а именно прошлого, минующего. Если мы хотим получить желаемое в виде успеха, хотим, чтобы оно сбылось, значит, получим только приходящего и проходящего. Прошлого мы хотим. Само слово “сбылось” потрясающе точно говорит о том: нечто состоялось былым, стало тем, что прошло. Выходит, представляемый нами мир будущего находится как раз в мире былого. И словечко для него давно придумано: преходящее. Все мы какие-то прошлецы, быльцы. А будущее остаётся будущим при единственном условии, для нас таинственном, страшном. Условие, конечно же, проще простого, — в конце времён... Да, будущее дюже страшновато. А прошлое полностью безопасно. Возможно, именно поэтому средь человечества существует стремление из любого будущего сделать прошлое. Для надёжности. Но профессор, конечно, попрекнул бы нас за излишнее философствование. Он ведь имел в виду то, что правильнее бы назвать попросту воткнутым в вечность предметом, для нас предстоящим в аморфно текущем варенье времени. Музыкант собирался прибор сделать, инструмент, хорошее орудие. Надо было завершить мечту. Сначала полагал спроектировать, а потом изготовить, воплотить исключительно без свидетелей. Когда он его рисовал на бумаге, получалось одно, а когда стал изготавливать, то получилось другое — само как-то изменилось. Вернее, прорвалось. То другое, поначалу вовсе не задумывалось. Но вдруг это «оно» в такой степени нагло возникло, что без всякого стеснения изъявляло о себе непрерывно. Ну что, скажите, в музыке такое очень уж полезное? Не светит, не греет. Физически не светит и не греет. А то, что прорвалось, обладало именно такими качествами: поистине и светит, и греет. Профессору был необходим преобразователь звёздного света в музыку, вообще в звук. Но сначала надо было достать свет с далёких звёзд. Здесь ключевая задача. Для решения такой ключевой задачи понадобился его математический талант, который, кстати, не затухал на протяжении бесчисленных лет музыкальных занятий и, нате вам, — сработал наилучшим образом. Так, решив задачу, без чего нельзя было бы воплотить главную идею, получив, наконец, на дне трубочек исключительно заветный свет и совершенно непредвиденный жар, всякое дальнейшее делание профессор прекратил. Главная идея потускнела. Построив модель ловушки звёздного света, а попутно жара, профессор приостановил дальнейшее производство настоящего изделия, заслонился от жгучей мечты. Факт получения энергии непосредственно от звёзд оказался настолько сильным, что главная первоначальная идея, ради которой та энергия доставалась, — как-то изгладилась, ушла даже за черту желаемого, стала второстепенной, а то вовсе ненужной. Звёздная энергия в чемодане. Разве того мало человеку? У него есть всё... Да, да, да, — всё. Но звёзды? Потерпят ли такое звёзды? Странным образом только они поддаются проводнику, соединяющему их с «чемоданом». Вот вопросик. Мало ли чего вздумает обладатель этого чемодана. Пожалуй, всё вздумает. Ну, звёзды, может быть, потерпят. Пусть, даже неохотно. А кто другой? Кто?
Картина в памяти погасла.
— ...Вот и любимым делам конец, — Клод Георгиевич, говоря это вслух, внутри себя заключил впечатление от воспоминаний.
— Но почему же? Я не понял. Вы же сказали, будто сделали тот музыкальный инструмент. Я точно знаю, что сделали. Я это почувствовал сегодня на мосту. Я слышал ту вашу музыку. А теперь вы о ней повествуете словами.
— Как? Вы слышали звёздную музыку? — Предтеченский воодушевился и усомнился одновременно.
— Да, я слышал звёздный оркестр, но не обычным слухом, не ушами, а так, мысленно. Я мысленно вслушивался в мысленные звуки. Я проводил взгляд по невидимым днём звёздам, слышал их музыку в прорехах между облаками. Красиво. Колоссальный стереофонический эффект.
— Боже! Откуда такое воображение? Как вы до того додумались? — теперь в голосе профессора блеснули нотки восторга.
— А оно само. Вернее, я подумал, будто это вы наколдовали. Я принял вас тогда за мага, факира вместе с волхвом, это когда наблюдал за вашими делами на спуске у львов.
— Наколдовал! Ха-ха-ха! Ну, брат! А ты говоришь, нет инструмента. Значит, натурально сделал я его, коли ты услышал звуки, им воспроизводимые. Сделал, а о том не знал. Ну, брат, дела.
— Ещё бы! Такая музыка! Только вот порой прерывалась, как, знаете, если связь барахлит. Это из-за праха.
— Праха? — переспросил Клод Георгиевич.
— Ну да. Межзвёздная пыль. Космический прах. Он заслоняет нам большую часть Млечного Пути.
— Да?
— Да. Но ничего. Всё равно хорошо звук идёт.
— Идёт, брат, идёт. Значит, есть инструмент.
— Так я и говорю, есть он.
— Да, — профессор погрустнел, — да, есть, но, опять же, мысленно. Я имею в виду, что он только на бумаге. То, что я сделал, построил — ничтожная модель вылавливания звёздной энергии для преобразования в реактивную. Так сказать, полуфабрикат. К нему я приделал моторчик. Но испугался.
— Чего испугались?
— А я уже говорил. Все изобретения приносят беду. Вроде бы добрые, вроде бы свет несут людям, а тот обязательно может произвести один лишь прах. Подобно тому вашему праху. Космическому. Он всё может засыпать, не только Млечный Путь, а вообще все пути-дороги человеческой радости. Одним словом, пусть куклы покатаются. Того достаточно. Куклы, те не произведут ничего дурного. Только покатаются. Хе-хе, порадуются. А потом, глядишь, утонут вместе с теплоходом, тепло-свето-ходом, звездоходом.
Пламя в печке осело и угасло. Чёрные угли виднелись едва живыми. Линии судьбы сгоревших досок переменчиво светились тонкими бледно-красными прожилками.
— Ну, я пошёл. Пока, — профессор проворно выпрыгнул из прибежища Босикомшина и ловко переметнулся на берег. А потом также решительно скрылся в дверях музыкальной школы.
— Это хорошая идея, — продолжил говорить профессор, но вроде самому себе, — хорошая идея устроиться на работу в детскую музыкальную школу. Пойду-ка прямо не медля к директору.
ГЛАВА 9
Босикомшин тоже вышел. Тоже перебрался на берег. Тот оказался безлюдным.
— Вот и хорошо.
По Неве туда и обратно ходили местные кораблики, поднимая волну. Босикомшин брёл по нижней набережной вдоль уреза воды, вниз по течению, наблюдал за волнами. Перехлестнёт или не перехлестнёт? Нет, ни одна из волн не доходила до верха гранитного уступа, а лишь брызги от их ударов создавали невысокую завесу вдоль всего берега. Так, не страшась быть залитому, наш пешеход приблизился к обрезу нижней набережной. Остановился около огромной стальной кнехты. Толстый канат, привязанный к ней, нехотя удерживал огромный сухогруз, под завязку заполненный, ушедший под воду ниже ватерлинии. Оттого заметно провис, опустив тяжкий живот в воду. А об этот живот беззвучно постукивала знакомая ему, даже нельзя не сказать, родная ему доска. Ага. Это ли не судьба! И настолько близко, что не достать её было равносильно преступлению. Полностью и окончательно целиком незнакомый ей человек, если бы таковой тут оказался, тот мог бы равнодушно пройти мимо, не обратить на неё ровно никакого внимания. Босикомшин же, когда увидел такую родимую вещь, то просто с крайним энтузиазмом бросился её доставать, будто спасал на водах самое близкое живое существо. И достал. И спас.
Ключ висел на гвоздике.
Что же стало происходить в голове нашего героя, нашего пожизненного пешехода при виде ключика? Образ этого символа проникновения за всяческие пределы ближних и дальних пространств почти воплотился, прямо-таки схватил за руку, принялся уводить Босикомшина в сложные сплетения предполагаемых событий. Понятно, это ключ от его квартиры. Там его бумаги. Бумаги с описанием инструмента. Всех частей. Преобразователь. Это звёздная энергия в чемодане. Орган. И звёздная музыка. Забрать. Чудесный эпизод. Что с героем сейчас происходит? Куда сопровождают его случайно подвернувшиеся тут бестелесные крылатые существа? Что ему делать? Естественно. Что ещё должно предпринять, как не выследить профессора, подглядеть, где он живёт, а там... Та первая мысль, посетившая вечного пешехода тогда, у Кунсткамеры, ещё не ведая о способностях чемодана, на сей момент поглотила остальные живущие в нём соображения и воспламенилась единым желанием: овладеть. Всё. Ждём, когда маг выйдет из дверей музыкальной школы.
Теперь предстояло передвигаться так, дабы не только не сталкиваться с профессором, но вовсе не попадаться ему на глаза. Раньше случай водил их навстречу друг другу. Что же произойдёт в решительный час? Как поступит неведомая участь? Босикомшин снял, наконец, ключ с гвоздика, спрятал его в кармане пальто, ласково уложил доску возле гранитной стены берега, опасливо огляделся по сторонам. «Попозже подберём». Потом он чуть-чуть прошёл вдоль каменной вертикали, подпирающей верхнюю набережную, поднялся по ступенькам лестницы до уровня, с которого видны фасады домов до низа. Там, за гранитным столбиком ограды он ждал, когда профессор покажется на той, противоположной стороне набережной, выйдя из дверей детской музыкальной школы. Ждал недолго. В момент появления профессора в створе взгляда, преследователь даже вздрогнул. Потом, ещё немого повременив, когда тот пройдёт подальше вперёд, он вышел из засады на лестнице и двинулся параллельным курсом, чуть приотставая, подобно тому, как делал поначалу Александринский ангел, а затем Румянцевский орёл. Когда преследуемый свернул на Одиннадцатую линию, шпик перешёл на Десятую. Здесь хорошо следить. Деревьев много. Можно частично спрятаться за стволом, в случае чего. Несколько раз преследователь инстинктивно так и делал, на миг предполагая, будто профессор оглянется да заметит его. Но тот уже пропал в парадной. Всё. Номер дома запомнили. Дело за квартирой. Хорошо, но потом. Квартир не много, штук десять-двенадцать. При желании ничего не стоит прощупать ключом все замки во всех дверях. Заветной дверью станет именно та, чей замок сойдётся с ключом. Лучше заниматься сыском потихоньку ночами. Но торопиться не будем. А когда найдём нужную дверь, тогда сообразим, поищем способ овладеть бумагами. Заходить надо будет в дневное время. Это просто. Если дверь захлопнута на одну только щеколду, очевидно, дома кто-то есть. А если заперта на два оборота — покинута квартира, и надолго. Верное дело. Но лучше — подкараулить. Выждать, когда жильцы уйдут, сразу заходить. Ключ один, значит, квартира не коммунальная. В общем, работа впереди большая, но доподлинно продуктивная. Приёмчик отработается сам собой.
Между тем, профессор Предтеченский вновь выскочил из парадной, вспомнив, что ключа от квартиры не имеет, потому не сможет в неё попасть даже при помощи смекалистого соседа. Он поджал плечи, сунул руки в карманы, и, возводя очи к небу, промолвил: «Придётся временно побыть бомжом». Побрёл он, в поисках уличного счастья, опуская очи долу, не замечая человека, вобравшего голову в плечи, и с предвкушением караулившего вполне очевидного счастья. Тот стоял поодаль, полупрячась за деревом, жадно поглядывая на деревянные створки дверей парадной, выделанных в изящном стиле модерн, однако сильно подпорченных густыми слоями грязно-коричневой краски. «Можно сходить на разведку», — подумал он, выждав, когда хозяин его преступной цели оказался на достаточном расстоянии. Вошёл внутрь, на пару секунд задержавшись в щели между створками, похлопал их по слоёной красочной поверхности, местами порядком облупившейся, неловко двинулся вверх по лестнице.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ГЛАВА 1
Командир танка в запасе, на котором отлично сидело тщательно выглаженное галифе и свежевыстиранная тельняшка без рукавов, по обыкновению, выносил мусор. На кнопку лифта решил не нажимать. Попробовал уподобиться профессору по части предпочтения пешей ходьбы, притом развил ускорение значительнее, чем тот, отдав ногам полную свободу. Он вроде бы струился телом по ступенькам лестницы. Быстро, виртуозно перебирал их ступнями ног. Скользил одной рукой по перилам. В другой руке, заметно оттянутой от туловища, он держал ведро, забитое мусором. Так, мчась вниз и бурча себе под нос песенку про зелёного кузнечика, на предпоследней площадке, в вираже он столкнулся лоб в лоб с Босикомшиным. Ведро занесло. Резко затормозивший сосед профессора инерционным образом невольно обнял разведчика за талию тою рукой, что удерживала чуть ли не улетевшее ведро. Половина мусора беспрепятственно просыпалась. Часть его попадало на мозаичную лестничную площадку, прибавив ей пестроты, а часть залетела в заранее оттопыренный объёмистый карман пальтишка Босикомшина, где лежал приготовленный ключ от замка профессорской квартиры.
— Ой, — прости, браток, — округлив глаза, сказал командир танка, обнимая Босикомшина второй рукой.
Потом он отпрянул от незнакомца, поставил ведро на пол, принимаясь вытаскивать мусор из его кармана.
— Это же надо, как я тебя завалил помоями.
Босикомшин пытался остановить искупительный порыв профессорского соседа, хватая его за руку, будто вора, шарящую в кармане. Однако тот ловко отбивался и продолжал профессиональной хваткой вытаскивать оттуда мусор да складывать его в ведро. Тут ключик, зацепившийся за очередной кусок бумажного обрезка, обрёл себе новое место. Босикомшин такого перемещения не заметил: он больше следил за рукой. Наконец, он легонько не больно шлёпнул по запястью командира танка. Тот успокоился.
— Ладненько, — сказал бывший командир. Стал собирать то, что просыпалось ниже кармана Босикомшина, то есть на пол, украшенный мозаикой, и далее, несколькими ступеньками вниз.
Босикомшин, получив независимость, развернулся и, незаметно обойдя на ступеньке озабоченного местного жителя сзади, отправился обратно, чтоб выбраться на улицу. Перед выходом из парадной, сунув по пути руку в карман, поводил ею по днищу, по углам. В просторном вместилище не случилось ему соприкоснуться с привычным холодом остывшего металла, золотистого, матового. Зато сердце оледенело от неожиданности. «Что же теперь делать? Этот тип, конечно же, вынул ключ вместе с помоями, — решил про себя наш первый герой, — надо же, хлопоты прямо-таки одолевают меня отовсюду, заставляют ходить и ходить; достанется теперь выслеживать неловкого кавалериста-десантника».
Тем временем, человек с мусорным ведром, вовсе не погонщик лошади, а настоящий командир танковой брони, вышел в чёрную дверь, оказался во дворе, который был двойным, да к тому же проходным, и трусцой направился к помойке, что расположилась за соседней аркой, во втором дворе, ближе к следующей улице. Там, возле мусорного контейнера как раз дежурило двое бомжей с мешками. Мало ли кто выбросит что полезное. Один был с редкой седой растительностью на толстых щеках, похожий на китайца, другой, — ровно обросший благородной бородой, выдававшей в нём бывшего аристократа.
ГЛАВА 2
«А может быть, это просто несудьба. Нечего мне гоняться за таинственным ключиком, открывающим заветное счастье», — продолжал философствовать Босикомшин. Он стоял, немного согнув колени, спиной прислоняясь к холодной печи вестибюля парадной. Та сохранила только название «печь», а топилась последний раз много десятков лет назад и пребывала лишь украшением интерьера. Пешеход вытаскивал из кармана остатки отбросов командира танка, складывая их в одну руку, и вертел глазами вокруг себя, не зная, куда это выбросить (устье печи было заложено кирпичом). Из помещения уходить особо не хотелось: ни ради поиска мусорного бачка с выброшенным туда профессорским ключиком, ни ради вообще чего-нибудь. «Должно быть, прав маг-музыкант, говоря, что все изобретения приносят беду и более ничего», — праздно перемещающийся по пространствам обычный горожанин пытался убедить себя чужой мыслью, а заодно потратить бесполезное время. Но не убеждал его столь слишком лёгкий вывод. И время скоро не тратилось. Чувствовал он себя какой-то неподвижной взвесью неизвестного вещества.
Далее голова у него, подобно карману, откуда он вынул всё, даже нужные бумажки с номерами телефонов случайных знакомых, осталась наедине с пустотой.
— Может быть, может быть, — по обыкновению повторил он вслух ни для кого совершенно ничего не значащие слова и также безотчётно для себя дрогнул, развернулся, изменив прежний маршрут, как до того на лестничной площадке. Вышел через чёрный ход во двор.
А здесь не выдалось обычного с ним происшествия: его ни с кем не столкнуло в чистом безлюдье двора. Внутренняя пустота продолжала поглощающее действие, съедая всё околочеловеческое пространство Босикомшина. Немного помялся он там, на притоптанном снегу, потом повертелся по сторонам, завидел мусорный контейнер, запустил в него скомканное содержимое руки наподобие снежка. Не попал. Затем, не зная, куда бы ещё развернуться, приметил сбоку двора проход с аркой. Последовал туда, нечаянно обнаружив себя на одном из трёх проспектов. Он вроде не понял, на который из них попал, а так, побрёл, побрёл, опустив голову, да всё ускорял, ускорял движение. Чуть-чуть даже пробежался, свернув наудачу за угол, но изжога опять остановила его. «Надо хорошенько отдохнуть», — подумал он. Стал искать глазами, где бы такое сделать немедленно. О собственном доме с очагом и прочими удобствами почему-то в голову мысль не приходила. И где вообще дом его? Если наш герой сам не слишком уверен в наличии у него настоящего надёжного прибежища в этом городе, мы тоже не намерены навязывать ему и вам недостоверную версию. «Пойду опять на мёртвый пароход, а по дороге дровишек поищу», — продолжилась дума потенциального искателя. И тут же он увидел под ногами короткий брусок. Поднял. На стороне, ранее прижатой к асфальту, оказалась какая-то надпись. «Интересно, о чём пишут». Буквы, конечно же, ничего толком не провозглашали. Они принадлежали то ли бывшей бирке, то ли фрагменту чьего-то автографа на почерневшей от времени деревянной поверхности давно утраченного сооружения в этом мире. Босикомшин выкинул брусок, позабыв, что поднимал вещь с мостовой не для прочтения слов, а для отопления железной каморки на кладбище кораблей. Брусок отскочил от поребрика тротуара, тут же пропал в открытом люке технического колодца. «А если бы я туда провалился, — подумал Босикомшин с лёгким испугом, — а вообще-то...».
Далее в голове у него стали мелькать соображения, не оформленные словом. Но их смысл явно был направлен на выявление пользы от случайно увиденного колодца. «Если бы за ним оказалось ещё тёплое подземелье, где ничто не мешает хорошо отдохнуть, не утруждая себя лишней ходьбой», — такими словами примерно оформились бы наилучшие соображения. Но подземелий, да к тому же тёплых, на Васильевском острове нет, не считая метро. При упоминании общественного транспорта Босикомшин поморщился и тяжело вздохнул. Затем его мысль, ни с того ни с сего, перескочила сразу на далёкие воспоминания. В них также не потребовалось слов. Извлекались одни лишь картинки. Вот первое посещение Петербурга в ранней юности. Тогда он, с приятелем-попутчиком, тоже искал, где бы отдохнуть и вообще переночевать. Быстро нашли они такое место недалеко от Николаевского вокзала. Кроватями тогда послужили широкие тёплые подоконники на лестничной клетке огромного дома где-то на Лиговке. Хороший оказался дом, и жильцы хорошие — не сновали туда-сюда по лестнице, не беспокоили. Все пользовались лифтом, а тот исправно действовал. Босикомшин снова поморщился. Трудно сказать, от чего. То ли опять возникли неприятные ассоциации в связи с общественным транспортом, пусть даже себе и вертикальным, то ли коробили кожу лица все неудобства пребывания на нетопленой улице. Он стал озираться вокруг себя, ища подходящую парадную, но вошёл в ближайшую дверь, изготовленную в изящном стиле модерн, однако сильно подпорченную густыми слоями краски. Она оказалась чем-то знакомой. «Ну да, я же здесь был недавно, в этом доме живёт изобретатель чемодана», — удивился Босикомшин. Он словно заблудился в незнакомых каменных джунглях, прошёл по кругу. Однако удивление не возымело верха над прежним намерением погреться. Взгляд стал искать не заветную дверь профессора, а подоконник. Широкий и тёплый. «Всё испортили», — заметил он, когда взошёл на первую лестничную площадку, где недавно столкнулся с мусороносом. Там обнаружилась безрадостная картина: подоконник, не столь широкий, да и тот — большей частью срезан вместе с простенком, а вся эта дыра использована для входа в нововозведённый наружный эркерный лифт. «Здешние жильцы тоже не мешают отдыхающим гражданам ходьбой по лестнице, но при этом вообще ломают места для отдыха в угоду прирождённой лености. Надо же, лифт им нужен! Современный! Ладно, пусть нужен им лифт, но почему именно здесь, почему надо портить подоконники»? — Думая примерно такими словами, нажал кнопку вызова лифта. Никакого результата не последовало. «Всё равно не работает; ни себе, ни людям; дурацкий дом, дурацкие жильцы; совсем не то, что на Лиговке, даже наоборот». Босикомшину вдруг стал противным сам профессор, просто в связи с тем, что и тот причислен к жильцам этого дурацкого негостеприимного дома. А вместе с ним сразу осточертело не менее дурацкое изобретение, вернее, не само изобретение, а отношение изобретателя к нему, которое тоже дурацкое: ни себе, ни людям — взял да выкинул в Неву.
Отдыха в тепле не предвиделось.
Босикомшин тихо раздосадовался, даже с готовностью, подобно тому что он делал на троллейбусной остановке в самом начале своего пешеходного поприща. Но в сей же момент случай готовил ему сколь приятный, столь же неприятный сюрприз. Хлопнула дверь чёрной лестницы, и внизу показался отставной командир танка в тельняшке без рукавов. С ведром, полным дров. Дрова торчали ещё из-под голых рук, прижатых к полосатым бокам. Из карманов галифе тоже выглядывало по чурбачку. Он примечательно продрог. Ну, это он сам делал заметным телесное переохлаждение: потряхивал плечами, прижимал подбородок и произносил прерывистое «брр».
— О! — бодренько воскликнул отставной военный, завидев Босикомшина, осветился тёплой улыбкой, — Уже возвращаетесь? Что же, выходит, не застали своих дома?
Искатель тёплого приюта на подоконниках тоже чуть повеселел и не отрывал влюблённого взгляда от обилия дров вокруг всей фигуры командира танка.
— Что, кажется странным, да? — продолжил бывший военнослужащий. — Вот, несу дровишки для печки. Ни у кого в доме печек не осталось, а у меня есть. Батареи, сами знаете, чуть тёплые, вот печка и выручает. Я тут разные местечки знаю, где дощечек вволю. Но ближайшее — под окнами школы. Школа специфическая, с юридическим уклоном, но и уроки труда имеет, физического, стало быть, мастерскую. А она как раз, хе-хе, с уклоном производства деревянных изделий. Обрезки выкидывают в окно…
Босикомшин потупил взгляд. Его посетило то же чувство, что и возле решётки Соловьёвского сада — снова не он стал пользователем ожидаемого законного положения. Тогда не он состоялся пассажиром, а наглый узор. Теперь опять воцарилась несправедливость: не он обзавёлся желанными дровами, но ими владеет кто-то другой, кому таковые ясно и определённо не нужны. Так, для баловства. Подумаешь, батареи чуть тёплые. Но тёплые же. Сосед профессора по-своему оценил очевидную грустинку. Сказал:
— Не расстраивайтесь. Ваши, наверное, ненадолго вышли. Обязательно скоро вернутся.
— О! — незаконный обладатель дров немедля вспомнил о непреднамеренной вине пред Босикомшиным за недавнее не слишком приятное происшествие с помоями. Захотелось ему сделать доброе дело. — Пойдёмте ко мне. Посидим недолго, погреемся, вы заодно подождёте своих. А вы вообще, если не секрет, к кому гостить прибыли?
— Ну, да, — он сам счёл неуместным прозвучавший вопрос, — ну, да, я вас заболтал. Пойдёмте. А в тепле и познакомимся. Вы мне сразу понравились, — он уверенно нажал кнопку лифта. Хлопнуло реле, лифт открылся. Только одному бывшему военному командиру здешнее подъёмное устройство и подчинялось.
А что отказываться-то? Почему бы ни пойти? Глядите-ка, мечты начинают сбываться. И тепло, и отдых — сами предлагают себя. А главное — доступны знания о музыканте. Ведь, судя по одежде, этот человек — отставной военный. А отставные ратники обязательно обо всех соседях всё знают. В том состоит новая мирная профессия. И он покорно согласился с человеком в тельняшке-безрукавке. Или подчинился. Как лифт.
— Я пешком дойду, ладно?
— Ладно. Лифтик-то узковатый, с дровами вдвоём не уместиться. Но подниматься не дюже высоко. Ступайте на четвёртый этаж. Я вас на площадке подожду.
ГЛАВА 3
После того, как бывший командир танка высыпал мусор в контейнер да с пустым ведром последовал дальше, бомжи воспрянули духом. Один из них, щекастый, начал ковыряться в новой порции бытовых отходов, второй благородной походкой последовал за командиром на уважительном удалении от него, желая выследить, куда тот направился дальше с пустым ведром, а не домой. Может быть, ещё дополнительная помойка где-то стоит себе поблизости, получше этой, и десантник берёт оттуда ещё более полезные вещи, чем выбрасывает здесь. Или вдруг этот, который с ведром, не военный вовсе? Тельняшку с галифе, небось, тоже на помойке нашёл, везунчик. Не конкурент ли он по охоте за выброшенными вещами? Бомж есть бомж: для него теперь вообще все люди — конкуренты. Нельзя отказать в прозорливости бездомного. Действительно, бывший танкист набирал в ведро обрезки сухих досок, сваленные у брандмауэра соседнего дома. Вещи те выброшены, но от них есть польза. Однако польза та предназначена исключительно тем, у кого не только есть дом, но ещё печка в доме функционирует, как в прежние времена. Оказалось, что существует в нашем мире и в наше время замечательная деятельность, почти не имеющая конкуренции среди свободных промыслов. Преследователю-бомжу пришлось разочароваться — зачем ему дрова. Его недолгий интерес к слежке угас. Не без сожаления, он подул из оттопыренной нижней губы, развернулся, оставив типа в тельняшке позади себя, и, несколько виляя задом, воротился к брошенному сотоварищу. Тот ещё продолжал искать счастье в контейнере.
Первый, тот, что копался в свежем мусоре, тоже восторга не испытывал. Когда их взгляды встретились, у него сверкнула тусклая искра, и он показал пустые руки. Вернее, в одной из них лежал ключ от чьей-то квартиры. Золотистый, изрядно потёртый.
Когда сосед профессора, нагруженный дровами, проходил мимо них обратно домой, первый бомж быстро сжал ту ладонь, где схоронился ключ, и спрятал её на груди за воротом несоразмерного с ним пальто. А напарник, уже набравшись опыта слежки, сделал следующую попытку в поисках удачи. Он так же, на уважительном удалении от обладателя дров для пары-тройки затопок, пошёл за ним. Потом, стоя у чёрного входа и одновременно у эркерного лифта, отсчитал количество секунд, за которые законный местный жилец преодолел несколько этажей. Стёкла эркера были настолько замазаны, что глазами проследить за движением подъёмного аппарата оказалось непосильным. Поэтому пришлось воспользоваться внутренним секундомером. Возвратясь к напарнику, он тихо сказал:
— В первом дворе, четвёртый этаж.
ГЛАВА 4
А профессор, композитор, изобретатель Клод Георгиевич Предтеченский тем же временем взял в руки будущее. Начал менять кое-что в нём. Набрасывал он поверх его путаной мазни свежую штриховку. Такое намерение у него, мы знаем, возникло чуть раньше, но — видимо, сомнение, всегда готовое трудиться, пересилило. Теперь Клод Георгиевич снова пошёл к набережной, вернулся в детскую музыкальную школу, из дверей которой недавно вышел, постояв тогда за ней у порога недолго в раздумьях: несерьёзной показалась ему затея без видимой причины податься в учителя. Из консерватории. Почему он не любил консерваторию, мы не знаем. Возможно, нелюбовь у него к ней отдалённо такая же, что к партеру в Капелле. Ещё на сей раз, вместе с намерением своевольно поменять судьбу, возвращение произошло отчасти в известной нам связи с тем, что, по-прежнему, не удалось ему попасть в собственную квартиру, оказавшись будто бы временным бомжом и беспризорником. Он шагал с почти окончательным решением поступить на работу именно туда, куда позвал его неожиданный порыв ещё при выходе из металлической каморки Босикомшина, что на импровизированном кладбище кораблей подле набережной Большой Невы Васильевского острова. На всём протяжении теперешнего пути профессор с лёгким остаточным сомнением раздумывал об управлении судьбой. И ни разу не столкнулся с Босикомшиным.
Тот одновременно тоже ведь размышлял о судьбе, потому отвлёкся в другую сторонку: в зависание внутри пустоты. Мы же знаем, в голове у него в тот же час была действительно пустота. И она водила вечного пешехода таинственными кругами. Вероятно, рукава жизненных пространств наших двух героев перестали туго переплетаться. Надо полагать, воля города — властным броском теперь уже наоборот, разводит известных нам горожан. Возникшие круги судьбы разбегаются шире и шире, потихоньку затухая.
Ну, о кругах профессор не думал.
Кстати, он в тот час обретался за одним столом с директором детской музыкальной школы. Тот оказался ему знаком. Директор тоже узнал профессора. Оба ведь когда-то вместе учились в этой же музыкальной школе, правда, по разным специальностям. Один — аккордеонист, другой — пианист. Имён друг друга коллеги, пожалуй, не помнили, и мы тоже не будем их здесь обозначать. После коротких воспоминаний и взаимных расспросов о потоках вольных ветров их жизней, оба собеседника и специалиста по клавишным инструментам, ничего главного о себе не рассказав, молчали. Они, по-видимому, невольно погрузились в самооценку того самого главного в себе, о чём промолчали во время разговора, что ещё более подвигло профессора на мысль об изменении русла жизни. Сомнение уже не затуманивало глаза. Мысленно он пробовал угадывать пока не совсем конкретные черты обрисовывающегося будущего. «Больше так жить нельзя», — думалось ему. «А меньше так жить разве можно, — продолжил он, умышленно будто насмехаясь над собой, — меньше жить, вообще не хочется».
— Может быть, возьмёшь оркестр? — неуверенно сказал директор-аккордеонист, тоже вроде бы угадывая слабые чёрточки в мыслях профессора об изменении жизненной направленности, — у нас тут возникли трудности: руководить оркестром некому. Савелий, ты его тоже знаешь, шаловливый такой был скрипач, помнишь? Так он и теперь не изменился, но ушёл с дополнительной нагрузки, а Серёжа, есть у нас такой, приходящий, так тот слишком приходящий, у него ещё пара оркестров имеется, и, похоже, наши детишки ему в тягость.
Профессор чуть-чуть коротко покивал головой, одновременно помаргивал опущенными веками, собирая кожу на лбу гармошкой. Но явных слов не произносил, продолжая угадывать достоверные перемены в продолжительной несуразной жизни. «Отвлечься бы надо, отвлечься, — думал он, уговаривая себя окончательно решиться на то, о чём предположил перед заходом в кабинет, — а с детьми такое намерение получится наилучшим образом». Отвлечься на свежесть.
— Немножко можно, — человек, рождённый потенциальным импрессионистом, впечатляюще улыбнулся, а потом засмеялся, но только почти беззвучно в нос, — ты угадал, я пришёл к тебе именно за этим.
Оба собеседника почти одновременно глубоко вздохнули. Думается нам, с этого действа началось у них согласие. Они молча рассматривали друг друга. Улыбались. На них приятно было посмотреть со стороны. И тоже задуматься вообще о согласии, в сущности.
Пожалуй, в таком положении дозволительно их оставить на малое или долгое время. Хорошо, когда согласие продлевается подолее — оно имеет надежду сохраниться и у нас, по крайней мере, ещё на протяжении нескольких страниц, пока мы на то же продолжение времени оставляем приятную сцену, чтобы перейти к другой.
Так что же сейчас происходит у соседа нашего музыканта?
ГЛАВА 5
Босикомшин поначалу заробел. Странное дело. Тайком вламываться в чужую квартиру ему почему-то представлялось вполне обычным занятием. А тут, когда он вошёл тоже в чужое жилище, и не тишком, не со страхом оттого, что его кто-то увидит за неприличным занятием, а в качестве легального гостя, приглашённого на чай, — почему-то заробел. Похоже, несмелое ощущение пришло из-за увиденной им слишком большой квартиры коммунального заселения с упрятанными повсюду многочисленными востренькими глазами. Однако и до того, как он переступил порог, тупоконечная конфузливость стала щекотливо подбираться под рёбра — это ещё в момент, когда поддался на приглашение. Поддался, но сконфузился. А эта квартира могла только добавить заранее приобретённого им неуюта. Величиной своей, повсеместным духом отторжения, по обычаю витающим средь коммунального населения, перемешанным с иными настоянными запахами.
— Ко мне вот сюда, — командир танка указал на вторую дверь в длинном коридоре.
Робость не прошла и после перемещения в комнату, небольшую, без лишних глаз. Всё кругом чужое. Оно-то вызывает неприятное чувство. Кроме того, из-под какого-то подобия дивана вылез небольшой, почти круглый, словно мяч, пудель дымчатого окраса. Он лаять не стал, а, по-видимому, из-за воспитанности, присущей породистым псам, подозрительно, с нарочитостью внюхивался в воздух, — думал определить по запахам, исходящим от незнакомца, стоит ли вообще с ним иметь дело. Поняв, что не стоит, пёс опять спрятался под диваном и слился с густой тенью. Босикомшин собак не любил.
— Я пойду чайку поставлю, — сказал хозяин, подхватил мизинцем армейский чайник, отправляясь на кухню в конец коридора.
Гость ничего в помещении не рассматривал. Он прямо прошёл к окну, не двигая головой. Стал глядеть на улицу. Там сновали пешеходы, редко проезжали автомобили. Улица тихая.
— Садитесь на диванчик, — вошедший хозяин особо не радовался гостю, но и брезгливого неприятия не показывал — сам ведь пригласил. Хотя, зачем он ему? Горевать, он не горевал. Быть отставным командиром не означает безделье или скуку. Военные вообще никогда не скучают, особенно отставные. У них ведь вместо сердца — пламенный мотор. Оттого-то у них постоянно работает внутренний деятельный зуд. И наиболее актуальное занятие на любой данный момент находится без причины, выстраивается совершенно не из чего. Даже, допустим, военный просто сидит, и со стороны видно, будто вроде бы ничего не делает ни руками, ни ногами. Но голова-то у него точно в ту пору активно занята решением задач разного умственного уровня, различных широт охвата. Ну, например, чтоб центральное отопление от районной котельной работало исправно, чтоб во всей стране воцарился порядок, чтоб сердце особо не барахлило, чтоб мухи не залетали, чтоб, не дай Бог, комета вместе с хвостом не врезалась в землю, а главное, — чтоб иностранная разведка не выхватила из государства наиважнейшие секреты...
Босикомшин сел на краешек сооружения, похожего на диван, подальше от того места, куда заполз пудель, но слов не вымолвил, даже «спасибо» или «благодарю».
— Этот диванчик я сам построил, из подножного материала, так сказать. Материала для мебели и дров тоже вокруг поблизости хватает. Места надо знать, хе-хе. А дело всегда найдёшь, если руки привыкли к работе. Да вы не сковывайтесь, пальтишко снимите, — сказал хозяин, видя нервоватенькую настороженность в глазах гостя. — О, чайник, наверное, готов, — командир опять вышел на кухню.
Гость расстегнулся, но раздеваться не стал. В голове у него по-прежнему продолжал дуть сквозняк, он откровенно ничем не интересовался, даже не утруждал себя личными оценками собственного поведения. Им владела смутная натуга, не отпускала. «Просто подождём немного», — примерно такое состояние мыслей испытывал он, сидя расстёгнутым на диване. Однако первая часть ожидания продлилась недолго. Хозяин с помятым парящим чайником вернулся и без промедления наполнил кипятком две фаянсовые чашки, покоящиеся без дела на столе, напоминающем верстак. Окунув туда пакетики с заваркой, он без обиняков, не глядя на собеседника, заговорил:
— Я вижу, вы обеспокоены. Спрашивать ни о чём не буду. Вопросы для обеспокоенного — сущая пытка. Похуже китайской. Позвольте, я вас, наоборот, развлеку. Сосед у нас тут есть один интересный — в квартире напротив. Музыкант. Обычно он меня развлекает, когда в настроении моём не всё в порядке, разлад, так сказать. Я к нему приду, а он развлекает. Так я от него кое-чему научился. Сейчас.
Отставной командир танка сел на очевидно самодельный стул у пианино, приступил усердно пытаться наиграть нехитрую пьеску. Сначала короткую. Она удалась, а он с удовольствием крякнул, улыбнулся гостю, справедливо ожидая похвалы. Затем, не дождавшись никаких слов от слушателя, сам ничего не промолвив, он высоко задрал брови, принимаясь за более сложную вещичку. Босикомшин без выражения чувств поднял чашку да потихоньку прихлёбывал из неё. Контакт между чужими людьми не клеился. Хозяин сбивался в игре, гость обжигался чаем. Потом образовалось между ними тугое, продолжительное молчание. Тишину нарушал только пудель, поскуливая под диваном: то чуть слышно и довольно робко, то, делая неожиданное «крещендо» с напором явного нетерпения.
«Может быть, узнать от него об этом маге-музыканте, коль он сам о нём заговорил», — подумал гость, а потом, впервые обнаружив способность разговаривать в присутствии отставного военного, сказал вслух, ставя на верстак недопитую чашку чая:
— Вы говорите, сосед вас научил играть?
— Да, скорее, подучил. Он такой добрый, терпеливый. Пианино это мне затащил. У него дома очень тесно. Ещё два рояля: кабинетный да концертный. С одним из них он что-то изобретает, детали переиначивает, что-то такое к ним приделывает. А пианино разломано было, так я дал ему отличный ремонт, и глядите, — почти новое.
— Угу, — то было не согласие, а скорее, ответ на приглашение посмотреть изделие. Он коротко взглянул на пианино с заметными разнородными латками и также немногосложно сказал «угу».
«Неужели этот военный говорит о том моём маге? Нет, не обязательно. Кто знает, сколько в этом доме людей с роялями», — Босикомшин одним боком пытливого сознания вроде бы почувствовал близость главной сегодняшней цели, но неизменное, почти наглое сомнение также дало о себе знать. С другого бока. И ещё. Совсем иного рода ощущение одолело его. Вдруг, внутри сознания что-то надломилось, открывая никому неведомый ход. Он вновь услышал отголоски той завораживающей звёздной музыки, что пригрезилась ему недавно на мосту, а потом в каюте заброшенного корабля. Музыка текла сама собой, не спрашивая намеренного позволения, не требуя к себе разумного внимания.
Отставной командир танка, бегло взглянув на лицо Босикомшина, прищурил глаза и, глядя так в потолок, сказал:
— А давайте, я сейчас угадаю, куда вы направлялись, но неудачно? Вы, я думаю, шли к моему соседу и не застали. Точно. У вас такой вид… Минуточку, я сейчас попробую выразить, чтоб самому понятно было... Вы, вроде бы тоже человек от искусства, из богемы, не от мира сего, так сказать. Вы чем-то похожи на него и на прежних гостей Егорыча. Выражение вашего лица мне подсказывает. Теперь, правда, к нему давно никто не ходит, если не считать меня. Вы первый за целый год. Да. А у нас в доме, окромя Егорыча, не проживает больше никого из таких, подобных ему людей, которые как бы не от мира сего: творческих работников. Значит вы именно из тех давних друзей-художников, которых я уже не застал, потому что живу здесь всего-то с десяток лет. Вы к нему пришли, но подвернулась неудача.
Босикомшин такой проницательности не ожидал — от человека в тельняшке-безрукавке. Он внутренне вздрогнул, но внешних перемен в лице не проявил. Так случилось оттого, что музыка звёзд всё ещё будто висела в нём, да не сразу оборвалась, выражение лица продолжало удерживать вид состояния «не от мира сего». А взгляд, в общем-то, без особого намерения просто ненадолго задержался на отставленной чашке с чаем. Гость, по-видимому, просто рассчитывал пронзить её насквозь. Но ответной проницательности у косной посуды не случилось. Через толстые фаянсовые стенки ему не удалось увидеть недопитого внутреннего содержимого. Поток нездешней музыки сошёл на нет. Возможно, одновременно с течением упадка внутреннего состояния. На лице утратились особые чёрточки, по коим наш танкист определил его человеком богемного цеха. Но сия потеря не была замечена, поскольку никто в этот миг на него не глядел.
— Таким образом, если вы соседа моего не дождётесь, то я могу ему передать о вашем приходе, он вам позвонит, если хотите, — продолжил хозяин, прекратив прищуриваться, но оставляя взгляд на потолке.
«Да, отставные ратники, действительно, всё обо всех знают», — недавнее сомнение покинуло гостя, вроде бы званого и будто нежеланного. Но, обретя при помощи такого наблюдения ещё не совсем обосновавшуюся в нём твёрдость, оседающую лишь на донышке мысли, — уверенности в продолжении действий, а правильнее сказать, в бездействии, у него не прибавилось.
— Угу, — он повторил немногословное почти согласие, но поднялся, чтобы уйти.
— Ну, я пошёл. Пока, — процитировал он в точности недавнюю фразу профессора на кладбище кораблей с той же интонацией. Одновременно подумал: «Надо же, не хватало мне тут засвечиваться».
— Ладно, как говорится, ваша воля, — командир танка, медленно произносил слова, вроде бы тоже в знак согласия, но почему-то всем телом отвернулся от Босикомшина и не глядел на него.
А гость, не сразу ступая к двери, потоптался на одном месте, застёгивая и расстёгивая пальтишко. Продолжилась очередная напряжённая пауза. Пудель под диваном тоже молчал — видимо, заснул. Потом гость решил показаться вежливым перед неожиданным покровителем и, произведя улыбку, сказал:
— Спасибо за гостеприимство. Чай был хорош и музыка ваша тоже была хороша. Всего хорошего.
Он утвердительно и уверенно прошёл за дверь комнаты, а потом за пределы квартиры, не дожидаясь проводов со стороны хозяина. Но тот и не думал затевать сопутствие, указывать дорогу или вообще оказаться конвоиром. Лишь покивал головой и, скорее, просипел, чем произнёс:
— До свидания, — голосовые связки у него в горле не налаживались на нужный тон.
Из-под дивана раздался протяжный высокий звук — пудель-невидимка, по-видимому, смачно зевнул от удовольствия.
ГЛАВА 6
«Куда же теперь идти»? — Босикомшин стоял напротив соседней двери, такой заветной, но столь же недоступной. Почему он решил, будто дверь эта ему заветная, мы не берёмся сказать. Никто не предъявлял ему вообще никакого завета. И тогда, на остановке у Соловьёвского сада, ему тоже не был завещан ни один из троллейбусов, наличествующих в городе. Думается нам, что заветным становится попросту всё, что для него недоступно. Равенство такое. А произвелось это правило как раз после неудачной попытки выйти в законные пассажиры, аккурат в ту минуту, когда он был приговорён к пожизненному пешему труду. Теперь все вещи, все места, заделав себя недоступными, естественным образом переходят в разряд заветных. Вот и нынешняя дверь тоже вполне подходила к данному обычаю. Ну, не сама дверь, а то пространство, что за ней. Заветное недоступно, а недоступное заветно. Вместе с тем, если рассудить взвешенно, то данное сочетание, конечно же, сущая несправедливость. Она покоя не даёт ни одному человеку. Тем не менее, коли есть правило, придётся ему подчиниться. Хотя нет. Для каждого правила есть своё противоправило. Оно всегда подспудно сидит в норове человека. Правил без исключений не бывает. И знаете, в сложившихся у нас обстоятельствах, любое исключение сродни надежде. Надежда всегда делает ставку на исключение из предопределения. О ней уже был у нас эдакий замысловатый разговор, но с профессором, в минуту, когда тот искал потерянный ключ. Тоже ведь правомерное исключение. Простите за противоречивость. Но Босикомшин о том диалоге не знает, поэтому не возразил нам и не согласился, вовсе рассуждать о том не стал. Он сел на холодную ступеньку лестницы, согнулся, обхватив колени. «Глупо, глупо, ой, как глупо всё».
По мере того, как холод камня проникал сквозь нетолстую одежду прямо в тело, пожизненный пешеход припоминал о начале нашей истории. А в начале, мы помним, он стоял на остановке общественного транспорта. Ждал заветного троллейбуса. Куда-то задумывал ехать. Куда? Куда, куда — как обычно — искать счастья, то есть, некое недоступное состояние. Каждый горожанин с утра, когда выходит на панель вдоль домов, то может быть, и неосознанно пускается на поиски счастья. Город настолько велик, многообразен, таинственен, что у него дённо-нощно есть в запасе заготовка счастливого конца для каждого законного его жителя и нелегального пришельца. В таком положении дел неизменно уверены все горожане, оттого-то выходят на улицы. Вы никогда не замечали, что при выходе из дому, у вас непроизвольно появляется вздох облегчения? Это потому происходит у вас, что с выходом на пространства города наступает пора ожидания перемен. А кто не ожидает именно хороших перемен? Ну, есть, конечно, такие горожане, которые из-за мелких неудач не ждут ни от кого добра и желают вообще беды вообще всему миру. Есть горожане и похуже, страшно о них сказать, а то и подумать. Давайте, не будем. Но они, самые худшие горожане, втайне от себя ожидают именно доброй встречи. Выходя в город, они тоже намерены в нём отыскать счастье. Таков есть закон города, такова есть основа человеческого поселения, таков есть смысл первоначальной задумки. Такова сложившаяся природа. Она создана вместе с появлением первого прародителя городов. Кажется, Каин додумался до сего строительства. Бедный Каин. Так хотелось ему, изгнаннику Божьему, найти где-нибудь то, что в себе не имел! Счастье? Или чего ещё? И решил: потеря найдётся именно в городе, построенном для будущих чистокровных потомков изгнания. Так и сегодня думают многие народы мира. Каин построил город, конечно же, для того, чтоб найти в нём добро, так ему недостающее. Иначе, есть ли смысл во всём том дорогом устройстве? Как говорится, от добра — добра не ищут. Ведь и ныне, самые современные люди, не зная вовсе, что они тоже изгнанники Божьи, они, когда выстраивают город, притом выкладываясь полностью в него, первым делом определяют для себя лучшие условия найти потом добро, найти счастье, недостающее им по рождению. И люди, приезжающие в город из иных мест — тоже движутся таким же предчувствием. А если есть предчувствие, значит, самый предмет где-то здесь скрывается неподалёку, но пока не обнаруживает себя. Пока…
Босикомшин встал, медленно спустился. На сей раз, он вышел из дома не во двор, а на улицу. На линию, так на Васильевском острове названы длинные череды фасадов. Он глубоко облегчённо вздохнул. Вот вдоль одной из таких линий направился пожизненный пешеход навстречу... Мы не знаем, какое в точности у него настало настроение... Жаждет ли он в настоящий момент человечеству исключительно беды или ждёт от кого-нибудь немного добра, но… Если есть хоть какая-нибудь линия... Босикомшин двигался вдоль вполне определённой линии. Пожелаем ему встретить удачу.
ГЛАВА 7
Клод Георгиевич Предтеченский начал возвращаться обратно к дому с четвёртым этажом и капризным лифтом. Внутри у профессора сидело двойственное настроение. Он вроде бы повеселел, благодаря благополучной встрече в директорском кабинете, но в то же время грусть возникла совершенно внезапно. Будто залетела вообще извне, из мира нездешнего, из-за пределов обычного человеческого ощущения жизни, проникла прямо в грудную клетку профессора, вонзилась в душу, жарко там дышала. Откуда же всё-таки было ей взяться, чему благодаря? Где бы сыскать правильный ответ? Может быть, объяснения тому нет. Просто, иногда бывает, что завязывается такое расположение души. Скажем, посередине, в центральной точке огромного моря полной безмятежности — вдруг появляется крутая кольцевая волна беспричинной такой тоски. Будто упал в море безмятежности камень чьей-то беды, не вашей, но кого-либо из близких вам людей, а вы о том не знаете, не идёте к нему на помощь. Волна поднимается в груди, более ничего там нет. Или, вероятно, у вас произошла непоправимая, невосполнимая потеря, она что-то прорвала в хрупком вашем спокойствии, но вы утраты ещё не осознаёте, но ощущение пробоины пытается вам подсказать о худом неизменяемом случае. А возможно, внутри вас рождается тихий голос вовсе небывалого предчувствия, но что это за голос, о чём предупреждает — о радости ли, о скорби — тоже не понять. Только грудь внутри щемит, да щемит, а в щёме том всё как-то вперемешку: и сладко, и горько, и терпко, и мягко. А дыхание затеивается неглубоким, коротким. Ему будто бы не хватает живительной силы воздуха. Глубоко вздохнёшь, но голод не проходит. Наверное, то голодает не дыхание. Душа голодает. Они во веки веков рядом: дыхание и душа. Даже они — одно в другом. Немудрено и запутаться. Душа испытывает голод, а мы не знаем, чем такое чувство утолить. Мы вообще не знаем, как такое делается: душу — насытить. А если вдруг она просто потихоньку плачет, так попробуй, угадай, чем её унять. Бывают меж нас люди посчастливее, они, конечно же, знают. Но далеко не все.
Профессор, по-видимому, принадлежал к тем «далеко не всем» и с таким настроением, непонятым большинством населения, перешёл проезжую часть набережной, остановился у парапета на берегу. Там он облокотился о чугунную ограду. Смотрел в ту сторону, куда текли воды реки. Они давно туда текли. Кроме того, в той стороне уверенно садилось солнце. Оно тоже привыкло туда садиться. Что ещё было в той стороне — там, куда неизменно утекают воды реки, привычно садится солнце? На той, западной стороне, конечно же, располагается Запад, — место Земли, где обрели и продолжают обретать себе новое место жительства многие приятели да просто знакомые или, приемлемо тут сказать, известные коллеги. Должно быть, на западе кривизна земли особая — она скатывает на себя любого, кто готов скатываться: воду, солнце, идеи, мысли, желания… и некоторые звёзды.
«Всё в этом мире склоняется к западу», — подумал Предтеченский.
ГЛАВА 8
А все линии Васильевского острова, известно, ведут как бы в никуда. Не в тупик, а именно в никуда, в смысле, нет продолжения. Они ведут непременно к набережной, что обрывается пред широкой водой. Босикомшин дошёл до гранитного ограждения суши, перегнулся через него, без определённого намерения разглядывая редкие водоросли в неожиданно прозрачной, вместе с тем, бурой воде, обычно в народе называемой «чёрной». Затем взгляд, тоже без намерения, переметнулся к памятнику Крузенштерну — знаменитому адмиралу, кругосветному путешественнику. «С этого места ушли в самое далёкое путешествие корабли легендарной экспедиции», — припомнил себе пешеход, без определённого намерения. Казалось бы, действительно: где тут родиться назначенной мысли? Но другое интересно: в образе чего может иногда внезапно продолжиться обычная линия, до того ведущая в решительное никуда? А она взяла, да просто продолжилась в память о той героической экспедиции, в ту путь-дорогу к самой дальней стороне, такой дальней, которая совершенно безвестно обитает на круглой земле. Лишь вокруг земного шара, оказывается, та дальняя дорога протягивается. Интересно, правда? «Но особо далеко не уйдёшь, — подхватил нашу мысль пешеход, — всё равно окажешься там же, откуда ушёл по круглой земле». Взгляд на бронзового адмирала стал насмешливым. Нет, Босикомшин думать не собирался унижать его мореплавательных достоинств. Насмешливость выскочила самовольно и по-доброму. Вот вам линия. Говорят, что даже абсолютно прямой луч света, если он не встретит препятствие на пути через весь космос, воткнётся в свой источник с противоположной стороны. Так что, если тебя влечёт идея уйти слишком далеко, то придёшь ты чрезвычайно метко вновь к точке исхода. Ибо самое далёкое путешествие любого предмета — кругосветное. Если ты будешь направлять вострый взгляд в самую дальнюю точку Вселенной, то, чем дальше ты его устремляешь, тем больше у тебя шансов увидеть собственный затылок. Это когда ты достигнешь бесконечности. Потому, как бесконечность в мире замыкается на изначальную точку. Если ты устремишь вострую мысль в бесконечно неведомую для тебя сущность, то она, в конце концов и внезапно для тебя обнаружит прежний источник, то есть, твою собственную личность. Ибо самая неразгаданная загадка для тебя — лично ты. Нет, во всех этих случаях ты не возвращаешься обратно. Ты движешься исключительно прямо вперёд и только прямо и только вперёд. Иначе тебе не дойти до того места, откуда ты отправил в путь себя, взгляд, мысль. Хм. Но бывают иные круговые пути. Это когда ты ходишь прямо по лесу или по степи, но без ориентиров, то опять же попадаешь на одно и то же место. Ты ходишь кругами. Ты заблуждаешься. Ибо тебе кажется, будто стези твои прямые. Теперь не выходит ли, что способен ты вообще только заблуждаться? Ибо самая высокая точность выбранного тобой направления приводит тебя точно туда, откуда ты начал путь. В этом и заключается простота сути бесконечности: если человек уходит в бесконечность, значит, он действительно заблудился.
