Венок рассказов - 2





                1. Облака

       Всю ночь мне снились облака, а я пытался взлететь за ними и не мог. Они парили над городом вдоль Невы, и лунный свет скользил по ее замутненным водам. В них тускло отражались каменные громады домов, давно потерявшие свой блеск: и шпиль Адмиралтейства, и Петропавловская крепость, и купол Исаакиевского собора; и качалась на волне зловещая тень крейсера, потрясшего своим выстрелом набиравший силу Серебряный век просвещения России... Но так же стремительно рвался в застывшем беге Медный всадник, величественный в своем неиссякаемом желании умчать Россию через прорубленное им в Европу окно и занять в цивилизованном мире достойное ей место.
   А мир, который только недавно с трепетом и восхищением следил за победной поступью великой державы, на территории которой можно  несколько раз уместить старую, умиротворенную своей мудростью Европу, вот уже не одно десятилетие со страхом пялился на ядерного монстра, не зная, что ожидать от него в следующее мгновение.
   На полночном низком небе равномерно и торжественно парили облака, не касаясь земли. Порой сгустившееся облако сбивало с головы  подгулявшего прохожего шляпу, и он испуганно озирался. Но не было вокруг ни одного дерева – и он с возрастающим страхом мчался прочь от этого места и боязливо скрывался в темном подъезде ближайшего дома. В свете белой ночи стыло молчали на пустынных улицах обветшалые дома, лишь строгими очертаниями напоминая о своем былом величии. А облака собирались над городом и, сталкиваясь, скучивались в огромную тучу – и раздавались таинственные звуки: они грохотали и гудели, как раскаты грома в преддверии грозы.
   Вдруг со стороны Петропавловской крепости стремительно понеслось к ней навстречу одинокое облако – и мятежная туча рассыпалась на множество облаков, и каждое превращалось в человеческую фигуру в белых одеждах. Я узнавал знакомые образы. И хотя каждый из них явился из разных эпох, но все казались ровесниками: на одухотворенных ликах не было ни следов болезни, ни старческих морщин – предвестников естественного ухода человека из жизни.
   Фигуры окружили запоздавшее облако, и я услышал его звонкий юношеский голос: « Я вернулся в свой город, знакомый до слез, до прожилок, до детских припухлых желез. Петербург! Я еще не хочу умирать: у тебя телефонов моих номера. Петербург! у меня еще есть адреса, по которым найду мертвецов голоса».
  Ему отозвался другой голос: « Не сбылись, мой друг, пророчества  пылкой юности моей: горький жребий одиночества мне сужден среди людей. Слишком рано мрак таинственный опыт грозный разогнал, слишком рано, друг единственный, я сердца людей узнал. С тяжкой грустью, с черной думой я с тех пор один брожу и могилою угрюмой мир печальный нахожу».
Слетевшиеся к ним, все ярче светились облака, голосили и хороводили – и в этом небесном хорале был различим каждый голос. И я  внимал им...
   «Сокровенный сын природы, неизменный друг свободы, - с юных лет в море бед я направил  быстрый бег и оставил мирный брег! Парус белый, перелетный, якорь смелый, беззаботный, тусклый луч из-за туч, проблеск дали во тьме ночной – заменяли мне друзей. Что ж мне в жизни безызвестной? Что в отчизне повсеместной?» ... «Пора, пора насмешкам света  прогнать спокойствия туман. Что без страданий жизнь поэта? И что без бури ураган? Он хочет жить ценою муки, ценой томительных забот. Он покупает неба звуки, он даром славы не берет» .... «Блажен, кто про себя таил души высокие созданья и от людей, как от могил, не ждал за чувства воздаянья! Блажен, кто молча был поэт и, терном славы не увитый, презренной чернею забытый, без имени покинул свет. Обманчивей и снов надежды, что слава? Шепот ли чтеца? Гоненье ль низкого невежды? Иль восхищение глупца?» ... « О поэте не подумал век – и мне не до него! Бог с ним, с громом, Бог с ним, с шумом времени не моего! Если веку не до предков – не до правнуков мне: стад. Век мой – яд мой, век мой - вред мой, век мой – враг мой, век мой – ад!» ... « Ни шороха полночных далей, ни песен, что певала мать, мы никогда не понимали того, что стоило понять. И, символ горного величья, как некий благостный навет, высокое косноязычье тебе даруется, поэт» ... « Я гневаюсь на вас и горестно браню, что десять лет певучему коню, узда алмазная, из золота копыта, попона же созвучьями расшита, вы не дали и пригоршни овса и не пускали в луг, где пьяная роса свежела б лебедю надломленные крылья! Ни волчья пасть, ни дыба, ни копылья не знали пытки вероломней. - Пегасу русскому в каменоломне нетопыри вплетались в гриву и пили кровь, как суховеи ниву, чтоб не цвела она золототканно» ... «Что надо отроку в тиши над серебристою молвой? Рыдать, что этот Млечный путь не мой? Как много станет мертвых тысяч над покрывалом свежим праха! И я последний живописец земли неслыханного страха. Я каждый день жду выстрела в себя. За что? За что? Ведь всех любя, я раньше жил до этих дней» ... «За гремучую доблесть грядущих веков, за высокое племя людей, я лишился и чаши на пире отцов, и веселья, и чести своей. Мне на плечи кидается век – волкодав, но не волк я по крови своей. И меня только равный убьет» ... «Я пропал, как зверь в загоне. Где-то люди, воля, свет, а за мною шум погони. Мне на ружу  хода нет. Что же сделал я за пакость, я убийца и злодей? Я весь мир заставил плакать над красой земли моей» ... «Зачем вы отравили воду и с грязью мой смешали хлеб? Зачем последнюю свободу вы превращаете в вертеп? За то, что я не издевалась над горькой гибелью друзей? За то, что я верна осталась печальной родине моей? Пусть так. Без палача и плахи поэту на земле не быть. Нам покаянные рубахи, нам со свечой идти и выть» ... «Рожденные в года глухие пути не помнят своего. Мы – дети страшных лет России — забыть не в силах ничего. Испепеляющие годы! Безумья ль в вас, надежды весть? От дней войны до дней свободы – кровавый отсвет в лицах есть. Есть немота – то гул набата заставил заградить уста. В сердцах, восторженных когда-то, есть роковая пустота» ... « И нас, хотя расстрелы не косили, но жили мы, поднять не смея глаз. Мы тоже дети страшных лет России — безвременье вливало водку в нас» ... «И живые и мертвые, все молчат, как немые. Мы, Иваны Четвертые, - место лобное в мыле! Лишь босой да уродливый, рот беззубый разиня, плакал в церкви юродивый, что пропала Россия! Ах, Расея, Россия - все пророки босые!» ... «Жизнь – обман с чарующей тоскою. От того так и сильна она, что своею грубою рукою роковые пишет письмена. Обратись лицом к седому небу по луне гадая о судьба. Успокойся, смертный, и не требуй правды той, что не нужна тебе»....
   Звучали. Нарастали божественные голоса пророков отчизны моей – они, как в зеркале, отражали великую и трагическую жизнь России, такой же богатой и талантливой... но и не от этого ли  такой щедрой  на жертвы? О, сколько своих славных детей осудила она! Гонимые, распятые хулой, погибали они преждевременно на отчих просторах. Но бунтующий бессмертный Дух их овевал Россию терновой славой на века.
   Голоса поэтов звали к высоким звездам, в мир мечты и духа. Этот полет и есть бессмертие. И каждый голос звучал ярко и чисто, как встающее над землей солнце. Оно, всегда юное, весело выкатывалось из-за горизонта и несло тепло и свет. И свет этот преображал небо и город под ним, каждую прожилку каменных зданий, чахлые травы, чудом пробивающиеся сквозь расщелины в граните берегов Невы. Облака, озаренные его светом, рассеивались и обнажали синеющее небо.
   Когда последнее облако растворилось в этой бездонности, я услыхал угасающий голос: «Горька судьба поэтов всех племен, тяжели всех судьба казнит Россию», и увидел его образ: он угрюмо молчал, поправляя на белой шее тугую, как петля, марлевую повязку.


                2.Пастырь

       Когда последнее облако растворилось в этой бездонности, я услышал угасающий голос: «Горька судьба поэтов всех времен, тяжело всех судьба казнит Россию…» и увидел его образ: он угрюмо молчал, поправляя на белой шее тугую, как петля, марлевую повязку. Из-под нее торчали замусоленные куски ваты. Он наощупь находил их  тонкими желтыми пальцами и затыкал под марлю. На тощей шее появлялись бледно - розовые следы от ногтей.
Весь вечер он рассказывал о судьбе российских поэтов, читал их стихи – и каждая из них была трагична. В мученическом ореоле представали перед нами лучшие сыны отечества, которым не было счастья и покоя на родной земле. Гордое одиночество было их жизнью с ее мучительным исходом. И хотя в души закрадывался невольный страх, но мы, юные и восторженные, готовы были повторить этот путь. Затмевали страх образы поэтов, зовущие и нас  «отчизне посвятить  души прекрасные порывы». Уверен, каждый был готов повторить их судьбу — пройти сквозь муки, страдания и раннюю смерть – лишь бы высказать то, что клокотало в переполненных возвышенными чувствами душах.
Затаив дыхание, мы смотрели в усталое изможденное лицо с мутно — красными под набухшими веками без ресниц глазами и со шрамом от пулевого ранения на впалой щеке. Я старался поймать его взгляд и прочитать в нем важное и одобрительное для себя. Но он, отрешенный, беспристрастно скользил поверх наших голов и терялся за окном, где на пасмурном небе метались и скучивались бездомные, гонимые ветром облака.
В маленькой комнатке редакции было тесно и душно. И хотя стояла теплая осень, но окно не открывали: он боялся сквозняков. Почти всегда ходил простуженный, задыхающийся голос прерывался сухим кашлем – и тогда  было слышно, как свистят воспаленные легкие. Отвернувшись, он старательно сморкался, смяв в кулаке носовой платок и, положив его на  край стола, со смущенной улыбкой нервными движениями поправлял на лбу в испарине разметавшиеся волосы.
Мы по - разному относились к нему, но в такие часы чувство было общим: веяло теплом семейного очага, словно мы пришли не в редакцию к заведующему отделом литературы и искусства, а забежали на чашку чая к родному дядьке. И это чувство не могло омрачить ни то, что всех нас, влюбленных в поэзию и мучившихся первыми поэтическими опытами, он с сухой насмешливостью называл «Паства», ни то, как он безжалостно скальпировал наши стихи, каждую строчку и слово, уличал в незнании Даля и назидательно наставлял штудировать Маяковского «Как делать стихи». И при этом всегда убежденно повторял: « Надо учиться держать поэтический пульс на злободневности своей эпохи. При коммунизме поэзия станет коллективным творчеством, как любая отрасль промышленности или колхоз. Время одиночек проходит. «Голос единицы тоньше писка». И выбрасывал перед собой, как пролетарский поэт воплощенный в бронзе, сжатый кулак.
Мы не соглашались, спорили, дерзили. И не было высшего счастья высказать то, что не сказал никто другой. Порыв ли это молодости или инстинктивное чувство защиты  своей индивидуальности, своей избранности? Наверное, ни одного меня терзала подспудная мысль: «Неужели мы все станем похожими, как цыплята из одного инкубатора?..»
Свои стихи он читал редко, нехотя уступая нашей настойчивой просьбе. Голос его сразу становился растерянным и тихим, лишь оживали и болезненно вспыхивали выпуклые светло – серые глаза. Скоропалительно пробормотав  подряд несколько стихотворений, ронял смущенно: «Так, настроение...» И в наступившей тишине, вдруг преображаясь, вызывающе заключал: «Я всю свою скромную силу поэта тебе отдаю трудящийся класс!» Мы, как сорвавшаяся стая молодых псов, начинали галдеть и спорить: желание выразить себя клокотало в каждом – и это чувство было сильнее понимания и уважения к другому мнению.
  Опустив глаза и подперев голову  руками, он давал нам возможность выкричаться. И мы просто забывали о нем.
Однажды, впервые повысив голос, он спросил  дрогнувшим, взывающим тоном: «Вам нравятся мои стихи?» Внезапно наступила  тревожная затянувшаяся тишина. Отводя от него глаза, мы стали переглядываться, бормотать что-то несуразное, и вдруг, словно нас прорвало, начали наперебой обрушивать на него комплементы, изливаясь первыми  подвернувшимися словами. Он молча слушал. Болезненно - белое лицо становилось  мертвенно - бледным. Опираясь на край стола желтыми ладонями, он неуклюже поднялся, сунул пальцы под распахнутый и скособочившийся  пиджак, под мышки, и, вглядываясь в нас, произнес угрюмым голосом : «Больше я ничего не могу вам дать. Один урок вы усвоили точно: так, как пишу я, писать не надо... как надо? Если бы я знал, мы бы никогда не встретились с вами лицом к лицу. Только теперь я понял: поэзия это божий дар. Настоящий поэт советуется только с Богом...»
В тот вечер он не вышел вместе с нами из редакции, как это обычно бывало. Когда мы, продолжая шумно спорить, высыпали на пустеющий вечерний проспект, я, помню, все оглядывался и долго еще видел одинокий свет в окне четвертого этажа.
Всего раз в месяц собирались мы на заседание литературного кружка при молодежной республиканской газете. Следующего заседания не было: нам сообщили, что наш руководитель, Пастырь (так мы его называли), болен. Отчего никому из нас не пришла в голову мысль навестить его в больнице? С годами много таких безответных вопросов мучает меня, но уже никогда не сможешь получить на них  своевременного ответа.
В воскресном номере мы прочитали некролог под его фотографией. Даже в газетном снимке можно было отметить бледность лица. Впервые я увидел на его худой шее без марлевой повязки остро дыбящийся кадык под расстегнутой рубашкой. Вся четвертая « литературная страница» была отдана его стихам. В них – исповедь человека своей эпохи: голодное, сиротское детство, война и партизаны, вера в Победу и страстное желание построить счастливую жизнь на земле для всего трудового человечества. Среди всей подборки стихов запомнились четыре строчки: «Не тем был занят весь свой век. Не тем, чего душа желала. Он был исправный человек – но этого для славы мало».
После смерти Пастыря сменилось много руководителей кружка. Все они учили нас, как делать стихи, как жить и во что верить. Каждый на свой вкус отбирал лучшие из наших стихов для воскресной поэтической  подборки в газете – но все неукоснительно соблюдали официальное распоряжение: прославлять государственные праздники, наступление очередного времени года, борьбу за мир, дружбу народов, день колхозника, начало и продолжение долгостроя века, покорение советским человеком природы, осваивание залежных земель, дни рождения наших вождей. Громовой пафос, рожденный духом социалистического соревнования, нагнетался все больше и составлял атмосферу наших поэтических заседаний.
А в душе что-то противилось этому положению и не давало покоя. Мы по-юношески дерзко отвергали все и вся, не понимая причин.
Но так и неразгаданная нами противоборствующая сила была крепка, как броня. И многих она сломила. Одни пристраивались, извлекая выгоду, другие замыкались в себя, сильные – уходили и жили в своем воображаемом мире.
Прошли годы. Никто из нас не стал известным поэтом. Большинство перестали писать стихи.
Каждый ли осознал: был ты поэтом или нет, но расплатился собственной судьбой за то, что, однажды поверив в свою поэтическую звезду, не рассчитал сил в противостоянии нашему смутному времени, о котором Поэт сказал: «Прощайте годы безвременщины...»

