Ниспровергатель
В то время, когда мама мучилась на родильном столе, отец сидел на балконе нашей квартиры и через самодельный телескоп увлечённо наблюдал за осенним звёздным дождём. Вероятно тогда он и решил именовать меня Денисом… , но не во славу греческого бога и не в честь иеромонаха, затворника Печерского, а отталкиваясь от созвучия с названием самой яркой звезды в созвездии Лебедя. Её имя – Денеб, что в переводе с арабского означает хвост.
Об этом отец рассказал двенадцатого сентября, когда за семейным праздничным столом мы скромно отмечали моё семилетие. Узнав, что тайна моего имени сокрыта не в древнегреческой мифологии, с которой к тому времени был довольно хорошо знаком, а в малопривлекательном образе хвоста (пускай даже звёздного, а не конского), я, пожалуй, впервые осознанно испытал протестное чувство, доминирующее в моей жизни по сей день.
Помню, как громко, наивно и несдержанно выразил своё детское негодование, как горько расплакался и как, обласканный мамой, вскоре успокоился. А ещё помню, что, кроме успокоения, пришло удовлетворение и твёрдое убеждение в истинных источниках имени, а не в тех глупых и обидных, которые придумал отец…
Именно в этом месте отчётливо различаю восклицательный знак, поставленный на полях моего повествования рукой какого-нибудь последователя скандально известного венского доктора, совершенно случайно его прочитавшего. Спешу превратить восклицание в молчаливый скорбный крест и ещё раз подчеркнуть, что бунтарский дух родился вместе со мной, беспокойно заполнял меня и, наконец, впервые осознанно проявил себя в мой седьмой день рождения.
Чтобы завершить тему обусловленности моего диссонирующего нрава, ещё раз оглядываюсь назад, где вижу разноцветную череду неосмысленных акций детского неповиновения, а также тёмный силуэт отца, слившийся воедино с неуклюжей трубой телескопа, в поисках чего-то нового, необычного, неземного… Ставлю многоточие и предлагаю читателю самостоятельно разобраться, чем оно является: ложным следом, либо дополнительной тропинкой, ведущей к истине.
Так или иначе, но после того стихийного бунта, вызванного неосторожным откровением родителя, случаи, в которых мир являлся предо мною, словно набекрень, заметно участились. Со временем я понял, что дело вовсе не в мире, а во мне; и мой телескоп, в отличие от отцовского, направлен не в небо, а как бы в бок, как бы в затенённую сторону всего общепринятого и традиционного. Это вошло в привычку и даже стало приносить удовольствие, весьма похожее на то, которое доставляет внезапная клюквенная кислинка в приторно сладком пироге.
Уверен, что на нашем фамильном гербе (если бы таковой существовал) наряду с телескопом эта журавлино-медвежья ягода непременно заняла бы достойное место. Ибо, начиная со школьных лет, искал её везде. В пресном фарше уроков, где в противовес басенной морали публично защищал жизнерадостную стрекозу, обзывая муравья скучным жлобом, а в определении острова учебником географии усмотрел обман, так и не обнаружив воды ни под ним, ни над ним. В затхлом болоте, так называемой общественной жизни с её лживыми собраниями, принудительными субботниками, утомительными походами, нудными встречами с ветеранами, где, как правило, «вёл себя вызывающе, задавая неудобные вопросы»…
Всё это не могло не раздражать учителей, и в частых беседах с мамой (отец в школу не ходил) они называли меня «сложным мальчиком, слишком рано вошедшим в переходный возраст», а в разговорах между собой (один из которых я случайно подслушал) объясняли мою «патологию» «дурным воспитанием». Родители на замечания педагогов внимания не обращали, считая мои протесты первичными признаками гениальности. Я же…, впрочем, об этом уже сказано.
В конце концов, не так уж и важно, что это: патология, гениальность или неугомонное воображение, непрерывно продуцирующее фантазмы… Важно, что оно искусно заполняет тревожащие меня пустоты и каким-то непостижимым образом оплодотворяет мою мысль.