«Всюду только начало», — процитировал наш первый герой строчку из другого романа того же автора. «Оно — к тому же наисильнейший магнит», — дополнилось пространное размышление. Так-то, господа, видите, какие замечательные и мало для кого ожидаемые мысли посетили нашего первого героя, казалось бы, в тупиковой ситуации. Стоит ли после того, обладая точным знанием, вообще уходить, ни далеко, ни близко? «Я и вокруг того дурацкого дома недавно тоже крутился, будто в лесу или в степи, — продолжал Босикомшин линию мысли, — шёл, вроде бы прямо, как в бесконечной Вселенной, а пришёл к тому же дому того же мага. Магический дом, право зря что дурацкий. Магнетический. Притягивающий. А говорит, музыкант. Какое там! Маг он. Хе-хе, властитель начала, начальник». Ничего особо нового, конечно же, в данной мысли нет: ни по части вообще кругов или магнитов, ни по части начальственной профессии второго нашего героя, но...
«Что это прямо у спуска»? — Босикомшин, в момент отворачивания насмешливого, но незлобивого взгляда от памятника в боковую сторону, наткнулся всё тем же взглядом на маленькую девочку, в обеих руках держащую кукол за волосы. Куклы — явно не современного производства. Лицо ребёнка выражало радость от удачной находки. Тут же и мама, а может быть, бабушка или вообще нанятая воспитательница (трудно определить возраст и родственные отношения по одной лишь спине), одним словом, взрослая женщина отняла у неё те ценные пластмассовые изделия, бросила в угол до кучи с пустопорожними пластиковыми бутылками.
— Нельзя подбирать чужие вещи, — были слова той женщины, обращённые к воспитаннице не выясненного нами родства или рода иных отношений.
Уж очень знакомыми показались Босикомшину эти старомодные куклы. Внимание заострилось на них, а затем перекинулось к ребёнку. Здесь же, рядышком с ногами маленькой девочки показался ещё недавно так ловко ускользнувший от него и профессора, почти забытый, но горячо желаемый таинственный профессорский чемодан. Тот одной половинкой удерживался на суше, то есть на нижней ступеньке спуска, а другой половинкой — колыхался на воде. Возле него покачивались две половинки прямоугольной потемневшей льдины — такой же величины, что чемодан, кокетливо сталкиваясь и расходясь между собой попеременно разными концами. Что они этим хотели сказать? Решили себя сравнить с ним? Или его с собой?
— Вернулся, — шёпотом произнёс пожизненный пешеход, — подлинно всё возвращается.
И он обратился непосредственно к чемодану звонким голосом:
— Прямо здесь, дорогой мой, и есть твоя самая дальняя точка твоего долгого пути»! — Профессиональный горожанин без сомнения, искренне обрадовался, поскольку начал заговаривать с неживым предметом на философские темы.
Женщина и девочка поднялись наверх, быстро отошли поодаль, оглядываясь на этого странного человека, говорящего с вещами, затем, скрылись за поворотом на Линию.
Через полминуты руки Босикомшина не без трепета несли гениальное изделие профессора-мага. Они преклонено держали развёрнутый чемодан, наподобие одной-единственной в мире книги со священным текстом, раскрытой на месте самого сильного западания в душу откровения. Ровный взгляд, будто давно и без сожаления потерявший с таким трудом нажитую иронию, случившуюся по поводу Крузенштерна, светился теперь благоговением, ниспосланным ему как бы ниоткуда совершенно даром. Фраза, брошенная той мамой или бабушкой — «нельзя подбирать чужие вещи» — его, конечно же, не касалась. Он уже не маленький. Так, удерживая раскрытый чемодан-книгу впереди себя на вытянутых руках, Босикомшин, с просветлённым взором немигающих глаз, поднялся по ступенькам на панель, торжественно двигаясь в сторону того места, где уготовлена уединённая каюта на заброшенном корабле. Ноги сами шли туда, потому что голова пока пребывала в затяжном беспамятстве о себе, она потеряла умение управлять многочисленными частями сложно организованного остального тела. Ноги свободно переминались, по-видимому, отдав себя на произвол частной памяти, памяти ходьбы, закреплённой в нервных клетках автономно, без участия головы.
А тем же временем близилась очередная встреча наших героев. Столкновению ничего не мешало. Панель из плит красного гранита здесь довольно узкая, рассчитанная на человека полтора с чуть-чутью, и вероятность налететь на другого пешехода — стопроцентная. Тем более, ни тот, ни другой не смотрели вдоль панели перед собой. Один, как известно, был занят пришедшим к нему неведомым ранее душевным благоговением, другой — озабоченностью пока непонятым настроением души: то ли голода, то ли беспричинного плача.
ГЛАВА 9
Из-под ближайшей липы на гранитную панель выбежал круглый, словно мяч, пудель дымчатого окраса. Он молча бросился сначала к профессору, активно шевеля кончиком носа во все стороны, а затем, не раздумывая, кинулся навстречу Босикомшину, высунув кончик языка. Расстояние между нашими героями к этому моменту составляло не более трёх шагов. Оба обратили внимание на собаку, таким образом вынуждая увидеть друг друга не без печати усталости в глазах. В тот же час, делая широкие шаги по газону, к ним приблизился отставной командир танка, между прочим, отгоняя концом поводка другую собаку исключительно другой породы или вовсе не имеющей таковой, «б/п» какой-нибудь, в общем-то, приблудного пса, пытающегося пристать к чистокровному пуделю.
— О! Егорыч. Э, и вы тут, — он чистосердечно обрадовался такой встрече. — Вот и хорошо.
— Видите, — обратился он конкретно к Босикомшину, — там не дождались, так тут встретились.
Профессор рассеянно смотрел на всех четверых: на пуделя, соседа, чемодан и пешехода. Отогнанный приблудный пёс успел выпасть из его поля зрения. Возможно, описывая недавнее настроение Клода Георгиевича, мы говорили о предчувствии теперешнего представления, именно того, что здесь произошло. Не предвидение ли данной или подобной ей встреч порождало тогда неопределённую тоску? Не будем гадать. Впрочем, на самом деле, от таинственной грусти так же беспричинно сразу же не осталось и подобия тени. Она оборвалась. улетела, подобно ещё с осени оставшемуся листку на ближайшей липе, который лёгким порывом ветра сорвался с неё в тот же момент и тем же ветром был снесён за пределы взгляда, куда-то в сторону реки, слился там с её течением. Уже сердце ничем не щемило, а душа перестала плакать. Предтеченский даже глубоко вздохнул и улыбнулся. Но всё-таки, вместе с усталым взглядом улыбка на лице получилась несветлой. Босикомшин тоже улыбнулся, тоже без особого блеска. А поза с чемоданом на вытянутых руках по направлению к профессору, тем не менее, могла восприняться в виде эдакой минуты вручения данного предмета законному обладателю. Поэтому, бесцветная улыбка пешехода могла показаться постороннему глазу почти официальной, необходимой по протоколу. Бывший танкист, как известно, заулыбался первым, поскольку первым же обрадовался такой встрече. В отличие от других знакомцев, улыбка его, закалённая в долгом служении отечеству, приняла чуть ли ни первую свежесть. Командир всё ещё оставался в тени лип, лицо у него светилось, как если бы на его разглаженную поверхность падал прямой солнечный свет. Казалось, и собака тоже исключительно довольна — её куцый хвостик вертелся так же активно да в разные стороны, как перед тем у неё крутился матово поблёскивающий кончик носа.
— Ваш чемодан отыскался, — сказал Босикомшин, почему-то неожиданно для себя испытывая вдруг выросшее из глубины души почти такое же довольство, что и пудель. — Вот, возьмите.
— Да, вообще-то, спасибо, но... мне как-то неловко. Я же освободил ставшее ненужным изделие, отпустил «чемодан» в дальнее плавание, распрощался с ним навсегда. — Клод Георгиевич улыбнулся ещё заметнее, но с вяло извинительным оттенком.
— Бери, бери, Егорыч, вещь-то ценная.
— Угу, ценная, ха-ха, невероятно ценная вещь, — «Егорыч» не кокетничал, он действительно лучше всех здесь присутствующих знал о настоящей цене находки Босикомшина. Но для него она была, и мы давно знаем, — в совершенно далёком прошлом. Даже допустимо сказать — обитала в чужой жизни.
— А мы по очереди будем нести, — сказал бывший военный. Он, как тому подобает, оценив данную обстановку в значительной степени приближенной к экстремальной, принял решение, вроде бы как отдал приказ расположившемуся подле него контингенту.
Профессор не до конца понял, зачем, куда они втроём будут нести босикомшеву находку. Он произвёл взгляд недоумения, округлив очи, но не стал взирать на присутствующие тут одушевлённые и неодушевлённые предметы. Отвёл этот взгляд вверх и с возникшим ниоткуда изумлением рассматривал странноватое какое-то небо, в равной степени состоящее из белого и голубого цветов. Там, тонким чутьём опытного музыканта, виделось ему происшествие, ни разу ещё не случающееся на веку человечества…
— Егорыч, ты же домой идёшь. И я — домой. И твой приятель тебя в доме дожидался, да не стерпел, ушёл, а теперь он с удовольствием вернётся к тебе.
— Вернётесь ведь, правда? — продолжил сосед музыканта, обращаясь к Босикомшину. — Конечно же, вернётесь, тем более, с такой находкой. Почему бы вам ни вернуться.
— А мы все к тебе пойдём, ведь и я давно у тебя не посиживал, — он снова навалился с инициативой на Предтеченского. — Ну, собаку я у себя дома оставлю, это мигом — раз туда и раз обратно.
Профессор не знал, что отвечать. Гостям он, вообще-то, никогда не отказывал. Чаще даже бывал искренне рад. Жена, та, наоборот, от века не любила гостей, ни от души, ни прохладно, а так — не нужны они ей. Одни только волнения с готовкой на кухне да с сервировкой в комнате. Но сегодня у неё затяжной рабочий день, так что, если вынужденные посиделки ненадолго, то скандала удастся избежать.
— Ну, пошли, — решил Предтеченский. Независимо произошло такое волеизъявление или он поддался приказу соседа — мы не смогли определить по выражению лица. Он усмехнулся на один бок, а глаза выдали тусклый блеск.
Босикомшин вовсе не предполагал такого поворота в почти прямом пути вдоль набережной, перед тем вполне осознанно направленном. Он в данный час даже не пытался догадываться: о каком возвращении может идти речь? Кстати, а о чём он вообще сейчас думает? Продолжается ли прежняя мысль о кругосветке? Тогда ответ у него готов: конечно, вернусь, коль всякий самый далёкий путь — кругосветный. Но сознание пешехода порядком расшаталось, в нём потерялась любая представимая ясность. Может быть, он теперь помышлял просто о ходьбе, обычной ходьбе человека по улице, о ходьбе пешком, так и так для него — пожизненным занятием. То есть, предстоящий путь уже всегда непосредственно связан собственно с жизнью. Стало быть, представление о пути образовывалось покрупнее, нежели просто ходьба, даже значительно покрупнее, — такого крупного масштаба, что затруднительно вообразить. Здесь затронута именно жизненная стезя. Жизненная. Ни много, ни мало. Но это лишь наши догадки. А он, оставаясь погруженным в смутные для нас мысли, положил чемодан на землю, соединил две дотоле раскрытые половинки, застегнул их между собой на крючочки, обнял. Пребывая некоторый период времени в наклонном положении, он и самим телом то ли высказывал сомнение по поводу решения командира, то ли показывал тому безропотное подчинение. А тут командирский пудель и подоспевший обратно сюда приблудный пёс — дружно изловчились снизу лизнуть ему в нос и губы.
— Пошли! — произвольно вырвалось у него негодование из облизанных уст в адрес чрезмерно ласковых четвероногих.
— Ну, вот, все согласны, — командир танка не колебался в мысли о том, что на его блестящее предложение кто-нибудь возразит.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
ГЛАВА 1
Было бы всё действительно хорошо, но — ключ! Где взять ключ? Трое мужчин и собака стояли у дверей квартиры профессора. Каждый в меру личного замешательства испытывал часть общей затруднительности.
— Да, сосед, промашку ты дал с ключом. Так ведь и не нашёл того, что обычно выпадает на спуске?
— Дал, дал. Ключик-то уплыл. Был, да сплыл. Нет. Погодите. Он же в чемодане должен быть. А? Мил человек, мы же видели его, родимого в чемодане, вернее, на кукле, сидящей в нём, но достать не могли. А ну-ка, давайте откроем действительно дорогого, весьма дорогого, да поглядим. — Профессор и знать не знал, что куклы ещё в свежей нашей памяти стали мусором, столь же свежим, обогатившим кучу их дальних родственников по линии полимеров, там, в углу спуска набережной подле Благовещенского моста.
— А я пока собачку отведу, — сказал сосед, открывая дверь в коммунальную квартиру, — только в чемодане кукол никаких не было, Егорыч. Не было. Ты чего-то начал уставать. Галлюцинации у тебя появились, — он проворно скрылся за дверью вместе с породистым пуделем дымчатого окраса.
Босикомшин опустил чемодан на пол, но помедлил с дальнейшими действиями. Не стал приседать, чтобы половинки его открыть, а взял, да свободною рукой подёргал за ручку дверь профессорской квартиры. Та подалась и открылась.
— Что, нашли ключ? Ну, поздравляю, — сказал сосед, возвратясь, — а говорил, на кукле.
— Дверь была открыта, — сказал профессор со скрипуче-шепчущей озабоченностью в тоне.
— Ну, дела. Хе-хе. Сосед, ты ж сам забыл её запереть. Ещё, наверное, с утра.
— Забыл.
— Смотри, — командирский взгляд устремился в замочное устройство на внутренней плоскости двери, — у тебя вообще замок заблокирован изнутри. Защёлка-то на собачку застопорена. Оф-оф-оф. Хорошо, жена твоя не видела такого безобразия. А если бы пришла раньше тебя? Ух, она бы тебе задала. Я её знаю. Уйти, а дверь даже на защёлку не захлопнуть. Если бы не мы с твоим приятелем, если бы не уговорили тебя прийти домой, то беды не миновать.
— Да, — сказал Предтеченский, — я же утром за газеткой выходил и защёлку-то застопорил на всякий случай. А потом ушёл да позабыл.
— Ну, это любому известно, что художники — народ рассеянный, — благодушно заявил танкист.
— Так ведь? — сосед уже весело обратился к Босикомшину. — Ваш брат постоянно чего-нибудь учудит, я знаю. Да об этом всякий знает.
Босикомшин покивал головой. А там у него скоро-скоро пробегали мысли примерно такого содержания: «Что же я, дурень, ещё раньше не подёргал её, ту самую, заветную дверь. Сколько времени у меня было, чтобы проникнуть, всё найти надобное, забрать и покинуть сей дом спокойненько. Такая ведь возможность была. Сама судьба, оказывается, оставляла нужную мне дверь незапертой, специально для меня. А я не догадался. Ай-ай-ай. Просто надо было подёргать ручку ещё в прошлый раз, а не на ступеньке сидеть да простуду наживать. Ай-ай-ай, как же я не догадался. Разве всегда заветное уж столь недоступно»?
— Чего только не забудешь, — сказал он вслух, отвечая, по-видимому, не профессорскому соседу, а себе, — да в самое важное время.
— Ладно, заходим, — Предтеченский пропустил слова сквозь шумно выдыхаемый воздух из переполненной до того груди, пропустил вперёд гостей.
В профессорской квартире действительно, как говорится, негде повернуться. Одна комната, правда, весьма объёмистая, да кухня при ней — только и всего.
— Светлана твоя, что, окончательно бросила тебя, Егорыч? Или ты ей запрещаешь хозяйничать? — Сосед по-свойски небрежно, однако почти с такой же тенью озабоченности, что и хозяин, вопрошал, оглядывая обстановку, более похожую на первозданный хаос, чем на гармонизированное или просто закономерно обставленное окружение человеческого обитания.
— Да она всё на работе. А если дома, так тоже работает: приносит с собой на вечер, на выходные, — Предтеченский не оправдывался, а так, скорее нехотя жаловался. Или просто сожалел. Тон у него был робковатый, но с проблеском иронии. — Часто повторяет она одно слово: некогда.
— Такое бывает, — сказал танкист, — рук не хватает.
— Хе, — Предтеченский сверкнул глазом, — я и зову её так: Милая Некогдя.
— Ну ты настоящий изобретатель. Да. Или… знаешь, а ты посмотри, всё ли на месте, — сосед невидимо вздрогнул, придал интонации кроме тени озабоченности малую тень испуга, — кто знает, какие гости без тебя в квартире похозяйничали. Может быть, не ты забыл дверь запереть, а другие кто-нибудь. Ключик твой нашли, да сделали скверное дельце. А? Уж больно закавардачено у тебя, будто обыск был.
Босикомшин тоже вздрогнул. Ему доподлинно показалось, что подозревают именно его в грабеже. Почему? Оснований-то нет. У них нет. А у него такие основания есть. Причина испуга принадлежала внезапной досадной мысли: «Но не я же тут хозяйничал (а ведь, было такое намерение). А вдруг уже кто-то другой побывал у профессора, унёс ценные проекты. Тоже гости, но не я». И он ощутил в себе то ли обиду за несправедливое обвинение в свой адрес, хотя никто этого не делал, то ли жар покаяния прошёл у него внутри. Всё-таки впрямь хорошо, что не попробовал открыть дверь ещё тогда, когда ушёл от соседа. Любо, что предпочёл просиживание на ступеньке. Вором оказался бы как раз он. Доподлинно встрял тут ангел, но не тот, вежливый и великодушный попутчик, что на столпе зодчего Монферана, а настоящий, и, конечно же, твёрдою рукой отвёл подопечного от того нечестного поступка. Вот почему появилась почва для раскаяния в дурном помысле. Повинимся и отдохнём.
— Нет, у нас изначально всё завалено. Обыск до конца дней, невозможно вещь нужную найти, — сказал профессор, тоже оглядывая помещение, но уже не озабоченно, а, по-прежнему сожалея и усмехаясь.
У Босикомшина ещё больше отлегло от сердца.
— Ну, что, сосед, — Предтеченский окончательно изменил интонацию на более успокоенную, но не без бодрости, возникшей из-за ниоткуда взявшегося благосклонного настроения, — ваша была инициатива, так давайте, берите организацию посиделок в твёрдые руки.
— А что тут организовывать, я собачку-то отвёл домой, а на обратном пути прихватил «гранату». У тебя ведь, я знаю, ничего нет, — командир танка, сразу позабыв о подозрении, вытащил из галифе литровку заграничного портвейна, — я сам не покупаю, жена берёт, меня не спрашивает. Что принесёт, то пьём. Вот, на прошлой неделе парочку таких красавцев принесла. Португальское, вроде. Ещё не пробовали. Повода не подходило. А сегодня повод угодил прямо в тютельку.
Босикомшин, в отличие от командира, и, несмотря на то, что у него отлегло от сердца, сразу же начал здесь испытывать ещё более сильный конфуз, чем недавно в квартире напротив. Он стал съёживаться: и сознанием, и телом. Но не так, не похоже на то, когда ещё раньше сжимался из-за холода в железной каморке на кладбище кораблей. Ощущение было иным. Да и тепло в помещении. Он, по-видимому, чувствовал себя на манер поговорки о «не своей тарелке». Точный образ, несмотря что французский. Наверное, ни у кого кроме французов едоки не забираются прямо в тарелку, чтобы поесть по-настоящему. А забраться в чужую тарелку во время поедания оттуда чужим ртом — прямо скажем — положение незавидное. Эдак сам окажешься едой. Но Босикомшин несколько иначе вообразил заграничную метафору. Едой он там себя не обозначил. Скорее, — неудачником. Это когда почти всё съедено, а он опоздал. Или ещё иначе. Чужая тарелка была ещё пуста, она только дожидалась надлежащей порции еды, а он уже разлёгся в ней, задумал собственноручно расковаться и вольно растечься по всей поверхности. А вдруг, завидев настоящего хозяина, пришлось ему скукожиться, так и не успев занять ёмкость этого символического предмета до периметра каёмочки. Оттого, сознание хладной неуместности съёживало да съёживало его здешнее существование в круглый комок. Так, в конце концов, у него оставалась исключительно единственная точка общего соприкосновения с чужим пространством, подобно твёрдому шарику на твёрдой плоскости — лишь точка фиксации силы притяжения. Она была, пожалуй, единственной силой, которая могла пока удержать его в квартире профессора.
— А знаете, — обратился Предтеченский к соседу, — перед вами человек, — он указал взглядом на Босикомшина, — человек непростой, он способен слышать настоящую музыку, музыку небесных сфер. Причём слышит без приборов. Без радио, магнитофона, проигрывателя, а так, сугубо личным воображением. Он сам — проигрыватель, понимаете? Перед вами человек-проигрыватель.
Отставной военный с готовностью согласился: утвердительно, не без усердности кивал головой и блистал глазами.
— О чём разговор, — сказал он, — о чём разговор.
Присутствующий объект внимания при таком объяснении прибодрился, перестал съёживаться. Более того, решил скаламбурить:
— Верно, проигрыватель. Всё проиграл.
Обстановка, похоже, разрядилась. Все трое крупно улыбнулись и, как по команде, уселись за маленький, но плотный столик работы мастера Буля. Стаканчики профессор, не вставая, вытянул из плоского настенного шкафчика работы менее известного мастера. Едва руку протянуть — всё рядом.
— Только вот признаётся он, что иногда связь прерывается. Как в плохом радиоприёмнике, — продолжил говорить профессор о Босикомшине, — говорит, что прах космический тому помеха.
— Ну, помехи завсегда тут как тут, если хорошее дело затеял, — сказал командир, — они как бы сами родятся из этого хорошего дела. Пусть, как говорится, парадокс, но так и есть: помехи родятся прямо из хороших дел, будто кто их туда заранее посеял.
— Точно. Родятся, — Босикомшин эдак робко высказал устоявшуюся мысль, — ведь этот прах (космический), он светом производится. Изготовляется светом и свету же мешает. Копится, копится, копится, чтоб когда-нибудь захоронить собой источник рождения себя вместе с собой.
— Хм, — Клод Георгиевич поднял указательный палец вверх. — Видишь, сосед, не только ты один любишь пофилософствовать.
— Ты что-нибудь такое из закусочки-то принеси, Егорыч.
— Конечно, сейчас, — профессор, не успев снять прежнюю улыбку, снова улыбнулся, но помельче, прошёл на кухню. В улыбке у него промелькнул штришок извинительности.
Со стороны кухни раздавались звуки открывания и закрывания шкафных дверец. Через короткое время оттуда вышел Клод Георгиевич с лицом, покрытым обескураженностью.
— Только лимон.
ГЛАВА 2
У мусорного контейнера, будто на базе какой-то, двое бомжей разбирали содержимое двух больших мешков.
— Зря торопились. Понакидали всякой ерунды.
— Почему, ерунды? Жратва есть.
— А эти красивые сундучки тоже кушать будем?
— А вдруг там деньги, золото.
— Так ты бы сначала посмотрел внутрь, а потом совал в мешок. Да и кто золото в прихожей держит? Сразу видно, давно в своём доме не жил.
— Некогда, некогда было по комнатам шастать.
— Ну, открывай тогда.
Шкатулки, выполненные из красного дерева с тиснёнными медными накладками, оказались упичканными бумагой. Рисунки, тексты, чертежи.
— Продадим кому-нибудь. Вещи-то ценные, антикварные, небось.
— А бумаги?
— А бумаги, кому они нужны? Выбросим. Помойка, вот, рядом.
Они вытряхнули всё содержимое шкатулок, надеясь обнаружить малость чего-нибудь из ценного. В одной из них, кроме бумаг оказалась простенькая гемма с неким изображением.
— Можешь надеть себе на шею, — сказал один из кладоискателей, — ты же говорил, что был когда-то аристократом.
— Был аристократом. А что, надену.
И гемма с изображением чего-то ему неизвестного разместилась на груди столь же неизвестного бомжа.
Тут потянуло ветерком. Бумаги (отдельные листы, рулончики, выброшенные из насиженных мест) тесно так, дружно перелетели, перекатились на соседний участок средней школы с юридической специализацией, рассеялись по земле.
Удачливые бездомные, один из которых являлся бывшим аристократом, а второй так нам и не представился, лишь обратив на себя внимание крупными щеками да узкими глазами, взвалили на себя тяжёлые мешки с добычей. И ретировались в неизвестном направлении.
ГЛАВА 3
— Ну, ты тарелочки сообрази, а я сейчас вернусь, — запасной командир на минутку скрылся в квартире, что напротив.
— Тарелочки, так тарелочки, — проговорил профессор, доставая из буфета нехитрую посуду, оставаясь под впечатлением от кухонной пустоты.
Босикомшин, продолжая, кстати, чувствовать себя не совсем в своей тарелке и внутренним взором оценивать собственное оригинальное видение известной поговорки, каламбурить насчёт посуды не захотел.
Вскоре снова появился запасной командир, держа в руке и подмышкой пол-литровые банки.
— Моя-то запаслась — до безумия. Этих банок у нас полный чулан. Нате-ка, открывайте, — обратился он к Босикомшину.
Тот взял обе банки, ловко отвернул на них крышки.
— Да вы, я вижу — виртуоз, — обрадовался командир, — прямо не хуже нашего профессора. Только он больше по роялям специалист. И по женским именам. Хе-хе. Сейчас по первому стаканчику возьмём и попросим Егорыча показать музыкальную виртуозность. А пока — со знакомством.
Профессор, похоже, сегодня был слишком податливым. Он, без лишних напоминаний, сразу после принятия первого стаканчика за знакомство, сел к роялю.
— Я сыграю из раннего. Нет, вообще первую вещицу. Ещё в музыкальной школе сочинил. Было несложное задание по сольфеджио. На хроматическую гамму. Так я сочинил целую рапсодию. До сих пор помню.
Клод Георгиевич заиграл. Понятно было, что давнее детское сочинение он попозже подразвил. Или теперь немного импровизировал. Красивая музыка. Есть в ней действительно что-то от импрессионизма. Угадал отец его будущее. Лёгкость. Насыщенность воздухом. Вольный переход из тональности в тональность, из минора в мажор и обратно. Перемена в настроении.
— Да, — сказал Босикомшин, когда рояль умолк, — вам ещё, наверное, в детстве звёзды подсказывали, как сочинять музыку.
— Что, похоже?
— Ага, есть.
— Видите, — обратился профессор к соседу, — мы имеем настоящего эксперта по музыке небесных сфер.
— А ну-ка, а ну-ка, — он переметнулся на Босикомшина, — я же вам обещал подробнее рассказать о преобразователе света в музыку, сейчас я покажу несколько моих нехитрых схем.
Профессор наклонился под рояль.
— А где же мои шкатулки? Я разве переставлял их? А куда? Не помню такого.
Сосед озабоченно поднялся и сказал:
— Может быть, Светлана твоя куда-нибудь перенесла твои вещи? Старинные, да? Красного дерева с медным тиснением? Я их давно приметил у тебя, хотел поближе разглядеть, да всё подумывал изготовить такие же для себя. Даже доски припасены. Остатки от старинного шкафа, выброшенного кем-то на помойку…
— Нет, у нас уговор. Есть вещи сугубо её, которые мне трогать не велено ни под каким предлогом, а есть вещи мои, они принадлежат одному мне, и никем, никуда не перемещаются. Даже при мытье полов.
— Значит... значит, всё же не ты оставил дверь открытой, — ровно и внятно, проговорил бывший командир танка, будто зачитывал окончательно согласованный протокол.
— Дела, дела, — профессор провёл в мыслях интеллектуальную параллель, — и на кухне пусто, никакой еды.
— Забавные бандиты. Прихватили свежую еду и неизвестные им старинные шкатулки. Очень забавные грабителишки. Выбор у них интересный. В общем, вы пока сидите тут, а я пойду вызывать милицию. — Отставной военный, всегда имеющий внутри себя деятельный зуд, взял инициативу в твёрдые руки, двинулся к достижению справедливости, которая, по-видимому, составляла первостепенное содержание всяческих его устремлений. О том, что заветное и недоступное равны между собой по сути, а также о том, что именно это является главной несправедливостью в жизни человека, — отставные командиры не ведают. У них представление о справедливости обыкновенное: чтоб всё было хорошо и хорошо кончалось.
А что же творилось в голове у Босикомшина? Он, конечно же, отчаянно ругал себя. Ругал за медлительность, ругал за суетливость, ругал за неуверенность. За глупость, наконец. Раскаяние куда-то пропало.
ГЛАВА 4
Ветер продолжал потягивать. Бумаги перекатывались в нём, перекатывались, докатились до чёрного входа в здание школы и образовали компактную художественную композицию из различных геометрических тел — прямо возле наружных ступенек. А по ступенькам спускался мальчик, лет одиннадцати.
«Это кто-нибудь из учителей уронил бумаги», — подумал он, остро впивая взгляд в каждое из бумажных тел и обнаруживая догадку, благодаря характеру изображений на листах: виды разных неузнаваемых предметов и людей, линейные графики всяких непонятных зависимостей, схемы неясных намерений, запутанные чертежи неопределённых механизмов, неразборчивые примечания.
— Петька, — давай отнесём эти бумаги в учительскую, — крикнул он второму мальчику, собирающемуся залезть на крышу заброшенного металлического гаража, — может быть, похвалят.
Петька неохотно прервал главное на сей час испытание собственной ловкости, подошёл к первому мальчику.
— Ну, давай, — он, сразу воспылав энтузиазмом, аккуратно собрал у себя на груди стопку большей части драгоценного архива, ещё так недавно занимающего законное место в шкатулках из красного дерева с тиснёнными медными накладками. Первый мальчик подобрал остальное в охапку, водрузил её на оттопыренный бок. Оба скрылись в тёмном дверном проёме чёрного входа.
Там на них навалились ребята постарше.
— Чего это у вас? А ну, дайте поглядеть.
— Это учитель наш потерял. По рисованию и черчению, — сказал разгорячённый Петька, предвкушающий похвалы со стороны школьных преподавателей. Мы в учительскую несём.
— Давай, давай. Не шуми.
Взрослые парни отняли у маленьких найденные бумаги, оттолкнули в стороны и убежали. Только у первого мальчика остался один рулончик, обтянутый полиэтиленовым чехлом.
— Ну вот, теперь не похвалят, — грустно сказал он.
— А давай посмотрим, что там?
— Это же чужое.
— А мы посмотрим, почитаем и опять завернём. Отнесём в учительскую, отдадим учителю.
— Ладно, посмотрим, — согласился первый мальчик. Он вскрыл пачку бумаги, свёрнутую в рулон.
Там были несколько стихотворений вместе с рисунками. Изображения выдавали одну и ту же, приятную на вид фигуру: одни — в полный рост, иные — лишь голову. Всё — в различных ракурсах.
— Ну, ничего интересного нет, — сказал второй мальчик, — сворачивай обратно и, если хочешь, неси в учительскую, — он тут же ускакал. Должно быть, вспомнил, что собирался залезть на крышу гаража, чтоб уж самому себе показаться чем-то выдающимся, заслуживающим поощрения.
Один из листочков упал незамеченным. Пожалуй, мы без особого напряжения авторской фантазии разместим его содержание на этой страничке. Удобно или неудобно так поступать, гадать не станем. Если чужую жизнь описываем, то уж чужую вещичку вставить — грех не велик.
В правом верхнем углу изображена голова некоего чудного создания, как бы слетающей за пределы листа. Большей частью виден затылок, украшенный копной волос, аккуратно уложенных. Там едва заметны черты лица. А сам «убегающий профиль» нарисован двойной, местами тройной линией, что придавало ему характер взволнованности, одновременно и быстрого движения куда-то далеко, навсегда.
Стихи написаны торопливо. В почерке заметно стремление успеть за чувством, которое, надо понимать, настойчиво двигало рукой пишущего.
Все музыканты знают, что обратно звук вернуть нельзя.
Он вышел и пропал. Его уж нет.
Как отошедший дух — уста дыханием не смогут взять
Назад. А сердце хладное — согреть.
Что в музыке прекраснее всего? Что в ней всего ясней?
Гармония? Мелодия? Иль ритм?
Исчезновение — вот проводник её к немой красе.
Уж нет её, но ею мы горим.
Ты, уходя, — в небытие надежду захвати, как звук,
Оставив первозданную струну.
Уйди, как труд уходит от лежащих на постели рук —
В бездонную, бесплотную страну...
ГЛАВА 5
Босикомшин попросился уйти.
— Да, конечно, — ответил Предтеченский, — веселья не вышло. Но вы не пропадайте. Знаете, где я живу. Заходите как-нибудь. И ваше пристанище я знаю. Романтическую дачку вашу. Тоже навещу. Как-нибудь.
Босикомшин ушёл.
А вскоре вернулся Командир.
— Сейчас приедут, — сказал он тоном, почти уверенным в скором решении дела, — а приятель твой где?
— Приятель?
— Ну да, художник.
— Он художник?
— Ну, ты даёшь, Егорыч, своих приятелей, а не знаешь.
— Да какой он мне приятель. Так, на улице встретились.
— А от кого же он твой адрес узнал?
— Как это, как узнал?
— Ну так. Он же тебя на лестнице давно дожидался.
— Да? А зачем?
— Что-то, наверное, нужно было... Постой, ты давеча сказал, будто вместе видели ключ в чемодане, а достать не могли. На кукле, вроде бы. В чемодане куклы, что ли катались? А потом что было?
— Разошлись мы. Чемодан уплыл, а мы разошлись.
— Но чемодан-то, вот он. Знакомец-то твой уличный выловил его, а ключа тебе не отдал.
— Так там и не было ключа. И кукол тоже.
— Потом не было.
— Когда?
— А тогда. Он сначала взял ключ, проник в квартиру, выкрал вещи, о которых ты ему проболтался, небось. А потом, чтоб не быть ни в чём не заподозренным, подал тебе твою потерянную вещь, чемодан, в качестве дорогого подарка. Истинная картина кражи налицо. Детективчик. Очередная серия моего любимого сериала «Меня зовут Коломбо». То-то я смотрю, он сидел тут, как на иголках. Ещё бы! Пришёл к тебе, как ни в чём не бывало, тоже, чтоб не заподозрили. Классический приём. Но переживал. Заметно. Ты думаешь, почему он поспешил уйти? Я же милицию вызвал, вот он и подпал под испуг: вдруг прямо-таки в момент попадётся. Знаешь, куда он пошёл? К уготованному тайнику, чтоб спокойненько забрать оттуда украденное и отнести к себе домой, пока мы с тобой провозимся.
— Но дома у него, похоже, нет. Он живёт на кладбище кораблей.
Сосед что-то проглотил: адамово яблоко поднялось и опустилось.
— Так он к тому же и бомж! — быстро сообразил командир, — ну, у тебя и дружки. Хотя на вид, — художник. И музыку, говоришь, понимает. Даже такую, которую мало, кто вообще слышать способен. Запутанное дело.
— Да, запутанное. А я действительно рассказал ему о работе над звёздным проигрывателем. Не проболтался, а обыкновенно рассказал. Историю. Так получилось. Никогда ни с кем не делился о том, а с ним — нате вам.
— Ты даже мне о своём главном творчестве ничего не говорил. А ведь я тебя уже давно хорошо знаю. Лучше, чем соседей по коммуналке.
— Да, я и говорю, никому не рассказывал. А работа в тех шкатулках хранилась. Бумаги мои там.
— В украденных?
— В тех, в тех.
— Ну, тогда точно он. Бомж, художник. Он украл. Только для него такие вещи должны представлять ценность. Еда — само собой разумеется. Дело первое. А плоды твоих работ — чтобы себе прикарманить. Тоже пища, но умственная. Он, если художник, то непременно художник-неудачник. Поэтому бомж. Ясненько. Вот и расставили всё по местам.
— Но доказательств-то нет.
— Именно есть, именно точные доказательства. Еда и научно-художественная работа. Еда — ладно, харч любой бомж мог утащить, но шкатулки твои — тут доказательства неоспоримы. Он один о них знал. Кроме тебя. Ты же сам говорил. И ещё. Насчёт научности работ твоих. Если применить их к жизни, власть можно получить?
— Власть? — Предтеченский сначала изумился, а потом озадачился. — Власть. Ну, конечно. Ещё какую. Только я об этом не задумывался.
— То-то же, то-то, то-то. Вот и Адольф Шикльгрубер тоже был художником. Между прочим. А когда подвернулась ему власть, то устроил всем известные художества. Всю Европу, да почти весь мир превратил в театр. Театр военных действий.
— Ну, наш-то обитатель кладбища кораблей на Шикльгрубера не похож. Слишком уж престранненькие у вас параллели, — профессор, как мы помним, в параллелях знал толк.
— Ну-ну. Кстати, насчёт параллелей. А другие ценности на месте? Посмотри внимательно.
— Какие ценности? Рояль на месте. Буль на месте. Всё. Больше у нас ценностей нет.
— А одежда?
— Моя одежда почти вся на мне. А женская одежда, зачем она бомжу?
— Верно.
— В шкатулке была одна вещь, но она тоже ценная, пожалуй, для меня одного. Маленькая, но очень ценная, — профессор заметно расстроился.
— Всё. Надо искать этого типа.
— Да не надо искать.
— Как это.
— Так. Я знаю, где он обитает.
— Ну, тогда ловить будем.
— Ловить? Нет, такое не по мне.
— Хорошо, ты покажи только, где он прячется на кладбище кораблей, а мы там его схватим.
— Нет, дорогой мой, не буду показывать. И потом, кто это мы?
— Мы с милицией. Кстати, опаздывают наши те, которые нас берегут, — сосед профессора выдал некоторое волнение.
— Лучше бы не приходили.
— Нет, Егорыч, я не понимаю. Тебя обокрали. Взяли всё твоё самое ценное вообще дело целой твоей жизни, а ты говоришь, пусть не приходит милиция. Тебе что, всё равно?
— Точное определение. Всё равно.
Командир ещё больше разволновался. Тут раздался звонок в дверь.
— Открыто! Заходите! — крикнул Предтеченский.
Дверь отворилась, вошли три лица в милицейской форме. Сосед профессора кинулся их встречать.
— Здесь произведена кража? — спросил один из них.
— Здесь. Здесь, — поспешил ответить бывший военный.
Предтеченский нахмурился.
— Опись составили? — спросил милиционер, наверное, главный среди трёх.
— Опись чего?
— Украденного, естественно.
— Нет ещё.
— Так составляйте. Подозрение на кого-нибудь есть?
— Есть, конечно, есть, — снова поторопился ответить заботливый сосед, — или нет? — остановил он себя и взглянул на профессора, — нет, определённых-то подозрений вроде нет.
— Вообще-то, — медленно произнёс профессор, — зря мы вас вызвали. Вы уж простите великодушно. Украдена, по сути, ничтожная малость — продукты с кухни. И больше ничего.
— Тогда пишите заявление об отказе от вызова. Вам пришлют штраф, — охотно отозвался главный милиционер, предвкушая ничегонеделание.
— Я напишу, — так же поторопился и так же охотно отозвался отставной военный.
Милиция ушла, забрав листок бумаги с заявлением. Сосед профессора, еле заметно махнув рукой, тоже вышел за дверь, но там остановился.
Да, не просто вышел. Отставные военные абы как дела не водят. Он махнул рукой не потому, что понял безнадёжность затеи с поимкой Босикомшина. Он так поступил, поскольку решил заняться следствием персонально, так сказать, в одиночку. Справедливость должна занять законное место на этой земле. Нельзя ни терять, ни сознательно разбрасывать самую необходимую сущность общества. Отставные военные по-настоящему обязаны бороться за подлинную справедливость. Это есть их теперешний предмет защиты. К тому же, его вдохновил пример упомянутого им же следователя, будто простачка, лейтенанта Коломбо из одноимённого сериала.
— Хе-хе, поймается бобёр.
ГЛАВА 6
Пожизненный пешеход снова оказался поверх ажурной переправы через Неву. Вернее, успел немного пройти Благовещенским мостом, шагов десять-пятнадцать и глядел на течение воды, уносящее редкие предметы, попадающиеся на её поверхности, большей частью, конечно же, мусор. По другой стороне широкого моста остановились двое мужчин, плохо одетых, да к тому же, с чужого плеча. Они опустили мешки.
— Никуда я не потащу твои сундуки. Пустые, к тому же. Надоело. Никто этот антиквариат у нас не купит. С таким видом да с такой мордой. Милиция только застукает, пропадём, — визгливо проговорил щекастый, востренько сверкая узкими глазами, и несколько раз подряд звонко икнул.
— Ну, выброси тогда. В речку выброси. Пусть плывут. Куда-нибудь приплывут. К, Урхе, хе-хе.
— Какая ещё урха? Что ты болтаешь, аристократ?
— А без разницы. Финцы, они есть финцы, а значит, Урха Кекконен, ихний президент. Кидай.
— Кину.
Вниз полетели старинные шкатулки, добросовестно выполненные из красного дерева, они почти без звука шлёпнулись о воду.
А через должное время, проплыв под мостом, эти вещички оказались в поле зрения Босикомшина. «Интересно, что там такое, — подумал он, засекая взглядом не совсем обычные для мусора очертания предметов, — и от берега недалеко; можно выловить». Он прошёл к набережной, не упуская из виду любопытные вещицы, последовал параллельным им курсом. Вот ещё один случай, когда ранее неподвижные предметы провожают пешехода. Здесь, правда, наоборот, пешеход провожает, сопровождает неодушевлённые вещи, но всё равно — такое действие создаёт душевное равновесие. А Босикомшину подобное состояние как раз и надобно. Именно равновесия для слегка перекошенной души он искал у большой воды. Взаимное сопровождение продлилось до известного кладбища кораблей. Там шкатулкам была учинена массовая препона. Они уткнулись в полузатопленный борт бывшего парусника.
Будучи постоянно своим человеком среди мореходных мертвецов, наш первый герой, преодолев замысловатый маршрут с одного корабля на другой, добрался до парусника. Без труда вытащил все шкатулки числом семи штук. Благо, вода и верх борта были почти на одном уровне. «Хорошие вещи, — оценил он выловленное по внешнему виду, — жечь жалко».
Поскольку мешка у него не оказалось, пришлось переносить находки в четыре приёма: три раза по две, последний раз — одну. Шкатулки небрежно сложены друг на дружке возле печки.
Уюта в кладбищенское пристанище не добавилось. Главное — холодно, а жечь красное дерево Босикомшин не решился. Ему даже не пришло в голову поинтересоваться — что внутри. Оглядев перемену интерьера, он вышел прочь.
Пешеход оставался пешеходом. Опять его понесло. Вскоре он снова очутился поблизости от дома профессора, но на соседней линии, куда примыкает проходной двор. Туда и свернул. А там вообще — царство пешеходов. Ведь чем ценен такой город, где в изобилии сосредоточены дома со скрытыми внутри путями, а особенно этот Остров? Тем, что позволительно гулять проходными дворами, проникая из любого конца в любой конец, лишь изредка выходя на миг в пространства улиц, прорезаемых потоками ничем не останавливаемых машин. В такие редкие мгновения привычно обругаешь ничего не подозревающих автомобилистов, отрезающих путь именно тебе, протиснешься между ними и без сожаления забудешь о них, вновь и вновь погружаясь в пешеходное царство. И приговор о пожизненном пешеходном труде теперь не кажется столь тягостным.
Здесь, ещё в начале проходного двора, его внимание привлекла школа с юридическим уклоном. Может быть, он в ней учился когда-то? Или даже, бывало, работал учителем? Допустим. По крайней мере, это место ему хорошо знакомо. Он ощущал себя здесь вроде бы нечужим посреди торчащих отовсюду брандмауэров.
И он сам был узнан учеником старшего класса, выходящим из двери чёрного хода: одним из тех, кто отнял бумаги у малышей. Думаем, будто узнан. Потому что, увидев Босикомшина в образе учителя, школьник вдруг сообразил отдать немедленно те бумаги ему.
— Мальчишки нашли, хотели отнести в учительскую, так я у них взял, чтобы ознакомиться. Рисунки, чертежи с пояснениями. Не вы ли потеряли? Возьмите.
Босикомшин взял.
— А остальное вон, во дворе поразлетелось. Я сейчас вам соберу, — старший мальчик отбежал в сторонку, подобрал бумажные листы разного формата, подал их потом Босикомшину.
Тот взял. Но что делать дальше? С таким грузом не развернуться. Учитель опустил пачки да рулончики на площадку наружной лестницы. Откуда-то взялась у него аккуратность. С её помощью он все бумаги сложил в одну большую пачку. Затем, взгляд, прилежно примечающий нужные вещи, отыскал поблизости довольно длинный кусок медной проволочки, наверное, оставленный одним из вездесущих мальчишек-добытчиков. Им повязалось всё в единый пакет.
Взвесив рукой новое приобретение, покачав им из стороны в сторону, Босикомшин попробовал поразмыслить. После того ему пришло в голову оценить произошедшее краткое событие.
«На растопку, что ли пригодится»?
Довольно. Больше сегодня ходить без толку не будем. Пора куда-нибудь прийти окончательно. Кто это сказал? Босикомшин пожимал плечами, но такие движения можно растолковать по-разному, не обязательно причиной тому неуют. Он просто несильно поёжился от холода. Или познал новое сомнение. Но нельзя не подумать, будто он услышал чей-то голос, направленный в его адрес. Встревожился, сразу не понял, чем же ответить на услышанное чьё-то утверждение. Прошло тягучее такое время, довольно продолжительное, а он и не пытался оценить неведомое обращение к себе. Стоял, исподлобья уставившись в небесный свод.
Ноги у него тоже помялись на месте, пока ещё не решаясь на поступательное движение.
Что же, долго ли мы будем продолжать стояние? Всё-таки пойдём, а? Не оставаться же на месте просто так. До корабля уж дойдём, а там...
А там Босикомшин развязал стопку бумаг. Сразу же ахнул. Та бумага, что была самой нижней, случайно стала самой верхней (стопка сделала кувырок в момент освобождения от проволочки). Но, конечно же, не цирковое действие с бумажным кульбитом повергло нашего первого героя в изумление. Оказывается, взгляд упал на графическое изображение того чемодана, который без малого целый день был в центре чуть ли ни больного внимания вечного изгнанника.
С благоговейным страхом он стал рассматривать другие бумаги. По мере увеличения откладываемых в сторону страниц, росло благоговение, умножался страх. Перед ним ведь лежали бесценные рукописи профессора и мага. Вот они, те гениальные проекты, ведь о добыче оных так долго и мучительно терзали мысли его! А теперь не только думы занимались производством. С ходу теория сменялась натуральной практикой. Сколько ж из-за них поисходили бедные ноженьки! А теперь всё позади. Неужели всё позади? Но чего же впереди?
Не отвечая на заданный вопрос, Босикомшин разложил стопку на семь примерно равных частей и разместил эти части в так удачно, слишком даже кстати выловленные шкатулки, уже почти обсохшие. Бумаги заняли для себя новые места, будто исстари в них полёживали. Потом будем думать, что впереди. А сейчас царствует миг триумфа. Он — обладатель.
Интересно, как порой много чего решается на повтор. Точно так же недавно он был обладателем чужого ключа от чужой квартиры. Точно так же им владело недоумение: зачем эта вещь ему? Таким же метким был ответ: надо. Просто надо, и всё. Ключ поначалу был нужен, как просто ключ. Не слишком оригинальная металлическая вещица, матово-золотистая, с бороздками да зубчиками. Потом он преобразился в иного фигуранта, понадобился для проникновения в известно, чью квартиру, но неизвестно где расположенную. Зачем? Чтобы завладеть интересными бумагами. Теперь, занятные бумаги, минуя пустые хлопоты, сами попали ему прямо в руки. Нет, хлопоты, конечно же, были не слишком пустыми, просто они как бы немножечко мимо пробегали. А тут, будто он оказался гипнотизёром, сумел прозомбировать эти предметы. Или телепортировать. И если они уже у него имеются, значит нужны. Дальше таковые пригодятся для того чтобы, наконец, завладеть тайной. О! А тайна для чего нужна? Такой вопрос пока не возникал. Ум в данный момент был слишком горячим.
Но, подобно печке в тесной каюте, голова быстро остывала из-за скорого сгорания топлива. Хладнокровие потихоньку пронизало все возможные чувства, и сама собой выкатилась простая, словно шар мысль: «Надо бы отдать всё профессору».
А пока он тоже просто решил отдохнуть.
ГЛАВА 7
Из-под Благовещенского моста выскочил милицейский катер на подводных крыльях, подкатил к одному из краёв кладбища кораблей со стороны реки. Трое-четверо представителей власти устроили заранее запланированное десантирование с наиболее неожиданного с их точки зрения места для поимки незаконно проживающих лиц на этом полностью непригодном для жизни ржавом приростке к достаточно престижной части престижного острова. Не только проживание людей в таких местах неуместно. Даже корабли, которые нормальные, тоже не должны здесь швартоваться. Кладбище ведь. А те мёртвые ржавенькие кораблики, что составляли предмет милицейского рейда, — все небольшие, оттого-то осмотр происходил быстро. Вот уже отворилась дверь в каюту Босикомшина.
— Давно тут обитаете? — вопрос, конечно же, прямой. На него, вроде бы отвечать надо прямо.
— Да нет, я, так же, как вы, залез посмотреть, что за кораблики, — ответил Босикомшин.
— Это правда?
— А что? Здесь и мальчишки всё время лазают. А я гуляю часто по набережной, гляжу на этот хлам и думаю, когда же, наконец, кто порядок наведёт. Может быть, вы ответите? Безобразие же, верно?
— Безобразие, безобразие, — поддакнули милиционеры, оглядывая содержимое каморки.
— А больше нет никого на судне? — спросил один из них.
— Я не видел, — ответил Босикомшин и развеселился, — я ж за несколько секунд перед вами оказался в каюте. Глянул в окошко, смотрю, вроде помещение какое-то. Дёрнул дверь — открылась. Зашёл. Если бы кто-нибудь отдыхал здесь, я бы не залез. Зачем беспокоить людей? Так что, нет никого. И не было.
Милиционеры переглянулись между собой, а затем оглядели Босикомшина. На бомжа, будто, не похож. Нормальное пальтишко. Ничего не оборвано, карманы целые. Лицом умыт, побрит. Разве лишь, ботинки стоптаны изрядно, так и это нормально. У них самих обувка тоже не первый год ношена.
— Ладно, пойдём дальше, — сказал другой милиционер, — а вообще надо здесь чистку проводить не посреди дня, а ночью. По ночам такие случайные любопытные прохожие под ногами путаться не станут.
— Правильно, — сказал Босикомшин. Бочком протиснулся в полуоткрытую дверь.
А тут на соседнем кораблике показалось несколько любопытных мальчишек.
— Осторожно, осторожно, — крикнул он им, — здесь легко угодить в воду.
Милиционеры тоже вышли. Мальчишки испугались их, поспешили перебираться на берег.
— Видите, — обратился Босикомшин к десанту, — лазают. А если кто упадёт в реку? А если утонет? Кто отвечать будет? Должна ведь власть отвечать, она ведь у нас допустила такое безобразие. А вы — её представители.
— Ладно, ладно, — одновременно заговорили милиционеры, — все теперь власть ругают. А понавезли эту рухлядь сюда, небось, предприниматели, деловые люди, бизнесмены. Теперь они у нас власть. И не каждый из нас её представляет.
Босикомшин сошёл на берег, а милиционеры перелезли на соседний катер.
ГЛАВА 8
На берегу стоял отставной командир танка в полной парадной амуниции, украшенной гвардейским значком с боевыми наградами, так что нельзя было подумать, будто он числится в запасе. Босикомшин чуть не столкнулся с ним.
— А, — сказал он, — и вы снова гуляете? Но вас не узнать.
— Гуляю, — строго произнёс натуральный военный командир. Он видел, как милиционеры дружественно разговаривали с его недавним компаньоном по застолью в профессорской квартире, но тот не был арестован. Сам отставной сержант, ныне играющий роль лейтенанта, тоже не мог ни к чему придраться, поэтому — единственное, что он способен создать — строгую интонацию в голосе.
— А что вы скажете насчёт этого безобразия? — спросил Босикомшин знакомого застольника, скорее по инерции, чем с интересом, и показал на кладбище, где скакали милиционеры.
— Не столько оно безобразие, сколько безобразно то, что на нём иногда происходит, — не прерывая строгой интонации, ответил командир-сыщик. Прямого обвинения он вынести не мог ни против Босикомшина, ни против иных людей снующих туда-сюда, а иногда норовящих столкнуться кто-нибудь с кем-нибудь. Если б здесь присутствовал «Егорыч», то в очередной раз обнаружил бы соседа в роли любителя пофилософствовать.
— И мы с милицией тоже только что пришли к такому же выводу, когда малость побеседовали, — проговорил пешеход, не успевший отдохнуть ни от ходьбы, ни от чувств, поддерживая достойную мысль военного человека и начинающего следователя. — Мало ли что может случиться неприятного или вообще криминального на этой свалке. И потонуть может ребёнок или пьяный.