3. Диссидент

       Каждый ли осознал: был ты поэтом или нет, но расплатился собственной судьбой за то, что, однажды  поверив в свою поэтическую звезду, не рассчитал сил в противостоянии нашему смутному времени, о котором Поэт сказал: «Прощайте годы безвременщины...»
      Е. Г. (Так, как мы все еще, слава Богу, живы, автор оставляет за собой право не раскрывать имен) – был поэтом. Мы все это понимали и смотрели на него с завистью. Так в детстве восторженно следишь за канатоходцем под куполом цирка, но сам никогда не решишься на это, даже если тебя принудят силой или наобещают «золотые горы» - участь разбиться лишает всякое желание сравниться с ним. А вот, обладая всего лишь зачатками речи, пожалуй, большинство считает, что если захочет – напишет стихи. Нет! Бог одаривает поэтическим талантом только своих избранных.
И зачем только он приходил к нам на литобъединение – мне и сегодня трудно понять? С молчаливой усмешкой слушал наши стихи, в которых  мы старались выразить колобродившие в душе чувства.
Однажды мы потребовали от него высказаться и оценить их. Он, отмахиваясь, ответил, что в наших стихах поэзия и не ночевала. «Так что же такое по-твоему поэзия?» - отчаянно и зло ругаясь, наседали мы. Он терпеливо выслушал наши оскорбительные слова  и вдохновенно прочитал: «Бабочка и луна Ночь. Крылья и нежные ноздри Пегас. И свеча из мрака. Крылатые кони летят на свечу. Свеча обливается потом Поэзия». Карие глаза его вспыхивали так, что мы не замечали ни его болезненной худобы, ни обвисшей и протертой до дыр рубашки, ни вздутых заплатанных на коленях брюк, ни драных кед.
Самая ходовая тема наших стихов была, конечно, о любви к родине: мы воспевали родные березки и деревни, знакомые до слез родительские калитки, трудовые подвиги простых людей, строителей коммунизма – истинных  выразителей народной души, непобедимую силу нашей армии и ведущую роль коммунистической партии, под мудрым руководством которой «так  вольно дышит человек». Однажды он гневно перебил одного из выступающих со своими стихами о родине: «Я б запретил декретом совнаркома писать о родине бездарные стихи!» Крутой лоб его стал красным, словно обожженным изнутри раскаленными мыслями, глаза пылали,  вздрагивали над  побелевшими губами расширившиеся ноздри. Мы потребовали, чтобы он наконец-то прочитал и свои стихи. Неожиданно смутившись, он пробормотал: «Еще рано читать их вслух... пусть созреют в душе...» Мы настояли.
Он встал и расправил плечи. Голос набирал силу, легко и воздушно звучали слова, мелодия стихов завораживала. И хотя для большинства было сложно понять накал образов и ритмов, но все почувствовали, что эта та высота, о которой мы не мечтали, и даже не догадывались о ее существовании. Читал он долго. Покрасневший лоб покрылся испариной, глаза загадочно горели, а фигура преображалась: он напоминал красивую сильную птицу в полете.
Вдруг кто-то с подозрительной ехидцей выкрикнул: «Врешь! Это не твои стихи!» Он устало усмехнулся и спокойно ответил: «Когда я научусь писать так же – мне не стыдно будет читать их вслух», и начал перечислять имена поэтов – многие были внове для нас: Анненский, Иванов, Волошин, Хлебников, Цветаева,
Гумилев, Мандельштам... Боже мой! Каждое имя завораживало, потому что за него говорили стихи.
Я отметил, как бледнеет и хмурится Пастырь. Вдруг он выбросил перед собой руки, словно защищаясь от вспыхнувшего пламени, и испуганно заявил: «Я запрещаю тебе даже произносить здесь эти имена! Это отщепенцы и враги народа!» - «Они гордость нашего народа!» - запальчиво отозвался Е.Г «Ты – диссидент!» - с гневом обрушился на него Пастырь. «Спасибо, - с веселой заносчивостью ответил он. — Большей награды мне в жизни не надо» И, величественно откланявшись, подошел к двери. Мы смотрели на него так, словно он всходил на Голгофу. Видимо, почувствовав наши обжигающие его взгляды, он решительно повернулся и, прижавшись спиной к двери, замер в ее проеме, как в раме картины. Сжал перед собой кулаки и спокойно сказал: «На прощанье я прочитаю свое стихотворение, за которое мне не будет стыдно перед вечностью».
О чем я здесь горю
о чем я говорю
с бессмыслицей  плутая налегке
на полупьяном языке
О чем мне в темном далеке
Ее глаза не потухают
ресницами расширенно вздыхают
ворочая волнение во мне
Как в полусне
литыми петухами
о чем поют вон там –
кругами
Зачем вам в этом гаме
Я лопочу нашедший стих
о листьях золотых
о латаной тоске
о золотой доске закатного сарая
у памятного края
плеснувшей вдруг у края
скрипки
и полетевшей в теплые края
ее полуулыбки
Зачем черчу вам я
путь корабля
прогреженный и зыбкий
в пылаемые золотом края
моей тоски
Моей Джоконды Лизы
Зачем вы понимаете меня?!
Зачем становитесь мне ближе?!
Он вышел, оставив дверь открытой. Больше не приходил. И это, отметил я, кажется, всех устраивало: каждый почувствовал себя смелее, лучше, талантливей. Говорили теперь так, как хотелось сказать, спорили, но быстро приходили к согласию, уверенно читали свои стихи, не поглядывая настороженно на то место у двери, где он обычно, придя с опозданием, усаживался на скрипящий стул – появилась такая раскрепощенность, словно мы, как резвые скакуны, сбросили путы.
Но как укоризненно кололо мне глаза его пустующее место! Казалось, я отчетливо вижу отпечаток его фигуры  на обшарпанной стене. А когда читал свои стихи — невольно ловил на себе его насмешливый пронзительный взгляд. И все же чего-то важного стало не хватать на наших поэтических вечерах. Мне так хотелось увидеть все вокруг его глазами, понять то, что понимал он. Я долго ходил подавленный, пока, наконец, не заключил свои разочарования последней в жизни поэтической фразой: « Поэт от Бога – истинный поэт...»
Однако, еще некоторое время я продолжал ходить на литобъединение. Видимо, для того, чтобы вконец  излечиться от наваждения писать стихи. Это было горькое прозрение. Но с тех пор почувствовал  живой интерес к реальной жизни. Я выкарабкался из темницы собственных заблуждений и понял: как бы ни хотелось быть поэтом – но и ремесло  мастера - сапожника не уступает ему.
Счастлив тот, кто вовремя распознал данные ему от природы способности – и в упорном терпеливом труде  стал мастером своего дела.
Он обрел покой и волю.
На одном из вечеров мы узнали, что Е.Г. арестован. «Довыступался!» - произнес кто-то зловещим шепотом в гробовой оцепеневшей нас тишине.
Все молчали, и в опустошенно застывших глазах нельзя было уловить ни тени от былой жизни.


                4.Карьера

       Все молчали, и в опустошенно застывших глазах нельзя было уловить ни тени от былой жизни.
В.А. дрожащими пальцами поднял опорожненную бутылку, сжал, сунул ее горлышком в фужер и, наигранно бычась, объявил хмельным голосом:
- Сорок капель выдавлю! Ну, кто спорит со мной?
Обвел нас медленным погасшим взглядом и вдруг, уронив бутылку, плюхнулся лицом в замызганную объедками скатерть. Острые лопатки запрыгали под обмякшим пиджаком, как зайцы в мешке. Сквозь поредевшие волосы тускло блестел бледно-розовый затылок.
  -Сука! Сука! Все из-за нее! – доносился его всхлипывающий приглушенно стон.
Мы старались не смотреть на него. Нетрудно было догадаться, что под впечатлением его искреннего рассказа о своей жизни, каждый из нас невольно задумался о своей собственной.
Прошло много лет после наших встреч на литобъединении. Кому-то захотелось встретиться  и отметить круглую дату. Мы начали обзванивать друг друга, и трудно узнавали не только голоса по телефону, но и лица, когда собрались в кафе «Аквариум», расположенное рядом с редакцией.
Тут было много незнакомых людей. Новое поколение молодежи, зараженное, как и мы когда-то, поэтическим недугом, приобщаясь ко всем атрибутам литературно – богемной жизни, осваивало и это, покинутое нами место. В полумраке обветшалого помещения можно было увидеть и его завсегдатаев: постаревшие и поседевшие, они с молодецкой бравадой входили сюда, словно время остановилось здесь на памятном и желанном  для них образе жизни. И лишь тетя Варя, суетившаяся за буфетной стойкой, расплывшаяся, с красным лицом и воркующим голосом, казалась неизменной: громко здоровалась, весело болтала и клятвенно уверяла, что хорошо помнит каждого.
Было шумно и душно. Густой  сигаретный дым обволакивал все  тяжелой пеленой и, вытягиваясь как удав, полз за открытое окно, за которым проступали в темнеющем небе, как пятна на скатерти, первые звезды. Никто не обращал на нас  внимание, как и мы  на всех остальных — знакомая атмосфера: пьяные выкрики, надрывные разговоры, падающие стулья и топот ног.
Я все еще с недоумением всматривался в лица своих давних единомышленников – искал черты сходства с тем, что сохранилось в памяти. И с тоской подумал: если бы и сейчас писал стихи, мне бы никогда не пришло в голову  сравнить их глаза со светом звезд. Пожалуй, один образ мог передать их теперешнее состояние: отблеск луны на мокрой мостовой. А их циничные высказывания о жизни и своем былом увлечении поэзией настораживали и пугали. И к концу вечера так и не возник между нами откровенный разговор, как было когда-то. И лишь В.А. в пьяном угаре  исповедальне выболтал то, что произошло с ним за наши годы невстреч. 
По возрасту он был старше нас всех, закончил политехнический институт и работал в проектном бюро. Пожалуй, никто не был так предан литобъединению: он охотно исполнял обязанности старосты, оповещал о заседаниях, зазывал новеньких поклонников поэзии, старательно разбирал наши стихи; когда прибывало много народу, радовался   и сам таскал стулья из соседних отделов редакции, ставил на стол графин с водой и стакан. Он находился в дружеских отношениях с самим Пастырем, поговаривал, что бывает у него в гостях и «гоняет чаи», когда тот опаздывал – звонил ему домой. Первым напрашивался читать свои стихи, длинные как былины. Извлекал их из папки с надписью «Дело №» и произносил подвывающим голосом, старательно выделяя места, которые ему самому особенно нравились. При обсуждении до хрипоты  отстаивал каждую строчку  и, обиженно поджимая тонкие губы, защищался: «Я все равно останусь при своем...» Когда Пастырь делал подборку  стихов для литературной страницы в газете, упрашивал втиснуть в нее и свое, «хоть самое коротенькое». Вырезанные публикации подшивал в скоросшиватель и всегда носил с собой в дипломате. Одевался он в неизменный старенький пиджачок, куцый и выляневшей, но всегда с хорошо отутюженными брюками.
Однажды появился в добротном костюме, в накрахмаленной рубашке с пестрым галстуком, а на пальце сверкало обручальное кольцо. Для нас его женитьба была неожиданностью. Он всегда заявлял: «Жена не муза – для поэта обуза». Стал меняться на глазах: появилась степенность, отказался быть старостой, пропускал заседания. Все чаще, явившись с опозданием, тут же усаживался за телефон и, прикрыв свободное ухо ладонью с нависшим манжетам, обзванивал друзей и приглашал в сауну.
Через год у него вышла книжка стихов. На обложка узкая тропинка уходила за открытую калитку и извивалась меж кучерявых березок. Как он умудрился ее издать – было загадкой. Возбужденный, обегал отделы редакции и раздаривал свой сборник, сделав витиеватую надпись, широко расписывался на всю страницу.
Вдруг он исчез. И только в этот вечер открылась его дальнейшая судьба. Я слушал его, опустив глаза: почувствовал себя виноватым перед ним за то, что так и не удосужился прочитать подаренную им мне книгу. Искал себе оправдание и не находил. Пусть мне и не нравились его стихи, но ведь он доверил мне свое сокровенное и хотел услышать ответный отклик. А вот рассказанная им история западала в душу, и я подумал: если бы он мог так же писать, как  в пьяном бреду  исповедовался перед нами – не боясь, не таясь, открыто, пропуская через израненное сердце свою жизнь со всеми ее взлетами и падениями.
Навсегда в памяти останется его торопливый вздрагивающий голос:
-Как-то случайно попал в дом замминистра сельского хозяйства. Собрались одни чиновники, весь вечер перетирали косточки знакомым. Чтобы развеять скуку, я вызвался почитать стихи. Они слушали и жевали, как свиньи у корыта, но хлопали согласованно. Хозяин дома сказал мне, что лично сам он поклонник искусства и показал свою коллекцию  хрустальной посуды, этикетки винно-водочных изделий и миниатюрные бутылочки. Когда я деликатно похвалил их, он сказал, что ему понравились мои стихи и готов содействовать их изданию. Я выразил сомнение. На что он тут же позвонил  кому-то и сказал, что среди его друзей есть талантливый поэт и в обмен на публикацию его книги он пришлет строительный материал для дачи. «Вот как делаются дела, - объяснил он. - А стихи – это развлечение. Настоящий мужчина должен иметь перспективную работу, на которой можно сделать карьеру». Я так обрадовался его помощи, что был согласен на все. Через неделю работал помощником министра коммунального хозяйства. Воодушевленный успехом, решил укрепить связи со своим благодетелем —.женился на его засидевшейся в девках дочке. После свадьбы мой тесть объявил мне, что я теперь человек их круга и сам отвез мои стихи  в издательство. Через год, почти в один день, появились на свет два моих творения: книга и дочь.... Честно признаюсь, я пытался жить по их законам: деловые  встречи, нудные совещания, разговоры о деньгах… Проза жизни так затянула меня, что не мог уже срифмовать и двух слов. Даже ночь не стала для меня отдушиной. Я начал бунтовать, ушел из дому. Жена нашла меня и пригрозила: «Вернись! Наши люди измены не прощают!» И я ... а, помните, я всегда говорил: «Жена не муза – для поэта обуза... »
-А как женщина она тебя устраивает? - со слащавой усмешкой спросил О.К.
-Вот почему ты не стал поэтом! - огрызнулся В.А.
-Для  поэтического вдохновения можно иметь музу и на стороне, - съязвил тот.
Я отвернулся, чтобы не видеть их отчужденных лиц, и посмотрел в окно. На ночном небе вспыхивали сочные звезды, такие похожие между собой – и только по известному их расположению можно было узнать свою.