Оставляя на рассмотрение философам проблему приоритета в познании, всё же не могу не сказать, что моё эмоциональное постижение действительности также отличается некоторым своеобразием. Хорошо помню, что в детстве гораздо сильнее мороженого и конфет я любил солёные бочковые огурцы и суп из томатных рыбных консервов; яблокам, грушам и сливам предпочитал лимоны, не кривясь поедая их вместе с кожурой; а мой нос с особым наслаждением втягивал запах автомобильных выхлопных газов и нафталина из маминого шкафа. О своём любимом цвете сказать ничего не могу, зато знаю точно: самым загадочным из всех карандашей в моих коробках был белый. К нему я всегда относился с особой нежностью и трепетом, вероятно, интуитивно чувствуя символизируемую им бесконечную пустоту и безграничную свободу. Что касается музыки, то признаюсь честно в полном отсутствии слуха, а ещё - в том странном удовольствии, которое до сих пор испытываю, когда зимним либо осенним вечером включаю старую запись «July morning»…, удовольствии, подобном тому, что рождалось от цокота копыт «Трёх белых коней» и воспроизводилось мокрыми от пота наушниками каким-нибудь знойным июльским полднем… При этом, что-то мне подсказывает, что подлинным источником моего волнения являлась не столько сама песня, сколько… Более того, эта моя особенность уже тогда в беспечном детстве попутно с вышеуказанным сомнительным удовольствием принесла мне не менее сомнительную радость осознания себя посторонним, одиноким прохожим, тихо бредущим вдалеке от орущей, агрессивно колышущейся толпы – отвлечённый образ, который впоследствии, во времена терракотовой революции наполнится конкретным содержанием… Где-то поблизости, в одном логическом ряду разместилось моё преклонение перед работой испанского философа «Восстание масс», восхищение отказом от миллионной премии чудаковатым российским математиком, а также собственная стойкость перед имманентным соблазном развода с женой…
С душевным скрипом признаю, что и женитьба не явилась исключением, то есть и она была беспрепятственно спровоцирована моим не в меру противоречивым естеством, причём, пробудила его вовсе не запредельная красота, неземное обаяние и сверхсоблазнительные формы Натальи. Как раз наоборот… В основе моего безумного поступка лежит её совершеннейшая ординарность, её скучнейшая посредственность…
Мы познакомились в ресторане, на банкете в честь защиты кандидатской диссертации моим коллегой. На худенькую испуганную девушку без макияжа, в платье неопределённого цвета, с реденькими пепельными волосами, позабывшими о существовании парикмахерских, никто не смотрел. С ней никто не разговаривал, её никто не приглашал танцевать. Она была незаметна, как незаметно стекло в оконной раме или доска в заборе…, унылом сером заборе, похожем на тот, которым обнесён домик, сад и огород моей тёщи – сельской учительницы, каждый раз встречающей меня ехидным взглядом и глупым приветствием: «Ну, здравствуй, Базаров!» И это вместо того, чтобы радоваться, что есть ещё на свете такие люди, как я, способные разглядеть её дочку-невидимку. Да, именно своей незаметностью она и обратила на себя моё внимание. Мне тогда померещилась некая загадка, тайна, растворённая в её незамутнённой прозрачности, которую так и не разгадал и которую по инерции всё ещё пытаюсь разгадать…
Невольно произношу нелепицу: порой мне кажется, что её загадка заключается в отсутствии оной. Когда-то я принимал чистейшее простодушие, инфантильную доверчивость, гулкую пустоту… за декорации, умело скрывавшие женскую непостижимость, теперь же почти убеждён – это её суть.