А военный человек, похоже, не мог пока сообразить, что ему делать, на какой поступок направить позывы стяжания справедливости. Схватить вора, допросить на манер иного, да какого-то частного детектива? Крикнуть милиционерам, чтоб те забрали злостного преступника? Но только одним подозрением руководствоваться нельзя. Он, несмотря на то, что был из людей военных, — нехитрые и въедливые правовые вопросы знал. Понаслышке. Ведь и школа с юридическим уклоном, по соседству с его домом, подспудно тому способствовала. Та, где обретались дровишки рядом с окном класса по труду. Случалось порой подзадержаться там, да поговорить с одним-другим учителем. Презумпция невиновности, — есть такой постулат. А в настоящий момент разговаривать без цели ему не хотелось. Трудно толковать в таком положении. Производство диалога не имело ни, так сказать, приводного ремня, ни движущей силы от какого-либо источника энергии.
Босикомшин, тоже понимая, что контакт граничит с небывальщиной, а главное, не нужен, вообще вреден, отошёл в сторонку, но скоро вернулся. Он ещё до того обратил внимание на петлицы и нагрудный знак строгого человека, где явно проступало изображение танка. А теперь к нему пришла оригинальная мысль. Он сказал:
— Мне профессор, ваш сосед, уже успел рассказать об основном преимуществе супергениального изобретения. И вот. Представляете, например, танк, оборудованный замечательными трубочками, трубками да трубами, где постоянно и неиссякаемо заряжена звёздная энергия?! Ночью и днём. Это же — абсолютное оружие! Сделайте. Попросите соседа своего передать вам его наработки. Ну, заново. Он же всё помнит. Сделайте. Вы же всё умеете делать из подручных материалов. Весь мир можете завоевать одним танком!
Откуда взялась у него такая фантазия? Ведь раньше он представлял себе наилучшим приспособлением изобретения профессора-мага, — добротно сбитый плотик с тёплым домиком на нём. Это чтобы Неву переплывать с одного берега на другой, а заодно жить на нём вместо кладбища кораблей. И слушать звёздную музыку не воображением, а настоящим слухом. Решил поиздеваться, что ли, памятуя о бумагах профессора, благополучно сложенных в его же шкатулки, но в своём, Босикомшивом убежище?
Затем пешеход отвернулся и двинулся берегом вверх по течению. А командир танка лишь крякнул, ничего не сказав. Мы же знаем, что отставные военнослужащие большей частью их полностью свободного времени заботятся о справедливости. О делах соседей — тоже всё знать надо. А будущие военные действия их вовсе не интересуют. Они давно вне их компетенции. Ну, если только международная разведка весьма любопытна. Моссад, там, или МИ-6… а теперь и лейтенант Коломбо.
Милиционеры, тем временем, закончив осмотр мертвецов, вернулись на казённый, пока ещё живой катер. Синий дымок, а затем рокот мотора возвестили об их убытии с места временного дежурства. Подводные крылья подняли корпус катера над водой. Он быстро исчез под Благовещенским мостом, даже не поднял волны.
ГЛАВА 9
Когда все интересующие командира лица скрылись из виду, он целенаправленно полез на тот корабль, где недавно встретились милиционеры с Босикомшиным. Там он с уверенностью бывшего военного человека, а ныне знаменитого сыщика, вышел на цель. Пытливому взгляду недолго пришлось блуждать по ржавым стенам. Дверь в каюту он увидел почти сразу. Не раздумывая, рванул её на себя. Трудно сказать, в какую сторону должна была открываться дверь, согласно конструкции корабля, но она не посмела противиться военному человеку. Отворилась. А когда командир вошёл внутрь, шкатулки красного дерева с медным тиснением так и бросились ему в глаза, будто звери на охотника. Он узнал сразу замечательные старинные изделия, поскольку давно примеривался к ним в квартире Предтеченского на предмет собственного изготовления вещей, им подобных. Ещё один уверенный шаг. Он открыл наугад одну из них — ту, что оказалась верхней в стопке. Внутри аккуратно лежали пачки чертежей с надписями.
«Ну, что за милиция у нас, — гневно подумал он, — ничего не видят».
Дальше, казалось бы, отчётливо представились ему действия по стяжательству справедливости. Вот вещдоки, вон — где-то недалеко преступник. Не видно его. Но стоит, небось, недалеко, выглядывает из-за угла, выжидает момента, когда все уйдут, чтобы вернуться в поганый бобровый тайник да продолжить любимую преступную деятельность. Например, продать это иностранной разведке. Конечно. А кому ещё? Не «Пушкинскому дому» же. Наверняка, у него есть связь с МИ-6 или Моссадом, если он так упорно охотился за кладом профессора. Был, небось, приставлен. Внедрён. И вид у него такой незаметный. Средний. Вон и консульство иностранной державы ближайшее имеется. Возможно, как раз он в сей же час посиживает в нём, договаривается о передаче материалов. И ведь место это, — очень уж напоминает явку. Схрон. Да, да, да. Надо быстро сбегать за другой, сухопутной милицией, да устроить засаду… Нет, не поймут, сочтут за сумасшедшего… Своих сослуживцев бы срочно отыскать…
Казалось бы, военный человек мысленно уже связал единую цепочку будущих событий, и дело, вроде бы с концом. И удовлетворение. Однако совершенно иное сиюминутное решение пришло в голову командира танка, спонтанно, без каких бы то ни было обоснований…
ЧАСТЬ ЧЕТВЁРТАЯ
ГЛАВА 1
Со стороны звёзд надвигалась чёрная завеса. Мало кто обратил внимание на столь странное действие. Завеса в нашем небе — явление нередкое. Одних только облаков — с полземли.
Звёзды, одна за другой, затемнялись, будто их, как водится в городах, по утрам гасил аккуратный, добросовестный фонарщик. Не говоря уж о Млечном Пути. Тот, даже для самых зорких глаз перестал быть видимым. Это если бы случилась теперь ночь, если бы мы случайно задрали голову вверх. Бывает, что звёзды гаснут всего-навсего из-за наступления утра. А, надо сказать, сейчас вовсе не утро. Даже вечер ещё не вступил в победную схватку со днём, хотя солнце и многое другое, ему сопутствующее, довольно заметно склонилось к западу. Одним словом, день ещё имел возможность устоять. Он этим воспользовался в полную силу, сияя над всей линией горизонта. Иначе говоря, попросту не позволял человеку видеть звёзды, к тому же беспричинно вдруг начинающие гаснуть. Так-то оно так. Однако мы теперь знаем, что нарочным образом бывают звёзды ощутимы и во время дня — во всей красе спектральных классов. И товарищ Босикомшин с удовольствием нам это подтвердит. Он, как известно, чуток раньше слушал даже звёздную музыку, слушал, по-настоящему, хотя не различал те звёзды зрительно. Просто, среди солнечного света, рассеянного в толще воздуха, они всяко растеривают прежний вид. Их дневное сверкание, доходящее до воздуха земли, сливается с рассеянным повсюду солнечным светом, никем не замечается. Но присутствие звёзд на небе никто не отменяет. Истечения их света, кстати, тоже никто не сводит со счетов. Поэтому они полнозвучно сияют не обнаруживаемыми световыми точками. Скрытно сияют. Многие знают это со школьной скамьи, и мы о том заведомо напоминали, добавив, от себя, что звёздное сияние всего-навсего добавляет солнечному свету особый, мало кому известный, мало кем замечаемый тон. Подобно букету экзотической приправы, оно привносит ему тонкого аромата, преобразует содержимое небесной чаши в профессионально завершённые световые яства. И сам этот, вроде бы слабый с виду звёздный свет, подобно привычному для нас мощному излучению солнечному, рассеивается в воздушном куполе, занимая всю поверхность. Удаётся ему предъявить себя почти незаметным мерцанием всего неба. Вот если взять, да попробовать хорошенько вглядеться в ясную голубизну, без труда удастся там заметить почти неуловимое общее небесное мерцание. Особенно удачно такое видение происходит по утрам перед восходом солнца. Бледный купол пребывает в эту пору как раз в трепетном состоянии обновления…
Но теперь вдруг небо становилось пресным. Слабое сияние звёзд переставало сливаться с мощью голубого воздушного марева. Оно переставало мерцать, переставало растериваться среди голубизны. Экзотический аромат улетучивался. Звёзды переставали добавлять в небо особый тон с изысканным привкусом. И цвет купола, из-за такой приостановки, действительно терял в оттенках что-то, без того трудно уловимое. Лазурный-то он лазурный, но не тот. Будто кто-то из осветителей в театре то ли пошутил, то ли по ошибке вставил в главный софит какой-то фильтр, непредусмотренный режиссёрским сценарием. Серенький такой фильтрик. Режиссёр недоумевает, он человек чуткий и нервный, потому-то недоумевает, в чём же возникло дело. Пока неясна ему причина. Ответ где-то прячется в неоформленных догадках. Что-то в освещении неладное, думает он. Живинки нет. Потеряно известное всем творческим людям «чуть-чуть». Но кто допустил пропажу, кто виноват? Режиссёр кричит кому-то из осветителей, спрашивает у него, какого, мол, лохматого лешего, путаница у него, и что вообще там за отсебятина фантазирует. А надобно вам заявить, что публике, ради которой этот деятель искусства старается, совершенно невдомёк, зачем режиссёр эдак расстраивается. Свет и свет. Не темно же. На сцене всё хорошо различается между собой. А тот места себе не находит, хрипит, растрёпанные волосы приглаживает, брючным ремнём на пояснице водит туда-сюда с боку на бок, шевелит пальцами ног в тесной обуви. Тем не менее, публика ничего не понимающая в будто бы зряшных эмоциях постановщика спектакля, тоже начинает ёрзать на стульях. Беспокойство имеет пренеприятное свойство, оно обычно бывает заразным. Оно быстро начинает распространять себя вдоль окружающих пространств — по всем беспрепятственным направлениям. Вся публика: и пешеходы, и пассажиры троллейбусов, и даже рабочие у станков, не говоря о клерках и жителях домов, не отдавая себе отчёта, вдруг стали поёживаться, бегать глазами. Тоже, вроде, комфорту поубавилось. Ничего заметного не происходит, а напряжение беспредметное вживается в тела горожан. Нервы пока ещё не дают о себе знать, но какое-то набухание в них тоже проявляется. Что-то всё-таки действительно неладное. Допустим, режиссёр вроде прав. Может быть, волнение вместе с неоформленными догадками возникает не по прихоти. Не получается выстроить нужную мизансцену…
Хотя о ком теперь мы говорим? Откуда взялся режиссёр? Никакого такого персонажа мы сюда не вводили. Он случайно мимо проходил, встрял ненароком. Для иносказательного сравнения, что ли. Наверное, так. Случайно пробегал. Тоже художник ведь, человек от искусства, поэтому задержался ненадолго…
Однако что же делают законные наши герои? Где они?
ГЛАВА 2
Босикомшин стоял у решётки Соловьёвского сада. Как мы помним, он был средним горожанином, поэтому тоже пробуждался беспокойством, замеченным нами в предыдущей главе. Оно зарождалось и заселялось во всех местах тела, вызывая там захватническое неудобство, заставляла его поёживаться. На сей раз уже точно, чужая чья-то тревога, случайно обитающая во внешнем общем для человечества пространстве, закинулась кем-то внутрь тела, наподобие вируса заразного, начинала она там приживаться, вызывая постоянно готовый резонанс. Нашу острую отзывчивость на чью-нибудь беду — ничем ни усыпить, ни одолеть. Она упруга, непоколебима, бодра до упоения. Вот вновь просыпается отчаяние, восходит из недр сердца, поднимается к области горла. Оно слепо от рождения, потому-то без разбору давит во все стороны, как в бочке Торричелли. Оно готово теперь придушить своего хозяина. Жжёт, давит, ноет до нетерпимости.
Возможно, герой наш, пройдя путь недюжинных осмыслений, оценивал пока непознанные им чувства лишь с некой неожиданно странной точки зрения. А её и точкой-то назвать нельзя. Она тоже не собиралась определённо оформляться в пространстве мысли. Вообще в пространство. Позволим себе сказать нечто невообразимое, но умозрительно представимое: прямо на глазах весь здешний объём будто исчезал в небытии. Всё окружение затмевалось иным, совершенно чужим телом, похожим на тень. И точка зрения, всегда имеющаяся в наличии у мыслящего человека, оказалась там, внутри. Оттого стала она странной. В толще этого невообразимого тела-тени, не менее странным способом сокрылись недавние происшествия, не представляя собой никакой пространственной формы. События во дворе школы, на корабле-мертвеце… Происшествие, вот оно, а видеть его невозможно. Свежая картина взыгравшего света от благодарного чувства приобретения профессорских бумаг, удачно минуя скверное действие, преступное, не одобряемое никем, эта картина будто разлитого сияния солнца в воздушном куполе, о котором мы только что размышляли вместе с несуществующим режиссёром, — заслонялась тягучей серой тенью…
А вестником её случился неуместный и несвоевременный рейд водной милиции по кладбищу кораблей, эта дурь милицейская, что ли?..
Герой наш, Босикомшин так решил. Вроде пустяк, а произвёл невообразимые превращения в сознании человека. Неизвестно из каких пряностей составленный аромат, уловимый далеко не каждым, аромат возможности пребывать в неказистой ржавой каморке, где в единственном числе возникает особое и так необходимое настроение, тот фимиам наслаждения — как-то быстро улетучивался. Да, оно заменялось полной неизвестностью и безнадёжностью... Ясно, что возвращением в раёк теперь даже не пахло. Непонятное человеку совершенно неуместное затмение — росло и сгущалось, не давая надежды на любое в себе утонение до прозрачности, ну, хотя бы где-то с краю. Кладезь желанного: любимые дровишки, любимое пламя, а главное — новое любимое приобретение — рукописи золотые да шкатулки с медным тиснением, куда он их погрузил, — всё это растворялось в теле одинокого непонятно чего…
А если говорить простым языком, то всё отчётливо видно, словно этот ещё незаконченный день. Понятно, что нет уже у нашего первого героя нигде особого собственного места, где он чувствует себя человеком. Не сыскать ничего подобного по всей планете. Ушло оно. Случайно появилось, также случайно пропало. Жаль. Что же, господа, получается, будто ему именно в роли героя приходит конец, коли себя человеком перестал ощущать? И никто о нём более не поведает нам? Иссяк интерес к нему? Так ли? Без тесного закутка в жизни, без будто живой каюты на кладбище, пусть кладбище кораблей, а не людей, именами которых они названы, без печки с дровишками, без этих, прямо скажем, сущих мелочей, не замечаемых нормальными людьми, — жизни его не стало? Пропало всё настоящее? Да, на самом деле жалко, до глубины души, нам не хочется расставаться с ним. Пройдёшь теперь иной раз мимо того странного кладбища и скажешь: «Босикомшин? Кто это? Ах, да, да, помним, был такой. Но нет его там, в уютной каютке. Ушёл он, этот пожизненный пешеход, не вернётся никогда»…
Настоящий Босикомшин глубоко вздохнул с прерывистостью. Одним словом, у него, оказывается, много есть чего для переживаний, помимо описанных нами странностей в освещённости небесного купола, а также приключений с пряностями в небесной чаше.
Нет, напротив, не всё потеряно пожизненным пешеходом, чуть было не исчезнувшим за горизонтом повествования. Ведь в этом перевёрнутом сосуде судьбы человеческой, в нём недавно появился иной кладезь, будто действительно заветный. Мы имеем в виду звёздный оркестр. Пусть собственного места для нашего исчезающего героя там нет, но кладезь его — есть. Уф. Хорошо-то как! Думается нам, — это новое, волшебством приобретённое богатство даже с лихвой превзойдёт всякие любимые сгорающие дровишки с линями судьбы, обращающимися в светящиеся прожилки в любимом жару, оно превзойдёт любые иные, пока любовью неиспробованные, но теперь заранее понятно, что недостойные приобретения! Туда ж, ни милиция, ни любые изобретательные власти никогда не доберутся, ничего там не затмят. Даже отставной командир танка… Ну, кстати, командир вряд ли собирался в том ему мешать. Правда, лёгкое подозрение пролетело в голове минутного счастливчика, показалось нашему, пока ещё существующему первому герою, будто сосед профессора недолюбливает его… Да. Одним словом, вообще никто не в силах создать препятствий воспроизведению звёздной музыки, да исключительно только ему доступной мыслью. Везение у него такое.
Но правомерно ли обнадёживать нам его по поводу прежнего существования заветной музыки сфер? Нет ли здесь эдакой незадачи? И вот, некая догадка о возможной утрате последней радости в жизни, — взяла, да мелькнула, блеснула, моментально разрослась в его растерзанных мыслях. Он помнил о том, что заветное и недоступное — равны между собой. Невольно задрал он голову. Подержал её долгое время, упираясь взглядом в небесную вышину и дальше, за неё. Чистая она, совсем отмылась от облаков. Нет ни единого пятнышка. Только освещённый закатным солнцем золотистый, так называемый, инверсионный след, оставляемый самолётом, пролетающим слишком высоко, — при удалении от него, медленно расширялся и делался более насыщенным желтизной.
ГЛАВА 3
Профессор Предтеченский остался дома один. И в нём колыхали переживания. Нет, скоропостижная утрата следов дел своих в виде записей на бумагах — особо не затрагивала чувств. Гемма? Точно. Жалко, украден именно этот маленький камешек, отшлифованный чуткими пальцами на протяжении не одного десятка лет. Чьи-то чужие руки терзают его теперь да суют куда-то в чужое место. Или бросили по дороге в грязь. Ой, только бы не бросили. Хорошо, если догадались продать какому-нибудь антикварному магазину. Походил бы тогда, пооббивал пороги лавочек разных, пошарил по прилавкам да по стеллажам и непременно бы отыскал. Выкупил бы. Угу. Есть надежда. Завтра пойдём. Да. Завтра ещё можно будет заглянуть в музыкальную школу да подирижировать оркестром с детишками. Но то — завтра. А чем же коротать сегодняшний вечер? Траурный.
Клод Георгиевич сидел при полном одиночестве. Осознавал эдакое непреодолимое неудобство от внезапной сиротливости, поглотившей целиком все ощущения жизни. Нет, отчего же? В смысле общего человеческого окружения, он вовсе не одинёшенек. У него много друзей, разбросанных по всем краям земельки нашей. Есть родственники, их тоже много. Семья никуда не девается. Не разбросана она по кромкам ойкумены, а всегда рядышком — старая притёртая семья в давнишнем супружестве. Чем-то даже устойчива. А сиротливость взяла да явилась. Будто из ничего. Выросла без надобности почвы. Горестная такая, растёт, спеет сочной горечью час от часу. Глубина сердца и острота мысли ощущают её несъедобный привкус, но поделать ничего невозможно человеку. Нет мочи отвязаться от её растущей силы, прибавляющей в упрямстве своём. Раньше, на глубине сердца и на острие мысли, прежде там всегда бывало несравнимое светлое воспоминание, даже не вспоминание, нет, присутствие, настоящее присутствие. Это присутствие даровала ему нехитрая гемма, камешек с портретом чудесного создания, скромным видом постоянно пробуждающий ощущение чего-то необычайно дорогого, необходимого. А теперь именно эти же закрома человеческого богатства, эта глубина сердца, это острие мысли, — нещадно прожигались и прокалывались остротой необратимой потери. Тонкий свет обратился в грубый жар. И попутно возникает иной огонь, пожирающий не только присутствие, но воспоминание о нём, как таковое. Бывает ли что более бедственное для отзывчивого человека нашего времени?!
Профессор музыки, осознавая пронзительное продвижение практически никуда, почувствовал определённую нехватку свежести обычного воздуха, заполненного нормально рассеянным солнечным светом. Он открыл окно, высунулся в него, глубоко насыщая лёгкие. Однако ж, и тут не хватало ему чего-то главного, дорогого, необходимого: не самого воздуха с кислородом, но аромата свежести духовной, неуловимого мыслью и чувством, но жаждущего самой жизнью, что всегда раньше неизбежно узнавался и удерживался в нём чудесным образом и, проникая в лёгкие, давал обновлённую пищу сердцу. Теперь не мог профессор уловить его. Жажда не утолялась. Наверное, сиротливость и неутолимая жажда стоят в одном ряду. И жалость неподалёку посиживает. Профессор был готов дать волю слезам. Обычным слезам, а не тому плачу души, который совсем недавно беспричинно мучил его у парапета набережной. На сей раз, причина более чем откровенна. И если б выскочил из-за угла кто-нибудь из посторонних нам людей, какой-то критик чужой жизни, то сей же час мог бы с уверенностью всё понять да немедленно обвинить музыканта в несвоевременном, вообще всегда неуместном порыве сентиментальности. Мог бы, но — чисто из-за глупой поспешности, неоправданной самоуверенности. Тот «кто-нибудь», он плохо, чрезвычайно искажённо осведомлён о далёком, но светлом прошлом профессора. А туда же, суждение у него, видите ли, имеется, чуть ли не профессиональное. Мы тоже, впрочем, хоть нельзя сказать, что посторонние, однако ничего о том не знаем. Ни строчки. Но, посветив умом в потёмках чужой жизни, позволим себе догадаться. В отличие от этого «кого-нибудь», суждений не допустим. Догадка не претендует на истину. Просто облик Предтеченского говорил за себя. Порой человеческое лицо и руки, да, лицо и руки выдают скрытое внутри души переживание. По отблескам на лице, по шевелению рук, видно, что свет от чудесного прошлого не гас в нём, подобно звёздам в небе. Он будто бы струился эдакими живительными потоками. Кстати, звёздный свет — он ведь исключительно из прошлого. Глядя на звёзды, мы видим их расположение на тот час, когда свет уже дошёл до нас. Но на самом-то деле все эти светила в данное время обретают себя совсем не здесь. Иные места, нами неведомые, их приютили. Может быть, другой раз, одна-две из них только что взорвались, превратились в рассеянные облака, а ещё пять-шесть схлопнулись в чёрные дыры, стали вовсе никому невидимыми. Но давнишнее живое горение всяких светил всё ещё доходит до нас, будто опровергая движение к собственной участи. Так что сентиментальность ни при чём. Неуместны чьи-то поспешные выводы. Впрочем, надо сказать, заразное оно, суждение. В любую голову может проникать беспрепятственно да причинять всякие неприятности. Вот и мы, вонзая лучик света в густые потёмкаи, вполне позволяем смелости своей считать историю, излучающую встречный свет, — довольно тривиальной. Утверждать не станем, но подобные случаи находят себе место во многих жизнеописаниях, изобилующих трюизмами. Однако мы тут же опомнимся, ухватимся за спасительную необыкновенность, эдакий иммунитет ума, да отринем всякие заразные суждения. Ведь сам профессор у нас — именно вроде необыкновенного склада, уж слишком необыкновенного. И та далёкая в прошлом яркая вспышка ни на что не похожего чувства — не пропадает она в непроходимых дебрях времени. Мчится она тонким лучом, горит, пылает, несмотря ни на какие перемены в окружении вещей. Только вот о причине того необычайного чувства мы ничего не знаем. Есть лишь изображение человека на гемме. Было. С оригиналом-то что приключилось? Не станем гадать. Мало ли в нашей жизни путей-дорожек, да всяких выходов и входов с непознанными заслонами? Если далёк он от самого Клода Георгиевича, то от нас — подавно. А дверь захлопнулась, да не отворить её, не выпрыгнуть на лестницу, не крикнуть вниз: вернись! Нет, Клод Георгиевич не уповает на справедливость. Ведь всякое передвижение людей в пространстве жизни прерываться не должно. Даже когда каждый ступает, исходя из опыта или, наоборот, из безрассудности. Кто идёт в нём уверенно, кто робко. А кто — использует подручные средства. О таких говорят, что им везёт. И в сию пору — то чудное создание, изображённое на гемме, где-то продолжает куда-то передвигаться. Или давно покинуло этот мир? Вот уж чего не знаем вовсе, того не узнаем никогда. То чудное создание мы не наблюдали. Но свет не перестаёт литься из его прошлого, озаряя лицо профессора. Мы видим на нём отблеск далёкого света. Может быть, достоверное, но неведомое нам существование источника света действительно прекратилось в этом мире? Где-то, в отдалении от нашего героя, давно остановилось дыхание жизни того человека, необычайной красотой своею объемлющего всю природу Вселенной, видимой и невидимой! Веки смежались и замерли, превратив космос в безжизненную пустыню абсолютного мрака?.. Возможно. Пусть даже как раз в сей момент оно случилось. Но свету нет до того никакого дела! Посмотрите — сияние звёздного неба являет нам весь трепет того, что давно пропало в прошлом, но преподаётся оно очевидным настоящим. Отовсюду. Из всех времён, из всей истории Вселенной, из жизни наших предков. Так и живёт сиюминутно оно, это прошлое, ставшее реликтовым. То, ушедшее малое время назад, и то, что дало импульс за миллиарды лет до нашего существования, — одномоментно является нам оттуда. Вот почему так привлекательны звёзды. Весь прошедший мир мы видим в одночасье, когда глядим на них. И среди этих сокровищ мира, кстати, есть одна его частичка, с именем “Гемма”, хранящая чей-то образ. Она скромно сияет в созвездии Северной Короны. Давнишний, очень давнишний свет от неё доходит до Земли. Мы теперь увидели её место на небе 75 лет тому назад! Но где в действительности зависла она в то мгновенье, когда мы устремили взор в небеса? И что Гемме до Земли, когда от неё — Солнце-то едва можно различить в кромешной тьме! Наше жгучее светило видится оттуда лишь ничтожной звёздочкой седьмой величины где-то между Вегой и Арктуром!
Клод Георгиевич, пока не знал о творящемся происшествии в космическом пространстве, где уже все звёзды подпадали под завесу неизвестного происхождения, гасли, одна за другой. Однако ж, следуя присущему только ему столь необычному чутью художника, почти невольно сравнивал он жгучую внезапную утрату — с тем, что вершилось именно в глубинах мироздания, без обману. Он взбудораженным воображением представлял совершенно правдоподобную для себя утрату звёзд, делая это чисто умозрительно, без объёмного выражения. Выстраивал он о том грамматические предложения, используя как раз сослагательное наклонение. Создавал мысленную параллель бессознательно, не ведая о том, что, сослагательное наклонение тут ни с чем не вяжется, что на самом деле он уподобился профессиональному репортёру, преподаёт единственно себе одному в сей момент свершившуюся трагедию, что реально, без сомнения продолжает разворачиваться на куполе небесном.
«Если бы неизменно оставалась земля с луной своею, никуда не девались бы марс там, юпитер, остальные родственники по солнечной системе-семье вместе с общим покровителем — солнцем, — думал профессор, — но, скажем, вдруг исчезли бы все звёзды. Эдак смахнул их кто-то широким рукавом или закрыл непроницаемым плащом»…
Клод Георгиевич на миг остановил параллель и напомнил себе о нежелании думать о судьбе «чемодана». Умозрение, так умозрение. Не надо впутывать сюда совершенно частный случай практического использования звёзд. И потом, он давно, бесповоротно отрёкся от ужасного изобретения, отпустив его в свободное плаванье по Неве. Он сам ещё недавно был избавлен от изумительного прибора. Уже с полной решительностью забыл бы о чемоданоподобном предмете окончательно, кабы ни этот постоянный «встречник-натыкальщик».
«Они где-то без того слишком далеко, — думал профессор, выветривая из мыслей почти сбывающуюся было практическую мечту о звёздном проигрывателе, — от них нет никакого ни горя, ни блага»… — дума очемодане с моторчиком, работающим на звёздной энергии всё ещё мешала ему, он искал какое-нибудь спасительное отвлечение.
«Влияние звёзд на судьбу людей». Вот. Нашлось отвлечение. «Есть иные люди, они рождаются под счастливой звездой. Очень редко. Но это чистая метафора. Одним словом, нет явного опыта излияния пользы от звёзд».
Знание о реально существующем чемодане упрекало профессора в том, что он лукавит. Есть же польза от него, да размерами невероятного охвата. Польза, она же вред. Трудно, очень даже нелегко выпутаться из кокона знания, попытаться хотя бы ненадолго представить себе что-нибудь совершенно в чистом виде, без предрассудков! Клод Георгиевич зажмурился и набрал воздуха по горло.
Давайте подслушаем размышление профессора.
«Обычно видимый нами звёздный свет, если он когда-нибудь касается земли, то из давно выжженного пороха. Он летит к нам никем не подгоняемым, совершенно по инерции. Но трубочкам в моём чемодане до того нет интереса. Они ловят ровно столько фотонов, сколько перепадёт им за одно мгновенье. И не знают они значительных помех со стороны пространственной перспективы. Но допустим ещё одно замечательное свойство трубчатого прибора: если ему незнакома перспектива пространственная, то почему бы вкупе с ней и время не становилось бы второстепенным с его производством скоростей? Тогда трубки видели бы явленное звёздное происшествие здесь и сейчас, а не из какого-то там прошлого. Именно сейчас, когда звёзды вдруг начали потихоньку исчезать. Тончайшая струйка самого настоящего и необходимого вещества уже не оседала бы на донышках… и… и ничем бы себя не обнаруживала, как не показывал себя всегда свет звёзд, скопленных в ядре Млечного пути по причине космической пыли»…
Предтеченский с облегчением выдохнул всё содержимое лёгких, припомнил своего сегодняшнего «встречника», поделившегося с ним соображением о том же самом «прахе небесном».
«А что станет со всеми нами, после того как звёздный мир будто бы в одночасье исчез под покровом праха? — продолжал он мучить себя параллелью, — наверное, будет именно сиротливо. И не просто сиротливо, а — совсем. Тут не только выть захочется, тут места себе не найдёшь. А почему, не знаем. Ну, что такого? Подумаешь, звёзды. Что они дают? Никакого ущерба из-за их исчезновения не произойдёт (тише, тише, не надо о чемодане). Тем более, светят из прошлого. Разве беда может происходить от прошлого?».
— Солнце же не пропало, и луна есть, — вслух произнёс он, не давая упрямой иной параллельной мысли проникнуть в его постройку, — утренний восход, вечерний закат, смена времён года. Смена фаз луны. Всё есть. Планеты пусть себе влияют на судьбу, если кому-то очень такое надо. Чего ещё? Довольствуйся тем, что тебе перепадает и благодари прекрасную жизнь за то, что она продолжается… Но нет.
«Замучит это ощущение утраты, и, пускай, кто-то пытается нас убедить, будто ничего особого не произошло», — закончил он жгучую мысль про себя.
Напомним: профессор Предтеченский взором внутренним представлял, конечно же, не звёзды, гипотетическая потеря которых возникла чисто предположительно и беспредметно, но не без сопряжения с большими трудностями. То просто логическое упражнение, чисто для сравнения. Аллегория, что ли. Не звёзды, а всего-навсего лишь утраченная гемма, портрет на камешке — простенькое и крохотное напоминание о вовсе непростом и может быть, величайшем из всего, пребывающего на этом свете, — вот причина волнения. Ну, не столь уж великом. Не надо великого. Самое нужное, вот о чём напоминало изображение на гемме. Клод Георгиевич долго, с незатухающей любовью хранил это напоминание о самом нужном для него — вполне материально. Постоянно оно было с ним. Пусть — в шкатулке, пусть даже очень редко видимое. Но действительное, живое существо, изображённое на простеньком предмете, бывает заметным ещё реже. Да что и говорить — уже никогда не будет оно видимым воочию. Одна лишь память, исключительно, и только она способна вызвать таинственное присутствие. А теперь вышло невзначай такое вот событие: даже этого, единственного, ничтожно малого материального изображения, посредника между памятью и жизнью — нигде нет. Оно вдруг тоже ушло в царство Мнемозины. Предмет-напоминание о самом нужном и он — только лишь в ненадёжной памяти.
Трудно, конечно, сочувствовать Клоду Георгиевичу, поскольку мы по-настоящему не посвящены в тайну камешка с портретом. Мы едва-едва прикоснулись к ней, да и то — одной робкою догадкой. Поэтому посчитали её вполне тривиальной. Раз что-нибудь на что-нибудь похоже, значит оно тривиально. Однако не запрещено и нам вернуться к профессорской аллегории с параллелями насчёт утраты звёзд на куполе небесном, чтобы на чуточку пробудить наше искреннее сочувствие. Действительно, возьмите (опять лишь только для сравнения), да представьте, будто все небесные звёзды, те, будто никчёмные вещицы, скрылись навечно. Исчезли. И что для нас они, которые исчезли? Возможно, они тоже не что иное, как напоминание нам, людям — о чём-то вопиюще нужном для каждого из нас. Ведь ясным светом они постоянно дают понять, что в каждый данный момент мы видим жизнь, проистекающую теперь, вчера, много миллиардов лет назад — одновременно. Не просто так ведь нам об этом свидетельствует дружное свечение разных эпох. Вот мы сказали: «вопиюще нужное». Что оно именно? Ни вы, ни мы — никогда не видели его воочию. Лишь бездоказательно догадываемся о его существовании. Вообще мы по большей части обо всём только догадываемся. А ничтожными знаниями только тешим себя. Но дальше, дальше. Вот вы попробовали представить исчезновение всех звёзд, всех до единой, сгинули они, и у вас в тот же миг не стало видимого повода для обращения внимания на самое нужное. Исчезла даже зацепка для догадки. Ничто кроме памяти не сохранит убегающий в небытие повод. Память о напоминании. Уж очень что-то зыбкое теперь пребывает с вами, забыть его совсем ничего не стоит. Мы без того редко прибегаем к памяти, мало чего в ней сохраняем, если нет для того повода. А тут сам повод — возьми, да тоже туда, в память окунулся, оставаясь в её потёмках. Чем же достать его оттуда?
Не пребудет у вас теперь даже той спокойной уверенности в том, что сойдут облака или кончатся белые ночи, и готово — звёзды вновь появятся у вас над головой, о чём-то напомнят. О главном. Мы же привыкли к тому, что светлые колкие пятнышки наличествуют испокон веков. Значит, должны быть. А вдруг оно не точно так. Мало того, при всём при том не стало уверенности в их скором возвращении. Только зыбкая, короткая, ускользающая память о былом существовании звёзд заменит вам ту спокойную уверенность насчёт облаков и белых ночей. Смотришь в ночное безоблачное небо, а там ничего нет. Случай такой произошёл, акция, вами не предусмотренная: погасло всё. Один марс какой-нибудь торчит, больше ничего. Что же произойдёт завтра, в дальнейшем вашем бытии, когда вам действительно ничто не напомнит о главном, о самом нужном? А вы, о, Господи, никогда не видели его, хотя вам регулярно и неназойливо о нём напоминали эти уже навсегда зашторенные звёзды. Как жить без него, без главного? И никакой планетарий не поможет.
Вообразим будто, вызывая сочувствие переживаниям профессора по поводу потери единственно для него драгоценного камня, мы попутно и не слишком намеренно вызвали сочувствие, но ещё по одному поводу. Он же одновременно терял источник музыки сфер! Думать он, может быть, не думал о том, пусть даже отгонял мысль о замечательном, но вредном промежуточном изобретении, вообще отрекался от него… но, как-никак, — дело жизни, всё-таки. Жаль, очень жаль.
Музыка звёзд, музыка звёзд. Её слышал обычный городской житель. Её, должно быть, любой слышал, но не обращал внимания, потому что она — постоянный фон, сопровождающий человека со дня рождения до конца жизни. Каким бы прекрасным он ни был, привычка делает его не замечаемым.
Но ещё раз вернёмся к гемме. Ведь профессор Предтеченский погрузился в переживания в связи с утратой именно её, а не всех звёзд и даже не одной из них с тем же названием, что обитает в Северной Короне. О звёздах мы здесь с профессором перекинулись ради сравнения, мы нарочно о том предупредили. Однако разницы нет. На камешек тоже не стоило обращать внимания. Не надо думать о том, кого он вам напоминает. Потому что есть у людей привычка в уверенности: никто никогда его у тебя не отымет, хотя бы по единственной причине — кроме тебя, ни для кого другого он никакой ценности не представляет. Поэтому он бессменно при тебе. Он исключительно твой. Самый дорогой предмет, напоминающий о самом нужном, неизменно будет при тебе. А откуда-то нашлись те, кто, не подумав, отняли для себя ненужную вещицу, унесли неведомо куда. Есть, отчего внезапно возникнуть бурному росту сиротливости, несмотря на постоянное присутствие «притёртой» семьи.
Ага, вот-вот, именно семья. Та, которая действительно притёртая, никуда не девающаяся. Что она? Клод Георгиевич ведь и в ней себя постоянно чувствовал сиротой, правда, признаемся, иного рода, то есть, счастливо пристроенным. Благодарным подкидышем. Но, тем не менее, как она отнесётся к теперешнему его состоянию, которое он, конечно же, не сможет скрыть? Думается, никак. То странное, чуждое свечение из вечно сиюминутного прошлого, коли оно и раньше никогда не кололо глаза этой давно притёртой семье Предтеченского, так, значит, исчезновение тоже не станет замеченным. Не ведала она о том, а если догадывалась, то вниманием к нему не баловалась. Махнёт рукой да промолвит про себя: «Чем бы ни тешился»…
Клод Георгиевич затворил створки окна, плотно зашторил проём, подошёл к роялю и, не открывая крышки, виртуозно постукал пальцами по чёрному лаку.
ГЛАВА 4
— Да ты покажи, что за штуку нацепил на шею, — сказал один бомж другому.
«Аристократ» вытащил из-за пазухи простенькую вещицу, дорогую неизвестному им человеку, стал разглядывать рельеф, отводя руку от назойливого сотоварища то в одну, то в другую сторону, то вверх, то вниз.
— Ну, дай ты мне поглядеть, — настаивал временный спутник и, поймав, наконец, метущуюся ладонь товарища по социальной нише, другой рукой ухватился за бечёвку геммы. Сильно дёрнул вниз, с намерением отнять вещь, терзающую любопытство.
Бечёвка оборвалась. Камешек соскользнул с неё, обретая двойное ускорение: от рывка и от земного притяжения. При резком падении он успел едва разок сверкнуть, отразив на миг закатное солнце. Тут же, не замеченный обоими путниками, этот для кого-то дорогой, самый нужный предмет сразу стукнулся о ребро камня тротуара. Отскочил от него в виде нескольких осколков, веером разметавшихся в разные стороны. Вот и всё, что осталось от изображения неизвестного чудного создания. Совершенно тусклыми, корявыми, а главное, ничего не значащими осколками бывшая драгоценность слилась с мелкими кусками щебёнки, что просыпал здесь недавно грузовик, торопящийся на стройку.
— Зря ходили в ту квартиру, — сказал бывший аристократ, не находя глазами осколков геммы, — рисковали зря. Никакого толку.
— Ну, почему зря, — ответил товарищ по судьбе. Вынул из кармана ключ. — Видишь?
— Да ладно. Выкинь. Всё выкинул и ключ выкинь. Зачем он тебе?
— Нет уж. Ты ничего не понимаешь. Это же ключ от квартиры. Причём от известной, а не от абстрактной. Приятно осознавать, что у тебя есть ключ от вполне конкретной квартиры. Я такого чувства давненько не переживал. Приятное оно. Человеческий облик поддерживает. Понял?
Бомжи постояли недолгое время, а затем разошлись по разные стороны моста.
ГЛАВА 5
Спектральный класс небесных звёзд оказывается тут ни при чём. Этот Гарвардский спектральный класс Моргана-Кинана всего-навсего нагревал донышки трубочек профессорского чемодана. Пифагор ночью во сне рассказывал профессору Предтеченскому, конечно же, не о спектральном классе, тем паче, не ведал он о Гарвардской обсерватории. Музыка же всегда лилась сама по себе. Она извечно так льётся. А звёзды о ней, может быть, только намекают. Они подсказывают нам не более чем о предположительной игре на небесах, о бытовании там симфоний непроизнесённых звуков. О далёком таком существовании... Нужно такое кому-нибудь или не нужно — вопрос неуместный. Мало кто знает, что ему более всего нужно. Вообще, всё то, что изначально пребывает по-настоящему самым нужным, на поверку оказывается очень далеко, всегда не замечаемо из-за видимого вокруг изобилия ненужного, попросту лишнего, застилающего глаза и желания. Потому-то и утрата его, вероятно, тоже горе вроде бы незаметное, а, стало быть, не горе вовсе. Примем сносное допущение: жалко утраты, но прожить, мы думаем, получится без неё. Прожить. Да, прожить без самого нужного не больно. Есть такой опыт.
Командир танка в запасе шёл домой. И, конечно, мысль, высказанная перед тем, танкисту не принадлежит. Но у него в голове и на сердце были думы и чувства такой плотной наполненности, что можно с известной степенью иносказательности приписать ему подобное рассуждение. Он имел подавленный вид, потому что потерял веру в существование справедливости. Не знаем, чего это он так расстроился, почему вдруг решил, будто вера в справедливость уж настолько ценна, что вышла необходимость страдать при её потере. И была ли эта вера для него обоснованно самым нужным предметом, трудно сказать. Но то, что она пребывала тоже на значительном удалении от него, мы можем догадываться по отдельным отрывкам из его эпизодической роли. Да и вообще справедливость, по точным наблюдениям военного человека, по обыкновению бывает исключительно далеко. Рядом справедливости не бывает никогда. И в нужное время — тоже. Она где-то почти в небытии. Но непременно должна восторжествовать. Должна. В будущем. Сосед профессора старался постоянно ощущать действенное присутствие этого скользкого вещества. Вернее, он знал о её наличии в природе страстей, как влюблённый чувствует присутствие предмета обожания. Без перерыва. А теперь, вот тебе на, — нету. Полностью пропала гармония природы, её обнаруживающая. Вы поглядите на этот мир: факты совершённого преступления налицо, причём злодеяния вопиющего! Есть сокровище знания, которое, по сути, бесценно. Есть обладатель, без сомнения законный. Есть ограбление, очевидцами засвидетельствованное, есть грабитель, вероятностно вычисленный. А юридического нарушения как бы нет. Нет пострадавших от него. Ничего нет. Всё это проступает на глазах чуть ли ни единственного честного представителя насквозь коррумпированного человечества. Командир танка чувствовал себя оглушённым.
Он шёл домой. Руки были заняты семью шкатулками красного дерева с медным тиснением. Хорошо, верёвочки у него всегда припасены в карманах галифе. Так, на всякий случай: вдруг возьмёт, да попадётся по дороге одна-другая полезная для жизни вещь. Вот он, будучи в каморке Босикомшина и пребывая в наслаждении от положительной оценки беспримерной запасливости, туго, с упругостью переводя язык внутри щёк и губ, так же крепко присовокупил шкатулки друг к дружке, поделив их на две связки: три штуки в одной обойме, четыре в другой. А потом понёс он ценный груз, определённо не зная, зачем и кому. Порой останавливался, одновременно задерживая дыхание. Справедливости уже нет, доказывать нечего. Наверное, так просто нёс, привычка заставила. До дома дойдём, а там видно будет.
ГЛАВА 6
Босикомшин, и мы о том писали, тоже переживал утрату чего-то бесподобного, особо незаменимого. Он всё яснее понимал, что не сможет никогда вернуться в сокровенную каморку на кладбище кораблей. Там произошла облава, проведён шмон. Всё приземлено и опошлено. Как ведь легко — бесподобное и незаменимое — приземлить и опошлить. В том кладбищенском помещении уже не будет ничего для него выдающегося. Выветрилось оно, оставив голый ржавый металл. А чемодан и всё прочее, связанное с ним: ключ от тайны, доски судьбы, ларцы с набитыми в них сокровищами знаний? Всё перечисленное нами, разом позабытое, это необычайное явление — оказалось для него, по сути, последним, самым ярким событием в жизни. Всё это дармовое благо, будто нарочно появившееся у него, — как вычеркнуть его навсегда, вместе с надеждой на обладание вообще хоть чем-нибудь и сколько-нибудь нужным? Но не слишком мы увлеклись, так сказать, драматичностью происшедшего события? Так ли всё тут обстоит на самом деле? Может быть, мы ошибаемся, как тот метущийся критик чужой жизни, выруливший из-за поворота её стремнины, сразу дающий полновесную оценку состояния нашего первого героя? Нет, мы не поддаёмся скоропалительности, не утверждаем наше заключение. Мы только видим, что лицо Босикомшина потускнело, очертилось угловатостью. На замутнённые глаза опустились веки, словно в знак согласия нашему высказыванию.
Или он к чему-то другому прислушивался? Да, да, конечно, к другому. Наше рассуждение о теперешнем его состоянии, думается, им не могло быть услышанным, соглашаться ему ни с чем не довелось. Другое тут. Скоро, уже сейчас мы узнаем о том поточнее.
Босикомшин с опущенными веками продолжал держать голову задранной вверх, вроде бы в ожидании оттуда благостных струй. Нет, каким бы напряжением он ни воздействовал на все существующие органы чувств, а также на подаренную ему небом способность ощущать природу непосредственно, — жданной музыки оттуда не воспринималось. Способность слышать свет исчезла, чуть придя. Но, кто знает, звучит ли она оттуда сейчас? Не умолкла ли она сама по себе? Взяла да тоже исчезла. Кому какое дело? «Пропало», — подумал наш первый герой, всё равно, что выстрелил в себя. Промелькнувшая мысль оказалась не похожей на ту, что была в начале, когда он ошпарил себя приговором к пожизненному пешеходству. Вслушиваться в слово, произнесённое про себя сейчас, не имеет уже и предположительного смысла. Теперешний непроизнесённый звук не мог породить пространственного воплощения. Наоборот, полнота иных просторов, окружающая его, в один миг решилась на свёртывание себя внутрь несказанного слова, будто в чёрную дыру.
Пропало.
Голова опустилась, поникла. Её взгляд случайно попал на кончики стоптанных ботинок. Скрытые в них ноги слабо ныли без движения. Потом, по обыкновению, потоптались они на одном месте, потоптались да понесли опустевшую голову по городу. Ни куда-нибудь, а — домой.
Идти далеко не пришлось. Дом — вот он, в узком Соловьёвском переулке, рядом с одноимённым садом. И подниматься по лестнице не надо, а стоит лишь пройти через арку во двор, а там преодолеть одну ступеньку, да и ту вниз. Босикомшин, стоя у порога вплотную к двери, сунул руку в один просторный накладной карман пальто, потом в другой, затем — обе руки сунул в карманы брюк. И с досадой отметил, что нет ключа от славного убежища на корабле-мертвеце, где любимые дровишки любовно сгорают в любимом пламени, умиляя сердце и согревая тело. Его пришлось оставить в открытом замке, вдёрнутом в душку кладбищенского дверного запора. Не мог же он в присутствии милиционеров закрывать каюту будто свою. Сам же сказал, что случайно туда зашёл, что к этому месту не имеет заинтересованного отношения. Просто не мог сделать этого, а потом — командир танка помешал. Не приличествовало выглядеть перед ним обитателем кладбища. О
н бы понял такое проживание слишком прямолинейно. Вот и ключик, и замочек — отныне висят бесхозно. Нет и дважды найденного ключа от квартиры мага. Правда, не пришлось им воспользоваться ни разу по назначению, но... столько чудесных удач с ним произошло за этот краткий зимний день, и сколько могло бы произойти... да. Оба ключа потеряны втуне. Они окончательно утвердились недоступными, но теперь вряд ли заветными. Можно взять да забыть о них и о том, что они открывают. А искать ключ от давным-давно существовавшей действительно собственной квартиры — вечный пешеход вообще не стал. Нажал на кнопку звонка.
— А, это ты, — открывая дверь, сказала, как мы догадываемся, жена с хронической усталостью в интонации, — что-то рановато сегодня.
— Рановато, — согласился Босикомшин, разулся у порога, давая отдохновение натруженным ногам, — рановато.
Совершенно явно он вставлял в повторенное слово особо выверенный смысл. И мы ничего не имеем против его значимости, сами вопрошаем: не рановато ли потерять решительно всё, причём с невероятно сокрушительной внезапностью?
ГЛАВА 7
Командир танка постучался в дверь профессора. За дверью долго проистекала тишина. Сосед постучался ещё раз. Никто не отворял. Тогда он потянул дверь за ручку. Та открылась.
— Егорыч, спишь, что ли? — сказал вошедший, занося в квартиру две связки шкатулок. Опустил ношу на пол.
Профессор вышел в коридор. Увидев до боли знакомые, но, казалось бы, потерянные навсегда вещи, проявил слабину радости.
— Нашлись?
— Нашлись, нашлись. Но ты спроси, где нашлось то, что нашлось.
Клод Георгиевич не стал поддерживать начало философских рассуждений соседа, а сразу присел на пол. Кинулся избавлять шкатулки от верёвочных пут. Сосед охотно ему помог, вернее, отодвинул его руки, сам распутал обе связки. Затем, аккуратно стал сматывать верёвочки для будущего полезного мероприятия. А профессор спешно открывал шкатулки, одну за другой, выбрасывая оттуда бумаги. Когда они оказались пустыми, он встал. Развёл руками.
— Пусто, — сказал он, — совсем пусто.
— Как это? Как пусто? Что значит, пусто? — бывший военный только что уложил мотки верёвочек в просторные карманы галифе, похлопал по ним, откровенно возмутился громким голосом, глядя на ворох бумаг, небрежно и безо всякого интереса вышвырнутых соседом из добытых им чудесным образом шкатулок. Сами шкатулки действительно в данный момент опустели, в том, вроде бы он прав. Но это же несправедливо — называть пустотой ценную поклажу, которую он тащил аж от набережной до серединки острова, чтобы успокоить сердце соседа, приубавить горя, но добавить радости. Так произвелось ещё одно подтверждение потери справедливости во всём белом свете.
— И ты не спросил, где это я всё раздобыл для тебя, — произнёс он совершенно упавшим тоном.
— А, не всё ли равно, покуда в них сплошь одна пустота, — профессор ещё раз поднял руки. — Но что стоять без дела, пойдёмте. И вообще, можно ведь, в конце концов, продолжить наши посиделки. Вероятно, в них не предвидится пустоты. По моей вине они были прерваны, я, конечно же, приношу извинения, но страшного ничего не произвелось. Давайте посидим. Жалко, художник, как вы назвали того чудака, не вернулся.
Сосед только вздохнул и молча согласился.
Они так же молча сидели за столом, глядя на недавно брошенное скудное убранство, состоящее из бутылки, трёх стаканчиков и пары банок с запасами жены отставного командира танка. На внутренней части стаканчиков образовалась тонкая каёмочка, обозначившая уровень оставленного в них ранее недопитого вина.
— Всё-таки, Егорыч, я не понял. Шкатулки с бумагами твои?
— Мои, мои.
— Те самые, о которых ты говорил давеча?
— И давеча тоже.
— Так что же, у тебя всё это крадут, воруют, понимаешь, плоды твоего творческого труда, многолетнего труда, потом чудесным образом всё это возвращается тебе, а ты вдруг говоришь, будто пусто там. Будто ничего ты не сделал, будто ничего не нажил долгим трудом, будто ничего не потерял, будто, к счастью, обратно не нашёл.
— Нажил, нажил, милый мой добрый человек. И потерял. Нажитое. А когда потерял, то понял, что совершенно не жалко плодов, собой наработанных. Жалко другой вещи, той, на которую не потратил ни секунды собственного времени, той, что без труда, бесплатно досталась мне. Да, нам, людям жалко потерять именно всё, дающееся просто так. Именно такую потерю мы переживаем наиболее глубоко. А плоды труда, что они? Пустяк. Захочешь, снова наплодишь.
— Хм, — сосед профессора призадумался. По-видимому, он стал припоминать о тех вещах, что и ему достались даром. — Даром. И слово-то какое. Ведь это же дар. Потерять дар — на самом деле очень страшное событие.
— Да, ты прав, Егорыч. Потерять то, что нажил творческим долгим трудом, конечно же, дело обычное. Грустное, но обычное. А вот потерять дар — настоящая катастрофа. Это хуже войны.
Стаканчики снова наполнились вином. А окружающее их помещение снова обволоклось тишиной. Бывший военный, как мы помним из сцены с Босикомшиным на лестнице, был человеком тактичным. Он не стал выспрашивать у профессора, что же такое ценное тот потерял, что за такой дар. А главное, от кого тот дар исходил. Он поднял стакан и решил произнести тост:
— Я хочу выпить за тебя, Егорыч, за тот твой дар, никем и никогда не уворованный, за твой талант. Главное, он у тебя есть. А куда деваются плоды его, нам не следует вопрошать. Яблоня не спрашивает и не жалеет о судьбе яблок. Её дело — плодоносить. За тебя.
— Спасибо, — профессор согласился со сравнением, — философ, ой да философ.
Они чокнулись и выпили до дна.
ГЛАВА 8
— Это что же за погром такой? — хрипловато послышалось из прихожей, — только начала порядок наводить, а он... — голос осёкся: обладательница хрипоты нехотя поймала себя на скрытой неискренности. Может быть, она заранее знала, что порядок — так, для отвода глаз.
Профессор и командир обернулись в сторону человеческого голоса. Вскоре там показались две женщины.
— И дверь не заперта, — продолжил голос то ли с горьким упрёком, то ли с язвительной радостью.
— А, Светлана, — сосед даже почему-то искренне обрадовался, — мы тут эдак по-холостяцки...
— Хорошее ты вино достала, — обратился он к своей жене с доверительной и утвердительной интонацией.