                5.Медуза

       На ночном небе вспыхивали сочные звезды, такие похожие между собой – и только по их известному расположению можно было узнать свою.
Была ли у О.К. своя звезда? Наверное, да... Если верить древнему преданию, рождение человека знаменуется появлением его путеводной звезды. Недаром в минуты печали человек устремляет взор к небу и успокаивается тогда, когда отыщет ее. Свет этот особый, родной и притягательный, и ты отличишь его среди мириады других звезд, как глаза матери в толпе. Как понятны и близки чувства  гениального мальчика российской словесности, который слышал «как звезда с звездою говорит»! Быть может, оттого и каждая юная душа, выражающая себя в поэзии, непременет высказаться о звездах.
Но О.К. никогда не слагал  стихи о звездах. Он причислял себя к урбанистам и уверенно заявлял, что только в них будущее поэзии и самой жизни. Его любимым поэтом был Маяковский. Но не тот ранний, который с пророческим вдохновением выразил космическую связь человека с миром: «Если звезды зажигают — значит это кому – нибудь нужно!», а поздний, пролетарский, «наступивший  на горло собственной песне». Сталин назвал его лучшим поэтом своей эпохи и был прав. Но существует время и оно бесстрастно ставит каждого на свое место: государственный преступник и его придворный поэт.
О.К. писал стихи лесенкой и утверждал: «Форма – есть строительный каркас поэзии, придающий смысл содержанию, - и, размахивая узкими руками с синеющими фалангами под белой кожей, выкрикивал любимые строчки из своих  стихов: - Работать! Работать! Работать! Срываясь кровавым потом!»
Как-то Е.Г. перебил его: «Ты из тех, кто носит истину в кармане». В ответ О.К. ехидно ухмыльнулся, вытащил из кармана все содержимое на стол: мятый носовой платок, ключи, сигареты, презервативы, и съязвил: «Истина то, что можно пощупать и применить по назначению». - «Тьмы низких истин мне дороже нас возвышающий обман!» - презрительно ответил Е.Г. «Ты против материализма? — окрысился О.К. — Выходит, против марксизма – ленинизма! А знаешь, чем это пахнет?» - «Знаю, - ответил Е.Г. — Мы уже полвека барахтаемся в этом дерьме!» -
« Да как ты смеешь так!.. Ты… Ты!..» истошно взвизгнул О.К. , сгреб свои вещи со стола и, запихивая их в карманы, спешно ретировался из комнаты. Е.Г. насмешливо заметил ему вдогонку: «Впервые он вытащил свои сигареты при людях… »
За те годы, что мы встречались в литобъединении, О.К. закончил университет и стал работать в республиканской газете. Всего через год занял место заведующего отделом коммунистического воспитания. «Оседлал своего конька», - пошутил по этому поводу Е.Г, удачно перефразировав  известную в республике фамилию одного из секретарей ЦК партии. Дело в том, что отец О.К. был его референтом: готовил ему выступления, писал статьи, сочинил за него книгу его мемуаров – и тот был покровителем их семьи. «Пальцы у него липкие, - как-то проговорился О.К. — Когда хвалил меня – хватал за нос». А поводов для этого было немало: О.К. успешно учился в общеобразовательной и музыкальной школе, сочинял стихи и музыку. Уже на третьем курсе университета ему было подготовлено место в аспирантуре. Но то ли он сам отказался, то ли дорогу ему перебежал  отпрыск более высокого ранга. Хотелось бы остановиться на первой версии. Ведь О.К., как и мы все, верил в свою поэтическую звезду. В молодости мы все равны своими мечтами. А с годами, когда путь к цели становится круче и набиваешь шишки, большинство из нас, испытав поражения, начинает все трезвее соизмерять свои возможности. Это он понял раньше других — стал прагматиком и не по возрасту циничным. Разом бросил писать стихи, исправно ходил на службу, вовремя готовил материалы для отдела и писал статьи на темы морали. Одна из его программных статей так и называлась: «Раньше думай о родине». Когда я похвалил ее, Б.П., умница, сдержанный и тактичный человек, обронил: «И я бы с тобой согласился, но лично знаю автора.» - «Что ты имеешь ввиду?» - спросил я. «Зри в корень», - коротко ответил он с насторожившим меня замкнувшимся лицом.
Наши дороги давно разошлись, но жизнь устроена так, что порой прошлое  возвращается к нам через всевозможные обстоятельства видим для того, чтобы мы смогли, наконец-то, понять то, что нам когда-то было не дано.
Со мной в сельской школе работал  школьный товарищ О.К. Однажды он принес ему статью и просил опубликовать. В ней  говорилось о нищенском, бесправном состоянии учителя в жизни. Перефразируя известное изречение, он писал: «Да, действительно, наш советский  учитель  поставлен в такое низкое положение, в котором он никогда не стоял при загнивающем капитализме». Это был крик души человека, который, как когда-то народники, уехал сам в глушь «сеять разумное, доброе, вечное». И он наивно полагал, что газета может вмешаться  и что-то решить. Статья так и начиналась: «Товарищ правительство!
Давайте сядем за стол честных переговоров». О.К. не мог опровергнуть в ней ни одного факта, но посоветовал сжечь статью и намекнул: «Скажи спасибо, что она ко мне попала» Товарищ настоял передать статью лично редактору. «Будь по-твоему, - ответил ему О.К. — Я не могу не выполнить просьбу моего школьного товарища. Но потом – пеняй на себя »   Через месяц учителя уволили с работы. Он начал добиваться справедливости – и его посадили в психушку. «А ведь я его предупреждал », - сухо констатировал О.К.
Новый год я встречал в незнакомой компании. Мы немало выпили, шумно беседовали, легко перешли на «ты» - и заполночь наступил тот момент веселья, когда между мужчинами и женщинами уже перестают существовать запретные темы.
Одна из женщин стала рассказывать о знакомом журналисте, который вел список женщин, с которыми переспал.
-А, это Медуза, - брезгливо отозвалась другая. — Он и меня пытался уломать.
И с игривой откровенностью, которая свойственна свободным женщинам и актрисам, рассказала подробности:
-После спектакля приятели затащили меня к нему домой. Прекрасная квартира, богатая обстановка, стол ломился от яств. Юная жена, кажется, несколько лет, как они женаты. Вскоре все были хорошо навеселе, и кто-то предложил пойти на улицу поиграть в снежки. В коридоре толпились и хохотали, путая одежды. Он протиснулся ко мне, перехватил у меня шубку и начал упрашивать остаться для важного разговора. Жене объяснил, что ему срочно необходимо взять у меня интервью о нашем спектакле для своей газеты.
Мы остались одни. Он вдруг схватил меня за руку и потащил в спальню. Упал передо мной на колени, начал объясняться в любви и страстно умолял отдаться. И делал это так, как юноша, который не имел дело ни с одной  женщиной. Мне даже стало жалко его. И я решилась. Подумала, что все должно произойти как-то красиво и загадочно между нами. Он  - журналист, пишет стихи... Ждала от него возвышенных слов обо мне, о звездах... Но когда он без слов обнял меня, я ощутило такое, словно, купаясь в море, столкнулась с медузой. Я оттолкнула его и убежала...
Она замолчала, задумчиво покачиваясь и ежась. Вдруг ее потускневшее лицо озарилось полуулыбкой. Она вскинула свои изящные обнаженные руки и, сверкая завораживающими глазами, восторженно произнесла:
-Мы, женщины, любим слухом. Честно признаюсь, я никогда не устаю перед мужиком, если он позовет меня воспарить к звездам. Надо уметь ловить, пользоваться и ценить этот возвышенный миг, когда душа улетает в эту звездную высь!
Она вскочила, как взбалмошная, и распахнула окно.
Глаза всех жадно потянулись к небу, суетливо заскользили по его притягивающим огонькам — и по настороженной улыбке можно было догадаться, что человек силится отыскать свою звезду.