Кстати, о пустоте… В жене её так много, что она вмещает всё, вовсе не превращаясь в насыщенность. Причина в том, что глубокомысленное, утончённое, парадоксальное…, не задерживаясь, проходит сквозь неё. Оседает лишь прочное, тяжёлое, традиционное. Наталья – банальный обыватель, безнадёжно порабощённый сериалами, политическими спектаклями, бытовыми и общественными обязанностями… Книг она не читает, хотя и воспитывалась учительницей словесности. Чехова называет скучным, а Толстого – «сказочником» и «выдумщиком», ссылаясь на трагический финал «Анны Карениной» и утверждая, будто он надуман, ибо «нет ничего дороже человеческой жизни»… Подобными пошлыми афоризмами она просто нашпигована. В её пустоте они разложены по полочкам и незамедлительно заявляют о себе по любому поводу, в самых разных жизненных ситуациях… В Бога она не верит, хотя часто и не к месту упоминает его имя, а также два раза в году ходит в церковь: на Пасху - с плетёной корзинкой и на Крещение - с пятилитровой пластиковой бутылью. С волнением смотрит политические шоу, - лихо закрученные ловкими журналистами-изгоями, зарабатывающими в нашей стране на досужем интересе миллионов таких же простодушных обывателей, как и моя жена, - а утром за завтраком рассказывает, кто из политиков говорил «умно и честно», а кто – «нёс всякую чушь»; причём, вовсе не подозревая, что эти политики – однопартийцы. Как правило, заканчивает Наталья упрёками в мою сторону «почему ты не участвуешь в политической жизни» и «настоящий патриот должен быть общественно активным», при этом, сама даже не представляет, в чём разница между консерваторами и либералами, правыми и левыми и каково наше государственное устройство… На выборы же ходит в числе первых. Проголосовав за какого-нибудь очередного мерзавца, возвращается домой и, укоризненно глядя на меня, патетически произносит одну и ту же фразу: «Ну вот я и выполнила свой гражданский долг!»
Убеждён, что незаменимую цементирующую функцию в нашем браке выполняют телесериалы. По вечерам они усаживают Наталью в кресло у телевизора и… позволяют мне уединиться в кабинете и в блаженном одиночестве насладиться «думанием мира»… Поэтому я и люблю сериалы, поэтому же за завтраком притворяюсь, что мне интересны пошлейшие истории кармелит, марий, часовщиков и прочих монстров телеиндустрии. Не столько слушая, сколько наблюдая за Натальей во время эмоциональных пересказов всех тех никчемнейших сюжетов, я неизменно удивляюсь её искреннему сопереживанию, неподдельному сочувствию наскоро слепленным сериальным героям, словно все они являются, если не родственниками, то уж ближайшими друзьями точно. Голос дрожит, чайная ложка нервно постукивает о чашку, глаза краснеют… «Если сегодня этот подлец не получит по заслугам, я не смогу уснуть», - грозно завершает она монолог.
Пусть уж лучше расходует свою энергию в виртуальных мелодрамах, нежели на реальных революционных баррикадах, думаю я, вспоминая позорный терракотовый период в жизни страны. Не стану останавливаться на том геополитическом эксперименте, рассчитанном на инфантильную, малообразованную, преступно доверчивую массу, скажу только, что моя жена оказалась в её эпицентре, то есть на пресловутом Майдане. В те редкие часы, когда она бывала дома, её и без того скудная речь напоминала агрессивную революционную речёвку, пестревшую междометиями и лозунгами, плотно разместившимися между популярными в то время «геть» и «так». Пожалуй, то был единственный период в жизни Натальи, когда её пустота оказалась до предела заполненной революционным мусором, ложным негодованием, неоправданной жертвенностью, фальшивым единством и прочей чепухой.
Вот тогда-то я, было, и решил навсегда перенести чемоданы со всеми её безвкусными платьями, стоптанными сапогами, старомодными жилетками… из нашей квартиры в одну из оранжевых палаток на Майдане…, перенести вещи и забыть о существовании этой глупой женщины.
Что же остановило меня?
Всё то же, заложенное сентябрьской кометой, моё губительно-спасительное инакомыслие. Помню, как выпил пару рюмок коньяка, как в ностальгическом порыве представил устремлённую в небо фигуру отца, как вовремя наткнулся на актуальный афоризм, призывавший отвести взгляд, как мысленно перечислил известные мне семьи, распавшиеся в результате революционного противостояния… И тогда я вдруг понял, что наш конфликт так же пошл, мелок и убог, как убого происходившее вокруг, и что развивать его, доводить до конца – значит стать таким же пошляком и прохвостом, как и взобравшиеся на революционную трибуну «народные лидеры»…
«Я отведу взгляд; отныне это будет единственной формой моего отрицания».