Женщины улыбались: то ли с укоризной, то ли с насмешкой, то ли со снисходительностью. Женская солидарность беспрепятственно и быстро выровняла различное настроение. И мы видим, как улыбки светились просто женской добротой.
— Видно, ты работу нашёл? — сказала Светлана с затаённой надеждой. и вперемешку с разочарованием.
— Нашёл, — сказал профессор.
— Хорошую?
— Замечательную. Завтра же приступаю. У меня есть оркестр. Очень даже перспективный.
— И я нашёл маленькую работёнку, — сказал командир танка в запасе, — Егорыч, тебе взаправду не нужны бумаги?
— Нет, не нужны.
— Тогда, может быть, отдашь?
— Может быть.
— В дар?
— В дар. Но с условием.
— Давай с условием. Хотя, что ты такое говоришь? Куда условие вставить? Разве с условием дарят?
— Да, вы действительно большой любитель пофилософствовать. Условий не будет. Не будет, поскольку они сами собой учтены изначально.
— Я понял, Егорыч. Не терять. Вот одно и единственное условие, которое всегда учтено при дарении.
— Пускай бы так. Но я сначала подумал, что лучше бы их сжечь. У вас же печка действует.
— Фух. Не бойся, и без того в чужие руки ни один листочек не попадёт. Уж, коли я нашёл, я и сберегу. Считай, сжёг. Никто не увидит. Ни даже Моссад или МИ-6, включая наше ГРУ. Я позабочусь. И в могилу заберу с собой. Всё — в меру положенного для содержания дара.
Бумаги были вновь собраны в одну пачку. Сосед, с отблеском счастья на лице, достал из кармана галифе прежние верёвочки, принялся на них всё это укладывать. А Егорыч глядел на него, едва кивая головой, и слабо усмехался.
— Да ты сам любого разведчика обставишь, — сказал он.
— Так что за работёнку ты себе нашёл? — спросила жена командира танка после того, когда был подобран последний листок.
— Хранителя тайны, — ответил бывший военный, теперь не без нотки скорби, отдавая себе отчёт в том, что любимая им справедливость исчезает ещё в большей степени, уходит из-под ног.
Они вместе перешли в квартиру, заселённую иными соседями.
Шарообразный пудель встретил их с радостью, долго скакал по полу вокруг них, подобно незадолго до того накаченному мячику.
— Так какой порядок ты начала наводить, милая Некогдя? — профессор вспомнил первый возглас жены и малость напряг, ожидая по обычаю неприятного выпада с её стороны. «Выпад на спуске», — посмеялся он мысленно про себя, припоминая философские упражнения соседа.
— Ну, не порядок. Зачем мне порядок. Просто шкатулки твои собрала да выставила в прихожей. А ты почему-то взял да выпотрошил их.
— Ты выставила в прихожей мои сокровища? Мы же так не договаривались. Забыла? Мы с тобой условились: не будем трогать вещи друг друга.
— Почему же? — ответила жена с твёрдой серьёзностью, — а мои куклы? Мои старые, любимые куклы. Тоже, небось, антиквариат. Я так долго их сохраняла. Это же дорогая память моего дорогого детства, единственное доброе, что я могу вспомнить. Ведь за всю жизнь с тобой ничего такого вспомнить нельзя. А ты выкинул. Выкинул мою добрую память. Вот и я — сначала шкатулки твои выставила, потом рояли выкачу, а потом...
— Меня, — закончил профессор.
— Угадал. Но теперь я передумала выбрасывать твои вещи вместе с тобой, — сказала она в продолжение, чуть-чуть растеряв серьёзности, — погуляла немного и передумала. Это было бы слишком определённо и ясно. Может быть, даже слишком примитивно и заштамповано. Разводы, своды — все так делают. Неинтересно. Поэтому, когда шла домой, думала перед твоим приходом снова шкатулки на место положить. Но видишь, не успела.
— Да, не успела... а ты ничего оттуда не брала?
— Ты что! Ещё не хватало мне копаться в твоём хламе.
Профессор не стал более допрашивать жену. Он подошёл к окну и отодвинул штору. Там, снаружи вверху зеленело небо, перечёркнутое желтоватым следом от высоко летящего самолёта. В цвете неба чего-то явно не доставало.
— Ты, когда гуляла, не обратила внимания, будто небо не совсем обычное? — спросил он жену.
— Небо как небо, оно всегда у нас необычное, — ответила она куда-то в сторону и пожала плечами.
— Кстати, а что за сила тебя потянула на прогулку? — Клод Георгиевич только теперь обнаружил в себе удивление, — в рабочее время. А?
— Сила увольнения. Уволилась я.
Такой ответ насторожил профессора ещё больше, чем заявление об якобы наведении порядка в квартире. Он готов был всего ожидать — самого невероятного для него, что само по себе почти недопустимо разумом. А взять, да уволиться! Уволиться женщине ответственной, знать не желающей ничего, кроме необходимости работы... надо подумать о таинственном значении сего действия. Поступок, можно сказать, явно не связанный с иными происходящими делами в потоке бытия.
— Сегодня я много чего поняла, — с пружинящей натянутостью продолжила супруга профессора, — от понимания произошло увольнение с работы. Подтверждение понимания. С утра до ночи крутишься, крутишься. Вот и докрутилась. Гайки свернулись, слетели прочь. Ничего меня уже не связывает. И вообще, разве такое бывает: бабы на работе, а мужики дома сидят. Сидят, сидят.
— Ты это именно сегодня поняла? — тихо спросил профессор, пропуская мимо, в общем-то, как говорится, неадекватную укоризну насчёт небывальщины, потому что начал про себя потихоньку подтверждать нарождающуюся догадку.
— Не смейся, — жена снова обрела слишком серьёзный вид.
— Нет, я не смеюсь. Я уточняю. Если сегодня, тогда много чего объясняется... много чего.
— А мне объяснять ничего не надо. Ни много, ни мало Я, может быть, наоборот, хочу неясного, расплывчатого, неопределённого. Хочу, чтоб всё размылось, никаких границ чтоб до самого горизонта, и вообще без горизонта... Не хочу принимать определённых решений, тем более, порядки наводить. В том числе по отношению к тебе и твоим вещам. Не хочу, чтоб и у тебя, не дай Бог, произошла ясность по отношению ко мне.
Профессор молчал. Он продлевал нарастающую в себе настороженность. Бесшумно сходил за «чемоданом». Вернулся к окну. Продолжая смутно о чём-то догадываться, или просто, предполагая отвлечься от охватившей его настороженности, он открыл створку окна, выставил экспериментальный аппарат вовне. Вертел им в холодных потоках воздуха, по разным направлениям, одновременно вглядываясь в моторчик и ощупывая основания трубочек. Двигатель помалкивал. Трубочки не только не нагревались, а напротив, обретали температуру зимнего вечера.
«Наверное, водой что-нибудь подпортилось, — подумал Клод Георгиевич, неуверенно успокаивая себя, — или этот художник всё переломал. Художник, надо же».
Ещё повертев да покачав чемоданом на более вытянутых руках снаружи дома, он вернул его на подоконник, озябшими руками закрыл на крючочки. Потом, потерев друг об дружку холодные пальцы и ладони, он вознамерился закрыть окно, уже наполовину это сделал, но жена остановила то движение.
— Надо бы ещё проветрить, — сказала она, — душновато что-то.
Профессор Предтеченский послушался. Жена подошла к нему сзади, уткнулась подбородком в плечо.
— Душновато, — повторила она.
И профессор, вздохнув глубоко, почувствовал, что действительно дыхание не удовлетворяется.
Они оба глядели через открытое окно в небо. Каждый видел за ним что-то своё. Никак, будущее?
— Б-р-р, — они в один голос изрекли многозначительное слово и поёжились. То ли от угадывания чего-то жутковатого, то ли просто от холода.
ГЛАВА 9
— К тебе ученики твои школьные приходили, — сказала Босикомшину жена после того, как тот углубился в квартиру, где всё было низким: потолки, подоконники, мебель.
— Девочки приходили, — продолжила она тоже низковатым голосом, — совсем недавно, вот, прямо перед твоим приходом, огорчились, что не застали тебя. Вы разве не встретились на улице? Ах, да, они могли выйти под арочку на Первую Линию. Ушли, значит. А хотели посоветоваться об устройстве утренника для мальчишеской половины по случаю праздника. Получше бы. Неожиданное такое им надо придумать, чтобы эта половина оценила концерт высочайшим образом. То есть, чтобы представление оказалось одновременно точно подходящим, но не слишком обидным. Поиздеваться хотели бы над мальчишками, но дружественно. Кажется, примерно так сказали. В общем, нарисовать надо правильную вещь. И по мотивам этой картины разыграть действие. Они сами нарисуют, но ты должен подать идею.
— Случился праздник? — Босикомшин сразу не понял сути пересказа жены о разговоре учеников с ней. — А, дошло: день защитника отечества. Да, да. И что же?
— Я сказала, придёшь попозже. Не знала, что ты в такую рань заявишься. Так они пообещали ещё разок прийти. Потом.
— И ладно. И хорошо. Пусть приходят. Позже. Хорошо, потому что есть у меня хороший совет.
Что он имел в виду? Неужели — танк? Эдакое произведение технической красоты, у которого во все стороны торчат всякие трубы. Из них, одни принимают звёздные силы, для всех нужд, иные — этими силами стреляют. И ещё создаётся вокруг него сплошное силовое марево, защищающее от любого нападения любым оружием…
Нет. Ничего такого и подобного он не имел в виду. И «чемодан» ему не представился, и знакомого командира танка не увидел он в тусклом воображении. Так сказал, поскольку никакого определённого совета у него в данный час, конечно же, не выкристаллизовывалось.. Просто сказал, безответственно. Совет всегда безответственен, и готовиться к нему нет нужды. Он попросту проявил произнесёнными словами всегдашнюю готовность. Бывает у людей совершенно универсальная готовность. Она заключается в том, что любой отрезок жизни у любого человека на любой случай обитания на земле — может непосредственно ознаменоваться выдачей хорошего, своевременного совета. Неожиданного и безответственного.
За низким окном смеркалось. Бывшая общая холодная желтизна внешнего прозрачного пространства преобразилась в спектрально противоположную ей тусклую сиреневатость. Однако безоблачного неба за ним не проглядывалось. Что там происходит, мы не знаем. Первый этаж, улица узкая, вообще самая узкая на Васильевском острове.
1995, Васильевский остров
(обычное происшествие в Санкт-Петербурге)
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ГЛАВА 1
Троллейбусы всё не шли.
— Надое-ло, — негромко, но утвердительно, вместе с тем, приглушая последний слог, прокричал несостоявшийся пассажир. Кривовато зевнул и настроился на изнурительную пешеходную работу. Он оценочно уставился на свою слегка запыленную обувку, объемлющую натруженные стопы, с натугой пошевеливая там начинающими коченеть пальцами. Впрочем, вопль «надоело» не имел никаких оттенков раздражения, да сердце особо не щемило. Отсутствовала даже искорка сердитости. Более того: в его опустошённое нутро вкрадывалось какое-то странное, скажем так, издевательское наслаждение от собственной невезучести. Причём оно отдавало отдалённого рода изяществом, эдакой интеллигентной утончённостью. Будущий пешеход медленно, будто продуманно покивал головой в знак полученного удовлетворения. Причмокнул губами. А сладкая потеха над собой обёртывалась бесцветной обыденностью в усталом сознании. В нём давно упакованы многочисленные свидетельства подобных «подарков жизни». Целый склад. И человек мягко поругивал почти милое невезение, как это делается обычно по отношению к старым приятелям или детишкам. Сознание монотонно поносило приевшуюся с младенчества неудачливость, ему ниспосланную (или дарованную) родительскими генами, то есть повторяло одно и то же бранное словосочетание, но с художественными вариациями. Однако ж, производя эти заклинания или проклинания, не заметил человек слишком недопустимого увлечения вредным наслаждением. Оно привело его к порогу открытия ещё одного «подарка жизни». Тот оказался весьма существенным, если не сказать, исключительно значимым, аж до изумления. Человек широко раскрыл глаза и в тот же час, — острым чутьём, присущим затравленному существу, иначе говоря, трепетным ощущением собственной будущности, — увидел предстоящую пешую ходьбу свою — пожизненной, что ли?!
Поначалу, осторожно-осторожно он её представил. За порогом открытия. Неожиданно для себя. Эвристически. А затем, наступив на порог, увидел это в упор. И принялся он испытывать представленное видение непосредственно, остро, даже драматично, и не только чутким сердцем, но вообще всей глубиной заметно исхудавшего туловища. Незамедлительно ощутил там густой жар, готовящийся растечься по всем капиллярам, до каждого из кончиков застоявшегося тела, принявшегося было зябнуть. Спящее ли отчаяние внезапно пробудилось в богатых недрах того же сердца? Или кто-то неизвестный просто так взял, да закинул чужую тревогу, случайно прилетевшую из непознанного внешнего пространства, что простирается на миллиарды световых лет вокруг нашего героя? Не знаем. Вот, будто нарочно приговорённый каким-то упавшим с неба скоропалительным судом — пережил он ясно увиденное будущее.
К пожизненной.
Это слово прочитывалось усвоено, то есть, глубоко внутри мыслей, с непонятным для самой мысли аппетитом. Каждый слог у него последовательно замедлялся. По-жиз… нен… но… е. Наш герой будто пробовал внимательно вслушаться в слово. Не знаю, разве можно обнаружить слухом то, что не звучит вслух? Однако попробуйте. Скажите про себя (мысленно) первое влетевшее в голову слово. Только давайте особо не задумываться. Пусть оно будет из пары слогов, хоть из пятнадцати, неважно. Произнесли? Теперь прислушайтесь. Получится вроде бы эхо вашего слова из отдельных слогов. Мысленное эхо. Оно бывает частым да многократно подпрыгивающим, как под куполом архитектурного сооружения, а то и единичным, но растянутым, как в горах. И если такое делать долго, то постепенно вы начнёте производить уже не вслушивание, а скорее, вглядывание в это мысленно запечатлённое слово. А когда замена полностью произойдёт, смысл того, во что вы вглядываетесь, начинает обретать пространственные формы. Слово не течёт во времени, оно простирается, застывает в пространстве, заимев эдакую причудливую конструкцию.
«Пожизненное» обратилось в ощутимые внутренним зрением просторы, забитые прошлым, где все события, когда-то переживаемые, вдруг стали видны одновременно. Будущим оно тоже прочитывалось. Пока — бессобытийным, но столь же впечатляющим. Таковая картинка прошло-будущего переросла себя, развернулась, обратилась панорамой, очертила что-то вроде горизонта. Природа сего явления не представляется ясной. Извечная линия слияния неба и земли, — всегда она далека от нас. И от произнесённого в мысли слова — тоже. И от самой мысли, что в голове, не близка она.
А, впрочем, тот горизонт, по-видимому, отдалён и от головы, что без отблеска надежды отсылает взор помигивающих очей на вполне конкретное городское пространство, вернее, на тот его краешек, за которым столь же мысленно застыл троллейбус, уткнувшись в провода блестящими сквозь копоть глазками на палочках. Прирос к ним. Навсегда.
— В болото, — сказала голова, решаясь на подвиг пешего перехода сквозь городское обиталище, складываемое из всякого рода вздорных представлений, сложно смешанных между собой. Оно было, с одной стороны, в известной мере видимым, откровенно материальным, а другой частью — совершенно скрытным, невидимым: ни материально и никак. В городе ведь всегда немало препятствий для проникновения взгляда: чего-то вроде домов, грузовиков, а иногда троллейбусов. Но эти противоречивые дроби пространства постоянно обмениваются свойствами восприятия: видимое пропадает, становится невидимым, а невидимое, наоборот, проявляется. «Всё течёт, всё меняется». Пешеход сам, благодаря передвижению, превращает разные доли окружения в сущие противоположности (с точки зрения видимости). Он волевым движением смешивает их на палитре восприятия вещей. Такой вот он хозяин и творец полноты окружающего пространства. Хотя заметим, что в данный момент, — и потенциально видимая часть его хозяйства порой становилась настолько начинённой крупными каплями дождя и густыми лепёшками снега, достигая чрезвычайной плотности, что в нём создавалось одно сплошное препятствие. Ничего иного видеть совершенно невозможно.
Однако ноги, — не испытывая особой охоты выслуживаться перед решениями головы, шевелиться не торопились, одновременно притормаживая сам ход мысли о подвиге. Оказывается, они, которые суть вообще конечности, — могут воздействовать на мысль. Наверное, да, способны, и это мы видим в действительности. В ответ на такое нежелание завсегда подчинённых членов работать, голова задумалась и, как бы шутя над собой, вспомнила поговорку «дурная голова ногам покоя не даёт». На что, в общем-то, отзывчивые ноги, положительно оценив своевременное наблюдение, отреагировав на беззлобную, но точную самокритичность, помялись-помялись, помельтешили секунду-другую, да понесли-таки голову на подвиг.
Насыщенное кружево ограды Соловьёвского сада, сопровождающее героя, навело на него ещё одного рода тоску. Ну, во-первых, кто разрешал ничтожному чугунному рисунку двигаться и сопровождать? А вот, оказывается, бывает. Сама ограда, конечно же, не ходит, она даже слишком тяжела для того, да и что мы говорим, ей вовсе нет в том ни нужды, ни повинности. Но узор, узор, — тот как раз умеет сопутствовать внешнему движению, сопровождать назойливой повторяемостью звеньев, будто перескакивая одно к другому на обозримом протяжении пространства. Такая способность металлического вещества внезапно возбудила неуместную и вряд ли желанную тоску. Ну, что же это, понимаете ли, — неподвижное тело оказалось приравненным в некотором смысле к телу подвижному: оно чуть ли не конвоирует пешехода. Несправедливость такого явления сама собой породила вполне обоснованный протест. А если к нему присовокупить неудобство от налаженного кручения чужой тревоги, перемешенной с родным отчаянием, то в подобной ситуации недалеко до вполне праведного возмущения. Ведь не так давно герой наш, придя на троллейбусную остановку, законно представлял ближайшее будущее как раз совершенно наоборот: именно сам намерен был оставаться в состоянии покоя внутри машины, но вместе с тем двигаться в качестве пассажира. А тут бездушное чугунное кружево, которому и впрямь ничего не нужно, тем более, оно чувств никаких не имеет, отняло у него естественную роль: оставаться самому в покое, но перемещаться за счёт чужого движения. Узор стал пассажиром пешехода. Кто же такого потерпит?
Герой наш остановился и замерил укоризненным взглядом уходящую в перспективу ограду, но та, впрочем, не успевая особо сократиться в ней, вскоре затуманивалась осадками до невидимости, выказывая длину свою вообще будто бесконечной.
«Вот ведь ещё на мою голову», — мысленно произнёс он без намерения вслушиваться в сказанное. Затем перешёл на противоположную линию улицы.
Будем снисходительны. Когда человек обретается в озабоченности, когда непроизвольно испытывает эдакий плечепожимающий неуют от её колючего окружения, то этого человека легко обидеть любым пустяком. Но можно совершенно вдруг успокоить. Так и произошло у нас тут, вскоре после того, когда пешеход свернул за угол, оставив обидчицу-решётку сзади: в пространстве и во времени. А сам направился вдоль набережной Большой Невы.
Широкий простор державной реки тут же будто раздвинул в стихийную бескрайность каждую дождинку да снежинку друг от дружки. Воздух стал почти прозрачным. Сквозь эту будто бы хрустальную мглу, образованную разреженными осадками, виднелся противоположный берег с привычным силуэтом. А осадкам, впрочем, теперь негустым и совсем непохожим на те, что были возле бесконечной ограды, а так, подобным ночному северному сиянию, сквозь которое отчётливо различаются звёзды, — вроде бы не слишком оседалось. У них только название такое — осадки. В действительности же они всё кружили каплями да хлопьями в воздухе, имея одну единственную цель — залепить нашему герою лицо или, по крайней мере, пощекотать. Герой ладонью отёр эту ничем не защищённую поверхность. Помаргивая, он вглядывался в силуэт.
Сквозь почти прозрачную белёсую мглу, на том берегу державного водного пространства точнёхонько над крышами домов парил Александринский ангел. Взялся он сопровождать пешехода, сам-то, мы знаем, оставаясь на месте. Отдалённым от нас предметам свойственно так поступать. Но в его сопровождении заключалось ещё одно замечательное, доброе качество. Будучи далеко впереди нашего героя, Ангел, перемещался одновременно с ним, но с явно замедленным видимым движением, а задумчивым взглядом показывал, будто поджидает человека, потворствует сравняться им обоим, и на короткое время стать почти попутчиками. Даже, думается нам, добрыми попутчиками. А потом он мог бы приотстать, неспешно продолжая провожать пожизненного пешехода, благословлять его на дальнейший путь в загадочных, непредсказуемых, а порой опасных городских пространствах.
«Исаакиевский собор старик Август Августович, конечно же, запорол, — в голове пешехода пронеслась лёгкая уверенность в критике зодчего Монферана, когда лицо чуть развернулось вправо, давая глазам обнаружить не столь, на их взгляд, пропорционально выверенное сооружение, — но Столп с Ангелом он придумал гениально, здорово придумал», — голова снова сдвинулась в прежнее положение. В неё пришло успокоение.
В такую погоду неудивительно было подумать о звёздах, об этих внеземных гигантах в миллиардных счислениях, то есть, не в меньших количествах, чем здешние дождевые капли со снежинками, мечущиеся в ближнем околоземном пространстве. Миллиарды звёзд светят на землю. И что из того, если они далеко, а наше зрение фокусным способом превращает гиганты в точки. Мы же знаем: не слишком уж они — точки. Очень смешно, правда, когда такое огромное количество энергии не находит себе применения? Если звёзды работают безудержно, производят невообразимые потоки тепла, света, ещё много чего, сколь полезного, столь и пагубного, значит, всё, ими произведённое, где-то в чём-то накапливается! Когда кто-то вещи отдаёт, следовательно, кто-то забирает! Ведь не пропадать же зря этой щедрости, в силу даже элементарного второго закона термодинамики! Но где оно “в чём-то”? Что собирает всемирное богатство, на что похожи щупальца того всепоглощающего монстра? Существуют ли, скажем, звёзды-богачи, пренебрегающие вообще всеми законами термодинамики? Не они ли, подобно иному жаждущему веществу во вселенной, гребут всё что ни попадя, от ненасытности своей надуваются до неприличия, затем взрываются, обращаясь в тёмные облака и туманности, никогда не собираемые в какую-либо отчётливую форму для оправдания сомнительного существования? Есть ещё, говорят, квазары, как будто звёзды, а на самом деле, не понять что. А если проверить их поведение? Не воры ли они, да слишком увёртливые средь всяческих всемирных законов? Нахватав и зажулив себе чужую световую собственность, не убегают ли за края вселенной, надеясь на недосягаемость для проворных правовых структур мироздания, повсюду накидывающих всякую законность? Конечно. А ещё из щедрот, испускаемых звёздами, постоянно производится межзвёздная пыль, прах небесный, предвестник всеобщей тепловой смерти в объятьях вездесущих тёмных богачей. (Ну, если хорошенько подумать, не столь уж небесный этот прах, а посюсторонний, по сути, тот же земной). Прах. Он всюду. Его настолько преизбыточно, что даже замечательный наш Млечный Путь заметается им пургою нескончаемой. Да столь усердно заметается, что самое сердце, пышущее ярким огромным жаром, полностью завалено толстенным сугробом, да так, чтобы решительно стало невидимым для одинокого человечества на земельке своей. Всякого рода темнота и подделка под звёзды, — копится, копится да копится по амбарам вселенной. Зачем? Какая сила повелевает ею? Разве только чтобы всё остальное, сверкающее вещество накрыть бы собой, в конце концов, да преуспеть в вечной славе пред свои же замкнутые очи? Хм. Лучше бы всё это пожелало собраться в комки, скататься до шариков, да весело попутешествовать среди тёмных пространств, имея цель подобраться до ближайшей, горящей светом звезде, погреться, а заодно стать её освещёнными планетами, где и яблони бы зацвели когда-нибудь… Но то, — лишь неизвестно чья мечта несбыточная…
Человек, о сём размышляющий, вознамерился вообразить себя в роли случайного накопителя звёздного света, бесцельно растраченного в пространствах космического бытия. Только вот звездой-богачом ли, вороватой ли подделкой под звезду, или, всё-таки, прахом? Вообще, если подумать честно, легко убедиться, что результатом любого энергетического воздействия в нашем мире становится прах. Угу. Ну, тогда не знаю, стоит ли столько светить, чтобы порождать это вещество, которое и вещью-то назвать никак невозможно? Таков уж звёздный свет во всей красе. А стоит ли тратить столько совершенных по форме дождинок и снежинок, чтобы породить лужи? Таков уж здешний климат. И стоит ли столько говорить глубоко осмысленными словами, чтобы породить чепуху? Таков наш ум.
Но всё, перед тем здесь пропечатанное, пешеход говорил исключительно про себя, не проронив ни единого звука вслух, и поэтому никто не мог ни услышать, ни оценить этих оригинальных мыслей, кроме нашего героя.
А скуповатые сведения о личности открытого нами персонажа всё-таки просочились к нам на строчки. Наверное, из-за внезапных слухов. Слухи. Молва. Это какие-то мелкие божки очень-очень древнего происхождения. А, подобно всему чрезвычайно древнему, они же весьма замысловатые, тонкие, будто ювелирные изделия, отточенные умением потомственных мастеров, наработанным в веках и тысячелетиях. Потому нам, грубым людям европейского мышления конца двадцатого века, совершенно непостижимо: отчего слухи могут распространяться быстрее звука, даже обгонять свет? Вопрос: благодаря какому средству они приходят к нам ещё задолго до появления самих событий, о которых уверенно распространяются. Они подобны грибам. Вылезают из-под земли, выталкиваемые неведомой грибницей и — готово. Хочешь — в корзину собирай, хочешь — ногами сшибай, а хочешь — стороной обходи. Верь, не верь, но если говорят, то зря не скажут. Потом запоздало появляется достоверность, истинное знание. А сначала — обязательно слухи.
И вот мы, по вылупленной из ниоткуда молве, ухватываем информацию: герой наш не какой-нибудь там учёный-химик или шахматист, а скорее такой, понимаете ли, среднего типа горожанин. И профессия у него, чего бы из себя не коробила, оказалась чистой случайностью, никак не отражалась на его внутреннем и внешнем поведении. Потому-то он средний. Прямо не знаю, что у него за фамилия. Ну, какая бывает фамилия у среднего горожанина? Тоже средняя? Нет. Наверное, любая. Мне так кажется — совершенно любая. Я даже думаю, что его фамилия настолько любая, то и звучит вот так вот независимо ни от чего, ну, полностью по-любому. Поэтому я могу быть твёрдо уверенным, что его фамилия Босикомшин. «Как, как»? — спросите вы. Босикомшин. Это и есть точно та, которая любая. Ну, скажите, может ли человек с такой фамилией обладать определённой профессией? Такая фамилия и к деревне маловато годится, нет там такого повода. Она, что ни на есть, городская, поскольку в городах всегда найдётся повод к чему душенька прикажет, любой повод. Да. На том, пожалуй, сговоримся, дабы, излишне увлекаясь спором об истинной фамилии среднего горожанина, не упустить из виду его лично. А он уже вона где — до моста Дворцового в пяти шагах.
Итак, пожизненный пешеход Босикомшин приблизился к Дворцовому мосту, где слегка забуксовал приземистой пляской по наклонной плоскости гранита, смазанного чистой гололедицей.
«Странно, — подумал пешеход, слегка расстроив чувства, — а почему бы им и мосты не развести, коли всё равно, троллейбусы не ходят. Уж впрямь развели бы, и всё прекрасненько, всё хорошо, никому никуда не надо». Но далее не думалось ему. Что-то помешало. Мысль у него тоже забуксовала, по-видимому, из-за солидарности с ногами.
Затороченный лёд в Неве тоже не двигался, хотя более половины ширины реки, совершенно свободной ото льда, заметно текла заключённою в себе водой, создавая буруны на исходе из-за быков моста, закручиваясь в мелких воронках, но далее мягко и уверенно устремляясь в давно уготованное будущее.
Босикомшин мог бы снова огорчиться. Мало ли: скользко, мост почему-то не развели, вода нагло уверена в успешно занятом месте на круглой земле... Но печалиться не стал. Наоборот, громко хихикнул, нарочно демонстрируя пренебрежение ко всему, способному огорчить, расстроить или напрямую оскорбить средне-любого человека.
— Не свалиться бы в грязь, — вслед за шумным смехом произнёс он негромко, но с интонацией облегчения.
Что так снова успокоило пожизненного пешехода, иначе говоря, профессионала-горожанина, даже не дав ходу ему раздосадоваться, мы не знаем. Может быть, воронки да буруны в воде, производящие тоже отдалённое подобие буксовки? Они, таким образом, не оставляли его одиноким в неприятности, будто ему сочувствуя. А ещё, — довольно внезапного порыва ветра, подтолкнувшего в спину. Пожалуй, это именно он составил вспомоществование на предмет выхода из пляскоподобного топтания на ледяной плёнке, прилипшей ко граниту. Надо отметить, что имеют место многообразные события, подбрасываемые человеку ради успокоения. Меж них бывают совершенно очевидные для нашего героя, а для другого кого, они вовсе неощутимые, поскольку другой, как и мы — лишь сторонний наблюдатель. И есть, конечно, тайные помощники. Такие тайные, что сокрыты от описываемого нами гражданина, подвергнутого изменению настроения. Есть, знаете ли, в природе вещей, — до чрезвычайности много чего всякого, для нас непременно подсобного как раз в нужную минуту.
Избрав коньковый приём лыжного гонщика, Босикомшин, подпираемый устойчивым порывом ветра в спину и ещё чем-то, ловко преодолел препятствие, да так же мягко, уверенно, подобно вольной реке, устремился в собственное уготованное будущее на том конце моста.
ГЛАВА 2
Там, у Адмиралтейства, на спуске к воде, что охраняется львами с шарами, другой человек раскрыл настежь пустой чемодан. Положил его на нижнюю ступеньку, то и дело накрываемую волной. Потом вынул из карманов двух кукол. Обычных, девчачьих. Одну посадил на днище, другую на внутреннюю сторону крышки. Тут подоспевшая очередная волна, поздоровее предыдущих, приподняла чемоданный катамаран с кукольными пассажирами, а общее течение реки сдвинуло его вдоль ступеньки. Человек едва успел отпрыгнуть назад, повыше, куда не добегает волна, и, создав изящную стройность до того неказистой фигуре, застыл в ожидании, напутственно подняв правую руку. Спущенное им на воду судно развернулось, постояло без движения, вроде бы отвечая вниманием на доброе напутствие, затем, сначала медленно и робко, а потом, неожиданно ускоряя прочь направленный ход, отошло наискосок от берега. Всего несколькими секундами позже оно оказалось на стремнине реки. Человек быстро выскочил на мост, устремляясь в сторону Васильевского острова. Там он сразу же столкнулся с Босикомшиным.
Тот, как мы знаем, тоже шёл по мосту. И с любопытством бездельника наблюдал за ритуалом отдания путёвки в жизнь чемодану с куклами, удерживаясь за перила попеременно обеими руками, чтоб вдруг, если придётся поскользнуться, то не отвлечься бы на такую внезапную неловкость да не упустить интересной детали в разглядывании священного действия. Так, дойдя до конца моста, взглядом провожая чемодан, перспективой сокращённый до малого объёма вдали от него, он всё-таки поскользнулся. Ноги оттянули остальное туловище вбок от перил под углом, градусов в тридцать к давно не чинёной панели. К счастью, они упёрлись в широкую трещину, а обе руки вцепились инстинктивно в перила. Тело, соответственно создав данный угол, перегородило значительную часть пешеходного створа моста. Об этот угол и натолкнулся человек, только что отдавший странное плавсредство воле волн, торопясь по делу на Васильевский остров.
После того как, благодаря удару, Босикомшин крутанулся, подобно фигуристу на показательном выступлении в ледяном дворце, затем почти выпрямился, вырастая из панели моста, ещё с минуту оба пешехода пробовали выбраться из никак не прерываемого состояния столкновения, делая короткие редкие движения телом целиком, а также отдельными частями. Такое взаимодействие, возможно, продолжалось бы дольше, если другие пешеходы, редкие на мосту в не слишком приятную погоду, не помогли бы им, наконец, разойтись. А чемодан, по истечении того же времени, успел незаметно вовсе скрыться из виду обоих участников дорожно-мостового происшествия, что привело их в законное неудовольствие.
Профессор (вид того человека был явно профессорский), не обнаружив на себе ни тени укоризны по отношению к Босикомшину, раскланялся с ним, пару раз кашлянул и, уже не спеша, двинулся заранее задуманной дорогой. А наш предыдущий герой остался в одиночестве на конце моста, не имея волевого движения по определённому пути. Он глядел на льва. И снова оскорбился.
— Ну что ты щеришься?! — крикнул он льву, у которого действительно рот застыл в полуоткрытом состоянии, — что ты тут лыбишься?!
Но давайте пока оставим нашего первого героя перед бронзовым хищником вместе, как говорится, с отрицательными эмоциями, то есть, попросту говоря, в дурном настроении да переметнёмся на второго.
ГЛАВА 3
Профессор гладко передвигался, будучи в благодушном расположении, хотя и в полном безразличии к окружению. Кстати, осадки — прекратились. Небо местами поголубело, и если бы наш второй герой в этот момент… В какой момент? А в тот лучший момент, когда одно из проступивших голубизной мест неба оказалось почти впритирку занятым желтоватым солнцем зимы. И если бы в эту минуточку наш второй герой обернулся назад, то увидел бы ясное солнце точно за головой ангела, будто бы изображая из себя нимб. Но профессор шёл, не оборачиваясь. Однако в его уме произвольно произошло-таки подобное наложение предметов.
Он думал:
«Вестник Божий и проводник света. Есть ли между ними смысловая параллель»?
Напомним, что профессорами обычно становятся пытливые умы, измышляющие всякие параллели.
«Хм, — продолжил думать профессор, — похоже, есть».
Дальше мысль углубилась в потёмки внутренних соображений и не выдавала заметных признаков словесной адекватности. Мыслитель шёл, время от времени освещаемый солнцем в спину и улыбкой на лице. И, хотя на общей поверхности тела оба разных света не пересекались между собой, что-то неуловимое объединяло их вокруг профессора, охватывало, вместе создавая общее сияние в его слегка подпрыгивающей фигуре.
А вот дом его. Здесь он живёт.
Испытатель самоходного чемодана легко вбежал к себе на четвёртый этаж. (Лифт иногда работал, но наш второй герой давно привык бегать по лестнице). Профессор вбежал до последней площадки, где стал подле двери своей квартиры. В то время, когда он начал сверять ключ со скважиной в замке, хлопнула железная дверь лифта, и на площадку взошёл человек, направляясь к соседней квартире. В руке он держал пустое ведро из-под мусора, которое слегка покачивалось на дужке. Одежда на нём нисколько не выдавала нынешнего времени года. Всё только домашнее: тельняшка наподобие майки, галифе с тесёмочками, тапочки. Это был командир танка в запасе. Одной ногой он наступил на распущенную тесёмочку, отчего, при входе на лестничную площадку, чуть не обронил себя.
— Что-то, Егорыч, ты знаться перестал; я тебя на первом этаже в лифте поджидал, а ты внимания не обращаешь, — сказал он с незлобивой укоризной, спешно восстанавливая вертикальное положение.
У Егорыча ключ со скважиной не сходился.
— Давай, помогу, — сказал сосед уже отеческим тоном, но с остаточной горчинкой.
Егорыч потыкал, потыкал ключиком в прорезь, а потом покорно передал этот потёртый матово-золотистый предмет, подозрительно похожий на востребованный в сей час, отставному командиру танка. Тот внимательно оглядел вещь, потом также пытливо всмотрелся в прорезь. Далее глаза у него побегали несколько раз от прорези к ключу и обратно.
— Ключ не тот, — было его резюме.
— А замок? — спросил профессор.
— И замок не тот.
— Почему же тогда не совмещаются они, если тот и тот — оба вместе не те?
— А потому-то нет совпадения, что тот и тот — не те, что надо.
— Хи-хи, а вы, наверное, большой любитель пофилософствовать, — профессор ещё пошарил по карманам, из которых давеча вытаскивал куклы. — Угу, этот непонятно что отпирает, а тот, что надо, выпал на спуске.
— Диковинные у тебя выражения, Егорыч: «выпал на спуске, спустился на выпаде».
— Как-как? Спустился на выпаде? Это замечательно, очень глубокомысленное выражение; вы действительно большой любитель пофилософствовать; однако мне этот выпад совершенно некстати, придётся спускаться обратно, но не выпадать... Ага, лифт работает... Ну да ладно, я так, пешочком.
Профессор медленно пошёл по лестнице вниз, вынося то одну, то другую ногу далеко вперёд, будто к чему-то примериваясь или выражая таким образом вновь приобретённое задумчивое состояние. Затем, выйдя на улицу и спиной затворив дверь парадной, также не спеша, побрёл он к мосту, чтобы преодолеть широкую воду и оказаться на площадке, где лежит потерянный ключ, охраняемый свирепыми львами, порой насмехающимися над настоящими горожанами.
А в голове у профессора или, точнее выразиться, вокруг неё стали зарождаться звуки. Будто исходили они от невидимых стереонаушников, надетых на эту голову. В действительности же они пробивались из несуществующего в природе вместилища, прямо скажем, из небытия, жадно вырастали, становясь, по мере роста, всё более и более независимыми, создавая некий пространственно-звуковой купол. Оттого-то напросилась аллегория со стереонаушниками. Сначала один — тонкий-тонкий, но похожий на что-то металлическое. Затем второй, тоже тонкий, но совершенно воздушный. А потом разом возник мощный ворох звуков, будто древесная крона шумит под порывами ветра, накатами сменяющих друг друга. И параллельно вышло что-то, подобное натуженному шёпоту плотно стиснутой груды народа подле узкого выхода на свет Божий. И некий позывной гуд начался как бы исподтишка, но уверенно. Он пошёл, нарастая, нарастая, порой коварно припадая, но затем обнимая собой всё, словно пожар. А внутри этих представших сложно сочетаемых звуков, сперва несмело, а потом утвердительно послышался перезвон, похожий на звук молодого ручья. За ним — одинокий человеческий голос. Он очутился в точке центра головы. Этот живой голос возникал многосложными волнами. То ярко и сочно прорывался он изнутри, перекрывая описанную нами звуковую громаду целиком, то прятался в укрытии: либо в кроне дерева, либо в гуще толпы. Или тонул в ручейке. Или сгорал в пожаре. Всё действо обретало образ пока ещё не пойманного свойства, но зато обзаводилось характерной звуковой личностью. Потом, незаметно для профессора, произвелись метаморфозы. Тонкий металлический звук яснее и яснее стал походить на постоянно вибрирующую тарелку, вернее многих разновеликих тарелок, обслуживаемых усердным ударником, а сквозь них на предельной высоте прорывались корнет-а-пистоны. Тонкий воздушный звук уподобился дыханию флейт, кларнетов и гобоев. Шепчущая древесная крона обернулась десятками скрипок, виолончелей и альтов, а стиснутый народ — контрабасами с геликоном и фаготами. Гул пожара исходил, оказывается, из лабиринта валторн и ёмкостей литавр. Чистый ручей катился по фортепьянным клавишам. И всё, всё, всё постепенно укладывалось в гармонию. А с ней пытался спорить, порой до откровенного диссонанса, обычный человеческий голос, обладающий завидным диапазоном от колоратуры до баритона. Едва всё уложилось окончательно и гармонично в конкретную форму, профессор покачал головой, сказал про себя: «опять не получилось», ускоряя шаги на поиски ключа.
На мосту профессор снова столкнулся с Босикомшиным.
А пока расскажем подробнее, кто таков, наш профессор.
По тому, как у него в голове и вокруг неё зарождаются иногда (или всегда) звуки всякие да укладываются без его воли в гармонию, можно догадаться, что наш профессор — не простых естественных наук или медицин, а музыки. Профессор музыки. Раньше он ходил Благовещенским мостом, таков путь короче, если на работу идти в консерваторию. Но то, действительно раньше, когда у него была должность завкафедры. А почему вдруг вкралось прошедшее время? Он никогда не переставал числиться в профессорско-преподавательском составе. Числится и сегодня, но редко ходит. Возможно, ключик, оказавшийся не тем, был у него запасным от постоянно приписанного ему класса, где он преподавал уроки фортепьяно и гармонии. Но давно не пользовался. Работа в консерватории стала для него второстепенной. Благовещенский мост — тоже. Таковая перемена произошла в ту пору, как однажды, в ночной тишине, размышляя о музыке оркестровой и музыке чисел, профессор заснул. В безразмерном пространстве сна он совершенно естественно разговорился с древним греком Пифагором о числовой музыке сфер…
Музыка чисел, между прочим, не оставляла его мыслей ещё с юности. Тогда, недобрав одного балла при поступлении в университет на математический факультет (а размещался он в те времена в двух шагах от его дома на Десятой линии), будущий профессор сразу же перекинулся на другой берег и всё прекрасно сдал в консерваторию, даже с запасом проходных баллов. Правда, она более удалена от места жительства, туда надо ездить на трамвае, но — сдал, так сдал. И, подобно тому, когда восходишь на какую-нибудь горку, взор становится широким, да уводит в дальние дали, — жизнь повела юношу по вполне определённому сектору бытия. Зигзагообразно…
Профессор давно делал попытки распознать пифагоров контекст, где живут числа, а теперь, к нечаянной радости, сам учитель ясно и доходчиво ему ту науку рассказал «от и до». Древнегреческий гений поведал профессору о настоящих музыках настоящих сфер. Оказывается, наши знания о Пифагоре и его философии, в том числе, о теории чисел, не являются правдивыми. Оставленное богатство мысли замечательного грека беспардонно переврано всякими неграмотными последователями да поздними заносчивыми толкователями. А сон профессора расставил по местам всех: и ранних ревностных апологетов, и поздних упёртых пифагороведов. Выдал оригинальный текст из первых уст.
А дальше, подобно отмеченным историей другим профессорам, удачно подглядывающим во снах знаменитые открытия, наш герой поутру, когда проснулся, то немедленно положил на бумагу доподлинно всё, что видел и слышал во сне. Так он стал обладателем сферной теории колебательных сигналов. Но опубликовать новейшие открытия пока не торопился. То ли приоритетами не баловался, а то уверенностью наполнялся. Уверенность же состояла в том, что не предполагала даже малого места для помышления о Пифагоре как о первом сплетнике, подряд рассказывающем кому попало по ночам то же, что нашему профессору. Впрочем, если бы и рассказывал, то опять же какой смысл трезвонить на весь мир об известных всем, но не освоенных никем делах? Осмеют, и баста. Попал, мол, пальцем в небо. Хи. А оно ведь так и оказалось. Пальцем в небо. Только не одним, а всеми десятью пальцами попал он точнёхонько на небесную клавиатуру, ожидающую изучения себя и одоления.
Да, а что же у нас на мосту?
Босикомшин и профессор стояли без движения лицом к лицу. У них обоих, горожан, обогащённых опытом сталкивания со встречными прохожими на людных панелях, не возникало желания двигаться, с целью разойтись. Им же известно: встречный сразу сдвинется точно туда, куда первый, а потом оба метнутся в противоположную сторону и так далее, будто два мастера цирковой клоунады.
Профессор улыбнулся. Босикомшин вдруг бурно расхохотался. Потом они обняли друг друга по-братски, стали поворачиваться в вальсе, чётко так, в три шага: один широкий, два поуже. Разворот проделал чисто геометрическую фигуру, напоминающую прямоугольный треугольник, квадраты сторон которого равны квадрату гипотенузы. Так, повернув оба тела на сто восемьдесят градусов, сняв объятия, каждый из них, уже солируя, завершил по инерции собственный оборот до трёхсот шестидесяти градусов и, обратив голову назад, гася кто улыбку, кто хохот, помахал в воздухе рукой. Однако Пифагор с треугольниками да сферными теориями был, конечно же, ни при чём, тем более что Босикомшину он и не снился.
На спуске у воды ключ не хотел отыскиваться. Что это? Разве он может вообще хотеть? Может ли он даже мочь? Ерунда какая-то. Надо бы сказать следующее: ключ возможностями не обладает и желаниями — тоже. Но так мы думаем. А профессор воспринимал происходящее с ним на спуске проще. Именно теми словами думал, нами высказанными в начале: «не хочет найтись, треклятость этакая, не желает попасться на глаза, негодник, не способен просто оказаться ну, пусть на этой ступеньке, шалун этакий». Одновременно он вроде бы повторно, памятью ощутил на спине прикосновение руки Босикомшина там, на мосту, и то прикосновение было чем-то металлическим, оно даже причинило ему едва заметную боль в ту секунду братского объятия. Тогда странному прикосновению не придалось весомого значения — подумаешь, лёгкое надавливание. Не произошло ведь никаких травматических последствий, обнаруживающих себя в ощущениях значительной боли, жжения или любого другого дискомфорта. Но теперь, забытое прикосновение повторилось, и не в области части спины, а в области части сознания. Начало будоражить подозрение: «а что если?..» Но остальной рассудок (благо, он у нас привычно вступает сам с собой в диалог), то есть, остальные частицы разума без промедления укорили профессора: «ну, брат, плохо, плохо; ты потерял не только ключ, но и более ценный инструмент — простодушие». Мысленно перекрестившись, также мысленно стряхнув с себя чуждый налёт мнительности, он пошёл в сторону Капеллы, потому что внезапно вспомнил об утреннем концерте бывшего ученика. Вообще-то он уже давно остыл в чувствах к обычной музыке, но к воспоминаниям... к воспоминаниям продолжал испытывать тепло.
А желанием ключ действительно не беспокоился. Он, мокренький, потому став слегка блестящим, совершенно безвольно поддавался теплу руки Босикомшина, аккумулируя в себе хаотическое движение молекул. Ага! Значит, кое-какое желание в нём всё-таки существует, если он способен к накоплению в себе хотя бы тепла. То-то и оно, желание сидит вообще во всём существовании вещей. Полная вселенная, действием космического волшебника, попущенного рукой Создателя, — заворожена желанием. Ведь благодаря ему, любые тела постоянно друг к дружке взаимно притягиваются. Или не взаимно, а лишь некоторые избранные тела односторонне затягивает собой другие, никудышные. Точно нам не ведомо, кто кого, однако притяжение — налицо. Но какого рода оно у Босикомшина? Зачем ему вдруг захотелось подобрать и прикарманить обычный чужой ключ, совсем не нужную ему вещь, сущую железку? Ведь не знает он, где находится замок, им открываемый. И неизвестно, родившимся ли желанием личным подталкивался тот поступок или чужая внешняя сила влечёт? Он искренне о том не знал. Так же, как не представлял ничего о сферной теории колебательных сигналов. Даже не чувствовал, почему пошёл опять на Васильевский остров, что его туда дёрнуло, что побуждало движение ног. И когда Босикомшин дошёл до Кунсткамеры, его остановила всегда присутствующая сопротивленческая мысль. Он понял причину тяги, поскольку сила движения переросла в силу торможения. «Надо стоять и ждать, пока появится маг, а потом выследить его, — подумал наш первый герой, сильно сжимая в руке металлическую находку, пропитанную теплом и снова ставшей матовой. — Дождаться, выследить, а потом проникнуть в нужную квартиру, узнать всё о чемодане». Таковой была та первая мысль. А что последовало потом? «Зачем мне ключ, если я не знаю к нему замка? Зачем выслеживать, не проще ли вернуться, отдать эту вещицу законному хозяину»? «Отдать-то отдать, — проступила его третья мысль, — но с условием будущего посвящения в тайну чемодана». Но возникла четвёртая мысль: «А какого рожна мне думать о нелепом чемодане»?
Солнце продолжало вспыхивать и гаснуть, то ослепительно появляясь в чистой дыре облачного покрова, то совершенно пропадая за основательной толщей тёмной тучи, то высветляло тонкую пелену меж тучами. И босикомшевые мысли также заменялись яркой на тёмную, тёмной на блёклую, вовсе пропадали, вновь пробуждались. Пока не вступили в действие ноги. Они озябли, стали притоптывать, обращая на себя внимание центральной нервной системы. Тут прошёл троллейбус, но Босикомшина, то есть его чувств не задел, только загородил собой на чуток державное пространство от взора, и всё. Потом разгородил. Для пожизненного пешехода троллейбусы способны быть только помехами, как в направлении глаз, так и на пути ног. Кстати, о ногах. Они теперь не просто притоптывали, а, помогая глазам скорее освободить взор от движущейся ширмы, играющей роль общественного транспорта, пошагали в противоположную ей сторону, обогнули сзади, удачно решив спор босикомшевых мыслей без излишнего умствования. Ступив снова на гранит набережной, Босикомшин теперь бегом (то ли от уверенности, то ли от холода) помчался опять к мосту, перегнав троллейбус, оставляя его дожидаться зелёного света у поворота на мост. Несмотря на то, что ещё с мгновенья нового старта, глаза отметили однозначную одинокость львов на том берегу, не утрачивалось у пешехода стремление добежать до заветной площадки у воды. Босикомшин бежал, временами цепляясь за перила, бежал и глядел на приближающуюся площадку, охраняемую львами. Он глядел и осознавал там чистую безлюдность, осознавал, но бежал, желая непременно увидеть человека, по странному обыкновению отправляющего кукол в плаванье, торопился, норовя будто случайно встретиться с ним на пятачке спуска к воде и, будто ненароком, спросить: «Не эту ли вещицу вы ищете, господин хороший»? Вообще-то уже к середине моста он почувствовал горение в верхней части груди, жжение такое шероховатое в нижней области горла. Но оно образовалось не от пожизненности пешеходного труда, а от чего-то, похожего на изжогу. Бег не слишком был привычен для его не натренированного тела. Частое дыхание повышало кислотность в крови, оттого появился пожар в области основания лёгких. Бег замедлился, превратился в шаг. А потом Босикомшин вовсе повернул обратно, совершенно ничем себе того не объясняя. Повернул и пошёл. Но это бестолковое движение вскоре также необъяснимо прервалось. Прекращению способствовало отчасти давешнее столкновение с профессором. Такое случается. Столкнёшься с кем-нибудь и подумаешь: а туда ли я иду?.. К тому же асфальт, освещённый теперь стойко уверенным жёлтым солнцем, ослепительно и чётко очерчивал продолговатый контур босикомшевой тени на мосту. Возникшая перед глазами, по правде сказать, чужая, но чисто природная уверенность, возможно, развернула опять Босикомшина к другому берегу. А природная непредвзятость, знаете ли, вдохновляет иногда нашу ленивую мысль. Что-то в мысли самовольно оттачивается без нашего вмешательства. Начинает собою поблескивать, а то, вопреки родительским генам невезучести, гордо подбоченившись, припускается прямиком к уготовленной награде за праздничным столом. Бежит это что-то к замещению будто нарочно оставленного свободного места в собрании выдающихся мыслей признанных авторитетов и знаменитостей. И, словно балуясь всеобщим вниманием человечества, приобщается к ряду немеркнущих светил мирового и местного значения... хм. Что это за паразит в мысли? Точно не знаем, но, по-видимому, крепкий, волевой. Именно такого рода, пусть ничем не оправданная, но обнадёживающая и вдохновенная оболочка мысли развернула телесную оболочку Босикомшина, одномоментно подняв его взор к высотам неба.
Чистый цвет позеленелой бирюзы небесного купола редко пересекался лиловато-коричневатыми дорожками, выстроенными узкими, но кудлатыми облаками, а подальше, за ними, несмотря на яркий свет неба, и совершенно незаметно глазу, сияли бесчисленные звёзды. Не просто они там себе блистали. Знаете, что наиболее интересное в них? Каждая звезда, имеет ведь принадлежность к одному из семи спектральных классов, известных под именами, выдуманными для них Морганом-Кинаном (O, B, A, F, G, K, M). И наш герой, в подтверждение нашему замечанию, между прочим, пробурчал вполголоса: «Один Бритый Англичанин Финики Жевал Как Морковь», припоминая эти конкретные буквенные обозначения спектральных классов, наподобие названий спектра солнечного света, вроде «Каждый Охотник»… ну и так далее, вы это без нас помните. Итак, находясь на неодинаковом расстоянии от нашего наблюдателя и величину имея разную, всякое небесное светило источало будто бы определённый световой звук. Иначе говоря, на небосводе присутствует звуковой ряд из семи конкретных нот различной длительности, а также силы, со своими диезами да бемолями, поскольку есть у классов ещё подклассы. Вышло то интересное, о чём рассчитывали мы вам поведать, и наш герой тому поспособствовал… Хм. Снова непонятность: каким устройством спектральный класс преобразовывается в звуковой ряд? Как сверхбыстрые частоты видимого света вдруг замедляются до слышимого звука? Но на сей раз я не советую пробовать разгадать такую загадку немедленно. Уже давно многие учёные мужи старались проделать подобное превращение, правда, больше наоборот — звук превратить в свет, вернее, в цвет. «Каждый Охотник…» ну и так далее. Но особых результатов мы пока не видим. Однако у нас иное представление, мы не будем сковывать наше воображение. Здесь, над нами, звёздный коллектив оркестрантов Моргана-Кинана торжественно испускал грандиозное световое созвучие. Тем же временем иные светила заходили за горизонт, иные восходили. Шла мелодия. Земля, вращаясь вокруг нематериальной оси своей и вокруг жаркого солнца, напичканного протуберанцами, а также вокруг центральной области галактики, разбрасывающей рукава щедрым жестом спирального рисунка, она являлась естественным проигрывателем никем никогда не слышанной мелодии, сложенной из несть числа голосов. Если при этом и горизонт чист, и на небе ни облачка. А когда идёшь по городу, и дома то загораживают, то освобождают разные куски неба, полные пучков звёзд, получается местная городская музыка. А тут ещё переменная облачность всякая, то и дело, засурдинивает отдельные группы инструментов, привнося туда различные по тонкости оттенки. А планеты, кометы, ближние и дальние, спутники других солнц, а метеориты, астероиды, прочие бесчисленные камешки безграничного концертного зала, — они вместе, подобно эху отражают свет, создавая этакой реверберацией великолепно слаженную акустику! Ну, красота! Волшебная! Босикомшин остановился, потрясённый вдруг ему одному во всём свете явленной небесной симфонией в фантастическом исполнении оркестра космического масштаба. Чудо! Но интересно, подумал он, а если бы и замечательный наш Млечный Путь не был слишком заслонён вездесущим космическим прахом, каково оказалось бы звучание? С ума сойти!