                6. Компромисс

       Глаза всех жадно потянулись к небу, суетливо заскользили по его притягивающим огонькам – и по настороженной улыбке можно было догадаться, что человек силится  отыскать свою звезду.
Б.П. отложил гитару, провел ладонью по изрытому, как от оспы, лицу и устало откинулся на спинку дивана. В наступившей тишине отчетливо раздавался мерный стук часов, а в памяти все еще звучал тихий мелодичный голос: весь вечер Б.П. пел песни Галича и Окуджавы. Для многих это было открытием не только смелой и чудесной поэзии, но и имен бардов.
Какая  удивительная и желанная стояла тишина! В возвышенном состоянии пребывали  наши души – пожалуй, не было счастливей мгновения между нами. Своим проникновенным голосом  он открыл то святое и великое, что бродило и в наших душах, но мы были не способны этого выразить. Именно такая тишина делала нас близкими. Мудрость собеседника заключается в том, чтобы создать такое молчание, в котором все слышат и понимают друг друга.
Молчал и Б.П. Вот так же обычно сидел он на наших  литературных заседаниях, поглядывая спокойным, казалось, равнодушным взглядом на происходящее вокруг. Никого не критиковал, не объяснял своей позиции. Как-то высказался: «Поэзию принимаешь душой. Только труп можно анатомировать». Свои стихи читал редко, а когда начинали обсуждать, бесцеремонно перебивал: «Каждый из вас говорит о себе, а мои стихи лишь повод... » Это многих злило, но он словно не замечал.  Жил своей жизнью и никого не допускал в нее. Единственный, к кому он тянулся, был Е.Г. Иногда они уходили домой  вместе. Но после этого часто вели себя отчужденно – не трудно было догадаться, что встреча их закончилась размолвкой.
Оба были для меня загадкой. Я чувствовал их снисходительное отношение ко мне, но, наперекор самолюбию, готов был бежать за каждым, только помани. Они заметно разнились от всех нас. В чем? Интуитивно я чувствовал, что между ними и лично мной в культурном развитии такая же разница, как между столичным мальчиком и местечковым парнишкой, и понимал: если не смогу преодолеть этот барьер – навсегда останусь по ту сторону перевала, где кишит, суетится  и горланит большая масса людей с ее повседневной обыденностью, которую так чуждаешься и презираешь в юности.
Раздался звонок. Я нехотя пошел открывать дверь, и не сразу узнал вошедшего молодого человека. А он, как старый приятель, дружески протянул мне руку  и сказал: «Решил сначала зайти к тебе». И только когда он снял кепку, и я увидел ершистую прическу, вспомнил его.
Неделю назад мы познакомились на вокзале. Было у меня такое увлечение: если вдруг становилось невмоготу от одиночества, я приезжал на вокзал, толкался в толпе и подслушивал разговоры. Устроившись в зале ожидания, записывал слова, фразы, сценки. Проштудировав «Золотую розу» Паустовского, я серьезно готовился стать писателем. Он подсел  и, косясь на мой блокнот, сказал, что тоже пишет стихи. Мы быстро разговорились, как это бывает у людей, увлеченных одним делом. Я рассказал о нашем литобъединении, пригласил – он обещал придти. На прощанье обменялись адресами.
Я провел его в комнату и познакомил с друзьями. Он легко вступил в беседу и начал настойчиво задавать вопросы – завязался  запутанный спор. Вдруг Б.П., все время молчавший, загадочно подмигнул мне и сказал : « Старик, что-то в горле запершило». Когда мы вышли на кухню, он включил кран и под шум воды сообщил, что мой гость сексот. Я рассмеялся, но он, побледнев, решительно заявил, что надо срочно предупредить ребят. Мы  обсудили план, и вскоре под разными предлогами все разошлись. Мой незваный гость ушел последним. На объединение так и не пришел. Был ли он сексотом? Или сказалась подозрительность Б. П.? Не впервые я замечал, как в разговорах при незнакомых людях он тонко и умело обходит острые темы. Как-то признался, что плохо переносит поездку в общественном транспорте – обостренно чувствует рядом чуждую ему ауру.
Б.П. учился на физическом факультете университета на повышенную стипендию, а с четвертого курса перевелся на журфак. Начал печатать эссе и статьи, умные и интересные, но отстраненные от реальной жизни. Читая их, я испытывал наслаждение, как от хорошей  музыки, когда, сопереживая, уходишь в мир собственных образов и мыслей, а музыка лишь фон, на котором они разворачиваются. Он извлекал из меня то, что таилось в душе. Но я не мог вот так высказать. Темы его материалов выделялись среди других в газете: ничего о политике, о победном  строительстве коммунизма, ни о буднях сегодняшних. Писал о листопаде, звездном небе, о жизни и повадках животных, о древней истории, о легендах и мифах. Так умные и честные люди, не позволяя себе опускаться до лжи, которая культивировалась в прессе, сознательно шли на духовный компромисс с Системой. Преодолевая принудительный барьер цензуры, овладевали эзоповским языком и говорили о проблемах нормальной человеческой жизни. Их простые искренние слова находили отклик в душе, рвущейся из закабаления. Человек всегда стремится  к естественному существованию в мире, как и сама природа.
Но далеко не каждый выдерживал этот унизительный поединок в замордованной тоталитарным режимом  стране. Одни сломались и начинали подпевать ему, делая на этом карьеру, другие мужественно продолжали писать в стол, держа рядом с рукописями мешочек сухарей, иные шли в дворники...
Перестал писать и Б.П. Занялся издательской деятельностью. Быстро стал ответственным секретарем молодежного журнала и печатал в нем фантастику и детективы. Благодаря его деятельности журнал стал популярным, увеличился тираж. А славу получал редактор, дилетант в литературе, бывший работник ЦК – он лишь рьяно следил, чтобы не просачивалась антисоветчина и наставлял сотрудников: «Наша главная задач – отвлекать народ от пивнушек, где рассказывают политические анекдоты».
Б.П. последним из нашей компании изредка, уже спустя годы, еще заходил на литобъединения. Руководил им тогда бывший наш кружковец В.Л., в прошлом  рабочий ударной комсомольской стройки, сделавший на этом карьеру – был назначен заведующим отдела  литературы и искусства в газете. Я не принимал дружественных отношений таких различных людей, и прямо сказал об этом Б.П. Он мне ответил: «Встречаемся по долгу службы. Оба  руководим изданием ЦК ВЛКСМ. А вообще, он неплохой мужик. Я не принимаю его веры, но уважаю за преданность ей». На тот же мой наивный вопрос В.Л заявил: «Б.П. ошибается, но честно. Скоро построим коммунизм – и его сомнения развеются, как с яблок дым».
Много загадок ставит перед нами жизнь. Отгадку можно отыскать, когда  жизнь и сознание не скованы жесткими рамками. Кажется, мы дождались такого времени... рушится империя.
Но сколько людей, изуродованные ее режимом, расползлись, как раненые звери, по своим норам – и последние силы уходят на то, чтобы зализывать смертельные раны. Нам уже никогда не собраться вместе, даже тем, кто сумел сохранить святые мечты юности. Никто не стал тем, кем хотел и мог стать. И причина здесь вовсе не в нашей бесталанности. «В каждом человеке погиб поэт», - с этой мыслью  Мюссе согласиться любой, кто был юн. Юность – и есть поэзия.
Пришло время пробуждения всего народа.
О, как бы хотелось знать, какие чувства вспыхивают в искалеченных душах людей, о чем вспоминают и думают они, во что верят... и достанет ли сил кому-нибудь из нас, не оглядываясь на прошлый горький опыт, вновь смело и безрассудно, как в молодости , вступить на тропу поэзии . 

                7.Биография

       О, как хотелось бы знать, какие чувства  вспыхивают в искалеченных душах людей, о чем вспоминают и думают они, во что верят... и достанет ли сил кому-нибудь из нас, не оглядываясь на прошлый горький опыт, вновь смело и безрассудно, как в молодости, вступить на тропу поэзии.
В.Л. до сих пор считает, что он не сошел с этой тропы. И у него для  этого – свои аргументы: опубликовал уже не один сборник. И теперь, будучи занятым человеком, раз в году, во время отпуска, уезжает в деревню и пишет стихи, точно намечая количество страниц для издания новой книги. «Нет у меня больше времени для поэзии, - вздохнув признался он. — Работа отбирает все силы. Посуди сам: мое издательство печатает не только художественную литературу и учебники, но и книги авторов всех республик нашего многонационального государства. Мы – интернационалисты, единственная в мире страна, и не должны забывать о самом последнем чукче. Нам всем вместе, культурно – образованным, предстоит войти в коммунизм.— Вдруг взрывно расхохотался и рассказал анекдот: - Вступает чукча в Союз писателей, у него спрашивают, прочитал ли он в жизни хоть одну книгу. А он отвечает: чукча не читатель, чукча – писатель».
Мы  сидели в его просторном рабочем кабинете директора, заставленном стеллажами с книгами, выпущенными издательством. Он наугад вынимал одну за другой и, гордо помахивая передо мной, приговаривал: «Вот видишь, сколько я их уже выпустил. Полное собрание моих сочинений», - и самодовольно хихикал.
За годы, что мы не виделись, он превратился из крепкого краснощекого парня в солидного располневшего розовощекого мужчину. Бостоновый пиджак плотно, как влитой, облегал его сытую фигуру, лишь топорщился на выпуклом животе. Он поминутно перестегивал на нем пуговицы и поправлял ярко-зеленый с разводами галстук. Гладко выбритый тройной подбородок переходил сразу же в грудь, красная полоса, натертая воротником накрахмаленной рубашки, означало то место, где когда-то была крепкая, как у борца, шея.
Мы случайно встретились в городе. Он дружески пожал мне руку. И, как мне показалось, искренне начал расспрашивать о жизни. Я сходу, отчаявшись опубликовать дорогую для себя рукопись — о судьбе трудных подростков — рассказал ему все начистоту. Сочувственно выслушав, он сказал: «Да, очень злободневная тема! Я дам ей жизнь. Приходи ко мне». Я предупредил, что, не смотря на положительные рецензии, ее все еще бояться печатать. «Теперь другое время. Перестройка ! — заявил он. – А твои рассказы и статьи мне нравились... Да, почему тебя не видно ни в редакциях   ни в издательствах?» - «Некогда », - ответил я. «Ну и дурак! Совершаешь большую ошибку. Надо торчать в них не меньше, чем за рабочим столом». - « Разве недостаточно того, что там годами лежат мои рукописи», - усмехнулся я. «Жизнь тебя так ничему и не научила, - укоризненно покачал он головой.— Нужны личные контакты. Понимаешь, л и ч н ы е!» - подчеркнул он и поднял кулак с оттопыренными  двумя пальцами — характерный знак поднятой стопки. « Как видишь», - съехидничал я. «В этом твоя главная ошибка! Чтобы чего-то добиться в лабиринте жизни, надо знать все ходы и выходы, - он дружески подмигнул мне и воскликнул: - А помнишь, как мы у тебя в деревне самогончик гоняли? Незабываемый вечер!»
Я неопределенно пожал плечами, потому что забыл. И только сейчас, сидя в его уютном кабинете под его несмолкаемый  захлебывающийся голос, вспомнил тот день.
Я работал учителем в сельской школе – интернате, в одном из глухих районов Витебской области. Это был живописный уголок на краю деревни. У нас жили и учились дети из неблагополучных семей, родители были лишены родительских прав: алкоголики, преступники, убийцы. Все самое горькое и жуткое, что происходило в стране, отпечаталось на судьбах детей – это был микромир больного общества. Судьба любого нашего воспитанника была ужаснее тех страхов, который описал Достоевский. Я сутками находился среди детей, старался делать все возможное, чтобы пробудить в их душах огонек надежды и веры в лучшее — но как трудно это давалось! Они, испытавшие в жизни такое, что многим и не снилось, казались  старше, опытнее, мудрее учителей. Для меня не было большей радости, чем вызвать на их озлобленных и зажатых губах хоть какой-то намек на полуулыбку. Поздним вечером я возвращался домой по лесной дороге, в дождь, в пургу или под чистым и теплым звездным небом, и осмысливал прожитый день, а заполночь сидел за столом и делал записи. Наезжая в город, с болью рассказывал  друзьям о наших воспитанниках – но редко встречал сочувствие. Суматошная столичная жизнь делала их неотзывчивыми. Я не высказывал своей обиды, но при последующих встречах, которые становились все реже, не заводил разговор на эту тему — а в душе нагнеталась отчужденность.
Однажды В.Л. напросился ко мне в гости. Я приготовил хороший стол, самогон и лыжи. Стояла превосходная морозная зима. Мы долго катались по лесу, много говорили и спорили. Вернулись в темноте, усталые и счастливые. Над нами пылало звездное небо. В.Л. восхищенно воскликнул: «Какие звезды! Каждая в кулак!» Потом в одном из стихотворений он описал свое это состояние, которое начиналось этой фразой. Мы, устроившись у пылающей печки, пили самогон, закусывали  рассыпчатой картошкой, солеными огурцами и салом. Я все пытался рассказать о судьбе наших несчастных детей, но он перебивал меня и заставлял слушать свои стихи. Я недоумевал:  как можно читать их, когда я сообщаю  такое! Но когда он начал говорить о себе, я заинтересовался. Деревенский  парень, тракторист, в армии дослужился до старшего сержанта. Вступил в партию, после дембеля уехал на комсомольскую стройку, стал  ее комсомольским секретарем, писал стихи о трудовых подвигах советской молодежи — их напечатали, и он поступил  заочно на журфак. После окончания университета его забрали работать в ЦК комсомола, а оттуда направили заведующим отдела газеты. Он явно гордился своей трудовой биографией. Прочитал мне много своих программных стихов о разных периодах жизни и спел свою, ставшей популярной, песню о нашем героическом  комсомоле.
Мы уже улеглись спать, а он вытащил из сумки пухлую тетрадь и принялся читать свою недописанную поэму «Цыфри на цементе» - о трудовых подвигах молодежи в строительстве коммунизма. Под его монотонное чтение я заснул, этим, конечно же, обидев его: утром он был хмурый, в пути до автобуса говорил скупо, на прощанье вяло пожал мне руку. С тех пор мы с ним виделись случайно несколько раз, но каждый раз он напоминал: «Какие звезды! Каждая в кулак!»
Я встречал на книжных полках магазинов его новые сборники, стоя у прилавка, перелистывал, вчитывался – но так и ни один из них не пополнил полки моей личной библиотеки. В его первых стихах была свежесть, восторженное восприятие жизни, а все последующие – назидание молодежи, рифмованное изложение того, о чем писала с пафосом официальная пресса. В них не было ни той реальной жизни, который мы все жили, ни того человека, которым он был когда-то, когда святое служение поэзии было для нас смыслом жизни.
Когда я выходил из его теплого кабинета, он пригласил меня на вечер поэзии в Дом литератора. Я пришел. Аудитория была полупустой. Среди выступающих встретил несколько знакомых  по литературному объединению. Все говорили о том, что перестройка помогла им возродиться и теперь они поют своим голосом. И читали новые стихи под жидкие аплодисменты зала.
Я разглядывал их постаревшие лица с потухающим взглядом и понимал: возрождения не будет – Система, вытравив в человеке достоинство и искренность, убила в нем поэта.