Визуальным напоминанием о тех «окаянных днях» служит мой фотопортрет, пойманный Натальей во время одной из наших многочисленных ссор. Тихо благодарю её за такой подарок, не будь которого, я так никогда бы и не увидел свою разъярённую ипостась. Зеркало в данном случае бессильно. Сколько раз я пытался перед ним воспроизвести ту застывшую гримасу, увы, - бесполезно. Оно лишь беспомощно тиражировало комичные копии моего нешуточного гнева. Вглядываюсь в фотографию, в острые наконечники бровей, воткнувшиеся в лобовые морщины, в сморщенную переносицу и возмущённый нос, в незнакомые неестественные изгибы приоткрытого рта…, но главное – в чужие злые глаза, которые я никогда не видел и едва ли увижу в зеркале…, вглядываюсь и невольно улыбаюсь. Это вам не какой-то там прилизанный и напомаженный автопортрет!
Удовлетворённый увиденным, отвожу взгляд.
«Денис, кофе готов», - слышу голос жены и направляюсь на кухню, чтобы в очередной раз погрузиться в монотонное журчанье джойсовского потока сознания.
«… сон какой-то странный… васильковое поле и облака… посмотрю сонник… кстати, помнишь Володю… большой такой… да нет, причём тут маленький… какой Чехов, брат Анфисы… я пошутила… конечно знаю, Антон Петрович… ну Павлович, какая разница… ты меня экзаменуешь, за дурочку держишь… «Каштанка», «Крыжовник», «Палата №6» и прочая скука… хватит с тебя… так вот, забыла… ну не важно… а может, сон-то к ребёночку… ребёночка хочется… дети цветы жизни… мама о внучке мечтает… почему ты так не любишь мою маму… старость достойна уважения… уехать бы в деревню… свежий воздух, парное молоко… город убивает личность… чем бы занималась… купалась бы в речке, собирала бы грибы, маме помогала бы… тяжело старушке… и мы будем старенькие… кто нам-то поможет… давай возьмем девочку из детдома… вчера телешоу на эту тему… ведущая красавица, которая в депутаты подалась…………… опять опаздываю, а мне ещё ногти красить… женщина должна быть элегантной и загадочной…»
Она встаёт, уже над раковиной допивает кофе и со словами «вымой, пожалуйста, посуду» мелкими торопливыми шажками перемещается в спальню. Я завершаю завтрак и медленно повторяю «… и мы будем старенькие… кто нам поможет…»
Неужели догадывается?!
Через полчаса провожаю её до двери и всё заглядываю в глаза, боясь найти там утвердительный ответ. Но её взгляд уже там, за порогом квартиры, она не видит меня, машинально вытягивает губы для поцелуя и бежит к лифту… Шумно выдыхаю.
До начала третьей пары ещё около пяти часов. Времени вполне достаточно. Вхожу в кабинет, достаю альбом с фотографиями, наливаю в бокал коньяк, усаживаюсь в кресло и предаюсь воспоминаниям…
Смерть мамы сломала отца. Он больше не читал Монтеня, а смотреть в телескоп ему не давали слёзы. Он перестал бриться, сильно похудел и сгорбился. Возвращаясь из университета, я всё чаще заставал его на балконе. Только вглядывался он не в небо, а вниз, и это меня серьёзно тревожило. Там же, на балконе с ним случился инсульт, отнявший подвижность и речь.
В течение месяца я ухаживал за ним, а когда бывал в университете, меня подменяла соседка – добрая и услужливая женщина. За это время я научился по глазам отца угадывать почти все его желания. И лишь одно, самое желанное, исполненное глубочайшей печали и мольбы, я понял не сразу. А поняв, впал в тяжелейшую депрессию. Называя то состояние депрессией, я не уверен, что это слово способно точно определить сплетение страха, жалости, упадка, желания помочь, бессилия..., охватившее меня. Я потерял сон, способность здраво рассуждать, стал противен самому себе… И тем не менее, я знал, что рано или поздно сделаю это, выполню последнее желание отца.
Я помог ему, дав смертельную дозу снотворного.
В кабинете стоит неуклюжий отцовский телескоп, которым он очень гордился. После смерти отца я так ни разу и не посмотрел через него на звёзды, так и не увидел ту самую яркую звезду, именем которой он назвал своего единственного сына…
Допиваю коньяк, вытаскиваю ключ из замочной скважины входной двери и медленно бреду в ванную комнату…
Свидетельство о публикации №213010900047
Масюта 14.01.2013 20:04 Заявить о нарушении
Успехов!
Валерий Хорошун Ник 14.01.2013 22:54 Заявить о нарушении