А неведомым стечением обстоятельств получилось так, что наш герой снова остановился, но теперь точно в том же месте, где прежде поскользнулся и сделал угол, а потом передразнивал львов. На сей раз те же бронзовые хищники, приоткрыв рты, слегка закатив глаза вверх, тоже внимали музыке невидимого света.
— Да, — сказал Босикомшин львам, — и вы, значит, балдеете.
Потом счастливец сунул руку в карман, коснулся уже похолодевшего металла ключа. Мысль о звёздных звуках съехала с бороздки ума, заменяясь предшествующей заботой, хотя совершенно неясной. Чужой ключ, неизвестно от чего, оттягивал карман, а тревога, чужеватая какая-то и тоже неизвестная, подобно той, атакующей его на троллейбусной остановке, оттягивала сердце. Вернуть бы золотистую железку, позабыть бы о заботах...
Хозяина ключа на спуске всё так же не виднелось. Площадка между львами по-прежнему зияла пустотой, и шёл от неё дух непреодолимого одиночества.
«Но не напрасно же я шёл, — подумал пешеход, сжимая и разжимая ключ на донышке накладного кармана пальто, — я ведь что-то слушал на ходу, такое слушал, чего раньше никогда не было ни в городе, ни на природе». Он ещё раз с силой сжал железный предмет, ощупывая невидимые на нём замысловатые бороздки да зубчики. Мысль продолжилась: «Не при помощи ли этой вещицы маг с чемоданом обделал всё слышимое мной? Не волшебный ли этот узор, вырезанный на нём? Да вдобавок ещё передвигался маг по мосту мистической шаманской походкой да со странным на себе свечением! Не он ли устроил тут совершенно ненормальную музыку? Не этот ли ключ открывает незримый клад в небесах»? Летучая мысль его приостановилась и затухла. Взамен пришла другая: «с другой стороны, — подумал он, — в общем-то, нелепо ходить одной и той же дорогой взад-вперёд». Конечно. Сколько можно метаться мыслью, ногами? Теперь бы пройти до корня моста. Прошёл. Впереди светофор красный. Тогда — свернуть направо, ничего не дожидаясь. Пойти направо по левому берегу.
«Хм, нате вам, снова крылатый тип», — Босикомшина привлекло скульптурное изображение другого крылатого существа далеко наискосок — задунайского орла на обелиске «Румянцова победамъ», что в Соловьёвском саду. Тот медленно, почти незаметно парил над деревьями параллельно пешеходу, делая вид, будто дожидается, когда они окажутся вровень. И Босикомшин бодренько засеменил ногами вдоль берега реки вниз по течению, выразительно поводя плечами, намекая, будто поднимает за ними огромные невидимые крылья.
ГЛАВА 4
Профессора не пустили в амфитеатр, где находилось его излюбленное место в первом ряду с правого бока. Не пустили, потому что зал оказался недостаточно заполненным внизу. Вынужденно пришлось разместиться здесь, на диванах во втором ряду, но всё-таки у боковой стены. Левой. Партера профессор не любил.
Пока публичное пространство зала затягивало сообщество слушателей, на эстраду вокруг рояля выставляли скульптуры неясного художественного содержания на специальных подставках с проводами. Среди скульптур появилось кресло с живой девушкой в темно-зеленом бархате. Нашедшие места слушатели робко зааплодировали да смолкли. Профессор вдумчиво разглядывал скульптуры, пытаясь разгадать их смысл. Но тому занятию помешала внезапно вышедшая постоянная ведущая Капеллы, и неизменно упругой интонацией, такой же, что десятки лет назад, объявила о начале концерта сердцевинной музыки. Свет над местами слушателей не пригасили, так что эстрада особо не проявлялась. Поэтому публика не заметила, когда на ней меж изваяний оказался автор. И сразу же началась заявленная сердцевинная музыка. Она возникла из лёгкого шума электродвигателей, подключённых к скульптурным произведениям искусства. Автор поднял руку, изваяния зашевелились, девушка в тёмно-зелёном произнесла поэтическое слово:
«Средь каменных трещин
дрожит родничок.
Водица трепещет
в кругах над ключом...»
Автор подходит к роялю, ногой нажимает педаль и, вытянуто наклоняя тело, обеими руками начинает теребить струны под крышкой. Освещённость зала последовательно изменяется, перекрёстно возникая от первых рядов к последним и от правых мест к левым, одновременно создавая несколько легкомысленные волны из световых всплесков вверх и прогибаемых затемнённостей вниз. Тут только профессор заметил, что свет в зале с самого начала источался не из люстр, а от нарочно расставленных светильников по всему залу. Пока публика следила за волновыми перемещениями света, автор незаметно переместился к нормальному сидению пианиста и нормально заиграл, используя великолепно отлаженную механику рояля, в том числе, клавиатуру. Девушка, свет и скульптуры застыли, предвещая никем не ожидаемое событие. И действительно: музыка нарождалась в виде воображаемой огромной спирали, будто бы издалека. Затем она завивалась туже и туже, постепенно приближаясь и сужаясь, дошла до единственного звука — пронзительного тремоло на ля первой октавы, будто давая точный звук для настройки невидимого оркестра. Четыреста сорок герц и семь ударов в секунду заполнили собой весь зал до отказа, в течение как бы затяжного вздоха, и — внезапно звук оборвался, медленно падая в абсолютную тишину подобно планирующему последнему листу с одинокого дерева поздней осенью. Публика начала было аплодировать отдельными хлопками в разных частях зала, но у всех на глазах опять зашевелились диковинные изваяния и сызнова покатился свет. Автор поднялся, пальцами подёргал некоторые струны под крышкой рояля. Хлопки прекратились, а девушка продолжила представлять недоумённой публике тёмно-зелёные стихи.
«...И в звуковом Мальстреме
все пущенные стрелы
уносятся и попадают точно в цель...»
Профессору как-то не слушалось. Звуковой Мальстрем не затягивал внимание в точечную сердцевину. Похоже и остальные слушатели цепко удерживались на креслах и диванах, соответствующих купленным билетам. Даже те из них, кто сидели в серёдке зала, тоже никуда не проваливались. Впрочем, нельзя ручаться за всех. Тем более что поимённо мы никого из публики не знаем, кроме нашего профессора. Кстати, а его-то у нас как зовут? А, ну да, Егорыч, так ведь, кажется, обращался к нему сосед по лестнице. Но, то отчество, к тому же явно искажённое. По-соседски: небрежно и ласково, почти по-родственному. Имея давнюю привычку к устному творчеству, обычно придумываются местные имена, для внутреннего пользования. Успешно применяются, не боясь обидеть. А те не обижаются. Иногда, бывает, сделают кислое лицо, но не озлобляются. Терпят. Официально же профессору давным-давно установлены и зафиксированы (сначала в «метрике», а потом в паспорте) фамилия, имя и отчество, которые он имеет по сию пору: Предтеченский Клод Георгиевич. Отец его, в общем, к французам не имеющий ни племенного, ни прочего генетического отношения, по-видимому, получил сильное впечатление от рождения сына. И то несравнимое впечатление сразу же, без промедления отпечаталось на новорожденном. Отец, очевидно, сразу разгадал в наследнике что-то импрессионистское: быть ему или художником, или композитором, имея в виду Клода Моне и Клода Дебюсси. Ну вот. А остальные люди, без выражения собственной личности сидящие в зале Капеллы, мы не знаем, кто они. Также не знаем, в какой мере энтузиазма и терпения принимается их нутром диковинный концерт сердцевинной музыки.
А что же автор и его сотрудники? Не случилось ли на плоскости эстрады новое, никем не предвиденное событие, пока мы отвлеклись на мысль о причине, давшей имя нашему герою? Оказывается, автор терзает под крышкой рояля неведому зверушку, в ответ издающую хриплые звуки, девушка укутывается в тёмно-зелёное, статуи колеблются различным манером. И продолжилось чтение художественного слова.
«...Густой фальцет,
далёкий гром,
набат колоколов и блеянье овечье...
...Кольцо в кольце,
одно в другом.
Число их зримое велико, но конечно...»
Возникло подозрение на непредусмотренное затягивание концерта, отнимающее от аудитории необходимую автору внимательность. Автор, поняв такую неприятность, негромко совещается с девушкой. Та быстро перекладывает бумаги на коленях, пропуская лишние. Вновь звучит рояль. Идёт очередная попытка создать и, то ли объединить, то ли противопоставить, — не стыкующиеся музыкальные образы: и родника рядом с воронкой, и сердцевины-полноты вокруг сердцевины-пустоты, и трепета созидания внутри восторга засасывания. Одновременно, многозначительное движение скульптур вместе с затейливым порханием света, — посильно помогают звукам преломить вселенский опыт видимого и невидимого мира, чтобы вырастить необычайное художественное полотно.
«...Тот беззащитный трепетный родник —
разве он — не наше сердце?
А та воронка, где всё тонет вмиг —
разве не наше это сердце?..»
Пошли многоэтажные аккорды на клавиатуре и пассажи руками по голым рояльным струнам. Затем — пауза. И в конце (профессор понял, что пошли на коду) — протяжённое тремоло на ля четвёртой октавы в сопровождении щипков ля субконтроктавы. С началом тишины в зале вспыхнули все огни: от временных светильников и постоянных люстр. На две-три секунды. Потом неожиданно то плотное зарево исчезло. Публика не успевала речами реагировать на контрастность концовки сердцевинной музыки, поэтому свет и тьма пребыли в невозмутимой тишине. И когда зал вновь осветился, но уже обычным, всем привычным манером, аудитория уверенно зааплодировала. Отдельная часть слушателей в рассеянных местах зала создавала хлопки отчаянно активно, другая более скученная, — холодно и сдержано. Профессор же просто улыбался, просто хлопал в ладоши, пробираясь к выходу.
ГЛАВА 5
А тем временем наш пожизненный пешеход, нарочно оставленный на панели Адмиралтейской набережной, давно перестал поводить плечами, делать вид, будто поднимает никем не замечаемые крылья. Руки его оказались занятыми парой досок, которые он подобрал по пути, следуя вдоль межмостового пространства Невы. Промчался грузовик, аляповато гружённый досками, вот пара из них и выпала. Пройдя Благовещенским мостом к Васильевскому острову и далее вниз по течению, Босикомшин уже перепрыгивал с палубы на палубу разнотипных останков кораблей, образовавших неожиданно для василеостровцев кладбище судёнышек напротив подворья Оптиной Пустыни. Наш герой любил здесь иногда пожить. Им придерживалась на этом кладбище собственная каюта с замком и печкой. Доски как раз предназначались для последней. И от замка у него хранился особый ключ отдельно от иных, в том числе от вновь найденного. Тот лежал в другом кармане другой одежды, оттого никакой путаницы с ключами не произошло, когда хозяин, допрыгнув до временно полюбившегося ему жилища и, обхватив доски, вроде ходулей, стоял у ржавой двери каюты, открывая навесной замок в виде гирьки. Ключ точно совпал со скважиной, со всеми внутренними собачками. Но что это? Босикомшин застыл. Будто кто послал ему тайный сигнал из-за спины. Прислонив аккуратно доски к ржавой обшивке судна, Босикомшин обернулся и, отступив на шаг от двери, перегнулся через фальшборт, оглядывая поверхность воды. Там, прямо по отвесу, тыкался о наклонённую трубу лежащего бочком корабля-соседа — всем нам знакомый чемодан с двумя куклами. Тот, что часами двумя раньше отчалил от спуска со львами у Адмиралтейства, пустился в свободное плаванье. Сейчас, вблизи, чемодан оказался не совсем будто чемоданом, а просто чем-то, похожим на чемодан. Но, кроме явного с ним сходства, имел вполне самостоятельный облик, для которого нет слова ни в каком словаре: ни в энциклопедическом, ни в орфографическом, ни ещё в каком другом, а тем более, в словаре нашего первого героя. А, впрочем, почему бы ни быть ему чемоданом? Пусть будет. Его внутренние полости по периметру засажены пучками ровненьких трубочек, плотно, слегка веерообразно составленных между собой. Поточнее заметить, каждый из пучков представлял выровненную сферическую направленность, наподобие художественно обработанного ежа, принявшего оборонительную позицию. У трубочек, сделанных из чего-то непонятного, был разный диаметр и была неравная высота, наподобие флейты Пана. В средоточиях обеих створок «чемодана» сидели небольшие старинные куклы. Отдалённо всё сооруженьеце могло бы напоминать какой-нибудь сдвоенный игрушечный органчик с игрушечными органистками в нём.
«Эта штука, должно быть, волшебная, коли создана магом», — подумал Босикомшин, параллельно с возникшей задней мыслью завладеть чемоданом. Но мысли конструктивной, то есть догадки о том, как вытащить удачную находку, у него в мозгу не прорисовывалось. Поэтому именно мысль задняя зависала, становилась вроде бы мечтой, могущей перерасти единственно лишь в воображаемое овладение таинственным предметом. Мнимое обладание желаемой вещью накладывалось на её действенную недосягаемость. Образ чемодана двоился в сознании. Босикомшин чуточку вспотел. Повлажнело в области подмышек. Он чувствовал там некую склеенность. Прижмёшь руки к туловищу, отожмёшь, а там что-то слипнется и отлипнет. Не зная, чего бы такого предпринять, он подёргал фалдами пальтишка, да, возможно, слишком резковато, что произошло из-за волнения или даже от нервности. Ключ выпал. Тот, заветный и не зря, что чужой. Должно быть, не очень уютно лежалось ему в постороннем кармане. Он легко так вытряхнулся и, задев борт босикомшего судна, отскочил рикошетом прямёхонько в чемодан. После того образы в голове нашего героя ещё раздвоились, создав нечто, подобное цепной реакции. С одной стороны, что же здесь такого, если одна чужая ненужная вещь свалилась на другую, тоже чужую, но не понять, нужную или ненужную, а если не понять, то и думать о них особо ни к чему; ладно, упала, пропала, пусть её, не жалко. С другой стороны, им постоянно владело чувство привязанности к вещам разного рода. (А людям очень даже идёт крепкая, даже ревностная охота на вещи всякого происхождения, независимо от того, своя она или чужая). Именно это неотвратимое чувство собственности не отпускало изумлённого взгляда Босикомшина от чемодана с трубочками, отдалённо напоминающего миниатюрный орган, и от ключа, застрявшего в волосах одной из кукол-органисток. Раздвоение образов продолжалось дальше, сопровождаясь разделением любопытства от жадности, страсти от логики, великодушия от долга и много чего ещё одного от другого, заполняющего чудное устройство человека. Продолжалось оно, в общем-то, будто бы, не выказывая особого истощения, и выкатывалось наружу, причём одновременно, эдак одно подле другого, но, соблюдая дистанцию. Сложная ситуация.
«Досками не поднять», — подвинулось у Босикомшина в голове. Оглядев вокруг себя, он не увидел ничего такого, что могло бы составить орудие или просто удобство для вылавливания чемодана и поднятия на борт. Лишь образы, вышедшие из него, оседали, растворялись по сторонам. Наш герой, ощущая тяжесть досады, но осознавая освобождение от цепной реакции противопоставленных образов и ассоциаций, подошёл обратно к облюбованной каюте, до конца открыл замок, распахнул дверь, втиснулся внутрь вместе с досками. Заперся изнутри.
А внутри было уютно, хотя зябковато. «Ух, а дровишек-то у меня — ещё с давешнего раза вон сколько», — Босикомшин попутно с новой радостной мыслью, поставил новые дрова к печной трубе, любовно оглядывая охапку сухих дощечек, заготовленных ещё на прошлой неделе. Мешкать не стал. Поскольку с него бесследно спал почти никчёмный каскад недавних переживаний, он деловито отщипнул несколько лучинок и сунул их вместе с бесплатной газетёнкой в печку. Затем доложил туда пять штук дощечек. Почему именно пять, а не больше и не меньше? Наш герой объясняет принятое решение особой гармоничностью данного числа применительно к огню. Он считает, будто пламя в них завязывается наиболее правильно.
Теперь обитатель собственной каюты всё тщательно уложенное поджёг. Любовно поджёг. Его влюблённый взгляд, до того падающий на стопку сухих дощечек, перешёл на пламя, окутывающее те дощечки в печи. Так, сидя на корточках возле огня, человек, не задумываясь о предмете безразборчивой любви, брал из стопки всё новую и новую любимую дощечку да совал друг за дружкой на пламя, где они, сгорая, создавали новое и более горячее пламя, столь же любимое этим человеком. «А что такого? — вопросом на никем вслух не заданный вопрос ответил он, — люблю дровишки, поскольку они сухонькие, миленькие, аккуратненкие; а ещё люблю я, когда дровишки трещат в пламени; они сгорают, а мне тепло; я люблю дровишки, я люблю их и жечь — нормальная любовь».
Помещеньеце согревалось быстро. Пора бы раздеваться. Босикомшин снял пальтишко, ощупал карманы. Они были, в общем-то, обычными, накладными. Без дырок. «Си, как из него мог ключ выпасть»? — вспомнил вдруг наш герой о недавнем происшествии у борта корабля, но без всякого сожаления. Но природное любопытство всё же защекотало в левом полушарии мозга, токи пытливости прошли по всему телу, добавляя ему тепла помимо сожженных любимых дровишек. Впрочем, токи скоро иссякли, а взамен возникло лёгкое недопонимание выбранного им времяпрепровождения. Он вздел брови, снова опустил их. Определённого плана и ясной нужды в каких бы то ни было действиях у Босикомшина к данному часу не оказалось.
— Согреюсь, — сказал он вслух, вставляясь в антикварный шезлонг рядом с печкой. Тепло мгновенно расслабило утомлённое ходьбой тело, оно плавно вытянулось на «длинном стуле».
Дремота взяла его, вывела на палубу. Там, дневные звёзды стали крупными, пучковатыми, а внутри каждой из них производилось, позволим себе выразиться, многомерное шевеление. Босикомшин догадался: «Ах, вот оно что! Оказывается звезда — это не один лишь звук, а сама по себе уже шикарная мелодия. Значит, каждая нота не просто нота, а сложное собрание звуков — целая симфония. Значит в ней, в ноте полно всяких других ноток, и они выстраивают собой затейливые маленькие симфониетты, и так далее, одно в другом, одно в другом»...
Тем временем шевеление в звёздах, будто услужливо взбивало да уминало уютное вместилище, а оно скоренько объяло нашего мыслителя-сновидца, всего целиком.
ГЛАВА 6
Профессор Предтеченский после концерта вернулся на место пропажи ключа. «Может быть, его в щель какую-нибудь угораздило», — подумал он, окутывая себя тонкой вуалью надежды. Случается такая надежда, знаете ли, обманная. Это, когда больше желаешь надеяться, чем надеешься подлинно. Что-то вроде того, как если больше предполагаешь поесть, чем ешь по существу. Хотя, здесь-то обмана нет вовсе: ни злого, ни доброго. Ведь когда чего-нибудь предвкушаешь, то не делаешь вида, будто уже обедаешь со всей очевидностью или как бы даже наелся. Хочешь, и только. Есть нетерпение, а не обман. У надежды, правда, не та природа, что у еды. Насыщения не предполагается. Вот и выходит, что если появилось желание надеяться, то оно не является предвкушением, оно лишь намерение. Хуже того, ты будто надеешься заполучить эту тёплую надежду. Чепуха. Надежда надежды… Среди щелей ключа не обнаружилось… Но бывает ещё совершенно отчаянное желание надежды. Вот где настоящий обман. Потому что отчаяние — вообще, между нами говоря, — замаскированное жульничество, изнанка его, что ли. Когда человек отчаивается, он жестоко себя обкрадывает, да так подчистую обкрадывает, что не замечает воровства. Не надо отчаянно возжелать надежду. Профессор прислушался к последнему совету, не стал испытывать себя на отчаянии, а просто прекратил искать пропажу именно здесь. «Найти потерянную вещь можно и не в том месте, где ты её обронил, — сказал себе профессор мысленно. — Пропажа имеет привычку передвигаться, используя подручные средства». Вот видите, умный же человек. Сотворил эдакий переход от желания надеяться — к простой надежде, той, о которой не думаешь, как о материальном насыщении… Профессор, удерживая приятную мысль на поверхности памяти, взошёл по лестнице на равнину набережной, побрёл в сторону Благовещенской площади, не желая ещё раз ходить Дворцовым мостом. Что-то его отсюда оттолкнуло.
Тысячу двести шестьдесят с чуть-чутью метров от моста до моста профессор Предтеченский превратил в пятнадцатиминутное переживание всех чувств отдельно от этого времени. Да привычное с детства объёмное восприятие спало с него, улетучилось. Его тело теперь обтекало нечто, без пресловутой трёхмерной примеси. Он даже интуитивно чувствовал, как оно обтекает. А материальные органы пространственных чувств попросту отключились. Таинственно возникшую толщу между мостами продевал нудный такой тон, возможно, один из тех звуков, что пребывали в сердцевинной музыке. Он, оказывается, в действительности прошивал собой не только нечто между мостами, но и самое сердце профессора, создавая невыразимо щемящее состояние. Но, едва свернув на Благовещенский мост, Клод Георгиевич вдруг будто очнулся после странного переживания и сходу открыл для себя красоту Главного городского пространства, одновременно вновь обретая собственное объёмное тело. Оно теперь обволакивалось обычным ветром, по обыкновению гуляющим вдоль простора Невы. Это великое пространство даже несколько поглощало профессора, он радовался тому поглощению — с покорностью и самозабвением. Так, намеренно медленно пройдя удачно здесь возведённым мостом, он снова неведомым для себя усилием переменил восприятие мира и снова не чувствовал повелительного течения времени. Оно умчалось куда-то, в перспективу пространства, обратилось незаметною точкой. Профессор теперь купался исключительно в девственном, не тронутом временем пространстве берега реки. Он будто бы шёл, но совершенно не предполагал для того присутствия какого-либо срока. Ходьба вселяла в него удивление совершенной легкостью, словно не он шёл вовсе, а всякое пространство переливалось вокруг, продолжая поглощать. Оно увлекало профессора, то ли каким-то рукавом бескрайней спирали-воронки, то ли красотой. А может быть, — бесчисленными родниками пыталось пробудить в нём круги волн? Те волны раскачивали его на себе, а иногда подталкивали чуть выше голов редких прохожих. В один из таких моментов пребывания на гребне вала, Клод Георгиевич, двигаясь мимо бронзового Крузенштерна, потрепал его за ногу и проговорил: «Молодец, Крузик», представив неохватный взору круг земного пространства, пройденный знаменитым адмиралом.
— Дядя, дядя, сними меня отсюда, — слышит чуткое ухо музыканта детский вопль со стороны импровизированного кладбища кораблей. Кроме профессора, других дядей на месте не оказалось. Только пара тёть и собаки виднелись в зоне слышимости детского призыва.
Предтеченский приземлился, потом, превозмогая вернувшееся обычное время и пространство, преодолел палубу старого баркаса, давшего крен на один борт и на корму, перелез на соседний бывший парусник, снял мальчика с огрызка бушприта, как того и требовал потерпевший. Перейдя на твёрдый берег, вертикально установив на нём ребёнка подальше от воды, профессор незамедлительно снова полез по кораблям. Его тянула туда неведомая сила, сродни то ли с гравитацией, то ли со страстью, то ли с простым любопытством. Зачем? Надо, и баста. Совсем даже не какой-нибудь безвестный предмет имел столь притягательное значение. Наоборот. Что-то, по-видимому, чересчур знакомое мелькнуло среди его поля зрения в момент снятия дитяти с бушприта. А? Да, наверняка, то клочковатое, усеянное чем попало обозначенное нами поле, припрятало в себе заведомо привлекательную вещицу, оснащённою таинственной природой притяжения, чуть-чуть приоткрыло её краешек, ради некой интриги. Она-то и потянула профессора к себе.
— Дядя, дядя, ты особо далеко не залезай, а то никто тебя оттуда не снимет, — сказало дитя.
Чемодан с куклами торчал на том же месте, где обнаружил его Босикомшин часами двумя ранее. Но до него от «дяди» простиралось расстояние по воде, примерно с десяток кабельтов, как говорят моряки.
ГЛАВА 7
Однако слишком долго на длинном стуле Босикомшину поспать не пришлось. Дровишки прогорели, сразу стало холодно. В одночасье прекратили земное существование любимые поленья и любимое пламя. Также пропали не менее любимые сны. На их земное место заступил кругленький холод, свёртывающий в калачик и самого влюблённого. Открыв глаза, Босикомшин всё ещё не хотел осознавать кончины любимых вещей. Холод всё круче и круче закруглял его тело и его мысль. «Конец», — проговорил про себя скорченный хозяин леденеющего помещения. Вставать не поднималось, лежать не вытягивалось. Свёртываться туже было некуда. Ресурс закругления иссяк. «Конец», — повторил он, смело разжимаясь. Прошла дрожь по спине, по икрам. Босикомшин вспрыгнул, поиграл всеми мышцами, подбавив к дрожанию ещё потряхивание, надел пальтишко и, продолжая разночастотные вибрационные движения, вышел на палубу.
Там его взгляд встретился со взглядом профессора Предтеченского. Тот сидел на палубе корабля, ещё более далеко отстоящего от берега. Сидением служила старая автомобильная покрышка — из тех, которые обычно висят по бортам судов для амортизации в момент причаливания. На том корабле и вообще в той стороне, из-за сложного попадания туда без тренировки, без навыка, люди попадали редковато, поэтому Босикомшину пришла необходимость вздрогнуть. После чего вибрация немедленно улеглась.
— Такой большой город, — сказал профессор, — а у меня впечатление, будто в нём всего два жителя: вы да я.
— А чемоданчик, никак ваш будет? — спросил Босикомшин, то ли соглашаясь с впечатлением профессора, то ли вовсе просто так. И опустил взгляд в воду.
— Чемоданчик? А, да, тот предмет, похожий на чемодан, правда был моим, но стал мне вроде бы ни к чему; а вот ключик, видите, ключик там лежит, так это я его случайно туда уронил, да не заметил, теперь в квартиру не попасть.
— Ах, так это, оказывается, вы его туда уронили. А то я сразу не догадался; действительно, дырок нет в кармане, значит, он по собственной воле не мог выпасть; а если вы именно взяли да уронили, тогда понятно. И как я сразу не догадался? — Босикомшин говорил, утверждая в себе мысль о том, что имеет дело с магом, похлопывал рукой по накладному карману пальтишка, лишний раз удостоверяясь в его безукоризненной цельности. Но профессор не мог видеть того выразительного намёка, поскольку находился с другой стороны собеседника, скорее вынужденного, чем желаемого.
— А в большом городе только вы да я, получается оттого, что остальной народ сидит в троллейбусах, которые не ходят, — ответил Босикомшин вроде бы на впечатление профессора, но заодно вкладывал в слова исключительно ему одному известный смысл.
Предтеченский не обнаружил остроумия в словах горожанина-профессионала, продолжал смотреть на прежде потерянный им ключ.
— А я, знаете ли, на вас подумал, грешным делом, — проговорил он, не отрываясь взглядом от ключа.
— Был такой коротенький эпизод, версия, — продолжил он, пересев на корточки, — но я сразу отмёл её.
— Ха-ха, оказывается правильно, что отмёл, — снова сказал профессор, не отрывая глаз от ключа, — факт, он везде факт. Пропажа — вон она, в чемодане, как вы изволили назвать мой бывший инструмент.
— Что говорить-то зря, доставать надо, если нужда того требует, — повеселев от такого поворота дела, сказал Босикомшин, перегнулся через борт, повторив тот злосчастный момент выпадения ключа из безупречно целого кармана пальто: случая, необъяснимого в ту пору, а теперь, как говорится, поставленного на место.
— Так не достать. Орудие необходимо, — профессор, поднялся с корточек, выискивал глазами названный им необходимый предмет.
А Босикомшин внезапно нырнул в обжитую собой каморку, немедля вынес оттуда новенькие доски, приготовленные для уничтожения взамен приобретения кратковременного тепла.
— Вот.
— Ну, нет, нужен крючок.
— Сделаем.
Босикомшин снова исчез в каюте, вскоре возник с молотком и гвоздями.
— Вот.
Он в торец доски вбил пару гвоздей и загнул их.
— Хе-хе, ну попробуйте, только пусть он у вас не выпадет, как выпал у меня, — сказал профессор без тени всякой надежды: ни простой, ни обманной, ни отчаянной, ни надеждой на надежду.
Босикомшин опустил доску с гвоздями вниз, коснулся чемодана. Тот мгновенно отпрянул и подался вдоль борта босикомшевого судна вверх по течению. Потом он мягко обогнул катер профессора, двинулся поперёк Невы, подобно парому на невидимом тросе, понёсся прямо к противоположному берегу.
— Во даёт!
— Даёт, браток, ох, даёт.
— А он что у вас, самоходный?
— Именно самоходный, сам ходит, не управляемо.
— А зачем?
— Чего зачем?
— Того зачем. Почему вы его таким сделали? Зачем он ходит сам, а вам не повинуется?
— Э, да он повинуется, повинуется, здорово повинуется, знаете, кому?
— Знаю.
— Эка, прямо-таки знаете?
— Догадался: он покоряется звёздам.
— Ух, ты, верно, звёздам, ну, вы догадливый.
— Это я просто так сказал, потому что думал о них сегодня. И ещё они мне снились. Днём. Тоже сегодня. Минуту назад.
— А, так это совпадение.
— Угу, чисто случайное.
ГЛАВА 8
Возможно, профессор сам навязался посидеть у Босикомшина.
— Да, заходите, конечно, — владелец каюты сконфузился и доску чуть не выронил в воду. Но, заметив неожиданную слабину в руках, стиснул пальцы покрепче. Он давно бы мог поднять её обратно на палубу, но что-то не позволяло ему осуществить простое движение. Растерянность? Сожаление? Что же делать, когда по руслу реки уплыли предметы, которые начали, было, активно участвовать в его русле, жизненном? Руки опустились, но доску не выпускали. Она лишь кончиком окунулась в воду.
Пока профессор пробирался в обход, с кораблика одного на судёнышко другое, Босикомшин всё держался за доску. За доску судьбы, что ли? Эта доска — печать судьбы? Таинственные линии на ней действительно знаменовали неисповедимые пути. Вот одна длинная линия, толщиною изменяемая, а другая ровная, но, не доходя до конца, поворачивается обратно и теряется. А вон ещё много мелких чёрточек, они появляются ни из чего и пропадают в нём же. Те, что прямые и длинные, так они прерываются еле заметными штрихами, не могут претендовать на цельность. И трещина есть на доске. Сразу не заметишь. Да не одна. Босикомшин вздохнул вдруг шумно, с прерывистостью, видя судьбу далеко не совершенной. Так, расслабив жилы в пальцах, он самопроизвольно отпустил печать судьбы в вольное плаванье. Та, поднырнув под накопленный тут язык мусора, состоящего из сухого камыша, пробок и пластиковых бутылок, приняла неколебимо горизонтальное положение, двинулась в сторону моря по узкому проходу меж мёртвых судов. А на переднем кончике этого нового плавсредства, оказавшегося единственным подвижным средь кладбищенских экспонатов, зацепившись за гвоздь, висел, поблёскивая наполовину под водой, золотистый ключ от двери квартиры профессора Предтеченского. Он будто символизировал поднятый якорь новоявленного судна. Но никто не увидел здесь красоты обновления сцены, поскольку профессор уже удалился, а Босикомшин в тот же момент обернулся назад.
— Эка история, — Босикомшин обернулся назад, разыскивая взглядом профессора. И разыскал. Тот как раз подходил к нему из-за спины, — глядите-ка, доска уплыла. Только не своим ходом, как чемодан, а по течению. — Он машинально показывал рукой куда-то за борт, но смотрел на пришельца.
— Да, верно, что было, то сплыло, — ответил профессор, тоже не глядя в сторону доски с крючком и с тем, что на нём.
Оба прошли в каюту.
— Что же, дорогой мой встречник. Если целый день нас сводили да сближали, даже сталкивали, то, наверное, не просто так. В подобном предприятии, думаю, смысл неразгаданный есть. Звёзды, говорите? О них вы размышляли, они вам снились? Значит, совпадение произошло нарочно.
— Я не сомневаюсь, что нарочно.
— А хотите, я вам расскажу о чемодане?
— Хочу. Нет, я не из вежливости говорю, я вправду, по-настоящему хочу. Но подождите немного. Печку затопим? Дрова имеются, — Босикомшин с большим удовольствием стал разделывать теперь оставшуюся единственную доску. Сначала он старательно расщепил деревянный предмет по таинственным линиям судьбы до палочек такой толщины, при которой их достаточно разламывать через колено. И колено он тоже отдал в жертву наслаждения. Немножко больно, да оно того стоит. Хорошая оказалась доска — на целую затопку.
— Щас.
Вновь загудело пламя в печи. Двое мужчин оказались в окружении всех классических стихий: подле огня, гудящего в воздухе, в железном корабле, сидящем в воде на земляной мели.
— Давайте про чемодан.
— Это, знаете, такой инструмент, прибор для преобразования перспективы.
— Телескоп, что ли?
— Нет, телескоп меняет фокусное расстояние, угол зрения, но перспектива сама по себе сохраняется. А мой прибор преобразовывает зрение. Ну, не человеческое зрение, а зрение прибора. Его он делает цилиндрическим с параллельными лучами.
— Как у стрекозы.
— Может быть. Не совсем. У неё всё-таки фасетка линзовидная, фокусируется там свет. Есть и ходы параллельных лучей. Не знаю, особо не изучал. Хотя, аналог есть. Глаз у стрекозы умеет различать цвет. Но в моём аппарате создаётся вход лучам только параллельно. И с нацеливанием на звёзды. Каждая трубочка на миг будто вонзается в звезду и получает от неё колоссальный световой импульс. Потому что перспектива исчезает, и трубочка видит звезду как бы в упор.
— Ага, лазер. Гиперболоид инженера Гарина.
— Ну. Лазер излучает свет, а этот прибор, наоборот, принимает. Он — приёмник света. Есть же приёмники радио. А этот — света. Он может разглядеть в упор даже очень далёкую звезду. На миг. Только вот конфуз произошёл у меня. Вместе со светом принимается жар. Хе-хе. Что произошло в трубочках, я сам не понял. Делал одно, вышло другое. Затеялся у них там приём энергии через неизвестного рода проводник или, как говорится, сверхпроводник, передающий эту энергию от любой звезды, несмотря на расстояние. И только на звёзды настроен он, более ни на что. Каждая трубочка донышком принимает на мгновенье температуру в миллион градусов. Это происходит именно в тот миг, когда она точно попадает зрением на какую-нибудь звезду. И свет видит, и жар принимает. Вы же знаете, — звёзд очень много, потому и вероятность попадания на одну из них довольно большая. Тем более, качаясь на волнах, мой приёмник постоянно в движении, а значит, беспрерывно шарит по небу. Вот так, получая сконцентрированные энергетические импульсы от звёзд, мой прибор или «чемодан», как вы его прозвали, передвигается. Моторчик у него простой, реактивный.
— Так он может и печкой работать, — обрадовался Босикомшин, — вы же говорите о миллионе градусов.
— Конечно. И печкой.
— Жалко, упустили, — Босикомшин с горечью смотрел на догорающий огонь в печи, — а то бы погрелись.
— А я и такое пробовал. Только не в помещении, конечно, а на природе, под открытым небом. Подвесишь его там, где ветерок дует, он покачивается на ветерке и греет.
«Правда, я мечтал тогда о другом, — подумал про себя Клод Георгиевич, — я представлял себе другой механизм совсем для других целей».
— Так это же колоссальное изобретение! Нобелевская премия, а вы его выставили в Неву. Зачем?
— Да затем, что не нужно ничего такого. От подобных изобретений одна беда и более ничего.
— Не знаю, какая беда. Свет, электричество, движение, тепло. Ведь до вас ещё никто не додумался иметь пользу от звёзд. Солнцем единым питаемся. А от звёзд никто не питался. Вы первый. Неисчерпаемый кладезь! Наконец-то появился толк от этих великанов. А то, что же получается — миллиарды огненных шаров, совершенно никчёмных, бесполезных, заполняют всё вокруг. Но теперь нам не грозит никакой энергетический кризис. И жечь ничего не надо. Оно ведь главнее всего на свете. Ничего не надо жечь. Огонь вообще не нужен. Все эти дрова, уголь, нефть, — сущая первобытовщина!
Босикомшин сделал паузу, глянув сквозь окошко на Неву.
— А можно просто плотик самоходный сделать. Чтоб через Неву без мостов перебираться. А? — он прищурил глаза, — и не просто плотик, а с удобствами: с печкой, электричеством. И корабль можно... Да, но корабль одному не построить, а вот плотик с домиком...
— Ну, вообще-то я не собирался изобретать аппарат для, так сказать, бытовых удобств. Я делал музыкальный инструмент, вернее, проигрыватель. Звёздный проигрыватель. Это, когда проведёшь по небу приёмником, и каждая звезда, их свет преобразовываются в звук. Получается музыка. Проводишь так — одна музыка, проводишь иначе — другая. Нет никакого повтора. Музыка разная. Каждая трубочка ловит случайную звезду. Одновременно несколько трубочек ловят разные звёзды. Производится совершенно естественная музыка, ранее никем не слышимая. Она меняется, меняется. Я хотел ещё соединить механизмы, двигающие трубочки-проигрыватели с механизмами других трубочек, ловящих ветер. Об этом я уже успел сказать вам, когда вспомнил о том, как пробовал заставить чемодан работать печкой на природе, под открытым небом. Я подвесил его там, где ветерок дует, он покачивался на ветерке и грел. Но я представлял тогда, будто начинает играть орган. Ну, куда там органу до такого звучания. Всё естественно — звёзды и ветер... Звёзды двигают ловушки для ветра, а тот извлекает звук из труб. Ветер двигает ловушки для звёзд, и те извлекают звук. Не обязательно двигать им, достаточно лишь навести на один из участков неба. Звёзды перемещаются там и сами звучат. Меняешь участки, меняется музыка. Фонотека — бескрайняя… Но получилось так, что преобразовывая свет в звук, само собой получилось преобразование жара в двигатель. Такие выходят преобразования. И, вот, пока, похоже... похоже, — Клод Георгиевич готов был сказать, что нужный инструмент у него пока до полной отчётливости создался только в воображении, но тут же сам перестроился и сказал совершенно иное.
— Похоже, я построил такой инструмент... О, сколько лет я его строил. Я боялся, что меня осмеют, я делал всё в тайне...
Профессор затих, пытаясь проделать верное движение в переполненной памяти да при её помощи воспроизвести картину прошедших мук. Движение было, конечно же, непохожим на звёздный проигрыватель. То, что оно воспроизводило, ничем не напоминало музыку.
— Ты опять дома сидишь? А кто же работать будет? Сколько можно сидеть и ни черта не делать, — говорит жена с заученной интонацией упрёка. Она зашла домой во время обеденного перерыва или просто, выкроив несколько минут из плотного рабочего времени.
Клод Георгиевич ничего не отвечал. Он лишь быстро прятал всё, что успел нарисовать. Прятал в старинные деревянные шкатулки, постоянно расположенные в постоянном порядке под роялем. Он это делал неуклюже, заметно. Потом, также ничего не говоря, выходил из дома. Такое бывало почти каждый день. Иногда удавалось успеть уйти до прихода жены, но всё равно сосредоточение нарушалось, а вдохновение разом пропадало. Дело почти не продвигалось. Для восстановления творческого настроя — времени уже не оставалось. Было, скорее, больше желания делать, чем самого дела. Желание перехлёстывало, забегало вперёд, собой заменяя задуманное дело. Из-за него вообще всё стопорилось. Надо выбирать одно из двух: или делать, или мечтать о деле. То и другое вместе, вперемежку, останавливает дело. И желание тоже. Это большое и, думается, пожизненное несчастье — не уметь отделять такие два противоположных действия. Предтеченский, не отличаясь от многих себе подобных людей, вроде бы творческих, но в то же время весьма зависящих от внешних обстоятельств, никак не мог избавиться от обычного такого несчастья. Та беда крепко сидела в нём генетически. Оттого на собственно делание — времени у него не хватало. Длинные стояния мечтаний и желаний заменяли предполагаемое дело, фальсифицировали его. Получалось так: пережив в душе и в уме то, что предстояло ему сделать, он испытывал... ну, не усталость, а почти убедительное ощущение необязательности, ненужности работать. Выходило, будто уже высказался, а повторяться ему очень даже не любилось. Такая несильная натура профессора не позволяла имеющимися в нём скромными потугами помочь далеко идущим помыслам. Тем более, сами помыслы, имея что-то общее с мечтами да желаниями, частенько заигрывали с ними, да так и пропадали в их огне. А уклад его жизни, вернее, бытовой части существования ещё более способствовал неделанию. Ну что с того, если он сейчас не дома. Жене-то ясно, что не нравилось. Ей не нравилось его сидение дома вместо хождения на работу. А на какую работу? Разумеется: на такую, где платят деньги. И Предтеченский каторжно вынуждал себя делать вид, будто ищет именно денежную работу. Вернее, он, порой, по-настоящему искал. Думал найти. Но не находил. Всё то же несчастье. Желание перехлёстывало дело и оказывалось в выигрыше. Дело куда-то пряталось внутри желания, не давалось, не показывалось на глаза, подобно утерянному ключу от собственной квартиры. Время, как ему подобает, уходило в прошлое, а воплощение идей простиралось в более и более далёкое будущее. Господи, о каком будущем мы говорим? У такого будущего нет и не должно быть видимой и невидимой дали. Мы же знаем, что истинное будущее, — исключительно в том случае будущее, если оно никогда не станет прошлым. Оно живо в самом себе. А то, что представляется нами впереди, но затем причудливым образом перекидывается назад, по правде говоря, есть всегдашнее прошлое, оно имеет природу прошлого, оно оттуда явилось пред наши очи. Ай-ай-ай, как нехорошо оно поступает. Ожидание события, непременно всегда происходящего друг за другом (время-то продолжается), такое ожидание не будущего, а именно прошлого, минующего. Если мы хотим получить желаемое в виде успеха, хотим, чтобы оно сбылось, значит, получим только приходящего и проходящего. Прошлого мы хотим. Само слово “сбылось” потрясающе точно говорит о том: нечто состоялось былым, стало тем, что прошло. Выходит, представляемый нами мир будущего находится как раз в мире былого. И словечко для него давно придумано: преходящее. Все мы какие-то прошлецы, быльцы. А будущее остаётся будущим при единственном условии, для нас таинственном, страшном. Условие, конечно же, проще простого, — в конце времён... Да, будущее дюже страшновато. А прошлое полностью безопасно. Возможно, именно поэтому средь человечества существует стремление из любого будущего сделать прошлое. Для надёжности. Но профессор, конечно, попрекнул бы нас за излишнее философствование. Он ведь имел в виду то, что правильнее бы назвать попросту воткнутым в вечность предметом, для нас предстоящим в аморфно текущем варенье времени. Задумка потому что у него. Музыкант собирался прибор сделать, инструмент, хорошее орудие. Надо было завершить мечту. Сначала полагал спроектировать, а потом изготовить, воплотить исключительно без свидетелей. Когда он его рисовал на бумаге, получалось одно, а когда стал изготавливать, то получилось другое — само как-то изменилось. Вернее, прорвалось. То другое, поначалу вовсе не задумывалось. Но вдруг это «оно» в такой степени нагло возникло, что без всякого стеснения изъявляло о себе непрерывно. Ну что, скажите, в музыке такое очень уж полезное? Не светит, не греет. Физически не светит и не греет. А то, что прорвалось, обладало именно такими качествами: поистине и светит, и греет. Профессору был необходим преобразователь звёздного света в музыку, вообще в звук. Но сначала надо было достать свет с далёких звёзд. Здесь ключевая задача. Для решения такой ключевой задачи понадобился его математический талант, который, кстати, не затухал на протяжении бесчисленных лет музыкальных занятий и, нате вам, — сработал наилучшим образом. Так, решив задачу, без чего нельзя было бы воплотить главную идею, получив, наконец, на дне трубочек исключительно заветный свет и совершенно непредвиденный жар, всякое дальнейшее делание профессор прекратил. Главная идея потускнела. Построив модель ловушки звёздного света, а попутно жара, профессор приостановил дальнейшее производство настоящего изделия, заслонился от жгучей мечты. Факт получения энергии непосредственно от звёзд оказался настолько сильным, что главная первоначальная идея, ради которой та энергия доставалась, — как-то изгладилась, ушла даже за черту желаемого, стала второстепенной, а то вовсе ненужной. Звёздная энергия в чемодане. Разве того мало человеку? У него есть всё... Да, да, да, — всё. Но звёзды? Потерпят ли такое звёзды? Странным образом только они поддаются проводнику, соединяющему их с «чемоданом». Вот вопросик. Мало ли чего вздумает обладатель этого чемодана. Пожалуй, всё вздумает. Ну, звёзды, может быть, потерпят. Пусть, даже неохотно. А кто другой? Кто?
Картина в памяти погасла.
— ...Вот и любимым делам конец, — Клод Георгиевич, говоря это вслух, внутри себя заключил впечатление от воспоминаний.
— Но почему же? Я не понял. Вы же сказали, будто сделали тот музыкальный инструмент. Я точно знаю, что сделали. Я это почувствовал сегодня на мосту. Я слышал ту вашу музыку. А теперь вы о ней повествуете словами.
— Как? Вы слышали звёздную музыку? — Предтеченский воодушевился и усомнился одновременно.
— Да, я слышал звёздный оркестр, но не обычным слухом, не ушами, а так, мысленно. Я мысленно вслушивался в мысленные звуки. Я проводил взгляд по невидимым днём звёздам, слышал их музыку в прорехах между облаками. Красиво. Колоссальный стереофонический эффект.
— Боже! Откуда такое воображение? Как вы до того додумались? — теперь в голосе профессора блеснули нотки восторга.
— А оно само. Вернее, я подумал, будто это вы наколдовали. Я принял вас тогда за мага, факира вместе с волхвом, это когда наблюдал за вашими делами на спуске у львов.
— Наколдовал! Ха-ха-ха! Ну, брат! А ты говоришь, нет инструмента. Значит, натурально сделал я его, коли ты услышал звуки, им воспроизводимые. Сделал, а о том не знал. Ну, брат, дела.
— Ещё бы! Такая музыка! Только вот порой прерывалась, как, знаете, если связь барахлит. Это из-за праха.
— Праха? — переспросил Клод Георгиевич.
— Ну да. Межзвёздная пыль. Космический прах. Он заслоняет нам большую часть Млечного Пути.
— Да?
— Да. Но ничего. Всё равно хорошо звук идёт.
— Идёт, брат, идёт. Значит, есть инструмент.
— Так я и говорю, есть он.
— Да, — профессор погрустнел, — да, есть, но, опять же, мысленно. Я имею в виду, что он только на бумаге. То, что я сделал, построил — ничтожная модель вылавливания звёздной энергии для преобразования в реактивную. Так сказать, полуфабрикат. К нему я приделал моторчик. Но испугался.
— Чего испугались?
— А я уже говорил. Все изобретения приносят беду. Вроде бы добрые, вроде бы свет несут людям, а тот обязательно может произвести один лишь прах. Подобно тому вашему праху. Космическому. Он всё может засыпать, не только Млечный Путь, а вообще все пути-дороги человеческой радости. Одним словом, пусть куклы покатаются. Того достаточно. Куклы, те не произведут ничего дурного. Только покатаются. Хе-хе, порадуются. А потом, глядишь, утонут вместе с теплоходом, тепло-свето-ходом, звездоходом.
Пламя в печке осело и угасло. Чёрные угли виднелись едва живыми. Линии судьбы сгоревших досок переменчиво светились тонкими бледно-красными прожилками.
— Ну, я пошёл. Пока, — профессор проворно выпрыгнул из прибежища Босикомшина и ловко переметнулся на берег. А потом также решительно скрылся в дверях музыкальной школы.
— Это хорошая идея, — продолжил говорить профессор, но вроде самому себе, — хорошая идея устроиться на работу в детскую музыкальную школу. Пойду-ка прямо не медля к директору.
ГЛАВА 9
Босикомшин тоже вышел. Тоже перебрался на берег. Тот оказался безлюдным.
— Вот и хорошо.
По Неве туда и обратно ходили местные кораблики, поднимая волну. Босикомшин брёл по нижней набережной вдоль уреза воды, вниз по течению, наблюдал за волнами. Перехлестнёт или не перехлестнёт? Нет, ни одна из волн не доходила до верха гранитного уступа, а лишь брызги от их ударов создавали невысокую завесу вдоль всего берега. Так, не страшась быть залитому, наш пешеход приблизился к обрезу нижней набережной. Остановился около огромной стальной кнехты. Толстый канат, привязанный к ней, нехотя удерживал огромный сухогруз, под завязку заполненный, ушедший под воду ниже ватерлинии. Оттого заметно провис, опустив тяжкий живот в воду. А об этот живот беззвучно постукивала знакомая ему, даже нельзя не сказать, родная ему доска. Ага. Это ли не судьба! И настолько близко, что не достать её было равносильно преступлению. Полностью и окончательно целиком незнакомый ей человек, если бы таковой тут оказался, тот мог бы равнодушно пройти мимо, не обратить на неё ровно никакого внимания. Босикомшин же, когда увидел такую родимую вещь, то просто с крайним энтузиазмом бросился её доставать, будто спасал на водах самое близкое живое существо. И достал. И спас.
Ключ висел на гвоздике.
Что же стало происходить в голове нашего героя, нашего пожизненного пешехода при виде ключика? Образ этого символа проникновения за всяческие пределы ближних и дальних пространств почти воплотился, прямо-таки схватил за руку, принялся уводить Босикомшина в сложные сплетения предполагаемых событий. Понятно, это ключ от его квартиры. Там его бумаги. Бумаги с описанием инструмента. Всех частей. Преобразователь. Это звёздная энергия в чемодане. Орган. И звёздная музыка. Забрать. Чудесный эпизод. Что с героем сейчас происходит? Куда сопровождают его случайно подвернувшиеся тут бестелесные крылатые существа? Что ему делать? Естественно. Что ещё должно предпринять, как не выследить профессора, подглядеть, где он живёт, а там... Та первая мысль, посетившая вечного пешехода тогда, у Кунсткамеры, ещё не ведая о способностях чемодана, на сей момент поглотила остальные живущие в нём соображения и воспламенилась единым желанием: овладеть. Всё. Ждём, когда маг выйдет из дверей музыкальной школы.
Теперь предстояло передвигаться так, дабы не только не сталкиваться с профессором, но вовсе не попадаться ему на глаза. Раньше случай водил их навстречу друг другу. Что же произойдёт в решительный час? Как поступит неведомая участь? Босикомшин снял, наконец, ключ с гвоздика, спрятал его в кармане пальто, ласково уложил доску возле гранитной стены берега, опасливо огляделся по сторонам. «Попозже подберём». Потом он чуть-чуть прошёл вдоль каменной вертикали, подпирающей верхнюю набережную, поднялся по ступенькам лестницы до уровня, с которого видны фасады домов до низа. Там, за гранитным столбиком ограды он ждал, когда профессор покажется на той, противоположной стороне набережной, выйдя из дверей детской музыкальной школы. Ждал недолго. В момент появления профессора в створе взгляда, преследователь даже вздрогнул. Потом, ещё немого повременив, когда тот пройдёт подальше вперёд, он вышел из засады на лестнице и двинулся параллельным курсом, чуть приотставая, подобно тому, как делал поначалу Александринский ангел, а затем Румянцевский орёл. Когда преследуемый свернул на Одиннадцатую линию, шпик перешёл на Десятую. Здесь хорошо следить. Деревьев много. Можно частично спрятаться за стволом, в случае чего. Несколько раз преследователь инстинктивно так и делал, на миг предполагая, будто профессор оглянется да заметит его. Но тот уже пропал в парадной. Всё. Номер дома запомнили. Дело за квартирой. Хорошо, но потом. Квартир не много, штук десять-двенадцать. При желании ничего не стоит прощупать ключом все замки во всех дверях. Заветной дверью станет именно та, чей замок сойдётся с ключом. Лучше заниматься сыском потихоньку ночами. Но торопиться не будем. А когда найдём нужную дверь, тогда сообразим, поищем способ овладеть бумагами. Заходить надо будет в дневное время. Это просто. Если дверь захлопнута на одну только щеколду, очевидно, дома кто-то есть. А если заперта на два оборота — покинута квартира, и надолго. Верное дело. Но лучше — подкараулить. Выждать, когда жильцы уйдут, сразу заходить. Ключ один, значит, квартира не коммунальная. В общем, работа впереди большая, но доподлинно продуктивная. Приёмчик отработается сам собой.