                8. Поэма

      Я разглядывал их постаревшие лица с потухшими взглядами и понимал: возрождения не будет – Система, вытравив в человеке достоинство и искренность, убила в нем поэта.
Слушатели в зале разговаривали громче, шумели. Ведущий поэтический вечер, один из секретарей союза писателей, беспокойно постукивал стаканом по графину и покрикивал: «Товарищи, давайте уважать наших поэтов!» На какое – то время становилось тише, и надрывный голос выступающего скользил по стенам к высокому потолку с громадной люстрой в канделябрах, и, срываясь, умирал в последнем ряду.
Вдруг из зала прозвучал сильный задиристый голос: «Уважение не просят, а завоевывают!» Ведущий вскочил, приставил ладонь к сросшимся бровям, всматриваясь в зал, и умилительно запричитал: «Это безобразие! Я попрошу! Я сейчас вызову милицию!» - «Народ и милиция едины!» - с запальчивой насмешливостью отозвался тот же голос, и по ковровой дорожке упругой походкой двинулся в сторону сцены коренастый седовласый  мужчина в мятом пиджаке с поднятым воротником. Миновав ступеньки, легко вскочил на авансцену и, подняв перед собой руки, выкрикнул в гудящий зал: «Прошу слова! Вы слушали членов союза, а теперь дайте сказать человеку с улицы!» Подскочил ведущий и, упираясь двумя руками в его плечо, требовательно затараторил: «Вы срываете ответственное мероприятие! Покиньте сцену по-хорошему!» Мужчина, сложив невозмутимо руки на груди, спокойно ответил: «Я поступлю так, как решит народ». Раздались крики:
« Пусть говорит! Разрешаем! Давай !» Мужчина с благодарностью склонил голову перед залом и сухо бросил ведущему: «Дорогой товарищ от артели стихотворцев, народ надо уважать». Ведущий, вжав голову в заострившиеся плечи, попятился, но, спохватившись, заявил: «Ладно, разрешаю. У нас теперь плюрализм и гласность…
назовите свое имя». Мужчина насмешливо пропел: «Что в имени тебе моем...» Раздался  смех и одобрительные аплодисменты. Мужчина заглушил их своим громовым голосом: «Кончилось время долгих и продолжительных аплодисментов, переходящих в овацию!»
Он подошел к краю сцены, распахнул пиджак и, сунув руку в карман, начал читать: «На плаху брошу голову свою...» Звук его сильного прокуренного голоса волнами накатывался на зал - и слушатели в согласованном учащенном дыхании подчинились ритму его стиха: так одновременно шумят и склоняются деревья под порывом ветра.
Я вглядывался в его одухотворенное лицо с крутым лбом, сверкающими глазами и смело вздернутым подбородком — что-то незабываемое было в его облике. Так, бывает, возникнет перед глазами величественный восход – и уже навсегда останется в памяти его неповторимый колорит, и спустя много лет вспомнишь даже колебание воздуха в том, потрясшем тебя мгновении вечности.
Он читал лирическую поэму о судьбе поэта в родном отечестве, в котором не осталось места ни чести, ни совести, ни правде. Исповедь начиналась с того самого, памятного и для меня вечера, когда он пришел в наше литературное объединение, уже отчаявшись во всем, надеясь встретить честных людей, ибо поэзия – последние прибежище правды и справедливости. Изгнанный, он бродил по стране, как некрасовские мужики, в поисках ответа на вечные российские вопросы. Прошел все круги ада, которые стали нормой жизни всего народа: колхозное рабство и принудительные «великие стройки века», разбитые дороги  и казарменные поселения вместо городов и сел, гулаги и психушки для инакомыслящих, кривосудие властей под руководством партийной мафии, которая культивировала из народа каинов и подавляла малейший порыв к свободе не только в своей стране, но и за рубежом: Венгрия и Чехословакия, Ангола, Афганистан, «охота за ведьмами» и возвеличивание очередного своего вождя старца на кремлевском троне. И весь этот железный террариум метался среди цивилизованных кораблей в космическом океане, как пиратское судно, на котором уже нет команды, а одни галерные рабы, принужденные бессмысленно грести в охватившем всех дурмане-идее – достичь недосягаемого горизонта под названием «коммунизм».
Это была исповедь несломленного человека, уже давно осознавшего этот пагубный маршрут. И вот  наступал часть прозрения и явилась надежда докричаться до обезумевших людей, души которых были еще живы. Он безжалостно и невозмутимо выворачивал из них то, что они сами, испуганные и обманутые, зарыли в себе и посыпали голову пеплом.
«И разодрал каждый верхнюю одежду свою, и бросили пыль над головами  своими к небу... и никто не говорил ему ни слова, ибо видели, что страдание его весьма велико». ( Иова 2: 12,13)
Я вспоминал нашу встречу давностью в четверть века, но все еще никак не мог уловить сходства  между ним, настоящим, и тем образом, который сохранился в памяти. И только так же пылающие глаза и проникновенный голос убеждали меня, что я не ошибаюсь. Это был А.Ж.
В свой первый и последний приход на объединение он поразил всех смелостью, эрудицией и свободой суждений. Вступил в яростный спор с Пастырем. Когда начал читать свои стихи, Пастырь вдруг вскочил и, суетливо поправляя сбившуюся  на шее повязку, обрушился на него: «Сопляк! Как ты смеешь! Мы отдавали жизнь за эту власть! Миллионы нас погибло, спасая  тебя и человечество от фашизма! Кто дал тебе право посягать на самое святое – нашу партию, которая победно ведет народы к сияющим вершинам коммунизма!» - он задохнулся и,
закашлявшись, уткнулся синюшным лицом в носовой платок. Никогда мы не видели его в таком состоянии.  А.Ж. прижался к стене, лишь белые пятна на лице выдавали его волнение. Пастырь, обхватив голову руками, застонал. А.Ж. подошел к нему и четким признательным голосом сказал: «Низкий поклон вам за то, что вы спасли нас от фашизма. Теперь нам всем вместе вот так же мужественно надо спастись от коммунизма». -.«Вон! Вон отсюда!» - заорал Пастырь. Мы с криком подступили к А.Ж, готовые его вышвырнуть. Он обвел нас горячечными глазами и насмешливо сказал: «Нет среди вас поэтов. Крик и насилие – это последний аргумент обманутых и отчаявшихся...» И вышел.
Я бросился за ним следом. А.Ж. сидел на ступеньках первого этажа, плечи его вздрагивали. Я сел рядом и спросил: «Что с тобой?» Он неистово выкрикнул:
«Беги отсюда!» Я молча остался сидеть. В нем чувствовалась такая притягательная сила, что я готов был вынести любое его оскорбление: хотелось слышать его рассудительный голос, словно он мог разрешить все мои сомнения. Лунный свет делал его лицо фосфорическим, как у пришельца с другой планеты.
Нагнеталась отчужденность. Не выдержав его молчания, я спросил: «Мне уйти?» - «Если ты не понял, о чем я  – объяснять бесполезно», - вдруг миролюбиво отозвался он. «Не понял», - признался я. «Давно ходишь на это сборище?» -
« Два года». - «Жаль тебя... Поэтами не становятся, а рождаются... здесь место, где убивают поэзию» Я начал горячо доказывать, какое счастье быть в кругу единомышленников. Он перебил: «Счастие поэта меж ними не найдет сердечного привета, когда боязненно безмолвствует оно... Пушкин», - «Пушкин к нам не захаживал»,- попытался я отшутиться. «Он сбежал бы от вас в первую же минуту»,- насмешливо ответил он. Такое оскорбление я не мог проглотить и съязвил: «Не много ли на себя берешь!» - «Для того, чтобы узнать вкус моря — достаточен один глоток. Поэт тот, кто каждой клеточкой чувствует ложь. Поэзия - правда. Если поэт изменит ей на йоту – погиб!» Он резко встал и холодно бросил:
«Я пошел... Каждый  открывает истину в одиночку!»
Дверь на улицу осталась открытой.
Звезды разгорались все ярче, какие – то особенные в этот прощальный вечер.


                9. Борода

        Звезды разгорались все ярче, какие-то особенные в этот прощальный вечер. Сквозь огромные окна кафе я следил, как вспыхивают они на темнеющем небе: казалось, сам Гефест, опрокинув боевой щит Ахиллеса на землю, как на наковальню, заклепывает их алмазными гвоздями. Каждая шляпка, раскаленная от ударов, сверкала и слепила глаза. Мой настороженный взгляд скользил по звездам, не в силах задержаться ни на одной.
 -Пей, сегодня я угощаю! Пей, старичок! – разухабистый голос вернул меня к действительности. М.К. стоял надо мной с полным стаканом вина, широкоплечий, бородатый, и сверлил округлившимися глазами.- Каждый из нас пройдет через это! Знай же: молодость это обман, как и поэзия. А жизнь – проза! И надо прожить достойно!
Как чуждо и дико было то, что происходило сейчас с близкими  людьми, которые всегда были желанны мне. Но все мои потуги были бессильны противиться реальности. Вино из стакана М.К. плеснуло в мою тарелку. Он деланно расхохотался, залпом допил остаток вина, схватил мою тарелку и начал звучно втягивать из нее крохи еды, помогая себе кусочком хлеба. Красные щеки быстро двигались и вздувались. Несколько горошин выпали изо рта  и приклеились на лоб В.А. Тот, уже пьяный, этого не заметил. М.К., опершись о его плечо, быстро слизнул горошины и, лихорадочно дирижируя свободной рукой, запел: «Отречемся  от старого мира...» Мы в полный голос заорали вслед, и на наших сдвинутых столиках, вздрагивая и вызванивая, закачались опорожненные бутылки и стаканы. Никто в кафе не обращал на нас внимания — подобное здесь было привычным. Случайный же человек, войдя сюда, видимо, считал, что попал на семейное торжество. Кафе, под названием « Аквариум», находилось рядом с редакциями и его завсегдатаями были большинство из их сотрудников. Если кого - нибудь не оказывалось на месте в рабочее время, его коллега с уверенностью отвечал: «Загляни в «Аквариум». Любое событие, естественно, отмечалось здесь.
В этот вечер нас собрал М.К. Загадочно скрыв причину, многозначительно объявил: «Есть повод надраться!» На такое сборище мог придти любой желающий, условие было одно: сброситься на выпивку, кто сколько может. Если не было денег – можно одолжить тут же у знакомых и, придвинув свой столик к общему столу, чувствовать себя равноправным.
Огромные на всю стену окна выходили сразу на две улицы, по которым допоздна проносились машины и сновали пешеходы. Сквозь грязные тюлевые занавески хорошо просматривалось все, что происходило в кафе, но ближе к ночи обычно переполненный зал заволакивался густой пеленой сигаретного дыма.
В начале вечера М.К. на правах хозяина первым произнес тост: «Выпьем за обритие моей бороды!» Кто-то перебил его: «Не слишком ли мелкий повод, чтобы  говорить с таким пафосом». Все дружно засмеялись. М.К. нахмурился и, нетерпеливо застучав кулаком по столу, надрывно выкрикнул: «Я расстаюсь с ней навсегда!» - «Борода не ум – всегда отрастет!» - насмешливо заметил Б.П. «У меня уже никогда!» - обрезал его М.К.  «Ты что, становишься гемофрадитом?» - съязвил О.К. «По мужскому делу я могу даже тебе фору дать!» - отпарировал М.К.
          «Мужики, кончайте словоблудство! Драгоценная жидкость испаряется!» - взвизгнул В.А. «Ладно, алкаши, пейте, - заключил свой тост М.К.— Но учтите: раньше или позже подобное произойдет с каждым из вас. Никого не минет чаша сия!»
Выпили и громко, перебивая друг друга, заговорили о бороде: во времена построения коммунизма носить бороду было небезопасно – это воспринималось, как вызов обществу. Нивелировались мысли и поступки, чувства и одежда. К человеку с бородой мог придраться любой прохожий и заявить, что он своим видом позорит и подрывает нравственные устои общества. Б.П.рассказал, как у него в университете на партсобрании решался вопрос, имеет ли он право носить бороду – заставили сбрить. Е.Г. не принимали на работу из-за бороды. Ко мне однажды на проспекте подскочил человек с орденскими  колодками через всю грудь и гневно закричал: «Мы за тебя кровь проливали, а ты бороду носишь! Жаль, Сталина на тебя нет!» Да, уже десять лет мы жили без «отца всех народов», но намертво вошли в сознание людей его жестокие уроки. Наступившая хрущевская «оттепель» на какой-то миг позволила встрепенуться - ее хватило лишь на то, чтобы затравленно прохрипеть наболевшее в наших закабаленных душах. Это было похоже на радость собаки, которая, виляя хвостом, грызла брошенную ей искусственную кость.
В тот вечер мы, осмелевшие с похмелья, позволяли себе вслух высказывать крамольные мысли и рассказывать громко политические анекдоты. Правда, тут же предваряя их приговоркой: «Одна сволочь рассказывала...» Особенно неистовал М.К. У меня возникло странное предчувствие: потому он так торопится высказать наболевшее в душе, что уже никогда этого себе не позволит.
И, оказалось, я не ошибся. Да, обритие бороды стало решающим поворотом в его судьбе: он входил в новую жизнь, которая определила ему Система. Каждый из нас, сломленный ее деспотической силой, рано или позже был вынужден  принять ее жестокие правила игры. Починялись им все, хотя ставки у каждого оказывались разными. М.К. считал, что ему повезло – и бросился играть по-крупному.
После окончания журфака М.К. работал в газете, легко и быстро писал статьи на любую заданную тему. Писал стихи. В начале негодовал и злился, когда редактор  вычеркивал из его материалов самое главное и смелое, как ему казалось. Но быстро понял, что от него требуется: внутренний цензор легко ужился с покорившейся совестью. Его заметили, вызвали в ЦК и предложили место инструктора с последующим ростом на номенклатурной лестнице. При этом взыскательно пожурили за бороду и богемный образ жизни. Он, сославшись на молодость, покаялся. А много ли найдется тех, кто отказывается от лакомого кусочка?.. При том, за открытый отказ следовал особый надзор на всю жизнь. Это он хорошо понимал. Стал усердно продвигаться по службе: инструктор ЦК, заведующий отделом газеты, редактор, учеба в Высшей партийной школе (ВПШ). Открылась свободная дорога к изданию статей и книг, проповедующих советский образ жизни. Наконец, он основательно осел на место редактора республиканского журнала -  это вполне обеспечивало хороший прожиточный минимум, бесплатные поездки за границу, особое положение в обществе и преклончивую дружбу братьев - литераторов.
Без бороды у него оказался маленький острый подбородок, лицо вскоре стало дородным, лоснящийся и самодовольный  румянец горит на нем и до сих пор. Он чувствует себя победителем в этой игре. Стихи давно перестал писать.
Но все это произошло потом. А в тот вечер, в  кафе, я растерянно смотрел, как на глазах меняется человек. С каким – то детским ужасом ощущал уже  разделяющую нас отчужденность. Это давило на чувства и туманило сознание - все вокруг казалось чужим. А губы мои сами выбалтывали: «В синем дыме сигарном  стыло тонут глаза. Жуток цвет превращений в зыбкой маске лица. На цветах гобелена отраженье теней: искаженье, смещенье озверевших людей. Как фальшивы их позы! Каждый вздернутый рот распаляет угрозы, сладко стелет и врет. Видеть все это странно – как без крыльев полет. Все здесь лживо, туманно и реален лишь пот. Мир людей постигаю в жажде истины ...SOS!! Скоро правду узнаю: распят ими Христос...»
Я все еще с надеждой всматривался в эти меняющиеся страховидные лица, пытаясь узнать и вновь поверить  им.