Между тем, профессор Предтеченский вновь выскочил из парадной, вспомнив, что ключа от квартиры не имеет, потому не сможет в неё попасть даже при помощи смекалистого соседа. Он поджал плечи, сунул руки в карманы, и, возводя очи к небу, промолвил: «Придётся временно побыть бомжом». Побрёл он, в поисках уличного счастья, опуская очи долу, не замечая человека, вобравшего голову в плечи, и с предвкушением караулившего вполне очевидного счастья. Тот стоял поодаль, полупрячась за деревом, жадно поглядывая на деревянные створки дверей парадной, выделанных в изящном стиле модерн, однако сильно подпорченных густыми слоями грязно-коричневой краски. «Можно сходить на разведку», — подумал он, выждав, когда хозяин его преступной цели оказался на достаточном расстоянии. Вошёл внутрь, на пару секунд задержавшись в щели между створками, похлопал их по слоёной красочной поверхности, местами порядком облупившейся, неловко двинулся вверх по лестнице.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ГЛАВА 1
Командир танка в запасе, на котором отлично сидело тщательно выглаженное галифе и свежевыстиранная тельняшка без рукавов, по обыкновению, выносил мусор. На кнопку лифта решил не нажимать. Попробовал уподобиться профессору по части предпочтения пешей ходьбы, притом развил ускорение значительнее, чем тот, отдав ногам полную свободу. Он вроде бы струился телом по ступенькам лестницы. Быстро, виртуозно перебирал их ступнями ног. Скользил одной рукой по перилам. В другой руке, заметно оттянутой от туловища, он держал ведро, забитое мусором. Так, мчась вниз и бурча себе под нос песенку про зелёного кузнечика, на предпоследней площадке, в вираже он столкнулся лоб в лоб с Босикомшиным. Ведро занесло. Резко затормозивший сосед профессора инерционным образом невольно обнял разведчика за талию тою рукой, что удерживала чуть ли не улетевшее ведро. Половина мусора беспрепятственно просыпалась. Часть его попадало на мозаичную лестничную площадку, прибавив ей пестроты, а часть залетела в заранее оттопыренный объёмистый карман пальтишка Босикомшина, где лежал приготовленный ключ от замка профессорской квартиры.
— Ой, — прости, браток, — округлив глаза, сказал командир танка, обнимая Босикомшина второй рукой.
Потом он отпрянул от незнакомца, поставил ведро на пол, принимаясь вытаскивать мусор из его кармана.
— Это же надо, как я тебя завалил помоями.
Босикомшин пытался остановить искупительный порыв профессорского соседа, хватая его за руку, будто вора, шарящую в кармане. Однако тот ловко отбивался и продолжал профессиональной хваткой вытаскивать оттуда мусор да складывать его в ведро. Тут ключик, зацепившийся за очередной кусок бумажного обрезка, обрёл себе новое место. Босикомшин такого перемещения не заметил: он больше следил за рукой. Наконец, он легонько не больно шлёпнул по запястью командира танка. Тот успокоился.
— Ладненько, — сказал бывший командир. Стал собирать то, что просыпалось ниже кармана Босикомшина, то есть на пол, украшенный мозаикой, и далее, несколькими ступеньками вниз.
Босикомшин, получив независимость, развернулся и, незаметно обойдя на ступеньке озабоченного местного жителя сзади, отправился обратно, чтоб выбраться на улицу. Перед выходом из парадной, сунув по пути руку в карман, поводил ею по днищу, по углам. В просторном вместилище не случилось ему соприкоснуться с привычным холодом остывшего металла, золотистого, матового. Зато сердце оледенело от неожиданности. «Что же теперь делать? Этот тип, конечно же, вынул ключ вместе с помоями, — решил про себя наш первый герой, — надо же, хлопоты прямо-таки одолевают меня отовсюду, заставляют ходить и ходить; достанется теперь выслеживать неловкого кавалериста-десантника».
Тем временем, человек с мусорным ведром, вовсе не погонщик лошади, а настоящий командир танковой брони, вышел в чёрную дверь, оказался во дворе, который был двойным, да к тому же проходным, и трусцой направился к помойке, что расположилась за соседней аркой, во втором дворе, ближе к следующей улице. Там, возле мусорного контейнера как раз дежурило двое бомжей с мешками. Мало ли кто выбросит что полезное. Один был с редкой седой растительностью на толстых щеках, похожий на китайца, другой, — ровно обросший благородной бородой, выдававшей в нём бывшего аристократа.
ГЛАВА 2
«А может быть, это просто несудьба. Нечего мне гоняться за таинственным ключиком, открывающим заветное счастье», — продолжал философствовать Босикомшин. Он стоял, немного согнув колени, спиной прислоняясь к холодной печи вестибюля парадной. Та сохранила только название «печь», а топилась последний раз много десятков лет назад и пребывала лишь украшением интерьера. Пешеход вытаскивал из кармана остатки отбросов командира танка, складывая их в одну руку, и вертел глазами вокруг себя, не зная, куда это выбросить (устье печи было заложено кирпичом). Из помещения уходить особо не хотелось: ни ради поиска мусорного бачка с выброшенным туда профессорским ключиком, ни ради вообще чего-нибудь. «Должно быть, прав маг-музыкант, говоря, что все изобретения приносят беду и более ничего», — праздно перемещающийся по пространствам обычный горожанин пытался убедить себя чужой мыслью, а заодно потратить бесполезное время. Но не убеждал его столь слишком лёгкий вывод. И время скоро не тратилось. Чувствовал он себя какой-то неподвижной взвесью неизвестного вещества.
Далее голова у него, подобно карману, откуда он вынул всё, даже нужные бумажки с номерами телефонов случайных знакомых, осталась наедине с пустотой.
— Может быть, может быть, — по обыкновению повторил он вслух ни для кого совершенно ничего не значащие слова и также безотчётно для себя дрогнул, развернулся, изменив прежний маршрут, как до того на лестничной площадке. Вышел через чёрный ход во двор.
А здесь не выдалось обычного с ним происшествия: его ни с кем не столкнуло в чистом безлюдье двора. Внутренняя пустота продолжала поглощающее действие, съедая всё околочеловеческое пространство Босикомшина. Немного помялся он там, на притоптанном снегу, потом повертелся по сторонам, завидел мусорный контейнер, запустил в него скомканное содержимое руки наподобие снежка. Не попал. Затем, не зная, куда бы ещё развернуться, приметил сбоку двора проход с аркой. Последовал туда, нечаянно обнаружив себя на одном из трёх проспектов. Он вроде не понял, на который из них попал, а так, побрёл, побрёл, опустив голову, да всё ускорял, ускорял движение. Чуть-чуть даже пробежался, свернув наудачу за угол, но изжога опять остановила его. «Надо хорошенько отдохнуть», — подумал он. Стал искать глазами, где бы такое сделать немедленно. О собственном доме с очагом и прочими удобствами почему-то в голову мысль не приходила. И где вообще дом его? Если наш герой сам не слишком уверен в наличии у него настоящего надёжного прибежища в этом городе, мы тоже не намерены навязывать ему и вам недостоверную версию. «Пойду опять на мёртвый пароход, а по дороге дровишек поищу», — продолжилась дума потенциального искателя. И тут же он увидел под ногами короткий брусок. Поднял. На стороне, ранее прижатой к асфальту, оказалась какая-то надпись. «Интересно, о чём пишут». Буквы, конечно же, ничего толком не провозглашали. Они принадлежали то ли бывшей бирке, то ли фрагменту чьего-то автографа на почерневшей от времени деревянной поверхности давно утраченного сооружения в этом мире. Босикомшин выкинул брусок, позабыв, что поднимал вещь с мостовой не для прочтения слов, а для отопления железной каморки на кладбище кораблей. Брусок отскочил от поребрика тротуара, тут же пропал в открытом люке технического колодца. «А если бы я туда провалился, — подумал Босикомшин с лёгким испугом, — а вообще-то...».
Далее в голове у него стали мелькать соображения, не оформленные словом. Но их смысл явно был направлен на выявление пользы от случайно увиденного колодца. «Если бы за ним оказалось ещё тёплое подземелье, где ничто не мешает хорошо отдохнуть, не утруждая себя лишней ходьбой», — такими словами примерно оформились бы наилучшие соображения. Но подземелий, да к тому же тёплых, на Васильевском острове нет, не считая метро. При упоминании общественного транспорта Босикомшин поморщился и тяжело вздохнул. Затем его мысль, ни с того ни с сего, перескочила сразу на далёкие воспоминания. В них также не потребовалось слов. Извлекались одни лишь картинки. Вот первое посещение Петербурга в ранней юности. Тогда он, с приятелем-попутчиком, тоже искал, где бы отдохнуть и вообще переночевать. Быстро нашли они такое место недалеко от Николаевского вокзала. Кроватями тогда послужили широкие тёплые подоконники на лестничной клетке огромного дома где-то на Лиговке. Хороший оказался дом, и жильцы хорошие — не сновали туда-сюда по лестнице, не беспокоили. Все пользовались лифтом, а тот исправно действовал. Босикомшин снова поморщился. Трудно сказать, от чего. То ли опять возникли неприятные ассоциации в связи с общественным транспортом, пусть даже себе и вертикальным, то ли коробили кожу лица все неудобства пребывания на нетопленой улице. Он стал озираться вокруг себя, ища подходящую парадную, но вошёл в ближайшую дверь, изготовленную в изящном стиле модерн, однако сильно подпорченную густыми слоями краски. Она оказалась чем-то знакомой. «Ну да, я же здесь был недавно, в этом доме живёт изобретатель чемодана», — удивился Босикомшин. Он словно заблудился в незнакомых каменных джунглях, прошёл по кругу. Однако удивление не возымело верха над прежним намерением погреться. Взгляд стал искать не заветную дверь профессора, а подоконник. Широкий и тёплый. «Всё испортили», — заметил он, когда взошёл на первую лестничную площадку, где недавно столкнулся с мусороносом. Там обнаружилась безрадостная картина: подоконник, не столь широкий, да и тот — большей частью срезан вместе с простенком, а вся эта дыра использована для входа в нововозведённый наружный эркерный лифт. «Здешние жильцы тоже не мешают отдыхающим гражданам ходьбой по лестнице, но при этом вообще ломают места для отдыха в угоду прирождённой лености. Надо же, лифт им нужен! Современный! Ладно, пусть нужен им лифт, но почему именно здесь, почему надо портить подоконники»? — Думая примерно такими словами, нажал кнопку вызова лифта. Никакого результата не последовало. «Всё равно не работает; ни себе, ни людям; дурацкий дом, дурацкие жильцы; совсем не то, что на Лиговке, даже наоборот». Босикомшину вдруг стал противным сам профессор, просто в связи с тем, что и тот причислен к жильцам этого дурацкого негостеприимного дома. А вместе с ним сразу осточертело не менее дурацкое изобретение, вернее, не само изобретение, а отношение изобретателя к нему, которое тоже дурацкое: ни себе, ни людям — взял да выкинул в Неву.
Отдыха в тепле не предвиделось.
Босикомшин, с готовностью, тихо раздосадовался. Но в сей же момент случай готовил ему сколь приятный, столь же неприятный сюрприз. Хлопнула дверь чёрной лестницы, и внизу показался отставной командир танка в тельняшке без рукавов. С ведром, полным дров. Дрова торчали ещё из-под голых рук, прижатых к полосатым бокам. Из карманов галифе тоже выглядывало по чурбачку. Он примечательно продрог. Ну, это он сам делал заметным телесное переохлаждение: потряхивал плечами, прижимал подбородок и произносил прерывистое «брр».
— О! — бодренько воскликнул отставной военный, завидев Босикомшина, осветился тёплой улыбкой, — Уже возвращаетесь? Что же, выходит, не застали своих дома?
Искатель тёплого приюта на подоконниках тоже чуть повеселел и не отрывал влюблённого взгляда от обилия дров вокруг всей фигуры командира танка.
— Что, кажется странным, да? — продолжил бывший военнослужащий. — Вот, несу дровишки для печки. Ни у кого в доме печек не осталось, а у меня есть. Батареи, сами знаете, чуть тёплые, вот печка и выручает. Я тут разные местечки знаю, где дощечек вволю. Но ближайшее — под окнами школы. Школа специфическая, с юридическим уклоном, но и уроки труда имеет, физического, стало быть, мастерскую. А она как раз, хе-хе, с уклоном производства деревянных изделий. Обрезки выкидывают в окно…
Босикомшин потупил взгляд. Его посетило то же состояние, что и возле решётки Соловьёвского сада — снова не он стал пользователем ожидаемого законного положения. Тогда не он стал пассажиром, а наглый узор. Теперь опять воцарилась несправедливость: не он обзавёлся желанными дровами, но ими владеет кто-то другой, кому таковые ясно и определённо не нужны. Так, для баловства. Подумаешь, батареи чуть тёплые. Но тёплые же. Сосед профессора по-своему оценил очевидную грустинку. Сказал:
— Не расстраивайтесь. Ваши, наверное, ненадолго вышли. Обязательно скоро вернутся.
— О! — незаконный обладатель дров немедля вспомнил о непреднамеренной вине пред Босикомшиным за недавнее не слишком приятное происшествие с помоями. Захотелось ему сделать доброе дело. — Пойдёмте ко мне. Посидим недолго, погреемся, вы заодно подождёте своих. А вы вообще, если не секрет, к кому гостить прибыли?
— Ну, да, — он сам счёл неуместным прозвучавший вопрос, — ну, да, я вас заболтал. Пойдёмте. А в тепле и познакомимся. Вы мне сразу понравились, — он уверенно нажал кнопку лифта. Хлопнуло реле, лифт открылся. Только одному бывшему военному командиру здешнее подъёмное устройство и подчинялось.
А что отказываться-то? Почему бы ни пойти? Глядите-ка, мечты начинают сбываться. И тепло, и отдых — сами предлагают себя. А главное — доступны знания о музыканте. Ведь, судя по одежде, этот человек — отставной военный. А отставные ратники обязательно обо всех соседях всё знают. В том состоит новая мирная профессия. И он покорно согласился с человеком в тельняшке-безрукавке. Или подчинился. Как лифт.
— Я пешком дойду, ладно?
— Ладно. Лифтик-то узковатый, с дровами вдвоём не уместиться. Но подниматься не дюже высоко. Ступайте на четвёртый этаж. Я вас на площадке подожду.
ГЛАВА 3
После того, как бывший командир танка высыпал мусор в контейнер да с пустым ведром последовал дальше, бомжи воспрянули духом. Один из них, щекастый, начал ковыряться в новой порции бытовых отходов, второй благородной походкой последовал за командиром на уважительном удалении от него, желая выследить, куда тот направился дальше с пустым ведром, а не домой. Может быть, ещё дополнительная помойка где-то стоит себе поблизости, получше этой, и десантник берёт оттуда ещё более полезные вещи, чем выбрасывает здесь. Или вдруг этот, который с ведром, не военный вовсе? Тельняшку с галифе, небось, тоже на помойке нашёл, везунчик. Не конкурент ли он по охоте за выброшенными вещами? Бомж есть бомж: для него теперь вообще все люди — конкуренты. Нельзя отказать в прозорливости бездомного. Действительно, бывший танкист набирал в ведро обрезки сухих досок, сваленные у брандмауэра соседнего дома. Вещи те выброшены, но от них есть польза. Однако польза та предназначена исключительно тем, у кого не только есть дом, но ещё печка в доме функционирует, как в прежние времена. Оказалось, что существует в нашем мире и в наше время замечательная деятельность, почти не имеющая конкуренции среди свободных промыслов. Преследователю-бомжу пришлось разочароваться — зачем ему дрова. Его недолгий интерес к слежке угас. Не без сожаления, он подул из оттопыренной нижней губы, развернулся, оставив типа в тельняшке позади себя, и, несколько виляя задом, воротился к брошенному сотоварищу. Тот ещё продолжал искать счастье в контейнере.
Первый, тот, что копался в свежем мусоре, тоже восторга не испытывал. Когда их взгляды встретились, у него сверкнула тусклая искра, и он показал пустые руки. Вернее, в одной из них лежал ключ от чьей-то квартиры. Золотистый, изрядно потёртый.
Когда сосед профессора, нагруженный дровами, проходил мимо них обратно домой, первый бомж быстро сжал ту ладонь, где схоронился ключ, и спрятал её на груди за воротом несоразмерного с ним пальто. А напарник, уже набравшись опыта слежки, сделал следующую попытку в поисках удачи. Он так же, на уважительном удалении от обладателя дров для пары-тройки затопок, пошёл за ним. Потом, стоя у чёрного входа и одновременно у эркерного лифта, отсчитал количество секунд, за которые законный местный жилец преодолел несколько этажей. Стёкла эркера были настолько замазаны, что глазами проследить за движением подъёмного аппарата оказалось непосильным. Поэтому пришлось воспользоваться внутренним секундомером. Возвратясь к напарнику, он тихо сказал:
— В первом дворе, четвёртый этаж.
ГЛАВА 4
А профессор, композитор, изобретатель Клод Георгиевич Предтеченский тем же временем взял в руки будущее. Начал менять кое-что в нём. Набрасывал он поверх его путаной мазни свежую штриховку. Такое намерение у него, мы знаем, возникло чуть раньше, но — видимо, сомнение, всегда готовое трудиться, пересилило. Теперь Клод Георгиевич снова пошёл к набережной, вернулся в детскую музыкальную школу, из дверей которой недавно вышел, постояв тогда за ней у порога недолго в раздумьях: несерьёзной показалась ему затея без видимой причины податься в учителя. Из консерватории. Почему он не любил консерваторию, мы не знаем. Возможно, нелюбовь у него к ней отдалённо такая же, что к партеру в Капелле. Ещё на сей раз, вместе с намерением своевольно поменять судьбу, возвращение произошло отчасти в известной нам связи с тем, что, по-прежнему, не удалось ему попасть в собственную квартиру, оказавшись будто бы временным бомжом и беспризорником. Он шагал с почти окончательным решением поступить на работу именно туда, куда позвал его неожиданный порыв ещё при выходе из металлической каморки Босикомшина, что на импровизированном кладбище кораблей подле набережной Большой Невы Васильевского острова. На всём протяжении теперешнего пути профессор с лёгким остаточным сомнением раздумывал об управлении судьбой. И ни разу не столкнулся с Босикомшиным.
Тот одновременно тоже ведь размышлял о судьбе, потому отвлёкся в другую сторонку: в зависание внутри пустоты. Мы же знаем, в голове у него в тот же час была действительно пустота. И она водила вечного пешехода таинственными кругами. Вероятно, рукава жизненных пространств наших двух героев перестали туго переплетаться. Надо полагать, воля города — властным броском теперь уже наоборот, разводит известных нам горожан. Возникшие круги судьбы разбегаются шире и шире, потихоньку затухая.
Ну, о кругах профессор не думал.
Кстати, он в тот час обретался за одним столом с директором детской музыкальной школы. Тот оказался ему знаком. Директор тоже узнал профессора. Оба ведь когда-то вместе учились в этой же музыкальной школе, правда, по разным специальностям. Один — аккордеонист, другой — пианист. Имён друг друга коллеги, пожалуй, не помнили, и мы тоже не будем их здесь обозначать. После коротких воспоминаний и взаимных расспросов о потоках вольных ветров их жизней, оба собеседника и специалиста по клавишным инструментам, ничего главного о себе не рассказав, молчали. Они, по-видимому, невольно погрузились в самооценку того самого главного в себе, о чём промолчали во время разговора, что ещё более подвигло профессора на мысль об изменении русла жизни. Сомнение уже не затуманивало глаза. Мысленно он пробовал угадывать пока не совсем конкретные черты обрисовывающегося будущего. «Больше так жить нельзя», — думалось ему. «А меньше так жить разве можно, — продолжил он, умышленно будто насмехаясь над собой, — меньше жить, вообще не хочется».
— Может быть, возьмёшь оркестр? — неуверенно сказал директор-аккордеонист, тоже вроде бы угадывая слабые чёрточки в мыслях профессора об изменении жизненной направленности, — у нас тут возникли трудности: руководить оркестром некому. Савелий, ты его тоже знаешь, шаловливый такой был скрипач, помнишь? Так он и теперь не изменился, но ушёл с дополнительной нагрузки, а Серёжа, есть у нас такой, приходящий, так тот слишком приходящий, у него ещё пара оркестров имеется, и, похоже, наши детишки ему в тягость.
Профессор чуть-чуть коротко покивал головой, одновременно помаргивал опущенными веками, собирая кожу на лбу гармошкой. Но явных слов не произносил, продолжая угадывать достоверные перемены в продолжительной несуразной жизни. «Отвлечься бы надо, отвлечься, — думал он, уговаривая себя окончательно решиться на то, о чём предположил перед заходом в кабинет, — а с детьми такое намерение получится наилучшим образом». Отвлечься на свежесть.
— Немножко можно, — человек, рождённый потенциальным импрессионистом, впечатляюще улыбнулся, а потом засмеялся, но только почти беззвучно в нос, — ты угадал, я пришёл к тебе именно за этим.
Оба собеседника почти одновременно глубоко вздохнули. Думается нам, с этого действа началось у них согласие. Они молча рассматривали друг друга. Улыбались. На них приятно было посмотреть со стороны. И тоже задуматься вообще о согласии, в сущности.
Пожалуй, в таком положении дозволительно их оставить на малое или долгое время. Хорошо, когда согласие продлевается подолее — оно имеет надежду сохраниться и у нас, по крайней мере, ещё на протяжении нескольких страниц, пока мы на то же продолжение времени оставляем приятную сцену, чтобы перейти к другой.
Так что же сейчас происходит у соседа нашего музыканта?
ГЛАВА 5
Босикомшин поначалу заробел. Странное дело. Тайком вламываться в чужую квартиру ему почему-то представлялось вполне обычным занятием. А тут, когда он вошёл тоже в чужое жилище, и не тишком, не со страхом оттого, что его кто-то увидит за неприличным занятием, а в качестве легального гостя, приглашённого на чай, — почему-то заробел. Похоже, несмелое ощущение пришло из-за увиденной им слишком большой квартиры с упрятанными повсюду многочисленными востренькими глазами. Однако и до того, как он переступил порог, тупоконечная конфузливость стала щекотливо подбираться под рёбра — это ещё в момент, когда поддался на приглашение. Поддался, но сконфузился. А квартира могла только добавить заранее приобретённого им неуюта. Величиной своей, повсеместным духом отторжения, по обычаю витающим средь коммунального населения, перемешанным с иными настоянными запахами.
— Ко мне вот сюда, — командир танка указал на вторую дверь в длинном коридоре.
Робость не прошла и после перемещения в комнату, небольшую, без лишних глаз. Всё кругом чужое. Оно-то вызывает неприятное чувство. Кроме того, из-под какого-то подобия дивана вылез небольшой, почти круглый, словно мяч, пудель дымчатого окраса. Он лаять не стал, а, по-видимому, из-за воспитанности, присущей породистым псам, подозрительно, с нарочитостью внюхивался в воздух, — думал определить по запахам, исходящим от незнакомца, стоит ли вообще с ним иметь дело. Поняв, что не стоит, пёс опять спрятался под диваном и слился с густой тенью. Босикомшин собак не любил.
— Я пойду чайку поставлю, — сказал хозяин, подхватил мизинцем армейский чайник, отправляясь на кухню в конец коридора.
Гость ничего в помещении не рассматривал. Он прямо прошёл к окну, не двигая головой. Стал глядеть на улицу. Там сновали пешеходы, редко проезжали автомобили. Улица тихая.
— Садитесь на диванчик, — вошедший хозяин особо не радовался гостю, но и брезгливого неприятия не показывал — сам ведь пригласил. Хотя, зачем он ему? Горевать, он не горевал. Быть отставным командиром не означает безделье или скуку. Военные вообще никогда не скучают, особенно отставные. У них ведь вместо сердца — пламенный мотор. Оттого-то у них постоянно работает внутренний деятельный зуд и наиболее актуальное занятие на любой данный момент находится без причины, выстраивается совершенно не из чего. Даже, допустим, военный просто сидит, и со стороны видно, будто вроде бы ничего не делает ни руками, ни ногами. Но голова-то у него точно в ту пору активно занята решением задач разного умственного уровня, различных широт охвата. Ну, например, чтоб центральное отопление от районной котельной работало исправно, чтоб во всей стране воцарился порядок, чтоб сердце особо не барахлило, чтоб мухи не залетали, чтоб, не дай Бог, комета вместе с хвостом не врезалась в землю, а главное, — чтоб иностранная разведка не выхватила из государства наиважнейшие секреты...
Босикомшин сел на краешек сооружения, похожего на диван, подальше от того места, куда заполз пудель, но слов не вымолвил, даже «спасибо» или «благодарю».
— Этот диванчик я сам построил, из подножного материала, так сказать. Материала для мебели и дров тоже вокруг поблизости хватает. Места надо знать, хе-хе. А дело всегда найдёшь, если руки привыкли к работе. Да вы не сковывайтесь, пальтишко снимите, — сказал хозяин, видя нервоватенькую настороженность в глазах гостя. — О, чайник, наверное, готов, — командир опять вышел на кухню.
Гость расстегнулся, но раздеваться не стал. В голове у него по-прежнему продолжало чем-то сквозить, он откровенно ничем не интересовался, даже не утруждал себя личными оценками собственного поведения. Но неопределённая натуга владела им, не отпускала. «Просто подождём немного», — примерно такое состояние мыслей испытывал он, сидя расстёгнутым на диване. Однако первая часть ожидания продлилась недолго. Хозяин с помятым парящим чайником вернулся и без промедления наполнил кипятком две фаянсовые чашки, покоящиеся без дела на столе, напоминающем верстак. Окунув туда пакетики с заваркой, он без обиняков, не глядя на собеседника, заговорил:
— Я вижу, вы обеспокоены. Спрашивать ни о чём не буду. Вопросы для обеспокоенного — сущая пытка. Похуже китайской. Позвольте, я вас, наоборот, развлеку. Сосед у нас тут есть один интересный — в квартире напротив. Музыкант. Обычно он меня развлекает, когда в настроении моём не всё в порядке, разлад, так сказать. Я к нему приду, а он развлекает. Так я от него кое-чему научился. Сейчас.
Отставной командир танка сел на очевидно самодельный стул у пианино, приступил усердно пытаться наиграть нехитрую пьеску. Сначала короткую. Она удалась, а он с удовольствием крякнул, улыбнулся гостю, справедливо ожидая похвалы. Затем, не дождавшись никаких слов от слушателя, сам ничего не промолвив, он высоко задрал брови, принимаясь за более сложную вещичку. Босикомшин без выражения чувств поднял чашку да потихоньку прихлёбывал из неё. Контакт между чужими людьми не клеился. Хозяин сбивался в игре, гость обжигался чаем. Потом образовалось между ними тугое, продолжительное молчание. Тишину нарушал только пудель, поскуливая под диваном: то чуть слышно и довольно робко, то, делая неожиданное «крещендо» с напором явного нетерпения.
«Может быть, узнать от него об этом маге-музыканте, коль он сам о нём заговорил», — подумал гость, а потом, впервые обнаружив способность разговаривать в присутствии отставного военного, сказал вслух, ставя на верстак недопитую чашку чая:
— Вы говорите, сосед вас научил играть?
— Да, скорее, подучил. Он такой добрый, терпеливый. Пианино это мне затащил. У него дома очень тесно. Ещё два рояля: кабинетный да концертный. С одним из них он что-то изобретает, детали переиначивает, что-то такое к ним приделывает. А пианино разломано было, так я дал ему отличный ремонт, и, глядите, — почти новое.
— Угу, — то было не согласие, а скорее, ответ на приглашение посмотреть изделие. Он коротко взглянул на пианино с заметными разнородными латками и также немногосложно сказал «угу».
«Неужели этот военный говорит о том моём маге? Нет, не обязательно. Кто знает, сколько в этом доме людей с роялями», — Босикомшин одним боком пытливого сознания вроде бы почувствовал близость главной сегодняшней цели, но неизменное, почти наглое сомнение также дало о себе знать. С другого бока. И ещё. Совсем иного рода ощущение одолело его. Вдруг, внутри сознания у него что-то надломилось, открывая никому неведомый ход. Он вновь услышал отголоски той завораживающей звёздной музыки, что пригрезилась ему недавно на мосту, а потом в каюте заброшенного корабля. Музыка текла сама собой, не спрашивая намеренного позволения, не требуя к себе разумного внимания.
Отставной командир танка, бегло взглянув на лицо Босикомшина, прищурил глаза и, глядя так в потолок, сказал:
— А давайте, я сейчас угадаю, куда вы направлялись, но неудачно? Вы, я думаю, шли к моему соседу и не застали. Точно. У вас такой вид… Минуточку, я сейчас попробую выразить, чтоб самому понятно было... Вы, вроде бы тоже человек от искусства, из богемы, не от мира сего, так сказать. Вы чем-то похожи на него и на прежних гостей Егорыча. Выражение вашего лица мне подсказывает. Теперь, правда, к нему давно никто не ходит, если не считать меня. Вы первый за целый год. Да. А у нас в доме, окромя Егорыча, не проживает больше никого из таких, подобных ему людей, которые как бы не от мира сего: творческих работников. Значит вы именно из тех давних друзей-художников, которых я уже не застал, потому что живу здесь всего-то с десяток лет. Вы к нему пришли, но подвернулась неудача.
Босикомшин такой проницательности не ожидал — от человека в тельняшке-безрукавке. Он внутренне вздрогнул, но внешних перемен в лице не проявил. Так случилось оттого, что музыка звёзд всё ещё будто висела в нём, да не сразу оборвалась, выражение лица продолжало удерживать вид состояния «не от мира сего». А взгляд, в общем-то, без особого намерения просто ненадолго задержался на отставленной чашке с чаем. Гость, по-видимому, просто рассчитывал пронзить её насквозь. Но ответной проницательности у косной посуды не случилось. Через толстые фаянсовые стенки ему не удалось увидеть недопитого внутреннего содержимого. Поток нездешней музыки сошёл на нет. Возможно, одновременно с течением упадка внутреннего состояния. На лице утратились особые чёрточки, по коим наш танкист определил его человеком богемного цеха. Но сей потери никто не заметил, поскольку никто в этот миг на него не глядел.
— Таким образом, если вы соседа моего не дождётесь, то я могу ему передать о вашем приходе, он вам позвонит, если хотите, — продолжил хозяин, прекратив прищуриваться, но оставляя взгляд на потолке.
«Да, отставные ратники, действительно, всё обо всех знают», — недавнее сомнение покинуло гостя, вроде бы званого и будто нежеланного. Но, обретя при помощи такого наблюдения ещё не совсем обосновавшуюся в нём твёрдость, оседающую лишь на донышке мысли, — уверенности в продолжении действий, а правильнее сказать, в бездействии, у него не прибавилось.
— Угу, — он повторил немногословное почти согласие, но поднялся, чтобы уйти.
— Ну, я пошёл. Пока, — процитировал он в точности недавнюю фразу профессора на кладбище кораблей с той же интонацией. Одновременно подумал: «Надо же, не хватало мне тут засвечиваться».
— Ладно, как говорится, ваша воля, — командир танка, медленно произносил слова, вроде бы тоже в знак согласия, но почему-то всем телом отвернулся от Босикомшина и не глядел на него.
А гость, не сразу ступая к двери, потоптался на одном месте, застёгивая и расстёгивая пальтишко. Продолжилась очередная напряжённая пауза. Пудель под диваном тоже молчал — видимо, заснул. Потом гость решил показаться вежливым перед неожиданным покровителем и, произведя улыбку, сказал:
— Спасибо за гостеприимство. Чай был хорош и музыка ваша тоже была хороша. Всего хорошего.
Он утвердительно и уверенно прошёл за дверь комнаты, а потом за пределы квартиры, не дожидаясь проводов со стороны хозяина. Но тот и не думал затевать сопутствие, указывать дорогу или вообще оказаться конвоиром. Лишь покивал головой и, скорее, просипел, чем произнёс:
— До свидания, — голосовые связки у него в горле не налаживались на нужный тон.
Из-под дивана раздался протяжный высокий звук — пудель-невидимка, по-видимому, смачно зевнул от удовольствия.
ГЛАВА 6
«Куда же теперь идти»? — Босикомшин стоял напротив соседней двери, такой заветной, но столь же недоступной. Почему он решил, будто дверь эта ему заветная, мы не берёмся сказать. Никто не предъявлял ему вообще никакого завета. И тогда, на остановке у Соловьёвского сада, ему тоже не был завещан ни один из троллейбусов, наличествующих в городе. Думается нам, что заветным становится попросту всё, что для него недоступно. Равенство такое. А произвелось это правило как раз после неудачной попытки выйти в законные пассажиры, аккурат в ту минуту, когда он был приговорён к пожизненному пешему труду. Теперь все вещи, все места, заделав себя недоступными, естественным образом переходят в разряд заветных. Вот и нынешняя дверь тоже вполне подходила к данному обычаю. Ну, не сама дверь, а то пространство, что за ней. Заветное недоступно, а недоступное заветно. Вместе с тем, если рассудить взвешенно, то данное сочетание, конечно же, сущая несправедливость. Она покоя не даёт ни одному человеку. Тем не менее, коли есть правило, придётся ему подчиниться. Хотя нет. Для каждого правила есть своё противоправило. Оно всегда подспудно сидит в норове человека. Правил без исключений не бывает. И знаете, в сложившихся у нас обстоятельствах, любое исключение сродни надежде. Надежда всегда делает ставку на исключение из предопределения. О ней уже был у нас эдакий замысловатый разговор, но с профессором, в минуту, когда тот искал потерянный ключ. Тоже ведь правомерное исключение. Простите за противоречивость. Но Босикомшин о том диалоге не знает, поэтому не возразил нам и не согласился, вовсе рассуждать о том не стал. Он сел на холодную ступеньку лестницы, согнулся, обхватив колени. «Глупо, глупо, ой, как глупо всё».
По мере того, как холод камня проникал сквозь нетолстую одежду прямо в тело, пожизненный пешеход припоминал о начале нашей истории. А в начале, мы помним, он стоял на остановке общественного транспорта. Ждал заветного троллейбуса. Куда-то задумывал ехать. Куда? Куда, куда — как обычно — искать счастья, то есть, некое недоступное состояние. Каждый горожанин с утра, когда выходит на панель вдоль домов, то может быть, и неосознанно пускается на поиски счастья. Город настолько велик, многообразен, таинственен, что у него дённо-нощно есть в запасе заготовка счастливого конца для каждого законного его жителя и нелегального пришельца. В таком положении дел неизменно уверены все горожане, оттого-то выходят на улицы. Вы никогда не замечали, что при выходе из дому, у вас непроизвольно появляется вздох облегчения? Это потому происходит у вас, что с выходом на пространства города наступает пора ожидания перемен. А кто не ожидает именно хороших перемен? Ну, есть, конечно, такие горожане, которые из-за мелких неудач не ждут ни от кого добра и желают вообще беды вообще всему миру. Есть горожане и похуже, страшно о них сказать, а то и подумать. Давайте, не будем. Но они, самые худшие горожане, втайне от себя ожидают именно доброй встречи. Выходя в город, они тоже намерены в нём отыскать счастье. Таков есть закон города, такова есть основа человеческого поселения, таков есть смысл первоначальной задумки. Такова сложившаяся природа. Она создана вместе с появлением первого прародителя городов. Кажется, Каин додумался до сего строительства. Бедный Каин. Так хотелось ему, изгнаннику Божьему, найти где-нибудь то, что в себе не имел! Счастье? Или чего ещё? И решил: потеря найдётся именно в городе, построенном для будущих чистокровных потомков изгнания. Так и сегодня думают многие народы мира. Каин построил город, конечно же, для того, чтоб найти в нём добро, так ему недостающее. Иначе, есть ли смысл во всём том дорогом устройстве? Как говорится, от добра — добра не ищут. Ведь и ныне, самые современные люди, не зная вовсе, что они тоже изгнанники Божьи, они, когда выстраивают город, притом выкладываясь полностью в него, первым делом определяют для себя лучшие условия найти потом добро, найти счастье, недостающее им по рождению. И люди, приезжающие в город из иных мест — тоже движутся таким же предчувствием. А если есть предчувствие, значит, самый предмет где-то здесь скрывается неподалёку, но пока не обнаруживает себя. Пока…
Босикомшин встал, медленно спустился. На сей раз, он вышел из дома не во двор, а на улицу. На линию, так на Васильевском острове названы длинные череды фасадов. Он глубоко облегчённо вздохнул. Вот вдоль одной из таких линий направился пожизненный пешеход навстречу... Мы не знаем, какое в точности у него настало настроение... Жаждет ли он в настоящий момент человечеству исключительно беды или ждёт от кого-нибудь немного добра, но… Если есть хоть какая-нибудь линия... Босикомшин двигался вдоль вполне определённой линии. Пожелаем ему встретить удачу.
ГЛАВА 7
Клод Георгиевич Предтеченский начал возвращаться обратно к дому с четвёртым этажом и капризным лифтом. Внутри у профессора сидело двойственное настроение. Он вроде бы повеселел, благодаря благополучной встрече в директорском кабинете, но в то же время грусть возникла совершенно внезапно. Будто залетела вообще извне, из мира нездешнего, из-за пределов обычного человеческого ощущения жизни, проникла прямо в грудную клетку профессора, вонзилась в душу, жарко там дышала. Откуда же всё-таки было ей взяться, чему благодаря? Где бы сыскать правильный ответ? Может быть, объяснения тому нет. Просто, иногда бывает, что завязывается такое расположение души. Скажем, посередине, в центральной точке огромного моря полной безмятежности — вдруг появляется крутая кольцевая волна беспричинной такой тоски. Будто упал в море безмятежности камень чьей-то беды, не вашей, но кого-либо из близких вам людей, а вы о том не знаете, не идёте к нему на помощь. Волна поднимается в груди, более ничего там нет. Или, вероятно, у вас произошла непоправимая, невосполнимая потеря, она что-то прорвала в хрупком вашем спокойствии, но вы утраты ещё не осознаёте, но ощущение пробоины пытается вам подсказать о худом неизменяемом случае. А возможно, внутри вас рождается тихий голос вовсе небывалого предчувствия, но что это за голос, о чём предупреждает — о радости ли, о скорби — тоже не понять. Только грудь внутри щемит, да щемит, а в щёме том всё как-то вперемешку: и сладко, и горько, и терпко, и мягко. А дыхание затеивается неглубоким, коротким. Ему будто бы не хватает живительной силы воздуха. Глубоко вздохнёшь, но голод не проходит. Наверное, то голодает не дыхание. Душа голодает. Они во веки веков рядом: дыхание и душа. Даже они — одно в другом. Немудрено и запутаться. Душа испытывает голод, а мы не знаем, чем такое чувство утолить. Мы вообще не знаем, как такое делается: душу — насытить. А если вдруг она просто потихоньку плачет, так попробуй, угадай, чем её унять. Бывают меж нас люди посчастливее, они, конечно же, знают. Но далеко не все.
Профессор, по-видимому, принадлежал к тем «далеко не всем» и с таким настроением, непонятым большинством населения, перешёл проезжую часть набережной, остановился у парапета на берегу. Там он облокотился о чугунную ограду. Смотрел в ту сторону, куда текли воды реки. Они давно туда текли. Кроме того, в той стороне уверенно садилось солнце. Оно тоже привыкло туда садиться. Что ещё было в той стороне — там, куда неизменно утекают воды реки, привычно садится солнце? На той, западной стороне, конечно же, располагается Запад, — место Земли, где обрели и продолжают обретать себе новое место жительства многие приятели да просто знакомые или, приемлемо тут сказать, известные коллеги. Должно быть, на западе кривизна земли особая — она скатывает на себя любого, кто готов скатываться: воду, солнце, идеи, мысли, желания… и некоторые звёзды.
«Всё в этом мире склоняется к западу», — подумал Предтеченский.
ГЛАВА 8
А все линии Васильевского острова, известно, ведут как бы в никуда. Не в тупик, а именно в никуда, в смысле, нет продолжения. Они ведут непременно к набережной, что обрывается пред широкой водой. Босикомшин дошёл до гранитного ограждения суши, перегнулся через него, без определённого намерения разглядывая редкие водоросли в неожиданно прозрачной, вместе с тем, бурой воде, обычно в народе называемой «чёрной». Затем взгляд, тоже без намерения, переметнулся к памятнику Крузенштерну — знаменитому адмиралу, кругосветному путешественнику. «С этого места ушли в самое далёкое путешествие корабли легендарной экспедиции», — припомнил себе пешеход, без определённого намерения. Казалось бы, действительно: где тут родиться назначенной мысли? Но другое интересно: в образе чего может иногда внезапно продолжиться обычная линия, до того ведущая в решительное никуда? А она взяла, да просто продолжилась в память о той героической экспедиции, в ту путь-дорогу к самой дальней стороне, такой дальней, которая совершенно безвестно обитает на круглой земле. Лишь вокруг земного шара, оказывается, та дальняя дорога протягивается. Интересно, правда? «Но особо далеко не уйдёшь, — подхватил нашу мысль пешеход, — всё равно окажешься там же, откуда ушёл по круглой земле». Взгляд на бронзового адмирала стал насмешливым. Нет, Босикомшин думать не собирался унижать его мореплавательных достоинств. Насмешливость выскочила самовольно и по-доброму. Вот вам линия. Говорят, что даже абсолютно прямой луч света, если он не встретит препятствие на пути через весь космос, воткнётся в свой источник с противоположной стороны. Так что, если тебя влечёт идея уйти слишком далеко, то придёшь ты чрезвычайно метко вновь к точке исхода. Ибо самое далёкое путешествие любого предмета — кругосветное. Если ты будешь направлять вострый взгляд в самую дальнюю точку Вселенной, то, чем дальше ты его устремляешь, тем больше у тебя шансов увидеть собственный затылок. Это когда ты достигнешь бесконечности. Потому, как бесконечность в мире замыкается на изначальную точку. Если ты устремишь вострую мысль в бесконечно неведомую для тебя сущность, то она, в конце концов и внезапно для тебя обнаружит прежний источник, то есть, твою собственную личность. Ибо самая неразгаданная загадка для тебя — лично ты. Нет, во всех этих случаях ты не возвращаешься обратно. Ты движешься исключительно прямо вперёд и только прямо и только вперёд. Иначе тебе не дойти до того места, откуда ты отправил в путь себя, взгляд, мысль. Хм. Но бывают иные круговые пути. Это когда ты ходишь прямо по лесу или по степи, но без ориентиров, то опять же попадаешь на одно и то же место. Ты ходишь кругами. Ты заблуждаешься. Ибо тебе кажется, будто стези твои прямые. Теперь не выходит ли, что способен ты вообще только заблуждаться? Ибо самая высокая точность выбранного тобой направления приводит тебя точно туда, откуда ты начал путь. В этом и заключается простота сути бесконечности: если человек уходит в бесконечность, значит, он действительно заблудился.
«Всюду только начало», — процитировал наш первый герой строчку из другого романа того же автора. «Оно — к тому же наисильнейший магнит», — дополнилось пространное размышление. Так-то, господа, видите, какие замечательные и мало для кого ожидаемые мысли посетили нашего первого героя, казалось бы, в тупиковой ситуации. Стоит ли после того, обладая точным знанием, вообще уходить, ни далеко, ни близко? «Я и вокруг того дурацкого дома недавно тоже крутился, будто в лесу или в степи, — продолжал Босикомшин линию мысли, — шёл, вроде бы прямо, как в бесконечной Вселенной, а пришёл к тому же дому того же мага. Магический дом, право зря что дурацкий. Магнетический. Притягивающий. А говорит, музыкант. Какое там! Маг он. Хе-хе, властитель начала, начальник». Ничего особо нового, конечно же, в данной мысли нет: ни по части вообще кругов или магнитов, ни по части начальственной профессии второго нашего героя, но...
«Что это прямо у спуска»? — Босикомшин, в момент отворачивания насмешливого, но незлобивого взгляда от памятника в боковую сторону, наткнулся всё тем же взглядом на маленькую девочку, в обеих руках держащую кукол за волосы. Куклы — явно не современного производства. Лицо ребёнка выражало радость от удачной находки. Тут же и мама, а может быть, бабушка или вообще нанятая воспитательница (трудно определить возраст и родственные отношения по одной лишь спине), одним словом, взрослая женщина отняла у неё те ценные пластмассовые изделия, бросила в угол до кучи с пустопорожними пластиковыми бутылками.
— Нельзя подбирать чужие вещи, — были слова той женщины, обращённые к воспитаннице не выясненного нами родства или рода иных отношений.
Уж очень знакомыми показались Босикомшину эти старомодные куклы. Внимание заострилось на них, а затем перекинулось к ребёнку. Здесь же, рядышком с ногами маленькой девочки показался ещё недавно так ловко ускользнувший от него и профессора, почти забытый, но горячо желаемый таинственный профессорский чемодан. Тот одной половинкой удерживался на суше, то есть на нижней ступеньке спуска, а другой половинкой — колыхался на воде. Возле него покачивались две половинки прямоугольной потемневшей льдины — такой же величины, что чемодан, кокетливо сталкиваясь и расходясь между собой попеременно разными концами. Что они этим хотели сказать? Решили себя сравнить с ним? Или его с собой?
— Вернулся, — шёпотом произнёс пожизненный пешеход, — подлинно всё возвращается.
И он обратился непосредственно к чемодану звонким голосом:
— Прямо здесь, дорогой мой, и есть твоя самая дальняя точка твоего долгого пути»! — Профессиональный горожанин без сомнения, искренне обрадовался, поскольку начал заговаривать с неживым предметом на философские темы.
Женщина и девочка поднялись наверх, быстро отошли поодаль, оглядываясь на этого странного человека, говорящего с вещами, затем, скрылись за поворотом на Линию.
Через полминуты руки Босикомшина не без трепета несли гениальное изделие профессора-мага. Они преклонено держали развёрнутый чемодан, наподобие одной-единственной в мире книги со священным текстом, раскрытой на месте самого сильного западания в душу откровения. Ровный взгляд, будто давно и без сожаления потерявший с таким трудом нажитую иронию, случившуюся по поводу Крузенштерна, светился теперь благоговением, ниспосланным ему как бы ниоткуда совершенно даром. Фраза, брошенная той мамой или бабушкой — «нельзя подбирать чужие вещи» — его, конечно же, не касалась. Он уже не маленький. Так, удерживая раскрытый чемодан-книгу впереди себя на вытянутых руках, Босикомшин, с просветлённым взором немигающих глаз, поднялся по ступенькам на панель, торжественно двигаясь в сторону того места, где уготовлена уединённая каюта на заброшенном корабле. Ноги сами шли туда, потому что голова пока пребывала в затяжном беспамятстве о себе, она потеряла умение управлять многочисленными частями сложно организованного остального тела. Ноги свободно переминались, по-видимому, отдав себя на произвол частной памяти, памяти ходьбы, закреплённой в нервных клетках автономно, без участия головы.
А тем же временем близилась очередная встреча наших героев. Столкновению ничего не мешало. Панель из плит красного гранита здесь довольно узкая, рассчитанная на человека полтора с чуть-чутью, и вероятность налететь на другого пешехода — стопроцентная. Тем более, ни тот, ни другой не смотрели вдоль панели перед собой. Один, как известно, был занят пришедшим к нему неведомым ранее душевным благоговением, другой — озабоченностью пока непонятым настроением души: то ли голода, то ли беспричинного плача.
ГЛАВА 9
Из-под ближайшей липы на гранитную панель выбежал круглый, словно мяч, пудель дымчатого окраса. Он молча бросился сначала к профессору, активно шевеля кончиком носа во все стороны, а затем, не раздумывая, кинулся навстречу Босикомшину, высунув кончик языка. Расстояние между нашими героями к этому моменту составляло не более трёх шагов. Оба обратили внимание на собаку, таким образом вынуждая увидеть друг друга не без печати усталости в глазах. В тот же час, делая широкие шаги по газону, к ним приблизился отставной командир танка, между прочим, отгоняя концом поводка другую собаку исключительно другой породы или вовсе не имеющей таковой, «б/п» какой-нибудь, в общем-то, приблудного пса, пытающегося пристать к чистокровному пуделю.
— О! Егорыч. Э, и вы тут, — он чистосердечно обрадовался такой встрече. — Вот и хорошо.
— Видите, — обратился он конкретно к Босикомшину, — там не дождались, так тут встретились.
Профессор рассеянно смотрел на всех четверых: на пуделя, соседа, чемодан и пешехода. Отогнанный приблудный пёс успел выпасть из его поля зрения. Возможно, описывая недавнее настроение Клода Георгиевича, мы говорили о предчувствии теперешнего представления, именно того, что здесь произошло. Не предвидение ли данной или подобной ей встреч порождало тогда неопределённую тоску? Не будем гадать. Впрочем, на самом деле, от таинственной грусти так же беспричинно сразу же не осталось и подобия тени. Она оборвалась. улетела, подобно ещё с осени оставшемуся листку на ближайшей липе, который лёгким порывом ветра сорвался с неё в тот же момент и тем же ветром был снесён за пределы взгляда, куда-то в сторону реки, слился там с её течением. Уже сердце ничем не щемило, а душа перестала плакать. Предтеченский даже глубоко вздохнул и улыбнулся. Но всё-таки, вместе с усталым взглядом улыбка на лице получилась несветлой. Босикомшин тоже улыбнулся, тоже без особого блеска. А поза с чемоданом на вытянутых руках по направлению к профессору, тем не менее, могла восприняться в виде эдакой минуты вручения данного предмета законному обладателю. Поэтому, бесцветная улыбка пешехода могла показаться постороннему глазу почти официальной, необходимой по протоколу. Бывший танкист, как известно, заулыбался первым, поскольку первым же обрадовался такой встрече. В отличие от других знакомцев, улыбка его, закалённая в долгом служении отечеству, приняла чуть ли ни первую свежесть. Командир всё ещё оставался в тени лип, лицо у него светилось, как если бы на его разглаженную поверхность падал прямой солнечный свет. Казалось, и собака тоже исключительно довольна — её куцый хвостик вертелся так же активно да в разные стороны, как перед тем у неё крутился матово поблёскивающий кончик носа.
— Ваш чемодан отыскался, — сказал Босикомшин, почему-то неожиданно для себя испытывая вдруг выросшее из глубины души почти такое же довольство, что и пудель. — Вот, возьмите.
— Да, вообще-то, спасибо, но... мне как-то неловко. Я же освободил ставшее ненужным изделие, отпустил «чемодан» в дальнее плавание, распрощался с ним навсегда. — Клод Георгиевич улыбнулся ещё заметнее, но с вяло извинительным оттенком.
— Бери, бери, Егорыч, вещь-то ценная.
— Угу, ценная, ха-ха, невероятно ценная вещь, — «Егорыч» не кокетничал, он действительно лучше всех здесь присутствующих знал о настоящей цене находки Босикомшина. Но для него она была, и мы давно знаем, — в совершенно далёком прошлом. Даже допустимо сказать — обитала в чужой жизни.
— А мы по очереди будем нести, — сказал бывший военный. Он, как тому подобает, оценив данную обстановку в значительной степени приближенной к экстремальной, принял решение, вроде бы как отдал приказ, что ли, расположившемуся подле него контингенту.
Профессор не до конца понял, зачем, куда они втроём будут нести босикомшеву находку. Он произвёл взгляд недоумения, округлив очи, но не стал взирать на присутствующие тут одушевлённые и неодушевлённые предметы. Отвёл этот взгляд вверх и с возникшим ниоткуда изумлением рассматривал странноватое какое-то небо, в равной степени состоящее из белого и голубого цветов. Там, тонким чутьём опытного музыканта, виделось ему происшествие, ни разу ещё не случающееся на веку человечества…
— Егорыч, ты же домой идёшь. И я — домой. И твой приятель тебя в доме дожидался, да не стерпел, ушёл, а теперь он с удовольствием вернётся к тебе.
— Вернётесь ведь, правда? — продолжил сосед музыканта, обращаясь к Босикомшину. — Конечно же, вернётесь, тем более, с такой находкой. Почему бы вам ни вернуться.
— А мы все к тебе пойдём, ведь и я давно у тебя не посиживал, — он снова навалился с инициативой на Предтеченского. — Ну, собаку я у себя дома оставлю, это мигом — раз туда и раз обратно.
Профессор не знал, что отвечать. Гостям он, вообще-то, никогда не отказывал. Чаще даже бывал искренне рад. Жена, та, наоборот, от века не любила гостей, ни от души, ни прохладно, а так — не нужны они ей. Одни только волнения с готовкой на кухне да с сервировкой в комнате. Но сегодня у неё затяжной рабочий день, так что, если вынужденные посиделки ненадолго, то скандала удастся избежать.