                10. Крылья

        Я все еще с надеждой всматривался в эти меняющиеся страховидные лица, пытаясь узнать и вновь поверить им. И не мог понять причину этих превращений. Хотелось бежать отсюда. Казалось, и сделать это несложно: встать и уйти – никто даже не заметит .Каждый кричал сумбурно о том, что клокотало в его опьяненном сознании. Но бежать было стыдно, словно я оставлял друзей тонущих в болоте.
- Дай закурить, - попросил я у Б.П.
- Ты же не куришь, - сказал он, протягивая мне пачку. Я молча взял и встал. — Кури здесь.
- Душно, - ответил я, прикурил и вышел.
Чахоточный свет уличных фонарей пронзали свинцовые лучи фар рычащих машин. Среди потухших окон домов кое-где еще высвечивались разноцветные мирные огоньки. Я затянулся и закашлялся.
- И ты не выдержал?- услыхал я голос. Рядом стоял И.К.
  - Да, - признался я, смутившись точности вопроса, словно он заглянул в мою душу.
- Дай в зубы, чтобы дым пошел, - сказал он.
- Сейчас сбегаю за сигаретой, - ответил я, стараясь не видеть пустые рукава его пиджака.
- Возьми у меня в кармане, - сказал он, изогнувшись ко мне боком.
Я нашарил в его кармане мятую пачку «Беломора», вставил ему в зубы папиросу и дал прикурить от своей сигареты. Он, глубоко затягиваясь, выпускал дым и щурил глаза. Приклеив папиросу в уголок губ, грустно произнес:
- Вот и еще один сломался.
 -Кто?
- М. К., - он выругался и добавил: - Здоровый, талантливый, а не выдержал искушения.
- Почему он это сделал?
- Жить по совести кишка тонка оказалась. Он никогда больше не напишет стихи. Поэзия – это голос совести. А совесть есть только у свободного человека.-
Стискивая зубами папиросу, выкурил ее до гильзы, выплюнул окурок в урну и прижал обрубки рук к груди:- Хочешь послушать мое стихотворение?
- Да! Конечно! — поспешно согласился я, радуясь его доверию.
И.К. был не только намного старше меня, но и признанный поэт. Недавно выпустил книгу стихов. Я долго не мог решиться взять у него автограф: угнетала мысль, как он будет писать без рук. Когда я поделился этим сомнением с М.К., тот взял из моих рук книжку, положил перед И.К. на подоконник и весело сказал: «Этот юноша жаждет твоего дарственного автографа» И.К. с благодарностью посмотрел на меня, зубами вытащил ручку из нагрудного кармана пиджака, зажал ее между обрубками рук и быстро и четко сделал надпись в книге.
И.К., глядя поверх моей головы, начал читать, повышая голос:
- Стену складывали озабоченные руки в мозолях, ради хлеба взявшие кельму. Они знали, что строят. Стены тюрьмы вырастали все выше, становились все круче, и с ними рос человек. А когда он вырос настолько, что заметен стал людям на улице, он вдруг бросил работу и остался без хлеба. И его не могли убедить кельму взять и потеть ради пищи даже рты голодных ребятишек. А когда та стена поднялась над землею повыше – вся артель отказалась работать. Человек захотел быть свободным! — голос его задрожал и, казалось, вот-вот сорвется. Но слова звучали ровно и сильно, проникая в мою душу и выволакивая из меня то, что мучило меня сейчас.
Мне так хотелось крикнуть ему слова благодарности, но я никак не мог найти верных и точных слов. Он, доверительно улыбнувшись, тихо сказал:
- Спасибо за понимание.
В небе мерцали звезды, шумели деревья на ветру, гудел вечерний проспект, а мне казалось, что мы одни  с ним на всем свете. Чудилось – наступал радостный миг единения наших душ и уже ничто не сможет разъединить их. Мы сейчас уйдем с ним отсюда вместе, чтобы до конца быть в дружбе, понимании и согласии.
И тут выбежал М.К. и силком потащил его в кафе. Я услышал голос И.К.: «Все равно я тебя не прощаю!», и увидел, как красным пятном на сером костюме запеклась выползшая из его штанов рубашка.
Я остался один и чувствовал себя оскорбленным, не тем, что М.К. даже не заметил меня, а оттого, что И.К. потерянно пошел за ним, не оглянувшись, не окликнув...
Я ушел и долго слонялся по улицам. Мучительно искал и не находил оправдания И.К. Перебирал в памяти все, что знал о нем – и, видимо, скудость наших отношений не давала мне права обижаться на него. Уже не впервые со мной случалось подобное: казалось, наши родственные души встретились, взаимное откровение перерастает в дружбу… а мы разошлись. Как горько я переживал! Жизнь теряла смысл. Было такое, было не раз! Но опыт жизни не становится панацеей. Осмысливая и понимая закономерность случившегося, все равно не спасешься от душевной раны – она навсегда.
Понимал, что не имею права обвинять И.К. Связывали нас лишь общие встречи на литобъединении. А то, что я видел и узнавал о нем, вызывало уважение, даже преклонение. И как же все это не вязалось с моей обидой на него! Но почему-то особенно остро я ощутил именно его предательство. Неужели и он может сломаться ?!
Разбирая наши стихи, М.К. высказывался односложно: хорошо или не принимаю. Я отметил, что нравятся ему стихи того человека, который и сам вызывал у него уважение. Когда просили объяснить его оценку, отвечал: «Каждый сосуд течет тем, чем он наполнен».
Сам же И.К. был наполнен любовью к миру и человеку. Как он смог сохранить в себе такое цельное чувство сквозь все беды своей жизни – было загадкой. Нищенское крестьянское детство, отец репрессирован, мать умерла от голода. Воспитанник детского дома, мальчишкой подорвался в лесу на снаряде, чудом выжил. Закончил школу на отлично, университет, работал, был обречен не иметь семью. Сколько же надо было иметь  сил и мужества, чтобы не озлобиться и жить с верой в справедливость! Книга его открывалась  стихами: «Опалило мне крылья  сталью рурских печей. Обломило мне крылья  от кистей до локтей. В ярком солнечном мире  высока синева. Две пудовые гири – два пустых рукава. В грубой силе тротила только злобы тщета. Настоящая сила – всей страны доброта. И уже моя ноша мне не так тяжела. Чую сердцем два мощных, два широких крыла».
В его присутствии было стыдно ныть – и не его увечье было укором. Заслышав его веселый голос, знали: не будет пустых споров, обид, оскорблений. И он будет читать свои стихи и в каждом воспевать Веру, Любовь и Добро.
«Матерям, потерявшим своих сыновей, говорю я сегодня: « Здравствуйте». Я знаю, у вас на душе, как в заколоченном доме в осеннюю пору. Я разожгу холодный камин воспоминаний, и мы будем греться возле медленного огня. Я прочту вам свои стихи. Может быть, в этом доме станет тогда не так бесприютно...»
Я бродил по опустевшим улицам до утра. Вспоминал его, сравнивал с другими, и думал только о нем. Так, затерявшись в поле, один в непогоду, увидев вдали огоньки, мчишься к самому яркому.
А назавтра узнал, что И.К. в эту ночь покончил с собой. В предсмертной записке написал: «Сто тысяч верст крылами отмахав, я бросил солнце золотое людям в окошки настороженные хат».
На его похороны пришли в основном наши кружковцы. У всех были разом повзрослевшие, но какие – то обреченные лица. Все угрюмо молчали.
Я вспоминал их поступки, голоса – как откровенно и уверенно выражали они в своих стихах то, что бурлило в их юном и восторженном восприятии мира...


                11. Космология

       Я вспоминал их поступки, голоса – как откровенно и уверенно выражали они в своих стихах то, что бурлило в их юном и восторженном восприятии мира. А сейчас все угрюмо молчали.
Свежий  холмик, скудно заложенный венками и цветами, возвышался среди осунувшихся могил. Ярко аллел деревянный столбик с подтеками смолы. На черной табличке даты рождения и смерти. «Как и Лермонтов, - невольно подумал я. — Но страдания Лермонтова в сравнении с его страданиями – детский испуг.
Значит ни они, ни труд, ни испепеляющая сердце вера в добро и людей не создают великого поэта. Бессмертие его в таланте, данном от Бога. За что?» Хотелось выть от бессилия обреченности.
- Он вернулся в прошлое,- раздался голос. К.Т смотрел на меня горькими глазами, мял в руке кепку. — Настоящего для нас нет. Если хочешь иметь будущее – надо самому уйти в прошлое...
- Опомнись! - отчаянно прошипел я на него, как на очередного самоубийцу. — Надо жить, любить, бороться и верить, как И.К.!
- Это его не спасло! Но я его спасу! Да, я знаю выход! Ты хочешь улететь со мной?
- К нему? — кивнул я в сторону могилы.
- Нет, они не дождутся этого от меня! — яростно ответил он. Губы его дрожали, длинные волосы трепались на ветру. — Пошли, пошли скорее! Я тебе все покажу, - он схватил меня за руку и потащил.
Вскоре мы очутились на окраине города. Вдоль песчаной улочки тянулись одноэтажные домишки с палисадниками и огородами. Из-под ног с кудахтаньем разбегались куры, собачий лай сопровождал наш бег. Мы вошли во двор и по тропинке приблизились к бревенчатому сараю. К.Т. открыл дверь и включил свет. Лампочка под потолком тускло осветила какое-то странное сооружение: на металлическом каркасе торчали блестящие трубы, обвитые проводами, и стояли колбы, заполненные разноцветной жидкостью. За решеткой между ними высилось кресло и перед ним пульт управления. К.Т. , не объясняясь, поднялся наверх, сел в кресло и нажал кнопку. Накаляясь, замерцали лампочки, вздрогнула и забурлила жидкость. Через мгновение все сооружение превратилось словно в пылающий костер, и К. Т. растворился в нем. Я испуганно позвал. Издалека донесся его радостно-надрывный  крик :
- Ты не видишь меня! Я весь в прошлом!
Вскоре свет погас, и я увидел К.Т. спускающегося со ступенек. Лицо его было усталым, но счастливым. Он возбужденно заходил передо мной и доверительным голосом начал рассказ.
Эту «машину времени» изобрел его отец, слесарь - инструментальщик. Делал сложные детали на заводе, даже для спутников. Его приглашали в космический центр, но он отказался. Это был жизнерадостный человек с «золотыми руками»: ремонтировал машины и утюги, приемники и телевизоры, часы и замки. Когда его избрали председателем месткома, со свойственным ему энтузиазмом и ответственностью он начал бороться за право людей  жить по моральному кодексу строителя коммунизма, сорился с начальством за каждую несправедливость, нанесенную рабочему человеку. И вскоре отца словно подменили. Стал раздражительным, с болью рассказывал о несправедливостях  в нашей жизни и кричал: «Краснобаи! Предали дело народной революции!» Вслух ругал советскую власть. Начал конструировать «машину времени» - им овладела идея: вернуться в прошлое и рассказать предкам о том, что революция не принесла людям счастья. Отца забрали в психушку, потом отправили в лагерь... через год он бесследно исчез.
- Я обязан довести его дело до конца, - с горящими глазами продолжал К.Т. — Посредствам труда и научной мысли человек включен в биосферный круговорот  вещества и энергии. Биосфера переходит в новое эволюционное состояние – в ноосферу, перерабатывается научной мыслью социального человечества. Человек становится крупнейшей геологической силой и может перестраивать область своей жизни. Ноосфера влияет на окружающую среду и изменяет новым образом структуру самих основ биосферы. В ней заключены все истинные знания. Надо научиться принимать их из космоса. Действуя же вопреки гармоническому развитию природы, человек уничтожает ноосферу. Такая угроза возникла после октябрьской революции. Истинные знания пока еще  сохраняются в сказаниях, обычаях и памяти народа. Но и им скоро придет конец, если будет продолжаться в стране этот пагубный процесс. Мы живем в стране, которая силой навязывает свои абсурдные идеи миру, и если этого не остановить – погибнет все человечество.
К.Т. выхватил из разбухшей папки с чертежами и бумагами листок и прочитал: «Разумные существа (в полном знании и силе), владея настоящим, получают власть и над прошлым, власть создавать то, что было, и вместе с тем переделать будущее во всевозможном совершенстве...»
Я слушал его, цепенея, и чувствовал себя, как новорожденный, который еще не воспринимает ни смысла вещей, ни цвета, ни запаха. По этой теории выходило, что я вовсе еще и не жил в этом мире (да и все мы!), а был лишь каким-то аморфным кусочком материи, из которого наши вожди лепили послушного им истукана. Разум этого не выдерживал.
- Ты хочешь помочь мне? — с уверенностью спросил он.
- Я хочу быть поэтом, - ответил я.
- Наше время не для поэзии! — резко заявил он.
- Почему ты сам пишешь стихи?
- Я уже давно их не пишу. Хожу к вам лишь потому, что среди тех, в ком есть поэтическая душа, еще сохранились люди, способные чувствовать гармонию космоса. Лишь они современны. Цветаева сказала: «Быть современником — творить свое время, а не отражать его».
Он заговорил об идее возврата умерших на землю, о космосе, который являет особый единый организм, о человеке, который вечен в нем и способен вернуть нашу искаженную историю на естественный путь развития. Все это не укладывалось в моем сознании, но возразить было не чем.
Под утро я ушел от него. В солнечном погожем рассвете земля омывалась чистым животворящим воздухом. Созерцая эту прекрасную реальную природу и живущих на ней людей, я, с каким-то мистическим ужасом перебирая то, о чем говорил К.Т., заключил: «Бред какой-то…Сумасшедший!» Больше мы с ним не встречались.
Прошли многие годы, наполненные учебой, работой, утверждением себя в жизни. Ошибок было много, и поражений – в большинстве своем из-за того, что душа моя не принимала силой навязанные мне, попирающие ее свободу, законы Системы. С годами я все чаще начал ловить себя на том, что начинаю думать, как и К.Т., принимать его теорию. И охватывает запоздалый стыд. Я, как и большинство из нас, отравленный «самым передовым учением», не понял главного, то,  что уже давно известно человечеству. Еще древние греки для построения  новых космологий использовали  выработанные нравственной и политической мыслью понятия, спроецировав на мир природы концепцию порядка и закона. Победив в полисе, они превратили человеческий мир в космос, открыв в его генезисе последовательное возникновение упорядоченного мира. Быть может, К.Т, один из нас и был настоящим поэтом: его душа находила ответный отзвук в космосе. Не он, а мы все - сумасшедшие.
Недавно я зашел в редакцию на литобъединение. Новое незнакомое мне поколение, но такие же, как и у нас, беседы и споры о жизни и поэзии. Я вступил с ними в спор  и начал рассказывать идею К.Т. – хотелось предотвратить в них то, что произошло с нами. Но тщетны были мои усилия. Все смотрели на меня, как на сумасшедшего.
Молчание становилось гнетущим, и я, как в страшном сне, видел их отталкивающие бледно- рыхлые лица, иные уже испитые, потускневшие глаза, несвежие воротнички рубашек под мятыми пиджаками, обвиснувшие на сутулившихся испуганных  плечах, давно нечищеные ботинки — по одному этому виду можно было понять, до какой степени отчуждения от реальной жизни дошли они.