— Ну, пошли, — решил Предтеченский. Независимо произошло такое волеизъявление или он поддался приказу соседа — мы не смогли определить по выражению лица. Он усмехнулся на один бок, а глаза выдали тусклый блеск.
Босикомшин вовсе не предполагал такого поворота в почти прямом пути вдоль набережной, перед тем вполне осознанно направленном. Он в данный час даже не пытался догадываться: о каком возвращении может идти речь? Кстати, а о чём он вообще сейчас думает? Продолжается ли прежняя мысль о кругосветке? Тогда ответ у него готов: конечно, вернусь, коль всякий путь кругосветный. Но сознание пешехода порядком расшаталось, в нём потерялась любая представимая ясность. Может быть, он теперь помышлял просто о ходьбе, обычной ходьбе человека по улице, о ходьбе пешком, так и так для него — пожизненным занятием. То есть, предстоящий путь уже всегда непосредственно связан собственно с жизнью. Стало быть, представление о пути образовывалось покрупнее, нежели просто ходьба, даже значительно покрупнее, — такого крупного масштаба, что затруднительно вообразить. Здесь затронута именно жизненная стезя. Жизненная. Ни много, ни мало. Но это лишь наши догадки. А он, оставаясь погруженным в смутные для нас мысли, положил чемодан на землю, соединил две дотоле раскрытые половинки, застегнул их между собой на крючочки, обнял. Пребывая некоторый период времени в наклонном положении, он и самим телом то ли высказывал сомнение по поводу решения командира, то ли показывал тому безропотное подчинение. А тут командирский пудель и подоспевший обратно сюда приблудный пёс — дружно изловчились снизу лизнуть ему в нос и губы.
— Пошли! — произвольно вырвалось у него негодование из облизанных уст в адрес чрезмерно ласковых четвероногих.
— Ну, вот, все согласны, — командир танка не колебался в мысли о том, что на его блестящее предложение кто-нибудь возразит.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
ГЛАВА 1
Было бы всё действительно хорошо, но — ключ! Где взять ключ? Трое мужчин и собака стояли у дверей квартиры профессора. Каждый в меру личного замешательства испытывал часть общей затруднительности.
— Да, сосед, промашку ты дал с ключом. Так ведь и не нашёл того, что обычно выпадает на спуске?
— Дал, дал. Ключик-то уплыл. Был, да сплыл. Нет. Погодите. Он же в чемодане должен быть. А? Мил человек, мы же видели его, родимого в чемодане, вернее, на кукле, сидящей в нём, но достать не могли. А ну-ка, давайте откроем действительно дорогого, весьма дорогого, да поглядим. — Профессор и знать не знал, что куклы ещё в свежей нашей памяти стали мусором, столь же свежим, обогатившим кучу их дальних родственников по линии полимеров, там, в углу спуска набережной подле Благовещенского моста.
— А я пока собачку отведу, — сказал сосед, открывая дверь в коммунальную квартиру, — только в чемодане кукол никаких не было, Егорыч. Не было. Ты чего-то начал уставать. Галлюцинации у тебя появились, — он проворно скрылся за дверью вместе с породистым пуделем дымчатого окраса.
Босикомшин опустил чемодан на пол, но помедлил с дальнейшими действиями. Не стал приседать, чтобы половинки его открыть, а взял, да свободною рукой подёргал за ручку дверь профессорской квартиры. Та подалась и открылась.
— Что, нашли ключ? Ну, поздравляю, — сказал сосед, возвратясь, — а говорил, на кукле.
— Дверь была открыта, — сказал профессор со скрипуче-шепчущей озабоченностью в тоне.
— Ну, дела. Хе-хе. Сосед, ты ж сам забыл её запереть. Ещё, наверное, с утра.
— Забыл.
— Смотри, — командирский взгляд устремился в замочное устройство на внутренней плоскости двери, — у тебя вообще замок заблокирован изнутри. Защёлка-то на собачку застопорена. Оф-оф-оф. Хорошо, жена твоя не видела такого безобразия. А если бы пришла раньше тебя? Ух, она бы тебе задала. Я её знаю. Уйти, а дверь даже на защёлку не захлопнуть. Если бы не мы с твоим приятелем, если бы не уговорили тебя прийти домой, то беды не миновать.
— Да, — сказал Предтеченский, — я же утром за газеткой выходил и защёлку-то застопорил на всякий случай. А потом ушёл да позабыл.
— Ну, это любому известно, что художники — народ рассеянный, — благодушно заявил танкист.
— Так ведь? — сосед уже весело обратился к Босикомшину. — Ваш брат постоянно чего-нибудь учудит, я знаю. Да об этом всякий знает.
Босикомшин покивал головой. А там у него скоро-скоро пробегали мысли примерно такого содержания: «Что же я, дурень, ещё раньше не подёргал её, ту самую, заветную дверь. Сколько времени у меня было, чтобы проникнуть, всё найти надобное, забрать и покинуть сей дом спокойненько. Такая ведь возможность была. Сама судьба, оказывается, оставляла нужную мне дверь незапертой, специально для меня. А я не догадался. Ай-ай-ай. Просто надо было подёргать ручку ещё в прошлый раз, а не на ступеньке сидеть да простуду наживать. Ай-ай-ай, как же я не догадался. Разве всегда заветное уж столь недоступно»?
— Чего только не забудешь, — сказал он вслух, отвечая, по-видимому, не профессорскому соседу, а себе, — да в самое важное время.
— Ладно, заходим, — Предтеченский пропустил слова сквозь шумно выдыхаемый воздух из переполненной до того груди, пропустил вперёд гостей.
В профессорской квартире действительно, как говорится, негде повернуться. Одна комната, правда, весьма объёмистая, да кухня при ней — только и всего.
— Светлана твоя, что, окончательно бросила тебя, Егорыч? Или ты ей запрещаешь хозяйничать? — Сосед по-свойски небрежно, однако почти с такой же тенью озабоченности, что и хозяин, вопрошал, оглядывая обстановку, более похожую на первозданный хаос, чем на гармонизированное или просто закономерно обставленное окружение человеческого обитания.
— Да она всё на работе. А если дома, так тоже работает: приносит с собой на вечер, на выходные, — Предтеченский не оправдывался, а так, скорее нехотя жаловался. Или просто сожалел. Тон у него был робковатый, но с проблеском иронии. — Часто повторяет она одно слово: некогда.
— Такое бывает, — сказал танкист, — рук не хватает.
— Хе, — Предтеченский сверкнул глазом, — я и зову её так: Милая Некогдя.
— Ну ты настоящий изобретатель. Да. Или… знаешь, а ты посмотри, всё ли на месте, — сосед невидимо вздрогнул, придал интонации кроме тени озабоченности малую тень испуга, — кто знает, какие гости без тебя в квартире похозяйничали. Может быть, не ты забыл дверь запереть, а другие кто-нибудь. Ключик твой нашли, да сделали скверное дельце. А? Уж больно закавардачено у тебя, будто обыск был.
Босикомшин тоже вздрогнул. Ему доподлинно показалось, что подозревают именно его в грабеже. Почему? Оснований-то нет. У них нет. А у него такие основания есть. Причина испуга принадлежала внезапной досадной мысли: «Но не я же тут хозяйничал (а ведь, было такое намерение). А вдруг уже кто-то другой побывал у профессора, унёс ценные проекты. Тоже гости, но не я». И он ощутил в себе то ли обиду за несправедливое обвинение в свой адрес, хотя никто этого не делал, то ли жар покаяния прошёл у него внутри. Всё-таки впрямь хорошо, что не попробовал открыть дверь ещё тогда, когда ушёл от соседа. Любо, что предпочёл просиживание на ступеньке. Вором оказался бы как раз он. Доподлинно встрял тут ангел, но не тот, вежливый и великодушный попутчик, что на столпе зодчего Монферана, а настоящий, и, конечно же, твёрдою рукой отвёл подопечного от того нечестного поступка. Вот почему появилась почва для раскаяния в дурном помысле. Повинимся и отдохнём.
— Нет, у нас изначально всё завалено. Обыск до конца дней, невозможно вещь нужную найти, — сказал профессор, тоже оглядывая помещение, но уже не озабоченно, а, по-прежнему сожалея и усмехаясь.
У Босикомшина ещё больше отлегло от сердца.
— Ну, что, сосед, — Предтеченский окончательно изменил интонацию на более успокоенную, но не без бодрости, возникшей из-за ниоткуда взявшегося благосклонного настроения, — ваша была инициатива, так давайте, берите организацию посиделок в твёрдые руки.
— А что тут организовывать, я собачку-то отвёл домой, а на обратном пути прихватил «гранату». У тебя ведь, я знаю, ничего нет, — командир танка, сразу позабыв о подозрении, вытащил из галифе литровку заграничного портвейна, — я сам не покупаю, жена берёт, меня не спрашивает. Что принесёт, то пьём. Вот, на прошлой неделе парочку таких красавцев принесла. Португальское, вроде. Ещё не пробовали. Повода не подходило. А сегодня повод угодил прямо в тютельку.
Босикомшин, в отличие от командира, и, несмотря на то, что у него отлегло от сердца, сразу же начал здесь испытывать ещё более сильный конфуз, чем недавно в квартире напротив. Он стал съёживаться: и сознанием, и телом. Но не так, не похоже на то, когда ещё раньше сжимался из-за холода в железной каморке на кладбище кораблей. Ощущение было иным. Да и тепло в помещении. Он, по-видимому, чувствовал себя на манер поговорки о «не своей тарелке». Точный образ, несмотря что французский. Наверное, ни у кого кроме французов едоки не забираются прямо в тарелку, чтобы поесть по-настоящему. А забраться в чужую тарелку во время поедания оттуда чужим ртом — прямо скажем — положение незавидное. Эдак сам окажешься едой. Но Босикомшин несколько иначе вообразил заграничную метафору. Едой он там себя не обозначил. Скорее, — неудачником. Это когда почти всё съедено, а он опоздал. Или ещё иначе. Чужая тарелка была ещё пуста, она только дожидалась надлежащей порции еды, а он уже разлёгся в ней, задумал собственноручно расковаться и вольно растечься по всей поверхности. А вдруг, завидев настоящего хозяина, пришлось ему скукожиться, так и не успев занять ёмкость этого символического предмета до периметра каёмочки. Оттого, сознание хладной неуместности съёживало да съёживало его здешнее существование в круглый комок. Так, в конце концов, у него оставалась исключительно единственная точка общего соприкосновения с чужим пространством, подобно твёрдому шарику на твёрдой плоскости — лишь точка фиксации силы притяжения. Она была, пожалуй, единственной силой, которая могла пока удержать его в квартире профессора.
— А знаете, — обратился Предтеченский к соседу, — перед вами человек, — он указал взглядом на Босикомшина, — человек непростой, он способен слышать настоящую музыку, музыку небесных сфер. Причём слышит без приборов. Без радио, магнитофона, проигрывателя, а так, сугубо личным воображением. Он сам — проигрыватель, понимаете? Перед вами человек-проигрыватель.
Отставной военный с готовностью согласился: утвердительно, не без усердности кивал головой и блистал глазами.
— О чём разговор, — сказал он, — о чём разговор.
Присутствующий объект внимания при таком объяснении прибодрился, перестал съёживаться. Более того, решил скаламбурить:
— Верно, проигрыватель. Всё проиграл.
Обстановка, похоже, разрядилась. Все трое крупно улыбнулись и, как по команде, уселись за маленький, но плотный столик работы мастера Буля. Стаканчики профессор, не вставая, вытянул из плоского настенного шкафчика работы менее известного мастера. Едва руку протянуть — всё рядом.
— Только вот признаётся он, что иногда связь прерывается. Как в плохом радиоприёмнике, — продолжил говорить профессор о Босикомшине, — говорит, что прах космический тому помеха.
— Ну, помехи завсегда тут как тут, если хорошее дело затеял, — сказал командир, — они как бы сами родятся из этого хорошего дела. Пусть, как говорится, парадокс, но так и есть: помехи родятся прямо из хороших дел, будто кто их туда заранее посеял.
— Точно. Родятся, — Босикомшин эдак робко высказал устоявшуюся мысль, — ведь этот прах (космический), он светом производится. Изготовляется светом и свету же мешает. Копится, копится, копится, чтоб когда-нибудь захоронить собой источник рождения себя вместе с собой.
— Хм, — Клод Георгиевич поднял указательный палец вверх. — Видишь, сосед, не только ты один любишь пофилософствовать.
— Ты что-нибудь такое из закусочки-то принеси, Егорыч.
— Конечно, сейчас, — профессор, не успев снять прежнюю улыбку, снова улыбнулся, но помельче, прошёл на кухню. В улыбке у него промелькнул штришок извинительности.
Со стороны кухни раздавались звуки открывания и закрывания шкафных дверец. Через короткое время оттуда вышел Клод Георгиевич с лицом, покрытым обескураженностью.
— Только лимон.
ГЛАВА 2
У мусорного контейнера, будто на базе какой-то, двое бомжей разбирали содержимое двух больших мешков.
— Зря торопились. Понакидали всякой ерунды.
— Почему, ерунды? Жратва есть.
— А эти красивые сундучки тоже кушать будем?
— А вдруг там деньги, золото.
— Так ты бы сначала посмотрел внутрь, а потом совал в мешок. Да и кто золото в прихожей держит? Сразу видно, давно в своём доме не жил.
— Некогда, некогда было по комнатам шастать.
— Ну, открывай тогда.
Шкатулки, выполненные из красного дерева с тиснёнными медными накладками, оказались упичканными бумагой. Рисунки, тексты, чертежи.
— Продадим кому-нибудь. Вещи-то ценные, антикварные, небось.
— А бумаги?
— А бумаги, кому они нужны? Выбросим. Помойка, вот, рядом.
Они вытряхнули всё содержимое шкатулок, надеясь обнаружить малость чего-нибудь из ценного. В одной из них, кроме бумаг оказалась простенькая гемма с неким изображением.
— Можешь надеть себе на шею, — сказал один из кладоискателей, — ты же говорил, что был когда-то аристократом.
— Был аристократом. А что, надену.
И гемма с изображением чего-то ему неизвестного разместилась на груди столь же неизвестного бомжа.
Тут потянуло ветерком. Бумаги (отдельные листы, рулончики, выброшенные из насиженных мест) тесно так, дружно перелетели, перекатились на соседний участок средней школы с юридической специализацией, рассеялись по земле.
Удачливые бездомные, один из которых являлся бывшим аристократом, а второй так нам и не представился, лишь обратив на себя внимание крупными щеками да узкими глазами, взвалили на себя тяжёлые мешки с добычей. И ретировались в неизвестном направлении.
ГЛАВА 3
— Ну, ты тарелочки сообрази, а я сейчас вернусь, — запасной командир на минутку скрылся в квартире, что напротив.
— Тарелочки, так тарелочки, — проговорил профессор, доставая из буфета нехитрую посуду, оставаясь под впечатлением от кухонной пустоты.
Босикомшин, продолжая, кстати, чувствовать себя не совсем в своей тарелке и внутренним взором оценивать собственное оригинальное видение известной поговорки, каламбурить насчёт посуды не захотел.
Вскоре снова появился запасной командир, держа в руке и подмышкой пол-литровые банки.
— Моя-то запаслась — до безумия. Этих банок у нас полный чулан. Нате-ка, открывайте, — обратился он к Босикомшину.
Тот взял обе банки, ловко отвернул на них крышки.
— Да вы, я вижу — виртуоз, — обрадовался командир, — прямо не хуже нашего профессора. Только он больше по роялям специалист. И по женским именам. Хе-хе. Сейчас по первому стаканчику возьмём и попросим Егорыча показать музыкальную виртуозность. А пока — со знакомством.
Профессор, похоже, сегодня был слишком податливым. Он, без лишних напоминаний, сразу после принятия первого стаканчика за знакомство, сел к роялю.
— Я сыграю из раннего. Нет, вообще первую вещицу. Ещё в музыкальной школе сочинил. Было несложное задание по сольфеджио. На хроматическую гамму. Так я сочинил целую рапсодию. До сих пор помню.
Клод Георгиевич заиграл. Понятно было, что давнее детское сочинение он попозже подразвил. Или теперь немного импровизировал. Красивая музыка. Есть в ней действительно что-то от импрессионизма. Угадал отец его будущее. Лёгкость. Насыщенность воздухом. Вольный переход из тональности в тональность, из минора в мажор и обратно. Перемена в настроении.
— Да, — сказал Босикомшин, когда рояль умолк, — вам ещё, наверное, в детстве звёзды подсказывали, как сочинять музыку.
— Что, похоже?
— Ага, есть.
— Видите, — обратился профессор к соседу, — мы имеем настоящего эксперта по музыке небесных сфер.
— А ну-ка, а ну-ка, — он переметнулся на Босикомшина, — я же вам обещал подробнее рассказать о преобразователе света в музыку, сейчас я покажу несколько моих нехитрых схем.
Профессор наклонился под рояль.
— А где же мои шкатулки? Я разве переставлял их? А куда? Не помню такого.
Сосед озабоченно поднялся и сказал:
— Может быть, Светлана твоя куда-нибудь перенесла твои вещи? Старинные, да? Красного дерева с медным тиснением? Я их давно приметил у тебя, хотел поближе разглядеть, да всё подумывал изготовить такие же для себя. Даже доски припасены. Остатки от старинного шкафа, выброшенного кем-то на помойку…
— Нет, у нас уговор. Есть вещи сугубо её, которые мне трогать не велено ни под каким предлогом, а есть вещи мои, они принадлежат одному мне, и никем, никуда не перемещаются. Даже при мытье полов.
— Значит... значит, всё же не ты оставил дверь открытой, — ровно и внятно, проговорил бывший командир танка, будто зачитывал окончательно согласованный протокол.
— Дела, дела, — профессор провёл в мыслях интеллектуальную параллель, — и на кухне пусто, никакой еды.
— Забавные бандиты. Прихватили свежую еду и неизвестные им старинные шкатулки. Очень забавные грабителишки. Выбор у них интересный. В общем, вы пока сидите тут, а я пойду вызывать милицию. — Отставной военный, всегда имеющий внутри себя деятельный зуд, взял инициативу в твёрдые руки, двинулся к достижению справедливости, которая, по-видимому, составляла первостепенное содержание всяческих его устремлений. О том, что заветное и недоступное равны между собой по сути, а также о том, что именно это является главной несправедливостью в жизни человека, — отставные командиры не ведают. У них представление о справедливости обыкновенное: чтоб всё было хорошо и хорошо кончалось.
А что же творилось в голове у Босикомшина? Он, конечно же, отчаянно ругал себя. Ругал за медлительность, ругал за суетливость, ругал за неуверенность. За глупость, наконец. Раскаяние куда-то пропало.
ГЛАВА 4
Ветер продолжал потягивать. Бумаги перекатывались в нём, перекатывались, докатились до чёрного входа в здание школы и образовали компактную художественную композицию из различных геометрических тел — прямо возле наружных ступенек. А по ступенькам спускался мальчик, лет одиннадцати.
«Это кто-нибудь из учителей уронил бумаги», — подумал он, остро впивая взгляд в каждое из бумажных тел и обнаруживая догадку, благодаря характеру изображений на листах: виды разных неузнаваемых предметов и людей, линейные графики всяких непонятных зависимостей, схемы неясных намерений, запутанные чертежи неопределённых механизмов, неразборчивые примечания.
— Петька, — давай отнесём эти бумаги в учительскую, — крикнул он второму мальчику, собирающемуся залезть на крышу заброшенного металлического гаража, — может быть, похвалят.
Петька неохотно прервал главное на сей час испытание собственной ловкости, подошёл к первому мальчику.
— Ну, давай, — он, сразу воспылав энтузиазмом, аккуратно собрал у себя на груди стопку большей части драгоценного архива, ещё так недавно занимающего законное место в шкатулках из красного дерева с тиснёнными медными накладками. Первый мальчик подобрал остальное в охапку, водрузил её на оттопыренный бок. Оба скрылись в тёмном дверном проёме чёрного входа.
Там на них навалились ребята постарше.
— Чего это у вас? А ну, дайте поглядеть.
— Это учитель наш потерял. По рисованию и черчению, — сказал разгорячённый Петька, предвкушающий похвалы со стороны школьных преподавателей. Мы в учительскую несём.
— Давай, давай. Не шуми.
Взрослые парни отняли у маленьких найденные бумаги, оттолкнули в стороны и убежали. Только у первого мальчика остался один рулончик, обтянутый полиэтиленовым чехлом.
— Ну вот, теперь не похвалят, — грустно сказал он.
— А давай посмотрим, что в рулоне?
— Это же чужое.
— А мы посмотрим, почитаем и опять завернём. Отнесём в учительскую, отдадим учителю.
— Ладно, посмотрим, — согласился первый мальчик. Он вскрыл пачку бумаги, свёрнутую в рулон.
Там были несколько стихотворений вместе с рисунками. Изображения выдавали одну и ту же, приятную на вид фигуру: одни — в полный рост, иные — лишь голову. Всё — в различных ракурсах.
— Ну, ничего интересного нет, — сказал второй мальчик, — сворачивай обратно и, если хочешь, неси в учительскую, — он тут же ускакал. Должно быть, вспомнил, что собирался залезть на крышу гаража, чтоб уж самому себе показаться чем-то выдающимся, заслуживающим поощрения.
Один из листочков упал незамеченным. Пожалуй, мы без особого напряжения авторской фантазии разместим его содержание на этой страничке. Удобно или неудобно так поступать, гадать не станем. Если чужую жизнь описываем, то уж чужую вещичку вставить — грех не велик.
В правом верхнем углу изображена голова некоего чудного создания, как бы слетающей за пределы листа. Большей частью виден затылок, украшенный копной волос, аккуратно уложенных. Там едва заметны черты лица. А сам «убегающий профиль» нарисован двойной, местами тройной линией, что придавало ему характер взволнованности, одновременно и быстрого движения куда-то далеко, навсегда.
Стихи написаны торопливо. В почерке заметно стремление успеть за чувством, которое, надо понимать, настойчиво двигало рукой пишущего.
Все музыканты знают, что обратно звук вернуть нельзя.
Он вышел и пропал. Его уж нет.
Как отошедший дух — уста дыханием не смогут взять
Назад. А сердце хладное — согреть.
Что в музыке прекраснее всего? Что в ней всего ясней?
Гармония? Мелодия? Иль ритм?
Исчезновение — вот проводник её к немой красе.
Уж нет её, но ею мы горим.
Ты, уходя, — в небытие надежду захвати, как звук,
Оставив первозданную струну.
Уйди, как труд уходит от лежащих на постели рук —
В бездонную, бесплотную страну...
ГЛАВА 5
Босикомшин попросился уйти.
— Да, конечно, — ответил Предтеченский, — веселья не вышло. Но вы не пропадайте. Знаете, где я живу. Заходите как-нибудь. И ваше пристанище я знаю. Романтическую дачку вашу. Тоже навещу. Как-нибудь.
Босикомшин ушёл.
А вскоре вернулся Командир.
— Сейчас приедут, — сказал он тоном, почти уверенным в скором решении дела, — а приятель твой где?
— Приятель?
— Ну да, художник.
— Он художник?
— Ну, ты даёшь, Егорыч, своих приятелей, а не знаешь.
— Да какой он мне приятель. Так, на улице встретились.
— А от кого же он твой адрес узнал?
— Как это, как узнал?
— Ну так. Он же тебя на лестнице давно дожидался.
— Да? А зачем?
— Что-то, наверное, нужно было... Постой, ты давеча сказал, будто вместе видели ключ в чемодане, а достать не могли. На кукле, вроде бы. В чемодане куклы, что ли катались? А потом что было?
— Разошлись мы. Чемодан уплыл, а мы разошлись.
— Но чемодан-то, вот он. Знакомец-то твой уличный выловил его, а ключа тебе не отдал.
— Так там и не было ключа. И кукол тоже.
— Потом не было.
— Когда?
— А тогда. Он сначала взял ключ, проник в квартиру, выкрал вещи, о которых ты ему проболтался, небось. А потом, чтоб не быть ни в чём не заподозренным, подал тебе твою потерянную вещь, чемодан, в качестве дорогого подарка. Истинная картина кражи налицо. Детективчик. Очередная серия моего любимого сериала «Меня зовут Коломбо». То-то я смотрю, он сидел тут, как на иголках. Ещё бы! Пришёл к тебе, как ни в чём не бывало, тоже, чтоб не заподозрили. Классический приём. Но переживал. Заметно. Ты думаешь, почему он поспешил уйти? Я же милицию вызвал, вот он и подпал под испуг: вдруг прямо-таки в момент попадётся. Знаешь, куда он пошёл? К уготованному тайнику, чтоб спокойненько забрать оттуда украденное и отнести к себе домой, пока мы с тобой провозимся.
— Но дома у него, похоже, нет. Он живёт на кладбище кораблей.
Сосед что-то проглотил: адамово яблоко поднялось и опустилось.
— Так он к тому же и бомж! — быстро сообразил командир, — ну, у тебя и дружки. Хотя на вид, — художник. И музыку, говоришь, понимает. Даже такую, которую мало, кто вообще слышать способен. Запутанное дело.
— Да, запутанное. А я действительно рассказал ему о работе над звёздным проигрывателем. Не проболтался, а обыкновенно рассказал. Историю. Так получилось. Никогда ни с кем не делился о том, а с ним — нате вам.
— Ты даже мне о своём главном творчестве ничего не говорил. А ведь я тебя уже давно хорошо знаю. Лучше, чем соседей по коммуналке.
— Да, я и говорю, никому не рассказывал. А работа в тех шкатулках хранилась. Бумаги мои там.
— В украденных?
— В тех, в тех.
— Ну, тогда точно он. Бомж, художник. Он украл. Только для него такие вещи должны представлять ценность. Еда — само собой разумеется. Дело первое. А плоды твоих работ — чтобы себе прикарманить. Тоже пища, но умственная. Он, если художник, то непременно художник-неудачник. Поэтому бомж. Ясненько. Вот и расставили всё по местам.
— Но доказательств-то нет.
— Именно есть, именно точные доказательства. Еда и научно-художественная работа. Еда — ладно, харч любой бомж мог утащить, но шкатулки твои — тут доказательства неоспоримы. Он один о них знал. Кроме тебя. Ты же сам говорил. И ещё. Насчёт научности работ твоих. Если применить их к жизни, власть можно получить?
— Власть? — Предтеченский сначала изумился, а потом озадачился. — Власть. Ну, конечно. Ещё какую. Только я об этом не задумывался.
— То-то же, то-то, то-то. Вот и Адольф Шикльгрубер тоже был художником. Между прочим. А когда подвернулась ему власть, то устроил всем известные художества. Всю Европу, да почти весь мир превратил в театр. Театр военных действий.
— Ну, наш-то обитатель кладбища кораблей на Шикльгрубера не похож. Слишком уж престранненькие у вас параллели, — профессор, как мы помним, в параллелях знал толк.
— Ну-ну. Кстати, насчёт параллелей. А другие ценности на месте? Посмотри внимательно.
— Какие ценности? Рояль на месте. Буль на месте. Всё. Больше у нас ценностей нет.
— А одежда?
— Моя одежда почти вся на мне. А женская одежда, зачем она бомжу?
— Верно.
— В шкатулке была одна вещь, но она тоже ценная, пожалуй, для меня одного. Маленькая, но очень ценная, — профессор заметно расстроился.
— Всё. Надо искать этого типа.
— Да не надо искать.
— Как это.
— Так. Я знаю, где он обитает.
— Ну, тогда ловить будем.
— Ловить? Нет, такое не по мне.
— Хорошо, ты покажи только, где он прячется на кладбище кораблей, а мы там его схватим.
— Нет, дорогой мой, не буду показывать. И потом, кто это мы?
— Мы с милицией. Кстати, опаздывают наши те, которые нас берегут, — сосед профессора выдал некоторое волнение.
— Лучше бы не приходили.
— Нет, Егорыч, я не понимаю. Тебя обокрали. Взяли всё твоё самое ценное вообще дело целой твоей жизни, а ты говоришь, пусть не приходит милиция. Тебе что, всё равно?
— Точное определение. Всё равно.
Командир ещё больше разволновался. Тут раздался звонок в дверь.
— Открыто! Заходите! — крикнул Предтеченский.
Дверь отворилась, вошли три лица в милицейской форме. Сосед профессора кинулся их встречать.
— Здесь произведена кража? — спросил один из них.
— Здесь. Здесь, — поспешил ответить бывший военный.
Предтеченский нахмурился.
— Опись составили? — спросил милиционер, наверное, главный среди трёх.
— Опись чего?
— Украденного, естественно.
— Нет ещё.
— Так составляйте. Подозрение на кого-нибудь есть?
— Есть, конечно, есть, — снова поторопился ответить заботливый сосед, — или нет? — остановил он себя и взглянул на профессора, — нет, определённых-то подозрений вроде нет.
— Вообще-то, — медленно произнёс профессор, — зря мы вас вызвали. Вы уж простите великодушно. Украдена, по сути, ничтожная малость — продукты с кухни. И больше ничего.
— Тогда пишите заявление об отказе от вызова. Вам пришлют штраф, — охотно отозвался главный милиционер, предвкушая ничегонеделание.
— Я напишу, — так же поторопился и так же охотно отозвался отставной военный.
Милиция ушла, забрав листок бумаги с заявлением. Сосед профессора, еле заметно махнув рукой, тоже вышел за дверь, но там остановился.
Да, не просто вышел. Отставные военные абы как дела не водят. Он махнул рукой не потому, что понял безнадёжность затеи с поимкой Босикомшина. Он так поступил, поскольку решил заняться следствием персонально, так сказать, в одиночку. Справедливость должна занять законное место на этой земле. Нельзя ни терять, ни сознательно разбрасывать совершенно необходимую сущность общества. Отставные военные по-настоящему обязаны бороться за подлинную справедливость. Это есть их теперешний предмет защиты. К тому же, его вдохновил пример упомянутого им же следователя, будто простачка, лейтенанта Коломбо из одноимённого сериала.
— Хе-хе, поймается бобёр.
ГЛАВА 6
Пожизненный пешеход снова оказался поверх ажурной переправы через Неву. Вернее, успел немного пройти Благовещенским мостом, шагов десять-пятнадцать и глядел на течение воды, уносящее редкие предметы, попадающиеся на её поверхности, большей частью, конечно же, мусор. По другой стороне широкого моста остановились двое мужчин, плохо одетых, да к тому же, с чужого плеча. Они опустили мешки.
— Никуда я не потащу твои сундуки. Пустые, к тому же. Надоело. Никто этот антиквариат у нас не купит. С таким видом да с такой мордой. Милиция только застукает, пропадём, — визгливо проговорил щекастый, востренько сверкая узкими глазами, и несколько раз подряд звонко икнул.
— Ну, выброси тогда. В речку выброси. Пусть плывут. Куда-нибудь приплывут. К, Урхе, хе-хе.
— Какая ещё урха? Что ты болтаешь, аристократ?
— А без разницы. Финцы, они есть финцы, а значит, Урха Кекконен, ихний президент. Кидай.
— Кину.
Вниз полетели старинные шкатулки, добросовестно выполненные из красного дерева, они почти без звука шлёпнулись о воду.
А через должное время, проплыв под мостом, эти вещички оказались в поле зрения Босикомшина. «Интересно, что там такое, — подумал он, засекая взглядом не совсем обычные для мусора очертания предметов, — и от берега недалеко; можно выловить». Он прошёл к набережной, не упуская из виду любопытные вещицы, последовал параллельным им курсом. Вот ещё один случай, когда ранее неподвижные предметы провожают пешехода. Здесь, правда, наоборот, пешеход провожает, сопровождает неодушевлённые вещи, но всё равно — такое действие создаёт душевное равновесие. А Босикомшину подобное состояние как раз и надобно. Именно равновесия для слегка перекошенной души он искал у большой воды. Взаимное сопровождение продлилось до известного кладбища кораблей. Там шкатулкам была учинена массовая препона. Они уткнулись в полузатопленный борт бывшего парусника.
Будучи постоянно своим человеком среди мореходных мертвецов, наш первый герой, преодолев замысловатый маршрут с одного корабля на другой, добрался до парусника. Без труда вытащил все шкатулки числом семи штук. Благо, вода и верх борта были почти на одном уровне. «Хорошие вещи, — оценил он выловленное по внешнему виду, — жечь жалко».
Поскольку мешка у него не оказалось, пришлось переносить находки в четыре приёма: три раза по две, последний раз — одну. Шкатулки небрежно сложены друг на дружке возле печки.
Уюта в кладбищенское пристанище не добавилось. Главное — холодно, а жечь красное дерево Босикомшин не решился. Ему даже не пришло в голову поинтересоваться — что внутри. Оглядев перемену интерьера, он вышел прочь.
Пешеход оставался пешеходом. Опять его понесло. Вскоре он снова очутился поблизости от дома профессора, но на соседней линии, куда примыкает проходной двор. Туда и свернул. А там вообще — царство пешеходов. Ведь чем ценен такой город, где в изобилии сосредоточены дома со скрытыми внутри путями, а особенно этот Остров? Тем, что позволительно гулять проходными дворами, проникая из любого конца в любой конец, лишь изредка выходя на миг в пространства улиц, прорезаемых потоками ничем не останавливаемых машин. В такие редкие мгновения привычно обругаешь ничего не подозревающих автомобилистов, отрезающих путь именно тебе, протиснешься между ними и без сожаления забудешь о них, вновь и вновь погружаясь в пешеходное царство. И приговор о пожизненном пешеходном труде теперь не кажется столь тягостным.
Здесь, ещё в начале проходного двора, его внимание привлекла школа с юридическим уклоном. Может быть, он в ней учился когда-то? Или даже, бывало, работал учителем? Допустим. По крайней мере, это место ему хорошо знакомо. Он ощущал себя здесь вроде бы нечужим посреди торчащих отовсюду брандмауэров.
И он сам был узнан учеником старшего класса, выходящим из двери чёрного хода: одним из тех, кто отнял бумаги у малышей. Думаем, будто узнан. Потому что, увидев Босикомшина в образе учителя, школьник вдруг сообразил отдать немедленно те бумаги ему.
— Мальчишки нашли, хотели отнести в учительскую, так я у них взял, чтобы ознакомиться. Рисунки, чертежи с пояснениями. Не вы ли потеряли? Возьмите.
Босикомшин взял.
— А остальное вон, во дворе поразлетелось. Я сейчас вам соберу, — старший мальчик отбежал в сторонку, подобрал бумажные листы разного формата, подал их потом Босикомшину.
Тот взял. Но что делать дальше? С таким грузом не развернуться. Учитель опустил пачки да рулончики на площадку наружной лестницы. Откуда-то взялась у него аккуратность. С её помощью он все бумаги сложил в одну большую пачку. Затем, взгляд, прилежно примечающий нужные вещи, отыскал поблизости довольно длинный кусок медной проволочки, наверное, оставленный одним из вездесущих мальчишек-добытчиков. Им повязалось всё в единый пакет.
Взвесив рукой новое приобретение, покачав им из стороны в сторону, Босикомшин попробовал поразмыслить. После того ему пришло в голову оценить произошедшее краткое событие.
«На растопку, что ли пригодится»?
Довольно. Больше сегодня ходить без толку не будем. Пора куда-нибудь прийти окончательно. Кто это сказал? Босикомшин пожимал плечами, но такие движения можно растолковать по-разному, не обязательно причиной тому неуют. Он просто несильно поёжился от холода. Или познал новое сомнение. Но нельзя не подумать, будто он услышал чей-то голос, направленный в его адрес. Встревожился, сразу не понял, чем же ответить на услышанное чьё-то утверждение. Прошло тягучее такое время, довольно продолжительное, а он и не пытался оценить неведомое обращение к себе. Стоял, исподлобья уставившись в небесный свод.
Ноги у него тоже помялись на месте, пока ещё не решаясь на поступательное движение.
Что же, долго ли мы будем продолжать стояние? Всё-таки пойдём, а? Не оставаться же на месте просто так. До корабля уж дойдём, а там...
А там Босикомшин развязал стопку бумаг. Сразу же ахнул. Та бумага, что была самой нижней, случайно стала самой верхней (стопка сделала кувырок в момент освобождения от проволочки). Но, конечно же, не цирковое действие с бумажным кульбитом повергло нашего первого героя в изумление. Оказывается, взгляд упал на графическое изображение того чемодана, который без малого целый день был в центре чуть ли ни больного внимания вечного изгнанника.
С благоговейным страхом он стал рассматривать другие бумаги. По мере увеличения откладываемых в сторону страниц, росло благоговение, умножался страх. Перед ним ведь лежали бесценные рукописи профессора и мага. Вот они, те гениальные проекты, ведь о добыче оных так долго и мучительно терзали мысли его! А теперь не только думы занимались производством. С ходу теория сменялась натуральной практикой. Сколько ж из-за них поисходили бедные ноженьки! А теперь всё позади. Неужели всё позади? Но чего же впереди?
Не отвечая на заданный вопрос, Босикомшин разложил стопку на семь примерно равных частей и разместил эти части в так удачно, слишком даже кстати выловленные шкатулки, уже почти обсохшие. Бумаги заняли для себя новые места, будто исстари в них полёживали. Потом будем думать, что впереди. А сейчас царствует миг триумфа. Он — обладатель.
Интересно, как порой много чего решается на повтор. Точно так же недавно он был обладателем чужого ключа от чужой квартиры. Точно так же им владело недоумение: зачем эта вещь ему? Таким же метким был ответ: надо. Просто надо, и всё. Ключ поначалу был нужен, как просто ключ. Не слишком оригинальная металлическая вещица, матово-золотистая, с бороздками да зубчиками. Потом он преобразился в иного фигуранта, понадобился для проникновения в известно, чью квартиру, но неизвестно где расположенную. Зачем? Чтобы завладеть интересными бумагами. Теперь, занятные бумаги, минуя пустые хлопоты, сами попали ему прямо в руки. Нет, хлопоты, конечно же, были не слишком пустыми, просто они как бы немножечко мимо пробегали. А тут, будто он оказался гипнотизёром, сумел прозомбировать эти предметы. Или телепортировать. И если они уже у него имеются, значит нужны. Дальше таковые пригодятся для того чтобы, наконец, завладеть тайной. О! А тайна для чего нужна? Такой вопрос пока не возникал. Ум в данный момент был слишком горячим.
Но, подобно печке в тесной каюте, голова быстро остывала из-за скорого сгорания топлива. Хладнокровие потихоньку пронизало все возможные чувства, и сама собой выкатилась простая, словно шар мысль: «Надо бы отдать всё профессору».
А пока он тоже просто решил отдохнуть.
ГЛАВА 7
Из-под Благовещенского моста выскочил милицейский катер на подводных крыльях, подкатил к одному из краёв кладбища кораблей со стороны реки. Трое-четверо представителей власти устроили заранее запланированное десантирование с наиболее неожиданного с их точки зрения места для поимки незаконно проживающих лиц на этом полностью непригодном для жизни ржавом приростке к достаточно престижной части престижного острова. Не только проживание людей в таких местах неуместно. Даже корабли, которые нормальные, тоже не должны здесь швартоваться. Кладбище ведь. А те мёртвые ржавенькие кораблики, что составляли предмет милицейского рейда, — все небольшие, оттого-то осмотр происходил быстро. Вот уже отворилась дверь в каюту Босикомшина.
— Давно тут обитаете? — вопрос, конечно же, прямой. На него, вроде бы отвечать надо прямо.
— Да нет, я, так же, как вы, залез посмотреть, что за кораблики, — ответил Босикомшин.
— Это правда?
— А что? Здесь и мальчишки всё время лазают. А я гуляю часто по набережной, гляжу на этот хлам и думаю, когда же, наконец, кто порядок наведёт. Может быть, вы ответите? Безобразие же, верно?
— Безобразие, безобразие, — поддакнули милиционеры, оглядывая содержимое каморки.
— А больше нет никого на судне? — спросил один из них.
— Я не видел, — ответил Босикомшин и развеселился, — я ж за несколько секунд перед вами оказался в каюте. Глянул в окошко, смотрю, вроде помещение какое-то. Дёрнул дверь — открылась. Зашёл. Если бы кто-нибудь отдыхал здесь, я бы не залез. Зачем беспокоить людей? Так что, нет никого. И не было.
Милиционеры переглянулись между собой, а затем оглядели Босикомшина. На бомжа, будто, не похож. Нормальное пальтишко. Ничего не оборвано, карманы целые. Лицом умыт, побрит. Разве лишь, ботинки стоптаны изрядно, так и это нормально. У них самих обувка тоже не первый год ношена.
— Ладно, пойдём дальше, — сказал другой милиционер, — а вообще надо здесь чистку проводить не посреди дня, а ночью. По ночам такие случайные любопытные прохожие под ногами путаться не станут.
— Правильно, — сказал Босикомшин. Бочком протиснулся в полуоткрытую дверь.
А тут на соседнем кораблике показалось несколько любопытных мальчишек.
— Осторожно, осторожно, — крикнул он им, — здесь легко угодить в воду.
Милиционеры тоже вышли. Мальчишки испугались милиционеров, поспешили перебираться на берег.
— Видите, — обратился Босикомшин к десанту, — лазают. А если кто упадёт в реку? А если утонет? Кто отвечать будет? Должна ведь власть отвечать, она ведь у нас допустила такое безобразие. А вы — её представители.
— Ладно, ладно, — одновременно заговорили милиционеры, — все теперь власть ругают. А понавезли эту рухлядь сюда, небось, предприниматели, деловые люди, бизнесмены. Теперь они у нас власть. И не каждый из нас её представляет.
Босикомшин сошёл на берег, а милиционеры перелезли на соседний катер.
ГЛАВА 8
На берегу стоял отставной командир танка в полной парадной амуниции, украшенной гвардейским значком с боевыми наградами, так что нельзя было подумать, будто он числится в запасе. Босикомшин чуть не столкнулся с ним.
— А, — сказал он, — и вы снова гуляете? Но вас не узнать.
— Гуляю, — строго произнёс натуральный военный командир. Он видел, как милиционеры дружественно разговаривали с его недавним компаньоном по застолью в профессорской квартире, но тот не был арестован. Сам отставной сержант, ныне играющий роль лейтенанта, тоже не мог ни к чему придраться, поэтому — единственное, что он способен создать — строгую интонацию в голосе.
— А что вы скажете насчёт этого безобразия? — спросил Босикомшин знакомого застольника, скорее по инерции, чем с интересом, и показал на кладбище, где скакали милиционеры.
— Не столько оно безобразие, сколько безобразно то, что на нём иногда происходит, — не прерывая строгой интонации, ответил командир-сыщик. Прямого обвинения он вынести не мог ни против Босикомшина, ни против иных людей снующих туда-сюда, а иногда норовящих столкнуться кто-нибудь с кем-нибудь. Если б здесь присутствовал «Егорыч», то в очередной раз обнаружил бы соседа в роли любителя пофилософствовать.
— И мы с милицией тоже только что пришли к такому же выводу, когда малость побеседовали, — проговорил пешеход, не успевший отдохнуть ни от ходьбы, ни от чувств, поддерживая достойную мысль военного человека и начинающего следователя. — Мало ли что может случиться неприятного или вообще криминального на этой свалке. И потонуть может ребёнок или пьяный.
А военный человек, похоже, не мог пока сообразить, что ему делать, на какой поступок направить позывы стяжания справедливости. Схватить вора, допросить на манер иного, да какого-то частного детектива? Крикнуть милиционерам, чтоб те забрали злостного преступника? Но только одним подозрением руководствоваться нельзя. Он, несмотря на то, что был из людей военных, — нехитрые и въедливые правовые вопросы знал. Понаслышке. Ведь и школа с юридическим уклоном, по соседству с его домом, подспудно тому способствовала. Та, где обретались дровишки рядом с окном класса по труду. Случалось порой подзадержаться там, да поговорить с одним-другим учителем. Презумпция невиновности, — есть такой постулат. А в настоящий момент разговаривать без цели ему не хотелось. Трудно толковать в таком положении. Производство диалога не имело ни, так сказать, приводного ремня, ни движущей силы от какого-либо источника энергии.
Босикомшин, тоже понимая, что контакт граничит с небывальщиной, а главное, не нужен, вообще вреден, отошёл в сторонку, но скоро вернулся. Он ещё до того обратил внимание на петлицы и нагрудный знак строгого человека, где явно проступало изображение танка. А теперь к нему пришла оригинальная мысль. Он сказал:
— Мне профессор, ваш сосед, уже успел рассказать об основном преимуществе супергениального изобретения. И вот. Представляете, например, танк, оборудованный замечательными трубочками, трубками да трубами, где постоянно и неиссякаемо заряжена звёздная энергия?! Ночью и днём. Это же — абсолютное оружие! Сделайте. Попросите соседа своего передать вам его наработки. Ну, заново. Он же всё помнит. Сделайте. Вы же всё умеете делать из подручных материалов. Весь мир можете завоевать одним танком!
Откуда взялась у него такая фантазия? Ведь раньше он представлял себе наилучшим приспособлением изобретения профессора-мага, — добротно сбитый плотик с тёплым домиком на нём. Это чтобы Неву переплывать с одного берега на другой, а заодно жить на нём вместо кладбища кораблей. И слушать звёздную музыку не воображением, а настоящим слухом. Решил поиздеваться, что ли, памятуя о бумагах профессора, благополучно сложенных в его же шкатулки, но в своём, Босикомшивом убежище?
Затем пешеход отвернулся и двинулся берегом вверх по течению. А командир танка лишь крякнул, ничего не сказав. Мы же знаем, что отставные военнослужащие большей частью их полностью свободного времени заботятся о справедливости. О делах соседей — тоже всё знать надо. А будущие военные действия их вовсе не интересуют. Они давно вне их компетенции. Ну, если только международная разведка весьма любопытна. Моссад, там, или МИ-6… а теперь и лейтенант Коломбо.
Милиционеры, тем временем, закончив осмотр мертвецов, вернулись на казённый, пока ещё живой катер. Синий дымок, а затем рокот мотора возвестили об их убытии с места временного дежурства. Подводные крылья подняли корпус катера над водой. Он быстро исчез под Благовещенским мостом, даже не поднял волны.
ГЛАВА 9
Когда все интересующие командира лица скрылись из виду, он целенаправленно полез на тот корабль, где недавно встретились милиционеры с Босикомшиным. Там он с уверенностью бывшего военного человека, а ныне знаменитого сыщика, вышел на цель. Пытливому взгляду недолго пришлось блуждать по ржавым стенам. Дверь в каюту он увидел почти сразу. Не раздумывая, рванул её на себя. Трудно сказать, в какую сторону должна была открываться дверь, согласно конструкции корабля, но она не посмела противиться военному человеку. Отворилась. А когда командир вошёл внутрь, шкатулки красного дерева с медным тиснением так и бросились ему в глаза, будто звери на охотника. Он узнал сразу замечательные старинные изделия, поскольку давно примеривался к ним в квартире Предтеченского на предмет собственного изготовления вещей, им подобных. Ещё один уверенный шаг. Он открыл наугад одну из них — ту, что оказалась верхней в стопке. Внутри аккуратно лежали пачки чертежей с надписями.
«Ну, что за милиция у нас, — гневно подумал он, — ничего не видят».
Дальше, казалось бы, отчётливо представились ему действия по стяжательству справедливости. Вот вещдоки, вон — где-то недалеко преступник. Не видно его. Но стоит, небось, недалеко, выглядывает из-за угла, выжидает момента, когда все уйдут, чтобы вернуться в поганый бобровый тайник да продолжить любимую преступную деятельность. Например, продать это иностранной разведке. Конечно. А кому ещё? Не «Пушкинскому дому» же. Наверняка, у него есть связь с МИ-6 или Моссадом, если он так упорно охотился за кладом профессора. Был, небось, приставлен. Внедрён. И вид у него такой незаметный. Средний. Вон и консульство иностранной державы ближайшее имеется. Возможно, как раз он в сей же час посиживает в нём, договаривается о передаче материалов. И ведь место это, — очень уж напоминает явку. Схрон. Да, да, да. Надо быстро сбегать за другой, сухопутной милицией, да устроить засаду… Нет, не поймут, сочтут за сумасшедшего… Своих сослуживцев бы срочно отыскать…
Казалось бы, военный человек мысленно уже связал единую цепочку будущих событий, и дело, вроде бы с концом. И удовлетворение. Однако совершенно иное сиюминутное решение пришло в голову командира танка, спонтанно, без каких бы то ни было обоснований…
ЧАСТЬ ЧЕТВЁРТАЯ
ГЛАВА 1
Со стороны звёзд надвигалась чёрная завеса. Мало кто обратил внимание на столь странное действие. Завеса в нашем небе — явление нередкое. Одних только облаков — с полземли.
Звёзды, одна за другой, затемнялись, будто их, как водится в городах, по утрам гасил аккуратный, добросовестный фонарщик. Не говоря уж о Млечном Пути. Тот, даже для самых зорких глаз перестал быть видимым. Это если бы случилась теперь ночь, если бы мы случайно задрали голову вверх. Бывает, что звёзды гаснут всего-навсего из-за наступления утра. А, надо сказать, сейчас вовсе не утро. Даже вечер ещё не вступил в победную схватку со днём, хотя солнце и многое другое, ему сопутствующее, довольно заметно склонилось к западу. Одним словом, день ещё имел возможность устоять. Он этим воспользовался в полную силу, сияя над всей линией горизонта. Иначе говоря, попросту не позволял человеку видеть звёзды, к тому же беспричинно вдруг начинающие гаснуть. Так-то оно так. Однако мы теперь знаем, что нарочным образом бывают звёзды ощутимы и во время дня — во всей красе спектральных классов. И товарищ Босикомшин с удовольствием нам это подтвердит. Он, как известно, чуток раньше слушал даже звёздную музыку, слушал, по-настоящему, хотя не различал те звёзды зрительно. Просто, среди солнечного света, рассеянного в толще воздуха, они всяко растеривают прежний вид. Их дневное сверкание, доходящее до воздуха земли, сливается с рассеянным повсюду солнечным светом, никем не замечается. Но присутствие звёзд на небе никто не отменяет. Истечения их света, кстати, тоже никто не сводит со счетов. Поэтому они полнозвучно сияют не обнаруживаемыми световыми точками. Скрытно сияют. Многие знают это со школьной скамьи, и мы о том заведомо напоминали, добавив, от себя, что звёздное сияние всего-навсего добавляет солнечному свету особый, мало кому известный, мало кем замечаемый тон. Подобно букету экзотической приправы, оно привносит ему тонкого аромата, преобразует содержимое небесной чаши в профессионально завершённые световые разносолы. И сам этот, вроде бы слабый с виду звёздный свет, подобно привычному для нас мощному излучению солнечному, рассеивается в воздушном куполе, занимая всю поверхность. Удаётся ему предъявить себя почти незаметным мерцанием всего неба. Вот если взять, да попробовать хорошенько вглядеться в ясную голубизну, без труда удастся там заметить почти неуловимое общее небесное мерцание. Особенно удачно такое видение происходит по утрам перед восходом солнца. Бледный купол пребывает в эту пору как раз в трепетном состоянии обновления…
Но теперь вдруг небо становилось пресным. Слабое сияние звёзд переставало сливаться с мощью голубого воздушного марева. Оно переставало мерцать, переставало растериваться среди голубизны. Экзотический аромат улетучивался. Звёзды переставали добавлять в небо особый тон с изысканным привкусом. И цвет купола, из-за такой приостановки, действительно терял в оттенках что-то, без того трудно уловимое. Лазурный-то он лазурный, но не тот. Будто кто-то из осветителей в театре то ли пошутил, то ли по ошибке вставил в главный софит какой-то фильтр, непредусмотренный режиссёрским сценарием. Серенький такой фильтрик. Режиссёр недоумевает, он человек чуткий и нервный, потому-то недоумевает, в чём же возникло дело. Пока неясна ему причина. Ответ где-то прячется в неоформленных догадках. Что-то в освещении неладное, думает он. Живинки нет. Потеряно известное всем творческим людям «чуть-чуть». Но кто допустил пропажу, кто виноват? Режиссёр кричит кому-то из осветителей, спрашивает у него, какого, мол, лохматого лешего, путаница у него, и что вообще там за отсебятина фантазирует. А надобно вам заявить, что публике, ради которой этот деятель искусства старается, совершенно невдомёк, зачем режиссёр эдак расстраивается. Свет и свет. Не темно же. На сцене всё хорошо различается между собой. А тот места себе не находит, хрипит, растрёпанные волосы приглаживает, брючным ремнём на пояснице водит туда-сюда с боку на бок, шевелит пальцами ног в тесной обуви. Тем не менее, публика ничего не понимающая в будто бы зряшных эмоциях постановщика спектакля, тоже начинает ёрзать на стульях. Беспокойство имеет пренеприятное свойство, оно обычно бывает заразным. Оно быстро начинает распространять себя вдоль окружающих пространств — по всем беспрепятственным направлениям. Вся публика: и пешеходы, и пассажиры троллейбусов, и даже рабочие у станков, не говоря о клерках и жителях домов, не отдавая себе отчёта, вдруг стали поёживаться, бегать глазами. Тоже, вроде, комфорту поубавилось. Ничего заметного не происходит, а напряжение беспредметное вживается в тела горожан. Нервы пока ещё не дают о себе знать, но какое-то набухание в них тоже проявляется. Что-то всё-таки действительно неладное. Допустим, режиссёр вроде прав. Может быть, волнение вместе с неоформленными догадками возникает не по прихоти. Не получается выстроить нужную мизансцену…
Хотя о ком теперь мы говорим? Откуда взялся режиссёр? Никакого такого персонажа мы сюда не вводили. Он случайно мимо проходил, встрял ненароком. Для иносказательного сравнения, что ли. Наверное, так. Случайно пробегал. Тоже художник ведь, человек от искусства, поэтому задержался ненадолго…
Однако что же делают законные наши герои? Где они?
ГЛАВА 2
Босикомшин стоял у решётки Соловьёвского сада. Как мы помним, он был средним горожанином, поэтому тоже пробуждался беспокойством, замеченным нами в предыдущей главе. Оно зарождалось и заселялось во всех местах тела, вызывая там захватническое неудобство, заставляла его поёживаться. На сей раз уже точно, чужая чья-то тревога, случайно обитающая во внешнем общем для человечества пространстве, закинулась кем-то внутрь тела, наподобие вируса заразного, начинала она там приживаться, вызывая постоянно готовый резонанс. Нашу острую отзывчивость на чью-нибудь беду — ничем ни усыпить, ни одолеть. Она упруга, непоколебима, бодра до упоения. Вот вновь просыпается отчаяние, восходит из недр сердца, поднимается к области горла. Оно слепо от рождения, потому-то без разбору давит во все стороны, как в бочке Торричелли. Оно готово теперь придушить своего хозяина. Жжёт, давит, ноет до нетерпимости.
Возможно, герой наш, пройдя путь недюжинных осмыслений, оценивал пока непознанные им чувства лишь с некой неожиданно странной точки зрения. А её и точкой-то назвать нельзя. Она тоже не собиралась определённо оформляться в пространстве мысли. Вообще в пространство. Позволим себе сказать нечто невообразимое, но умозрительно представимое: прямо на глазах весь здешний объём будто исчезал в небытии. Всё окружение затмевалось иным, совершенно чужим телом, похожим на тень. И точка зрения, всегда имеющаяся в наличии у мыслящего человека, оказалась там, внутри. Оттого стала она странной. В толще этого невообразимого тела-тени, не менее странным способом сокрылись недавние происшествия, не представляя собой никакой пространственной формы. События во дворе школы, на корабле-мертвеце… Происшествие, вот оно, а видеть его невозможно. Свежая картина взыгравшего света от благодарного чувства приобретения профессорских бумаг, удачно минуя скверное действие, преступное, не одобряемое никем, эта картина будто разлитого сияния солнца в воздушном куполе, о котором мы только что размышляли вместе с несуществующим режиссёром, — заслонялась тягучей серой тенью…
А вестником её случился неуместный и несвоевременный рейд водной милиции по кладбищу кораблей, эта дурь милицейская, что ли?..
Герой наш, Босикомшин так решил. Вроде пустяк, а произвёл невообразимые превращения в сознании человека. Неизвестно из каких пряностей составленный аромат, уловимый далеко не каждым, аромат возможности пребывать в неказистой ржавой каморке, где в единственном числе возникает особое и так необходимое настроение, тот фимиам наслаждения — как-то быстро улетучивался. Да, оно заменялось полной неизвестностью и безнадёжностью... Ясно, что возвращением в раёк теперь даже не пахло. Непонятное человеку совершенно неуместное затмение — росло и сгущалось, не давая надежды на любое в себе утонение до прозрачности, ну, хотя бы где-то с краю. Кладезь желанного: любимые дровишки, любимое пламя, а главное — новое любимое приобретение — рукописи золотые да шкатулки с медным тиснением, куда он их погрузил, — всё это растворялось в теле одинокого непонятно чего…
А если говорить простым языком, то всё отчётливо видно, словно этот ещё незаконченный день. Понятно, что нет уже у нашего первого героя нигде особого собственного места, где он чувствует себя человеком. Не сыскать ничего подобного по всей планете. Ушло оно. Случайно появилось, также случайно пропало. Жаль. Что же, господа, получается, будто ему именно в роли героя приходит конец, коли себя человеком перестал ощущать? И никто о нём более не поведает нам? Иссяк интерес к нему? Так ли? Без тесного закутка в жизни, без будто живой каюты на кладбище, пусть кладбище кораблей, а не людей, именами которых они названы, без печки с дровишками, без этих, прямо скажем, сущих мелочей, не замечаемых нормальными людьми, — жизни его не стало? Пропало всё настоящее? Да, на самом деле жалко, до глубины души, нам не хочется расставаться с ним. Пройдёшь теперь иной раз мимо того странного кладбища и скажешь: «Босикомшин? Кто это? Ах, да, да, помним, был такой. Но нет его там, в уютной каютке. Ушёл он, этот пожизненный пешеход, не вернётся никогда»…
Настоящий Босикомшин глубоко вздохнул с прерывистостью. Одним словом, у него, оказывается, много есть чего для переживаний, помимо описанных нами странностей в освещённости небесного купола, а также приключений с пряностями в небесной чаше.
Нет, напротив, не всё потеряно пожизненным пешеходом, чуть было не исчезнувшим за горизонтом повествования. Ведь в этом перевёрнутом сосуде судьбы человеческой, в нём недавно появился иной кладезь, будто действительно заветный. Мы имеем в виду звёздный оркестр. Пусть собственного места для нашего исчезающего героя там нет, но кладезь его — есть. Уф. Хорошо-то как! Думается нам, — это новое, волшебством приобретённое богатство даже с лихвой превзойдёт всякие любимые сгорающие дровишки с линями судьбы, обращающимися в светящиеся прожилки в любимом жару, оно превзойдёт любые иные, пока любовью неиспробованные, но теперь заранее понятно, что недостойные приобретения! Туда ж, ни милиция, ни любые изобретательные власти никогда не доберутся, ничего там не затмят. Даже отставной командир танка… Ну, кстати, командир вряд ли собирался в том ему мешать. Правда, лёгкое подозрение пролетело в голове минутного счастливчика, показалось нашему, пока ещё существующему первому герою, будто сосед профессора недолюбливает его… Да. Одним словом, вообще никто не в силах создать препятствий воспроизведению звёздной музыки, да исключительно только ему доступной мыслью. Везение у него такое.
Но правомерно ли обнадёживать нам его по поводу прежнего существования заветной музыки сфер? Нет ли здесь эдакой незадачи? И вот, некая догадка о возможной утрате последней радости в жизни, — взяла, да мелькнула, блеснула, моментально разрослась в его растерзанных мыслях. Он помнил о том, что заветное и недоступное — равны между собой. Невольно задрал он голову. Подержал её долгое время, упираясь взглядом в небесную вышину и дальше, за неё. Чистая она, совсем отмылась от облаков. Нет ни единого пятнышка. Только освещённый закатным солнцем золотистый, так называемый, инверсионный след, оставляемый самолётом, пролетающим слишком высоко, — при удалении от него, медленно расширялся и делался более насыщенным желтизной.
ГЛАВА 3
Профессор Предтеченский остался дома один. Он тоже колыхал переживаниями. Нет, скоропостижная утрата следов дел своих в виде записей на бумагах — особо не затрагивала чувств. Гемма? Точно. Жалко, украден именно этот маленький камешек, отшлифованный чуткими пальцами на протяжении не одного десятка лет. Чьи-то чужие руки терзают его теперь да суют куда-то в чужое место. Или бросили по дороге в грязь. Ой, только бы не бросили. Хорошо, если догадались продать какому-нибудь антикварному магазину. Походил бы тогда, пооббивал пороги лавочек разных, пошарил по прилавкам да по стеллажам и непременно бы отыскал. Выкупил бы. Угу. Есть надежда. Завтра пойдём. Да. Завтра ещё можно будет заглянуть в музыкальную школу да подирижировать оркестром с детишками. Но то — завтра. А чем же коротать сегодняшний вечер? Траурный.
Клод Георгиевич сидел при полном одиночестве. Осознавал эдакое непреодолимое неудобство от внезапной сиротливости, поглотившей целиком все ощущения жизни. Нет, отчего же? В смысле общего человеческого окружения, он вовсе не одинёшенек. У него много друзей, разбросанных по всем краям земельки нашей. Есть родственники, их тоже много. Семья никуда не девается. Не разбросана она по кромкам ойкумены, а всегда рядышком — старая притёртая семья в давнишнем супружестве. Чем-то даже устойчива. А сиротливость взяла да явилась. Будто из ничего. Выросла без надобности почвы. Горестная такая, растёт, спеет сочной горечью час от часу. Глубина сердца и острота мысли ощущают её несъедобный привкус, но поделать ничего невозможно человеку. Нет мочи отвязаться от её растущей силы, прибавляющей в упрямстве своём. Раньше, на глубине сердца и на острие мысли, прежде там всегда бывало несравнимое светлое воспоминание, даже не вспоминание, нет, присутствие, настоящее присутствие. Это присутствие даровала ему нехитрая гемма, камешек с портретом чудесного создания, скромным видом постоянно пробуждающий ощущение чего-то необычайно дорогого, необходимого. А теперь именно эти же закрома человеческого богатства, эта глубина сердца, это острие мысли, — нещадно прожигались и остро прокалывались необратимостью потери. Тонкий свет обратился в грубый жар. И попутно возникает иной огонь, пожирающий не только присутствие, но воспоминание о нём, как таковое. Бывает ли что более бедственное для отзывчивого человека нашего времени?!
Профессор музыки, осознавая пронзительное продвижение практически никуда, почувствовал определённую нехватку свежести обычного воздуха, заполненного нормально рассеянным солнечным светом. Он открыл окно, высунулся в него, глубоко насыщая лёгкие. Однако ж, и тут не хватало ему чего-то главного, дорогого, необходимого: не самого воздуха с кислородом, но аромата свежести духовной, неуловимого мыслью и чувством, но жаждущего самой жизнью, что всегда раньше неизбежно узнавался и удерживался в нём чудесным образом и, проникая в лёгкие, давал обновлённую пищу сердцу. Теперь не мог профессор уловить его. Жажда не утолялась. Наверное, сиротливость и неутолимая жажда стоят в одном ряду. И жалость неподалёку посиживает. Профессор был готов дать волю слезам. Обычным слезам, а не тому плачу души, который совсем недавно беспричинно мучил его у парапета набережной. На сей раз, причина более чем откровенна. И если б выскочил из-за угла кто-нибудь из посторонних нам людей, какой-то критик чужой жизни, то сей же час мог бы с уверенностью всё понять да немедленно обвинить музыканта в несвоевременном, вообще всегда неуместном порыве сентиментальности. Мог бы, но — чисто из-за глупой поспешности, неоправданной самоуверенности. Тот «кто-нибудь», он плохо, чрезвычайно искажённо осведомлён о далёком, но светлом прошлом профессора. А туда же, суждение у него, видите ли, имеется, чуть ли не профессиональное. Мы тоже, впрочем, хоть нельзя сказать, что посторонние, однако ничего о том не знаем. Ни строчки. Но, посветив умом в потёмках чужой жизни, позволим себе догадаться. В отличие от этого «кого-нибудь», суждений не допустим. Догадка не претендует на истину. Просто облик Предтеченского говорил за себя. Порой человеческое лицо и руки, да, лицо и руки выдают скрытое внутри души переживание. По отблескам на лице, по шевелению рук, видно, что свет от чудесного прошлого не гас в нём, подобно звёздам в небе. Он будто бы струился эдакими живительными потоками. Кстати, звёздный свет — он ведь исключительно из прошлого. Глядя на звёзды, мы видим их расположение на тот час, когда свет уже дошёл до нас. Но на самом-то деле все эти светила в данное время обретают себя совсем не здесь. Иные места, нами неведомые, их приютили. Может быть, другой раз, одна-две из них только что взорвались, превратились в рассеянные облака, а ещё пять-шесть схлопнулись в чёрные дыры, стали вовсе никому невидимыми. Но давнишнее живое горение всяких светил всё ещё доходит до нас, будто опровергая движение к собственной участи. Так что сентиментальность ни при чём. Неуместны чьи-то поспешные выводы. Впрочем, надо сказать, заразное оно, суждение. В любую голову может проникать беспрепятственно да причинять всякие неприятности. Вот и мы, посветив там-сям в густых потёмках, вполне позволяем смелости своей считать историю, излучающую встречный свет, — довольно тривиальной. Утверждать не станем, но подобные случаи находят себе место во многих жизнеописаниях, изобилующих трюизмами. Однако мы тут же опомнимся, ухватимся за спасительную необыкновенность, эдакий иммунитет ума, да отринем всякие заразные суждения. Ведь сам профессор у нас — именно вроде необыкновенного склада, уж слишком необыкновенного. И та далёкая в прошлом яркая вспышка ни на что не похожего чувства — не пропадает она в непроходимых дебрях времени. Мчится она тонким лучом, горит, пылает, несмотря ни на какие перемены в окружении вещей. Только вот о причине того необычайного чувства мы ничего не знаем. Есть лишь изображение на гемме. Было. С оригиналом-то что приключилось? Не станем гадать. Мало ли в нашей жизни путей-дорожек, да всяких выходов и входов с непознанными заслонами? Если далёк он от самого Клода Георгиевича, то от нас — подавно. А дверь захлопнулась, что не отворить её, не выпрыгнуть на лестницу, не крикнуть вниз: вернись! Нет, Клод Георгиевич не уповает на справедливость. Ведь всякое передвижение людей в пространстве жизни прерываться не должно. Даже когда каждый ступает, исходя из опыта или, наоборот, из безрассудности. Кто идёт в нём уверенно, кто робко. А кто — использует подручные средства. О таких говорят, что им везёт. И в сию пору — то чудное создание где-то продолжает куда-то передвигаться. Удачно? Вот уж чего не знаем вовсе, того не узнаем никогда. То чудное создание мы не видели. Но свет не перестаёт литься из его прошлого, озаряя лицо профессора. Мы видим на нём отблеск далёкого света. Может быть, достоверное, но неведомое нам существование источника света прекратилось в этом мире? Где-то, в отдалении от нашего героя, давно остановилось дыхание жизни того человека, необычайной красотой своею объемлющего всю природу Вселенной, видимой и невидимой! Веки смежались и замерли, превратив космос в безжизненную пустыню абсолютного мрака?.. Возможно. Пусть даже как раз в сей момент оно случилось. Но свету нет до того никакого дела! Посмотрите — сияние звёздного неба являет нам весь трепет того, что давно пропало в прошлом, но преподаётся оно очевидным настоящим. Отовсюду. Из всех времён, из всей истории Вселенной, из жизни наших предков. Так и живёт сиюминутно оно, это прошлое, ставшее реликтовым. То, ушедшее малое время назад, и то, что дало импульс за миллиарды лет до нашего существования, — одномоментно является нам оттуда. Вот почему так привлекательны звёзды. Весь прошедший мир мы видим в одночасье, когда глядим на них. И среди этих сокровищ мира, кстати, есть одна его частичка, с именем “Гемма”, хранящая чей-то образ. Она скромно сияет в созвездии Северной Короны. Давнишний, очень давнишний свет от неё доходит до Земли. Мы теперь увидели её место на небе 75 лет тому назад! Но где в действительности зависла она в то мгновенье, когда мы устремили взор в небеса? И что Гемме до Земли, когда от неё — Солнце-то едва можно различить в кромешной тьме! Наше жгучее светило видится оттуда лишь ничтожной звёздочкой седьмой величины где-то между Вегой и Арктуром!
Клод Георгиевич, пока не знал о творящемся происшествии в космическом пространстве, где уже все звёзды подпадали под завесу неизвестного происхождения, гасли, одна за другой. Однако ж, следуя присущему только ему столь необычному чутью художника, почти невольно сравнивал он жгучую внезапную утрату — с тем, что вершилось именно в глубинах мироздания, без обману. Он взбудораженным воображением представлял совершенно правдоподобную для себя утрату звёзд, делая это чисто умозрительно, без объёмного выражения. Выстраивал он о том грамматические предложения, используя как раз сослагательное наклонение. Создавал мысленную параллель бессознательно, не ведая о том, что, сослагательное наклонение тут ни с чем не вяжется, что на самом деле он уподобился профессиональному репортёру, преподаёт единственно себе одному в сей момент свершившуюся трагедию, что реально, без сомнения продолжает разворачиваться на куполе небесном.
«Если бы неизменно оставалась земля с луной своею, никуда не девались бы марс там, юпитер, остальные родственники по солнечной системе-семье вместе с общим покровителем — солнцем, — думал профессор, — но, скажем, вдруг исчезли бы все звёзды. Эдак смахнул их кто-то широким рукавом или закрыл непроницаемым плащом»…
Клод Георгиевич на миг остановил параллель и напомнил себе о нежелании думать о судьбе «чемодана». Умозрение, так умозрение. Не надо впутывать сюда совершенно частный случай практического использования звёзд. И потом, он давно, бесповоротно отрёкся от ужасного изобретения, отпустив его в свободное плаванье по Неве. Он сам ещё недавно был избавлен от изумительного прибора. Уже с полной решительностью забыл бы о чемоданоподобном предмете окончательно, кабы ни этот постоянный «встречник-натыкальщик».
«Они где-то без того слишком далеко, — думал профессор, выветривая из мыслей почти сбывающуюся было практическую мечту о звёздном проигрывателе, — от них нет никакого ни горя, ни блага»… — чемодан с моторчиком, работающим на звёздной энергии всё ещё мешал ему, он искал какое-нибудь спасительное отвлечение.
«Влияние звёзд на судьбу». Нашлось отвлечение. «Есть иные люди, они рождаются под счастливой звездой. Очень редко. Но это чистая метафора. Одним словом, нет явного опыта излияния пользы от звёзд».
Знание о реально существующем чемодане упрекало профессора в том, что он лукавит. Есть же польза, да ещё размеров невероятного охвата. Польза, она же вред. Трудно, очень даже нелегко выпутаться из всеохватного знания, попытаться хотя бы ненадолго представить себе что-нибудь совершенно в чистом виде, без предрассудков! Клод Георгиевич зажмурился и набрал воздуха по горло.
Давайте подслушаем размышление профессора.
«Обычно видимый нами звёздный свет, если он когда-нибудь касается земли, то из давно выжженного пороха. Он летит к нам никем не подгоняемым, совершенно по инерции. Но трубочкам в моём чемодане до того нет интереса. Они ловят ровно столько фотонов, сколько перепадёт им за одно мгновенье. И не знают они значительных помех со стороны пространственной перспективы. Но допустим ещё одно замечательное свойство трубчатого прибора: если ему незнакома перспектива пространственная, то почему бы вкупе с ней и время не становилось бы второстепенным с его производством скоростей? Тогда трубки видели бы явленное звёздное происшествие здесь и сейчас, а не из какого-то там прошлого. Именно сейчас, когда звёзды вдруг начали потихоньку исчезать. Тончайшая струйка самого настоящего и необходимого вещества уже не оседала бы на донышках… и… и ничем бы себя не обнаруживала, как не показывал себя всегда свет звёзд, скопленных в ядре Млечного пути по причине космической пыли»…
Предтеченский с облегчением выдохнул всё содержимое лёгких, припомнил своего сегодняшнего «встречника», поделившегося с ним соображением о том же самом «прахе небесном».
«А что станет со всеми нами, после того как звёздный мир будто бы в одночасье исчез под покровом праха? — продолжал он мучить себя параллелью, — наверное, будет именно сиротливо. И не просто сиротливо, а — совсем. Тут не только выть захочется, тут места себе не найдёшь. А почему, не знаем. Ну, что такого? Подумаешь, звёзды. Что они дают? Никакого ущерба из-за их исчезновения не произойдёт (тише, тише, не надо о чемодане). Тем более, светят из прошлого. Разве беда может происходить от прошлого?».
— Солнце же не пропало, и луна есть, — вслух произнёс он, не давая упрямой иной параллельной мысли проникнуть в его постройку, — утренний восход, вечерний закат, смена времён года. Смена фаз луны. Всё есть. Планеты пусть себе влияют на судьбу, если кому-то очень такое надо. Чего ещё? Довольствуйся тем, что тебе перепадает и благодари прекрасную жизнь за то, что она продолжается… Но нет.
«Замучит это ощущение утраты, и, пускай, кто-то пытается нас убедить, будто ничего особого не произошло», — закончил он жгучую мысль про себя.
Напомним: профессор Предтеченский внутренним взором представлял, конечно же, не звёзды, гипотетическая потеря которых возникла чисто предположительно и беспредметно, но не без сопряжения с большими трудностями. То просто логическое упражнение, чисто для сравнения. Аллегория, что ли. Не звёзды, а всего-навсего лишь утраченная гемма, портрет на камешке — простенькое и крохотное напоминание о вовсе непростом и может быть, величайшем из всего, пребывающего на этом свете, — вот причина волнения. Ну, не столь уж великом. Не надо великого. Самое нужное, вот о чём напоминало изображение на гемме. Клод Георгиевич долго, с незатухающей любовью хранил это напоминание о самом нужном для него — вполне материально. Постоянно оно было с ним. Пусть — в шкатулке, пусть даже очень редко видимое. Но действительное, живое существо, изображённое на простеньком предмете, бывает заметным ещё реже. Да что и говорить — уже никогда не будет оно видимым воочию. Одна лишь память, исключительно, и только она способна вызвать таинственное присутствие. А теперь вышло невзначай такое вот событие: даже этого, единственного, ничтожно малого материального изображения, посредника между памятью и жизнью — нигде нет. Оно вдруг тоже ушло в царство Мнемозины. Предмет-напоминание о самом нужном и он — только лишь в ненадёжной памяти.
Трудно, конечно, сочувствовать Клоду Георгиевичу, поскольку мы по-настоящему не посвящены в тайну камешка с портретом. Мы едва-едва прикоснулись к ней, да и то — одной робкою догадкой. Поэтому посчитали её вполне тривиальной. Раз что-нибудь на что-нибудь похоже, значит оно тривиально. Однако не запрещено и нам вернуться к профессорской аллегории с параллелями насчёт утраты звёзд на куполе небесном, чтобы на чуточку пробудить наше искреннее сочувствие. Действительно, возьмите (опять лишь только для сравнения), да представьте, будто все небесные звёзды, те, будто никчёмные вещицы, скрылись навечно. Исчезли. И что для нас они, которые исчезли? Возможно, они тоже не что иное, как напоминание нам, людям — о чём-то вопиюще нужном для каждого из нас. Ведь ясным светом они постоянно дают понять, что в каждый данный момент мы видим жизнь, проистекающую теперь, вчера, много миллиардов лет назад — одновременно. Не просто так ведь нам об этом свидетельствует дружное свечение разных эпох. Вот мы сказали: «вопиюще нужное». Что оно именно? Не знаем. Не можем знать, поскольку ни вы, ни мы — никогда не видели его воочию. Мы бездоказательно догадываемся о его существовании. Вообще мы по большей части обо всём только догадываемся. А ничтожными знаниями себя мы только тешим. Но дальше, дальше. Вот вы попробовали представить исчезновение всех звёзд, всех до единой, сгинули они, и у вас в тот же миг не стало видимого повода для обращения внимания на самое нужное. Исчезла даже зацепка для догадки. Ничто кроме памяти не сохранит убегающий в небытие повод. Память о напоминании. Уж очень что-то зыбкое теперь пребывает с вами, забыть его совсем ничего не стоит. Мы без того редко прибегаем к памяти, мало чего в ней сохраняем, если нет для того повода. А тут сам повод — возьми, да тоже туда, в память окунулся, оставаясь в её потёмках. Чем же достать его оттуда?
Не пребудет у вас теперь даже той спокойной уверенности в том, что сойдут облака или кончатся белые ночи, и готово — звёзды вновь появятся у вас над головой, о чём-то напомнят. Мы же привыкли к тому, что светлые колкие пятнышки наличествуют испокон веков. Значит, должны быть. А вдруг оно не точно так. Мало того, при всём при том не стало уверенности в их скором возвращении. Только зыбкая, короткая, ускользающая память о былом существовании звёзд заменит вам ту спокойную уверенность насчёт облаков и белых ночей. Смотришь в ночное безоблачное небо, а там ничего нет. Случай такой произошёл, акция, вами не предусмотренная: погасло всё. Один марс какой-нибудь торчит, больше ничего. Что же произойдёт завтра, в дальнейшем вашем бытии, когда вам действительно ничто не напомнит о главном, о самом нужном? А вы, о, Господи, никогда не видели его, хотя вам регулярно и неназойливо о нём напоминали эти уже навсегда зашторенные звёзды. Как жить без него, без главного? И никакой планетарий не поможет.
Вообразим будто, вызывая сочувствие переживаниям профессора по поводу потери единственно для него драгоценного камня, мы попутно и не слишком намеренно вызвали сочувствие, но ещё по одному поводу. Он же одновременно терял источник музыки сфер! Думать он, может быть, не думал о том, пусть даже отгонял мысль о замечательном, но вредном промежуточном изобретении, вообще отрекался от него… но, как-никак, — дело жизни, всё-таки. Жаль, очень жаль.
Музыка звёзд, музыка звёзд. Её слышал обычный городской житель. Её, должно быть, любой слышал, но не обращал внимания, потому что она — постоянный фон, сопровождающий человека со дня рождения до конца жизни. Каким бы прекрасным он ни был, привычка делает его не замечаемым.
Но ещё раз вернёмся к гемме. Ведь профессор Предтеченский погрузился в переживания в связи с утратой именно её, а не всех звёзд и даже не одной из них с тем же названием, что обитает в Северной Короне. О звёздах мы здесь с профессором перекинулись ради сравнения, мы нарочно о том предупредили. Однако разницы нет. На камешек тоже не стоило обращать внимания. Не надо думать о том, кого он вам напоминает. Потому что есть у людей привычка в уверенности: никто никогда его у тебя не отымет, хотя бы по единственной причине — кроме тебя, ни для кого другого он никакой ценности не представляет. Поэтому он бессменно при тебе. Он исключительно твой. Самый дорогой предмет, напоминающий о самом нужном, неизменно будет при тебе. А откуда-то нашлись те, кто, не подумав, отняли для себя ненужную вещицу, унесли неведомо куда. Есть, отчего внезапно возникнуть бурному росту сиротливости, несмотря на постоянное присутствие «притёртой» семьи.
Ага, вот-вот, именно семья. Та, которая действительно притёртая, никуда не девающаяся. Что она? Клод Георгиевич ведь и в ней себя постоянно чувствовал сиротой, правда, признаемся, иного рода, то есть, счастливо пристроенным. Благодарным подкидышем. Но, тем не менее, как она отнесётся к теперешнему состоянию, которое он, конечно же, не сможет скрыть? Думается, никак. Ну, такое странное, чуждое свечение из вечно сиюминутного прошлого, коли оно и раньше никогда не кололо глаза этой давно притёртой семье Предтеченского, так, значит, исчезновение тоже не станет замеченным. Не ведала она о том, а если догадывалась, то вниманием к нему не баловалась. Махнёт рукой да промолвит про себя: «Чем бы ни тешился»…
Клод Георгиевич затворил створки окна, плотно зашторил проём, подошёл к роялю и, не открывая крышки, виртуозно постукал пальцами по чёрному лаку.
ГЛАВА 4
— Да ты покажи, что за штуку нацепил на шею, — сказал один бомж другому.
«Аристократ» вытащил из-за пазухи простенькую вещицу, дорогую неизвестному им человеку, стал разглядывать рельеф, отводя руку от назойливого сотоварища то в одну, то в другую сторону, то вверх, то вниз.
— Ну, дай ты мне поглядеть, — настаивал временный спутник и, поймав, наконец, метущуюся ладонь товарища по социальной нише, другой рукой ухватился за бечёвку геммы. Сильно дёрнул вниз, с намерением отнять интересную вещь.
Бечёвка оборвалась. Камешек соскользнул с неё, обретая двойное ускорение: от рывка и от земного притяжения. При резком падении он успел едва разок сверкнуть, отразив на миг закатное солнце. Тут же, не замеченный обоими путниками, этот для кого-то дорогой, самый нужный предмет сразу стукнулся о ребро камня тротуара. Отскочил от него в виде нескольких осколков, веером разметавшихся в разные стороны. Вот и всё, что осталось от изображения неизвестного чудного создания. Совершенно тусклыми, корявыми, а главное, ничего не значащими осколками бывшая драгоценность слилась с мелкими кусками щебёнки, что просыпал здесь недавно грузовик, торопящийся на стройку.
— Зря ходили в ту квартиру, — сказал бывший аристократ, не находя глазами осколков геммы, — рисковали зря. Никакого толку.
— Ну, почему зря, — ответил товарищ по судьбе. Вынул из кармана ключ. — Видишь?
— Да ладно. Выкинь. Всё выкинул и ключ выкинь. Зачем он тебе?
— Нет уж. Ты ничего не понимаешь. Это же ключ от квартиры. Причём от известной, а не от абстрактной. Приятно осознавать, что у тебя есть ключ от вполне конкретной квартиры. Я такого чувства давненько не переживал. Приятное оно. Человеческий облик поддерживает. Понял?
Бомжи постояли недолгое время, а затем разошлись по разные стороны моста.
ГЛАВА 5
Спектральный класс небесных звёзд оказывается тут ни при чём. Этот Гарвардский спектральный класс Моргана-Кинана всего-навсего нагревал донышки трубочек профессорского чемодана. Пифагор ночью во сне рассказывал профессору Предтеченскому, конечно же, не о спектральном классе, тем паче, не ведал он о Гарвардской обсерватории. Значительно позже всё преобразовалось в такое средство. Музыка же всегда лилась сама по себе. Она извечно так льётся. А звёзды о ней, может быть, только намекают. Они подсказывают нам не более чем о предположительной игре на небесах, о бытовании там симфоний непроизнесённых звуков. О далёком таком существовании... Нужно такое кому-нибудь или не нужно — вопрос неуместный. Мало кто знает, что ему более всего нужно. Вообще, всё то, что изначально пребывает по-настоящему самым нужным, на поверку оказывается очень далеко, всегда не замечаемо из-за видимого вокруг изобилия ненужного, попросту лишнего, застилающего глаза и желания. Потому-то и утрата его, вероятно, тоже горе вроде бы незаметное, а, стало быть, не горе вовсе. Примем сносное допущение: жалко утраты, но прожить, мы думаем, получится без неё. Прожить. Да, прожить без самого нужного не больно. Есть такой опыт.
Командир танка в запасе шёл домой. И, конечно, мысль, высказанная перед тем, танкисту не принадлежит. Но у него в голове и на сердце были думы и чувства такой плотной наполненности, что можно с известной степенью иносказательности приписать ему подобное рассуждение. Он имел подавленный вид, потому что потерял веру в существование справедливости. Не знаем, чего это он так расстроился, почему вдруг решил, будто вера в справедливость уж настолько ценна, что вышла необходимость страдать при её потере. И была ли эта вера для него обоснованно самым нужным предметом, трудно сказать. Но то, что она пребывала тоже на значительном удалении от него, мы можем догадываться по отдельным отрывкам из его эпизодической роли. Да и вообще справедливость, по точным наблюдениям военного человека, по обыкновению бывает исключительно далеко. Рядом справедливости не бывает никогда. И в нужное время — тоже. Она где-то почти в небытии. Но непременно должна восторжествовать. Должна. В будущем. Сосед профессора старался постоянно ощущать действенное присутствие этого скользкого вещества. Вернее, он знал о её наличии в природе страстей, как влюблённый чувствует присутствие предмета обожания. Без перерыва. А теперь, вот тебе на, — нету. Полностью пропала гармония природы, её обнаруживающая. Вы поглядите на этот мир: факты совершённого преступления налицо, причём злодеяния вопиющего! Есть сокровище знания, которое, по сути, бесценно. Есть обладатель, без сомнения законный. Есть ограбление, очевидцами засвидетельствованное, есть грабитель, вероятностно вычисленный. А юридического нарушения как бы нет. Нет пострадавших от него. Ничего нет. Всё это проступает на глазах чуть ли ни единственного честного представителя насквозь коррумпированного человечества. Командир танка чувствовал себя оглушённым.
Он шёл домой. Руки были заняты семью шкатулками красного дерева с медным тиснением. Хорошо, верёвочки у него всегда припасены в карманах галифе. Так, на всякий случай: вдруг возьмёт, да попадётся по дороге одна-другая полезная для жизни вещь. Вот он, будучи в каморке Босикомшина и пребывая в наслаждении от положительной оценки беспримерной запасливости, туго, с упругостью переводя язык внутри щёк и губ, так же крепко присовокупил шкатулки друг к дружке, поделив их на две связки: три штуки в одной обойме, четыре в другой. А потом понёс он ценный груз, определённо не зная, зачем и кому. Порой останавливался, одновременно задерживая дыхание. Справедливости уже нет, доказывать нечего. Наверное, так просто нёс, привычка заставила. До дома дойдём, а там видно будет.
ГЛАВА 6
Босикомшин, и мы о том писали, тоже переживал утрату чего-то бесподобного, особо незаменимого. Он всё яснее понимал, что не сможет никогда вернуться в сокровенную каморку на кладбище кораблей. Там произошла облава, проведён шмон. Всё приземлено и опошлено. Как ведь легко — бесподобное и незаменимое — приземлить и опошлить. В том кладбищенском помещении уже не будет ничего для него выдающегося. Выветрилось оно, оставив голый ржавый металл. А чемодан и всё прочее, связанное с ним: ключ от тайны, доски судьбы, ларцы с набитыми в них сокровищами знаний? Всё перечисленное нами, разом позабытое, это необычайное явление — оказалось для него, по сути, последним, самым ярким событием в жизни. Всё это дармовое благо, будто нарочно появившееся у него, — как вычеркнуть его навсегда, вместе с надеждой на обладание вообще хоть чем-нибудь и сколько-нибудь нужным? Но не слишком мы увлеклись, так сказать, драматичностью происшедшего события? Так ли всё тут обстоит на самом деле? Может быть, мы ошибаемся, как тот метущийся критик чужой жизни, выруливший из-за поворота её стремнины, сразу дающий полновесную оценку состояния нашего первого героя? Нет, мы не поддаёмся скоропалительности, не утверждаем наше заключение. Мы только видим, что лицо Босикомшина потускнело, очертилось угловатостью. На замутнённые глаза опустились веки, словно в знак согласия нашему высказыванию.
Или он к чему-то другому прислушивался? Да, да, конечно, к другому. Наше рассуждение о теперешнем его состоянии, думается, им не могло быть услышанным, соглашаться ему ни с чем не довелось. Другое тут. Скоро, уже сейчас мы узнаем о том поточнее.
Босикомшин с опущенными веками продолжал держать голову задранной вверх, вроде бы в ожидании оттуда благостных струй. Нет, каким бы напряжением он ни воздействовал на все существующие органы чувств, а также на подаренную ему небом способность ощущать природу непосредственно, — жданной музыки оттуда не воспринималось. Способность слышать свет исчезла, чуть придя. Но, кто знает, звучит ли она оттуда сейчас? Не умолкла ли она сама по себе? Взяла да тоже исчезла. Кому какое дело? «Пропало», — подумал наш первый герой, всё равно, что выстрелил в себя. Промелькнувшая мысль оказалась не похожей на ту, что была в начале, когда он ошпарил себя приговором к пожизненному пешеходству. Вслушиваться в слово, произнесённое про себя сейчас, не имеет уже и предположительного смысла. Теперешний непроизнесённый звук не мог породить пространственного воплощения. Наоборот, полнота иных просторов, окружающая его, в один миг решилась на свёртывание себя внутрь несказанного слова, будто в чёрную дыру.
Пропало.
Голова опустилась, поникла. Её взгляд случайно попал на кончики стоптанных ботинок. Скрытые в них ноги слабо ныли без движения. Потом, по обыкновению, потоптались они на одном месте, потоптались да понесли опустевшую голову по городу. Ни куда-нибудь, а — домой.
Идти далеко не пришлось. Дом — вот он, в узком Соловьёвском переулке, рядом с одноимённым садом. И подниматься по лестнице не надо, а стоит лишь пройти через арку во двор, а там преодолеть одну ступеньку, да и ту вниз. Босикомшин, стоя у порога вплотную к двери, сунул руку в один просторный накладной карман пальто, потом в другой, затем — обе руки сунул в карманы брюк. И с досадой отметил, что нет ключа от славного убежища на корабле-мертвеце, где любимые дровишки любовно сгорают в любимом пламени, умиляя сердце и согревая тело. Его пришлось оставить в открытом замке, вдёрнутом в душку кладбищенского дверного запора. Не мог же он в присутствии милиционеров закрывать каюту будто свою. Сам же сказал, что случайно туда зашёл, что к этому месту не имеет заинтересованного отношения. Просто не мог сделать этого, а потом — командир танка помешал. Не приличествовало выглядеть перед ним обитателем кладбища, он бы понял такое проживание слишком прямолинейно. Вот и ключик, и замочек — отныне висят бесхозно. Нет и дважды найденного ключа от квартиры мага. Правда, не пришлось им воспользоваться ни разу по назначению, но... столько чудесных удач с ним произошло за этот краткий зимний день, и сколько могло бы произойти... да. Оба ключа потеряны втуне. Они окончательно утвердились недоступными, но теперь вряд ли заветными. Можно взять да забыть о них и о том, что они открывают. А искать ключ от давным-давно существовавшей действительно собственной квартиры — вечный пешеход вообще не стал. Нажал на кнопку звонка.
— А, это ты, — открывая дверь, сказала, как мы догадываемся, жена с хронической усталостью в интонации, — что-то рановато сегодня.
— Рановато, — согласился Босикомшин, разулся у порога, давая отдохновение натруженным ногам, — рановато.
Совершенно явно он вставлял в повторенное слово особо выверенный смысл. И мы ничего не имеем против его значимости, сами вопрошаем: не рановато ли потерять решительно всё, причём с невероятно сокрушительной внезапностью?
ГЛАВА 7
Командир танка постучался в дверь профессора. За дверью долго проистекала тишина. Сосед постучался ещё раз. Никто не отворял. Тогда он потянул дверь за ручку. Та открылась.
— Егорыч, спишь, что ли? — сказал вошедший, занося в квартиру две связки шкатулок. Опустил ношу на пол.
Профессор вышел в коридор. Увидев до боли знакомые, но, казалось бы, потерянные навсегда вещи, проявил слабину радости.
— Нашлись?
— Нашлись, нашлись. Но ты спроси, где нашлось то, что нашлось.
Клод Георгиевич не стал поддерживать начало философских рассуждений соседа, а сразу присел на пол. Кинулся избавлять шкатулки от верёвочных пут. Сосед охотно ему помог, вернее, отодвинул его руки, сам распутал обе связки. Затем, аккуратно стал сматывать верёвочки для будущего полезного мероприятия. А профессор спешно открывал шкатулки, одну за другой, выбрасывая оттуда бумаги. Когда они оказались пустыми, он встал. Развёл руками.
— Пусто, — сказал он, — совсем пусто.
— Как это? Как пусто? Что значит, пусто? — бывший военный только что уложил мотки верёвочек в просторные карманы галифе, похлопал по ним, откровенно возмутился громким голосом, глядя на ворох бумаг, небрежно и безо всякого интереса вышвырнутых соседом из добытых им чудесным образом шкатулок. Сами шкатулки действительно в данный момент опустели, в том, вроде бы он прав. Но это же несправедливо — называть пустотой ценную поклажу, которую он тащил аж от набережной до серединки острова, чтобы успокоить сердце соседа, приубавить горя, но добавить радости. Так произвелось ещё одно подтверждение потери справедливости во всём белом свете.
— И ты не спросил, где это я всё раздобыл для тебя, — произнёс он совершенно упавшим тоном.
— А, не всё ли равно, покуда в них сплошь одна пустота, — профессор ещё раз поднял руки. — Но что стоять без дела, пойдёмте. И вообще, можно ведь, в конце концов, продолжить наши посиделки. Вероятно, в них не предвидится пустоты. По моей вине они были прерваны, я, конечно же, приношу извинения, но страшного ничего не произвелось. Давайте посидим. Жалко, художник, как вы назвали того чудака, не вернулся.
Сосед только вздохнул и молча согласился.
Они так же молча сидели за столом, глядя на недавно брошенное скудное убранство, состоящее из бутылки, трёх стаканчиков и пары банок с запасами жены отставного командира танка. На внутренней части стаканчиков образовалась тонкая каёмочка, обозначившая уровень оставленного в них ранее недопитого вина.
— Всё-таки, Егорыч, я не понял. Шкатулки с бумагами твои?
— Мои, мои.
— Те самые, о которых ты говорил давеча?
— И давеча тоже.
— Так что же, у тебя всё это крадут, воруют, понимаешь, плоды твоего творческого труда, многолетнего труда, потом чудесным образом всё это возвращается тебе, а ты вдруг говоришь, будто пусто там. Будто ничего ты не сделал, будто ничего не нажил долгим трудом, будто ничего не потерял, будто, к счастью, обратно не нашёл.
— Нажил, нажил, милый мой добрый человек. И потерял. Нажитое. А когда потерял, то понял, что совершенно не жалко плодов, собой наработанных. Жалко другой вещи, той, на которую не потратил ни секунды собственного времени, той, что без труда, бесплатно досталась мне. Да, нам, людям жалко потерять именно всё, дающееся просто так. Именно такую потерю мы переживаем наиболее глубоко. А плоды труда, что они? Пустяк. Захочешь, снова наплодишь.
— Хм, — сосед профессора призадумался. По-видимому, он стал припоминать о тех вещах, что и ему достались даром. — Даром. И слово-то какое. Ведь это же дар. Потерять дар — на самом деле очень страшное событие.
— Да, ты прав, Егорыч. Потерять то, что нажил творческим долгим трудом, конечно же, дело обычное. Грустное, но обычное. А вот потерять дар — настоящая катастрофа. Это хуже войны.
Стаканчики снова наполнились вином. А окружающее их помещение снова обволоклось тишиной. Бывший военный, как мы помним из сцены с Босикомшиным на лестнице, был также человеком тактичным. Он не стал выспрашивать у профессора, что же такое ценное тот потерял, что за такой дар. А главное, от кого тот дар исходил. Он поднял стакан и решил произнести тост:
— Я хочу выпить за тебя, Егорыч, за тот твой дар, никем и никогда не уворованный, за твой талант. Главное, он у тебя есть. А куда деваются плоды его, нам не следует вопрошать. Яблоня не спрашивает и не жалеет о судьбе яблок. Её дело — плодоносить. За тебя.
— Спасибо, — профессор согласился со сравнением, — философ, ой да философ.
Они чокнулись и выпили до дна.
ГЛАВА 8
— Это что же за погром такой? — хрипловато послышалось из прихожей, — только начала порядок наводить, а он... — голос осёкся: обладательница хрипоты нехотя поймала себя на скрытой неискренности. Может быть, она заранее знала, что порядок — так, для отвода глаз.
Профессор и командир обернулись в сторону человеческого голоса. Вскоре там показались две женщины.
— И дверь не заперта, — продолжил голос то ли с горьким упрёком, то ли с язвительной радостью.
— А, Светлана, — сосед даже почему-то искренне обрадовался, — мы тут эдак по-холостяцки...
— Хорошее ты вино достала, — обратился он к своей жене с доверительной и утвердительной интонацией.
Женщины улыбались: то ли с укоризной, то ли с насмешкой, то ли со снисходительностью. Женская солидарность беспрепятственно и быстро выровняла различное настроение. И мы видим, как улыбки светились просто женской добротой.
— Видно, ты работу нашёл? — сказала Светлана с затаённой надеждой, одновременно с разочарованием.
— Нашёл, — сказал профессор.
— Хорошую?
— Замечательную. Завтра же приступаю. У меня есть оркестр. Очень даже перспективный.
— И я нашёл маленькую работёнку, — сказал командир танка в запасе, — Егорыч, тебе взаправду не нужны бумаги?
— Нет, не нужны.
— Тогда, может быть, отдашь?
— Может быть.
— В дар?
— В дар. Но с условием.
— Давай с условием. Хотя, что ты такое говоришь? Куда условие вставить? Разве с условием дарят?
— Да, вы действительно большой любитель пофилософствовать. Условий не будет. Не будет, поскольку они сами собой учтены изначально.
— Я понял, Егорыч. Не терять. Вот одно и единственное условие, которое всегда учтено при дарении.
— Пускай бы так. Но я сначала подумал, что лучше бы их сжечь. У вас же печка действует.
— Фух. Не бойся, и без того в чужие руки ни один листочек не попадёт. Уж, коли я нашёл, я и сберегу. Считай, сжёг. Никто не увидит. Ни даже Моссад или МИ-6, включая наше ГРУ. Я позабочусь. И в могилу заберу с собой. Всё — в меру положенного для содержания дара.
Бумаги были вновь собраны в одну пачку. Сосед, с отблеском счастья на лице, достал из кармана галифе прежние верёвочки, принялся на них всё это укладывать. А Егорыч глядел на него, едва кивая головой, и слабо усмехался.
— Да ты сам любого разведчика обставишь, — сказал он.
— Так что за работёнку ты себе нашёл? — спросила жена командира танка после того, когда был подобран последний листок.
— Хранителя тайны, — ответил бывший военный, теперь не без нотки скорби, отдавая себе отчёт в том, что любимая им справедливость исчезает ещё в большей степени, уходит из-под ног.
Они вместе перешли в квартиру, заселённую иными соседями.
Шарообразный пудель встретил их с радостью, долго скакал по полу вокруг них, подобно незадолго до того накаченному мячику.
— Так какой порядок ты начала наводить, милая Некогдя? — профессор вспомнил первый услышанный им возглас жены и малость напряг, ожидая по обычаю неприятного выпада с её стороны. «Выпад на спуске», — посмеялся он мысленно про себя, припоминая философские упражнения соседа.
— Ну, не порядок. Зачем мне порядок. Просто шкатулки твои собрала да выставила в прихожей. А ты почему-то взял да выпотрошил их.
— Ты выставила в прихожей мои сокровища? Мы же так не договаривались. Забыла? Мы с тобой условились: не будем трогать вещи друг друга.
— Почему же? — ответила жена с твёрдой серьёзностью, — а мои куклы? Мои старые, любимые куклы. Тоже, небось, антиквариат. Я так долго их сохраняла. Это же дорогая память моего дорогого детства, единственное доброе, что я могу вспомнить. Ведь за всю жизнь с тобой ничего такого вспомнить нельзя. А ты выкинул. Выкинул мою добрую память. Вот и я — сначала шкатулки твои выставила, потом рояли выкачу, а потом...
— Меня, — закончил профессор.
— Угадал. Но теперь я передумала выбрасывать твои вещи вместе с тобой, — сказала она в продолжение, чуть-чуть растеряв серьёзности, — погуляла немного и передумала. Это было бы слишком определённо и ясно. Может быть, даже слишком примитивно и заштамповано. Разводы, своды — все так делают. Неинтересно. Поэтому, когда шла домой, думала перед твоим приходом снова шкатулки на место положить. Но видишь, не успела.
— Да, не успела... а ты ничего оттуда не брала?
— Ты что! Ещё не хватало мне копаться в твоём хламе.
Профессор не стал более допрашивать жену. Он подошёл к окну и отодвинул штору. Там, за окном вверху зеленело небо, перечёркнутое желтоватым следом от высоко летящего самолёта. В цвете неба чего-то явно не доставало.
— Ты, когда гуляла, не обратила внимания, будто небо не совсем обычное? — спросил он жену.
— Небо как небо, оно всегда у нас необычное, — ответила она куда-то в сторону и пожала плечами.
— Кстати, а что за сила тебя потянула на прогулку? — Клод Георгиевич только теперь обнаружил в себе удивление, — в рабочее время. А?
— Сила увольнения. Уволилась я.
Такой ответ насторожил профессора ещё больше, чем заявление об якобы наведении порядка в квартире. Он готов был всего ожидать — самого невероятного для него, что само по себе почти недопустимо разумом. А взять, да уволиться! Уволиться женщине ответственной, знать не желающей ничего, кроме необходимости работы... надо подумать о таинственном значении сего действия. Поступок, можно сказать, явно не связанный с иными происходящими делами в потоке бытия.
— Сегодня я много чего поняла, — с пружинящей натянутостью продолжила супруга профессора, — от понимания произошло увольнение с работы. Подтверждение понимания. С утра до ночи крутишься, крутишься. Вот и докрутилась. Гайки свернулись, слетели прочь. Ничего меня уже не связывает. И вообще, разве такое бывает: бабы на работе, а мужики дома сидят. Сидят, сидят.
— Ты это именно сегодня поняла? — тихо спросил профессор, пропуская мимо, в общем-то, как говорится, неадекватную укоризну насчёт небывальщины, потому что начал про себя потихоньку подтверждать нарождающуюся догадку.
— Не смейся, — жена снова обрела слишком серьёзный вид.
— Нет, я не смеюсь. Я уточняю. Если сегодня, тогда много чего объясняется... много чего.
— А мне объяснять ничего не надо. Ни много, ни мало Я, может быть, наоборот, хочу неясного, расплывчатого, неопределённого. Хочу, чтоб всё размылось, никаких границ чтоб до самого горизонта, и вообще без горизонта... Не хочу принимать определённых решений, тем более, порядки наводить. В том числе по отношению к тебе и твоим вещам. Не хочу, чтоб и у тебя, не дай Бог, произошла ясность по отношению ко мне.
Профессор молчал. Он продлевал нарастающую в себе настороженность. Бесшумно сходил за «чемоданом». Вернулся к окну. Продолжая смутно о чём-то догадываться, или просто, предполагая отвлечься от охватившей его настороженности, он открыл створку окна, выставил экспериментальный аппарат вовне. Вертел им в холодных потоках воздуха, по разным направлениям, одновременно вглядываясь в моторчик, ощупывая основания трубочек. Двигатель помалкивал. Трубочки не только не нагревались, а напротив, обретали температуру зимнего вечера.
«Наверное, водой что-нибудь подпортилось, — подумал Клод Георгиевич, неуверенно успокаивая себя, — или этот художник всё переломал. Художник, надо же».
Ещё повертев да покачав чемоданом на более вытянутых руках снаружи дома, он вернул его на подоконник, озябшими руками закрыл на крючочки. Потом, потерев друг об дружку холодные пальцы и ладони, он вознамерился закрыть окно, уже наполовину это сделал, но жена остановила то движение.
— Надо бы ещё проветрить, — сказала она, — душновато что-то.
Профессор Предтеченский послушался. Жена подошла к нему сзади, уткнулась подбородком в плечо.
— Душновато, — повторила она.
И профессор, вздохнув глубоко, почувствовал, что действительно дыхание не удовлетворяется.
Они оба глядели через открытое окно в небо. Каждый видел за ним что-то своё. Никак, будущее?
— Б-р-р, — они в один голос изрекли многозначительное слово и поёжились. То ли от угадывания чего-то жутковатого, то ли просто от холода.
ГЛАВА 9
— К тебе ученики твои школьные приходили, — сказала Босикомшину жена после того, как тот углубился в квартиру, где всё было низким: потолки, подоконники, мебель.
— Девочки приходили, — продолжила она тоже низковатым голосом, — совсем недавно, вот, прямо перед твоим приходом, огорчились, что не застали тебя. Вы разве не встретились на улице? Ах, да, они могли выйти под арочку на Первую Линию. Ушли, значит. А хотели посоветоваться об устройстве утренника для мужской половины по случаю праздника. Получше бы. Что-нибудь такое им надо придумать, чтобы эта половина оценила концерт высочайшим образом. То есть, чтобы представление оказалось одновременно точно подходящим, но не слишком обидным. Поиздеваться хотели бы над мальчишками, но дружественно. Кажется, примерно так сказали. В общем, нарисовать надо правильную вещь. И по мотивам этой картины разыграть действие. Они сами нарисуют, но ты должен подать идею.
— Случился праздник? — Босикомшин сразу не понял сути пересказа жены о разговоре учеников с ней. — А, дошло: день защитника отечества. Да, да. И что же?
— Я сказала, ты придёшь попозже. Не знала, что ты в такую рань заявишься. Так они пообещали ещё разок прийти. Попозже.
Пожизненный пешеход вообразил танк вместе с его командиром. Эдакое произведение технической красоты, у которого во все стороны торчат всякие трубы. Из них, одни принимают звёздные силы, другие — этими силами стреляют. И ещё создаётся вокруг него сплошное силовое марево, защищающее от любого нападения любым вражеским оружием…
— И ладно. И хорошо. Пусть приходят. Позже. Хорошо, потому что есть у меня хороший совет. Как раз весьма неожиданный. Даже для себя самого.
Но не про танк. Нет. Он попросту проявил произнесёнными словами всегдашнюю готовность. Бывает у людей совершенно универсальная готовность. Она заключается в том, что любой отрезок жизни у любого человека на любой случай обитания на земле — может непосредственно ознаменоваться выдачей хорошего, своевременного совета. Сколь неожиданного, столь и безответственного.
За низким окном смеркалось. Бывшая общая холодная желтизна внешнего прозрачного пространства преобразилась в спектрально противоположную ей тусклую сиреневатость. Однако безоблачного неба за ним не проглядывалось. Что там происходит, мы не знаем. Первый этаж, улица узкая, вообще самая узкая на Васильевском острове.
1995, Васильевский остров
Свидетельство о публикации №213010602068