                12. Отчуждение

       Молчание становилось гнетущим, и я, как в страшном сне, видел их отталкивающие бледно-рыхлые лица, иные уже испитые, потускневшие глаза, несвежие воротнички рубашек под мятыми пиджаками, обвиснувшие на сутулившихся испуганных плечах, давно не чищеные ботинки – и по одному этому виду можно было понять, до какой степени отчуждения от реальной жизни дошли они
Хотелось сбежать: нельзя возвращаться в прошлое, если давно потеряна с ним связь. Но мысль о том, что когда-то и эта квартира и ее хозяин были для меня желанными, остановила. Все еще хотелось верить в неизменность этого места: и застекленные шкафы, казалось раздутые от книг, и круглый стол, за которым мы проводили лучшие часы  в беседах и дружеских спорах, и стена, густо завешенная
картинами и фотографиями выдающихся людей, от одних имен которых захватывало дух, и вид из широкого окна на вечерний, залитый огнями проспект.
Стыдно признаться, за этот долгий затянувшийся вечер я так и не смог, даже в воображении, вернуть образ В.К. каким он остался в моей памяти. Видел его сегодняшним, спустя четверть века. Такой же высокий, но с осевшими и круглыми плечами, белыми тонкими пальцами, со вздутыми на коленях, как у стариков, брюками; и особенно чуждыми  были его теплые красные тапочки с розовыми помпончиками — они звучно шлепали по полу.
В.К. неугомонно бегал на кухню, приносил закуски, накладывал каждому сам на тарелку и с настойчивостью, обижаясь, заставлял есть, хотя все были сыты уже по горло, и сладострастно рассказывал, как готовил каждое блюдо.
- Только попробуй, ну, чуть-чуть, - уговаривал он. - Хоть один глоток. Я изготовил по собственному рецепту. - И, хихикая, приговаривал: - Нигде, кроме в моссельпроме!
Приходилось есть, а он, стоя над тобой и заглядывая в рот, вопрошал:
- Ну, как? Я еще на что-то гожусь?
- Можешь открывать собственный трактир, - сказал я.
- И открою, открою! — обрадовано отозвался он. - Теперь можно...
- А как же философия?
- Создам трактир для философов. Наш  клуб. Помнишь, как мы об этом мечтали в молодости. - И начал увлеченно фантазировать.
Под его беспокойный голос я вспоминал, как в молодости мы мечтали поселиться своей компанией в маленьком городке, построить двухэтажный дом с общей гостиной на первом этаже, работать и жить одной семьей, собираться по вечерам, читать и обсуждать стихи, вести философские беседы. Мечтали превратить глухой городок в культурный центр, куда бы, благодаря нашим усилиям, съезжались люди со всей страны, чтобы послушать нас и нести другим наши идеи и мысли...
- Ну, наконец – то узнаешь меня? Веришь? – услыхал я обращенный, кажется повторно, ко мне голос.
- Да, - солгал я.
- Все возвращается на круги свое. Мы дождались такого времени, - заявил В.К. и, загибая пальцы, начал перечислять что мы пережили и вынесли до перестройки. — Весь народ возрождается! Нам, старым друзьям, надо собраться, как прежде, и воплотить в жизнь наши мечты. Для этого я и пригласил сегодня самых близких мне людей. Выйдем мы все из подполья, дети семьи трудовой, - запел он.
Нестройными хмельными голосами мы подхватили песню
Несколько дней назад в моей квартире раздался телефонный звонок. Незнакомый тягучий, но бодрящийся голос поздоровался со мной и сходу спросил: «Ну, как жизнь?.. Але, але, ты слышишь меня?» Я ответил в замешательстве: «Извините, с кем я разговариваю?» - «Грех забывать старых друзей! — укоризненно выговорил мне голос.— А я тебя сразу узнал, розовый романтик!» И тот час я понял - так меня в споре всегда обрывал В.К. «Что ж ты молчишь? — опять возвысился голос.- Боишься, что подслушивает КГБ?» - « У них сегодня голова болит о другом — как утаить свои грехи», - весело пошутил я. «Ладно, обо всем поговорим у меня, - решительно закончил он разговор, назвал свой адрес и номер телефона. - Жду».
И вот мы встретились после долгой разлуки. Понаслышке я знал, что он работает преподавателем философии в техническом вузе, вступил в партию. Первое было понятно, но второе... Среди нас он был самым рьяным ее хулителем. Но с годами многому перестаешь удивляться. Советская действительность создавала такие метаморфозы, что многое не поддавалось логическому осмыслению, а принималось, как холодная жесткая констатация  факта. А наши невстречи утвердили меня в будничной мысли: у каждого в жизни своя дорога. С годами  все меньше мучаешься от разрыва даже с близкими людьми.
Познакомились мы с В.К. на литобъединении и вскоре подружились. Он учился на философском факультете, в беседах и спорах обильно цитировал  имена и высказывания таких философов, о которых многие из нас и не имели представления. По распределению попал в деревню, преподавал историю. Мы переписывались. Я получал от него длинные и умные письма. Он сообщал, что задумал написать роман, в котором отразит наше крутое и страшное время.
Через пять лет вернулся в город, поступил в аспирантуру, но не защитился. На мой вопрос с кислой усмешкой пояснил: «Сейчас время не философов, а диктатуры пролетариата». - «Как движется роман?» - спросил я. «Наше время не для прозы, а борзописцев и без меня хватает…» Его позиция вызывала уважение.
А вскоре он как-то осторожно покинул нашу компанию. Однажды я встретил его в городе и не сразу узнал: в наглухо застегнутом старомодном плаще и шляпе, с разбухшей потертой папкой под мышкой — типичный усредненный тип наших вузовских преподавателей. «Куда идешь?» - спросил я. «К коммунизму, - с ехидцей ответил он. — Все дороги туда ведут» - «Какой курс читаешь?» - «Соответственный... научный коммунизм», - пробормотал он и, сославшись на занятость, попрощался.
- В нашем институте я первым вышел из партии, - отвлек от воспоминаний его повышенный голос. — За две недели до путча.
- Стоило ли вступать? - усмехнулся Е.Г.
- Наивный вопрос, - раздраженно ответил В.К. — На кафедре я один был беспартийный. Меня вызвали в органы и поставили перед дилемой: или вступить или… а семью кормить надо. А вступил – сразу же позволили защититься, дали доцента. Но студентов я не обманывал. Где был несогласен с генеральной линией маркситского учения – просто отмалчивался… Но теперь все можно говорить вслух, с полным согласием совести и научной мысли. Мы дождались этого времени! - со счастливой улыбкой продолжил он. — Время собирать камни. Можно осуществить те идеи, о которых мы мечтали в молодости, - он говорил и говорил, развивая наши былые планы, расхаживал вокруг стола и, склоняясь поочередно к каждому, доверительно заглядывал в глаза в ожидании поддержки.
Я всматривался в него, в людей вокруг и все пытался увидеть такими, каким узнал и принимал в молодости их. Но как только моя память усиленно восстанавливала их былые образы – глаза тут же возвращали к реальности. Передо мной сидели, конфузливо отводя глаза от В.К, чужие люди. Чувствовалось, как усилием воли они приподнимали свои опущенные плечи, старались смотреть прямо, открыто — каждому хотелось выглядеть совсем иным, чем он уже и сам осознавал себя. Вид В.К. был подстать остальным: наполовину облысевшая голова, темные мешки под глазами, истонченные дряблые руки с посиневшими ногтями, шаркающая походка в аккуратненьких женских тапочках и срывающийся, порой на крик, хрипловатый монотонный голос – все было чуждо тому, о чем он так страстно говорил, старательно по-молодецки выпячивая грудь.
Принять все это было больно: скажите, кто способен равнодушно видеть, как незаметно молодая жизнь превратилась в дряхлеющее тело, на котором уже проступили следы растления ?



                13. Ч и с т и л и щ е

       Принять все это было больно: скажите, кто способен равнодушно видеть, как незаметно молодая жизнь превратилась в дряхлеющее тело, на котором уже проступили следы растления ? В узкой комнатке было тесно, стоял гул от выкрика пьяных голосов, густые клубы дыма теснились, как в очереди, перед открытой форточкой. На редакторском столе среди папок с рукописями валялись объедки еды, обрывки оберточной бумаги, опорожненные консервные банки, а под ногами на полу катались пустые бутылки.
Я с недоумением и ужасом смотрел на этот бедлам, не понимая, как такое возможно здесь, куда я с трепетом, словно в храм, вошел  совсем недавно. О, сколько томительных дней пережил я, пока решился придти в редакцию журнала, куда отправил свою рукопись и спустя три месяца  получил ответ с приглашением срочно придти. Я долго откладывал. Но неизвестность мучительна – она тревогой пронизывает каждый атом души и накладывает отпечаток на мысли и поступки.
Когда же наконец я решился и пришел, дверь в отдел прозы была открыта, словно здесь давно ждали меня. За столом у окна сидел, склонившись над толстой рукописью, поджарый мужчина в обвисшем на плечах сером костюме и, чертыхаясь, вычеркивал в ней строку за строкой. Его длинные прямые волосы на морщинистом лбу дергались в такт движения карандаша. Я несколько раз поздоровался. Он, не отвечая, перечеркнул всю страницу, что-то написал поверх и произнес: «Все это можно было сказать одной строкой. Краткость – сестра таланта. Так, молодой человек». Поднял голову и вперся в меня вдумчивыми глазами. Я вновь поздоровался. «Это от вас я уже слышал, - сказал он. — Слушаю». Я назвал свою фамилию. «А, вы вот какой! — воскликнул он, светло улыбаясь. — Когда  читал вашу рукопись, представлял вас совсем иным, хрупким, как одуванчик. — Привстав, пожал мне руку, локтем сдвинул папки на столе и положил мою рукопись. — Садитесь.у нас есть о чем поговорить. Все, что я читал у вас – живо откликалось в душе. Надо обязательно печатать! Все точно, психологически верно. Я все принимаю в ней, и логику памяти, и обостренность чувств. Верю, что человек у тебя помнит то, чего, кажется, не может помнить».
Он помолчал, шелестя страницами рукописи, и, пронзая меня пытливым взглядом, сказал с болезненной гримасой: «Но кто это у нас будет читать? Такой массовый читатель придет к нам лет через сто, может быть. Это проза будущего».
Он говорил все возбужденней и громче, и голос его надрывно задрожал в потоке хвалебных междометий. Я, ободренный таким приемом, был на седьмом небе и уже смелее выдерживал его восхищенный взгляд. Вдруг лицо его стало хмурым.
 Блеск в глазах пропал, и он выпалил, как отрезал : «Но никто ее не напечатает! Ты знаешь, как там, на верху, посмотрят? Интеллигентское разложение! У них нет ни художественного вкуса, ни логики… Но отрицательных эмоций предостаточно. А в твоей повести для этого слишком много поводов». Я растерянно молчал, не понимая, о чем он говорит. «Я могу пойти на риск! — с отчаянием в голосе выпалил он. — Напечатаю! Но ты знаешь, что они со мной сделают? Вылечу из этого стула, из партии, вообще из жизни... Ты этого хочешь?»
Нет, я не понимал... Рой вопросов теснился в моем сознании, обожженном его надрывным голосом. А он жестким голосом, словно я был его кровным врагом, обрушился вновь: «Какие же вы молодые и талантливые – жестокие! Праведники!
Выворачиваете открыто свои души и требуете, чтобы вас печатали. А кто расплачивается? Я, редактор. Почему ты молчишь? Отвечай честно, как и я тебе!»
Обескураженный таким неожиданным поворотом разговора, я молчал.
И тут с грохотом открылась дверь и с шумом ввалилась группа людей с красными лицами и пьяными чертиками в глазах. Окружив редактора, они с выкриками начали загромождать его стол  бутылками, сырками, консервами и хлебом.
- Кормилец ты наш! - загорланил дородный мужчина. И, обхватив редактора за голову, поцеловал в макушку. — Не забуду отца родного ни в горе, ни тем паче в дни радости!
Я с ужасом смотрел, как моя рукопись ущербно исчезает под ворохом сваленных на нее продуктов и оберточной промасленной бумаги.
- А это кто такой? – прорычал небритый человек, уставясь в меня. В нем округлым было все: туловище, глаза, нос и взлетевшая в мою сторону растопыренная ладонь.
- Этот человек вам всем еще фору даст! — заявил редактор. — Прошу любить и жаловать.
Коренастый человек с клинообразной вздернутой бородкой подскочил ко мне, больно сжал мое плечо и выпалил:
- Раз наша умнейшая голова так сказала – верь: ты наш будущий народный писатель. Привыкай к славе!
Молодой  парень с маленькими вертлявыми глазами, разлив водку в стаканы, начал обносить всех и всучивать их в руки, приговаривая с заискивающей улыбкой:
- Какие люди собрались! Цвет нашей литературы!
- Не льсти Ерема - не пачкай дома! — прикрикнул на него коротконогий человек в длинном поношенном свитере и, свистнув, скомандовал: - Поехали, братки - молотки!
Когда все выпили и начали закусывать, он начал упрашивать, чтобы ему дали дорассказать анекдот. Но его никто уже не слышал.
Пили, закусывали и громко говорили. Из обрывков разговора я понял, что замачивали чей-то гонорар. Мужчина с клинообразной бородкой, вальяжно развалясь на стуле, наседал на редактора:
- Когда поставишь меня в номер?
- Толсто пишешь, - насмешливо отозвался тот.
- Значит, у меня есть что сказать людям, - захохотал мужчина.
- Вот у него поучись, - кивнул на меня редактор.
- Он даже пить не умеет, где ему писать, - мужчина схватил мою руку со стаканом и вынудил меня выпить.
- Черт возьми! — закричал редактор. — Двадцать лет здесь работаю и не могу понять, почему талантливые люди не могут писать так, чтобы их печатали? Не я вас печатаю! Издательства наши – это чистилище! Входят в них талантами, а выходят бездарями! Надоело! Брошу ! Уйду!
- Опомнись, старик! - все бросились успокаивать его.
- Прошла весна, настало лето — спасибо партии за это! — отмахиваясь от них, с безумными глазами загорланил он.
-Эх, за это бы выпить надо – да нету! – выкрикнул коренастый с бородкой и вывернул пустые карманы.
-А когда захотелось выпить Юрию Олеше, - начал рассказывать кругленький, - он явился в литфонд и спрашивает: «Вы по какой категории меня хоронить будете?» Ему отвечают: «По первой, дорогой Юрий Карлович». А Карлович отвечает: «Похороните по третьей, а разницу сейчас выдайте... »
Все захохотали. Заспорили, кому из них раньше будут собирать на венок. Вскочил коротконогий, отогнул подол длинного свитера и заскулил нищенским голоском:
- Хлопцы, все равно мне на венок будет по пятерке скидываться. Венок я вам прощаю. Дайте сейчас, кто сколько может...
Голова у меня закружилась. Закрыв глаза, я старался не видеть происходящего.
Хотелось отгородиться от этого кошмарного видения и силой фантазии унестись в иную жизнь, в которой было все то лучшее, что я успел вобрать в себя: и высокие бессмертные звезды, и лица друзей, глаза которых я сравнивал со светом этих звезд, и их звонкие голоса в искреннем напеве своих стихов, и все понимающие ответные улыбки, и наше приятие мира всего живого на земле – птиц, зверей, деревьев, трав... но, юродствуя, корчились передо мной уродливые тела, ежась, как в саванах, в изодранном тряпье – и ни на ком из них не было белых одежд.

                14. Предупреждение

       Хотелось отгородиться от этого кошмарного видения и силой фантазии унестись в иную жизнь, в которой было все лучшее, что я успел вобрать в себя: и высокие бессмертные звезды, и лица друзей, глаза которых я сравнивал со светом этих звезд, и их звонкие голоса в искреннем напеве своих стихов, и их понимающие ответные улыбки, и наше приятие мира всего живого на земле – птиц, зверей, деревьев, трав… но, юродствуя, корчились передо мной  уродливые тела, ежась, как в саванах, в тряпье – и ни на ком из них не было белых одежд.
Я вскочил и убежал из редакции. Слонялся по улицам, старался выловить из толпы людей сочувствующие мне взгляды – но тщетно. И тогда я вспомнил мой первый приход на литобъединение.
Я отправил свою первую рукопись в газету. Мне предложили придти в ближайшую пятницу. С трепетом вошел в указанную комнату. За столом сидел мужчина в сером пальто и закрученном вокруг длинной шеи зеленом шарфе. Седеющие волосы обрамляли высокие залысины.
- Первый раз? — не вынимая сигареты изо рта, спросил он.
- Да, - ответил я.
- Значит, приобщаешься, - он всмотрелся в меня и добавил словно больному: - Подумай хорошенько. Втянешься – и это уже на всю жизнь.
- Вот, просили зайти, - я протянул ему письмо.
- Сейчас поищем, - он начал рыться в бумагах на столе, ворчливо приговаривая: - Пишут... все уже пишут. Не страна, а союз писателей... Твоя? — поднял синюю ученическую тетрадь.
- Мой, - узнал я затертую кляксу на обложке.
- Четвертый дом у дороги, - прочитал он и хмыкнул. - Ну и загнул! Пятое колесо в телеге... Садись, в ногах правды нет. — Уткнулся в тетрадь, и карандаш его быстро заскользил по строчкам. Не подняв головы, бросил мне: - В Даля надо заглядывать. Слыхал о таком?
- Конечно, - поспешно отозвался я, припоминая, в скольких он томах.
Мелкая противная дрожь ползла по телу, казалось, моя остывающая плоть примерзает к стулу.
- Ну, что тебе сказать, - голос долетел словно с вершины. - Расстраивать не хочется, но лучше сразу узнать правду, чем потом всю жизнь мучаться. Понимаешь, писательство – это болезнь. Однажды напишешь самостоятельно фразу, почувствуешь ее вкус - и это неизлечимо. О, эта способность сопереживать и губит! Да! Ты читаешь Толстого и чувствуешь: он выволок из тебя то, о чем ты молчал. И, как под гипнозом, начинаешь выбалтывать свое. Ты заражен!  Цепная реакция началась. Днем чувства мучат твой возбужденный мозг, а по ночам закупоривают горло. Просыпаешься от удушья невысказанных слов. — Он прижал растопыренные ладони к порозовевшему лбу, и сверкнули глаза, как у зверя в клетке.
Я ждал, когда он заговорит о моем рассказе.
- Ты заметил, когда в этом году началась осень?—спросил он.
- Стали листья желтеть… - начал я растерянно.
- Э, нет, браток! — перебил он. — Листья могут желтеть и летом. Так человек может и в двадцать лет поседеть... а осень пришла восьмого августа. День был теплый, вечером парило, ночью пошел  крупный дождь, капли были холодные, как металл, а лужи утром чистые. От летних дождей таких не бывает… и все это надо увидеть! Аристотель сказал, что узнавание чисто внешнее – не художественно. Надо принимать жизнь дыханием, обонянием, осязанием. Так сквозь сон узнаешь руку матери.
Он помолчал, взглянул на часы, вздохнул и ворчливо произнес:
- Никто не придет. Видите ли – завтра праздник. Да хоть потоп! Ведь здесь главное в твоей жизни, если литература для тебя не тщеславие, а нутро! — Он выдернул из-под себя стул. — Душно... пошли на улицу, там и договорим.
На проспекте яркие плакаты хлестнули по глазам красной пышностью.
- Праздник должен быть в душе, а люди суетятся, словно завтра начнется лучшая жизнь, - он махнул рукой. — Кофе попить бы, да негде...
Мы свернули у ближайшего перекрестка и очутились на сумрачной улице. Стволы влажных деревьев отсвечивали в свете фонарей. В глазах рябило от мелкого дождя. Он так и ни слова не сказал о моем рассказе, но я утешился тем, что, впервые переступив порог редакции, по-дружески  провожу вечер с самим председателем литобъединения. Он вдруг начал рассказывать о себе: работал инженером в горпроекте, недурно зарабатывал, была семья. Неожиданно начал писать, напечатали – и он весь отдался этому наваждению.
- Оно заглатывает человека, как крокодил, - сказал он. — Если хочешь стать писателем – не женись. Почему кто-то должен мучаться из-за того, что ты не живешь, как все нормальные люди. Надо кормить семью, а гонорары, как наша погода - редкий луч солнца сквозь дождь и снег.
Я слушал его откровенный рассказ под несмолкаемый шум дождя. Свинцовыми ручьями тянулись трамвайные рельсы, фары от машин высвечивали их изгибы.
- Скажи, что такое счастье? - в упор спросил он.
- Ну... когда тебе хорошо, - начал я и запнулся.
- Хорошо, плохо... пустые слова, - надрывно повысил он голос. - Счастье – когда ты делаешь то, без чего жить не можешь. Со стороны покажется несчастлив человек, а он один знает – счастлив!
- Но человек живет в обществе, - смело вступил я. — И бытие…
- Бытие... сознание... как примитивно! – возразил резко он. — Душа – вот что движет творческим человеком! В противоречии души и бытия, как дамоклов меч, таится такая сила…
Тревожный сигнал «скорой помощи» заглушил его слова. Мигая красным крестом, она промчалась, из-под колес взметнулись над дорогой цветные брызги, словно рой растревоженных светлячков. И вновь улица стала пустынной и таинственной, как театральные декорации. Внезапно налетел шальной ветер, и все ожило: забегали редкие прохожие, заскрипел рекламный щит, и деревья, как живые, стряхивали за шиворот капли дождя.
- Смотри, - продолжил он, – все люди живут обычной жизнью. А тебе, как хамелеону, надо пропустить их жизнь сквозь себя, чтобы понять и описать. И, роясь, в их грязном белье, почитаешь это за благо. — Он говорил все лихорадочней, меняя интонацию и жесты, и слова его, шальные, обжигали: - В своем рассказе ты силишься показать, как хорошо поступили с тобой незнакомые люди. Откуда такая самоуверенность? Да ты не обижайся. Хочешь писать – научись выслушивать самые черные упреки. Я с сотню рассказов написал, а напечатали всего с десяток. Честно писать о нашем больном обществе, как лечить рак: неизлечим, а тебя за правду сгноят... Ты учишься в институте? Вот и учись... Нет, нет, не слушай меня! — Он сник, как горящее бревно, брошенное в воду. Сунул мне влажную руку и упавшим голосом договорил: - Приходи к нам, но лучше не пиши... А, впрочем, кому  дано знать, что это: наваждение юности, желание славы или зов сердца — состояние, без которого человек живой труп.
Он круто повернулся и скрылся у ближайшего перекрестка.
У стоянки такси нахохлившимися  воронами стыли люди. Холодный ветер усиливался  и гнал по мокрому асфальту опавшие листья. У милицейской будки корчилась рябью лужа. Все вокруг было серо и тускло и, казалось, свет фонарей, надежно скрытый за стеклянными колпаками, сейчас погаснет. Вдруг, не осознавая, что происходит со мной, я вытащил свою тетрадь, помчался к мосту, находу разрывая ее на мелкие кусочки, и бросил в низ, в черную речку.
Подхваченные порывом ветра, листы, как облака, долго кружились над водой и нехотя оседали на ее зыблющуюся поверхность.
Всю ночь мне снились облака, а я пытался взлететь за ними и не мог.


                15. Мистерии

       Всю ночь мне снились облака, а я пытался взлететь за ними и не мог.
Когда последнее облако растворилось в этой бездонности, я услыхал угасающий голос: «Горька судьба поэтов всех времен, тяжеле всех судьба казнит Россию», и увидел его образ: он угрюмо молчал, поправляя на белой шее тугую, как петля, марлевую повязку.
Каждый ли осознал: был ты поэтом или нет, но расплатился собственной судьбой за то, что, однажды поверив в свою поэтическую звезду, не расчитал сил в противостоянии нашему смутному времени, о котором Поэт сказал: «Прощайте годы безвременщины...»
Все молчали, и в опустошенных застывших глазах нельзя было уловить ни тени от былой жизни.
На ночном небе вспыхивали сочные звезды, такие похожие между собой – и только по известному их расположению можно было узнать свою.
Глаза всех жадно потянулись к небу, суетливо заскользили по его притягивающим огонькам – и по настороженной улыбке можно было догадаться, что человек силится отыскать свою звезду.
О, как хотелось знать, какие чувства вспыхивают в искалеченных душах людей, о чем вспоминают и думают они, во что верят... и достанет ли сил кому – нибудь из нас, не оглядываясь на прошлый горький опыт, вновь смело и безрассудно, как в молодости, вступить на тропу поэзии!
Я разглядывал их постаревшие лица с потухшими глазами и понимал: возрождения не будет — Система, вытравив в человеке достоинство и искренность,
убила в нем поэта.
Звезды разгорались все ярче, какие-то особенные в этот прощальный вечер.
Я все еще с надеждой всматривался в эти меняющиеся страховидные лица,
пытаясь узнать и вновь поверить им.
Я вспоминал их поступки, голоса – как откровенно и уверенно выражали они в своих стихах то, что бурлило в их юном и восторженном  восприятии мира.
Молчание становилось гнетущим, и я, как в страшном сне, видел их отталкивающие бледно – рыхлые лица, иные уже испитые, потускневшие глаза,
несвежие воротнички рубах под мятыми пиджаками, обвиснувшими на сутулившихся испуганных плечах, давно не чищенные ботинки — по одному этому виду можно было понять, до какой степени отчуждения  от реальной жизни они дошли.
Принять все это было больно: скажите, кто способен равнодушно видеть, как незаметно молодая жизнь превратилась в дряхлеющее тело, на котором уже проступили следы растления?
Хотелось отгородиться от этого кошмарного видения и силой фантазии унестись в иную жизнь, в которой  было все то лучшее, что я успел вобрать в себя: и высокие бессмертные звезды, и лица друзей, глаза которых я сравнивал со светом этих звезд, и их звонкие голоса в искреннем напеве своих стихов, и их понимающие ответные улыбки, и наше приятие мира всего живого на земле - птиц, зверей,
деревьев, трав... но, юродствуя, корчились передо мной уродливые тела, ежась, как
в саванах, в  тряпье — и ни на ком из них не было белых одежд.


Рецензии
"В противоречии души и бытия, как дамоклов меч,таится какая-то сила". И это противоречие было, есть и будет! При любой власти!
"Но и всё ж, теснимый и гонимый,
Я, смотря с улыбкой на зарю,
На земле, мне близкой и любимой,
Эту жизнь за всё благодарю".
(Тот же, цитируемый вами, Есенин).

С уважением, Галина.

Галина Дейнега   08.06.2013 22:47     Заявить о нарушении