Странные судьбы
СТРАННЫЕ СУДЬБЫ
Романом Сутьевого с Наташенькой мы интересовались, не им упрекать нас в равнодушии, мы словно ждали тут от развития событий каких-то невероятных результатов и потому не спускали с этой парочки внимательных глаз. Но сам собой напрашивался вывод, что никакого развития и нет, т. е. события как будто имеются, а вот в ход, можно сказать, почему-то не идут, что-то мешает им, вредит, останавливает их, иными словами – не раскрывается судьба. Мы-то знали, что становимся мудрее с каждым годом, наблюдая с завидным постоянством за течением жизни и видя, что судьбы людей, судьбы любящих, любимых, познавших взаимность или, напротив, отвергнутых складываются, ей-богу, по-разному и порой весьма драматически. Но чтобы применить эту мудрость в случае Сутьевого с Наташенькой, а ничего иного мы, естественно, и желать не могли, мы должны были сначала разглядеть, как работает между ними механизм действия, взаимодействия и противодействия, а это как раз и оставалось неразрешимой проблемой, ибо дело у них совсем не сдвигалось с мертвой точки.
Существует кредит доверия. Это когда веришь, что люди все же не потеряются в теснине неисполненных желаний и несбыточных грез, а вспомнят о краткотечности жизни и возьмутся за их осуществление с достойной уважения смелостью, что если и не приведет их к добру и славе, то по крайней мере оправдает их существование в наших глазах. А мы без лишней скромности утверждаем, что у нас таковой кредит фактически неисчерпаем. Ладно, говорили мы между собой, кое-какие выводы действительно напрашиваются, однако не будем спешить с окончательным приговором. Сутьевой еще наберется храбрости для решительного объяснения с Наташенькой. Судьба раскроется, и мы увидим ее физиономию так же ясно, как видим звезды на ночном небе.
Но время шло, и ситуация складывалась далеко не так, как мы предполагали. А могли ли мы в данном случае не предполагать самой высокой поэзии, не ждать даже трагического оборота событий, какого-то ожесточения уже не просто жизни, а бытия, бытия в метафизическом смысле, которое вдруг, у нас на виду, вырвется из плена житейской сутолоки, рыхлости и разбросанности и поднимется до умелого волшебства художественных форм? Ведь семена возможного конфликта бросали в землю обе стороны: Сутьевой был человеком горячим, темпераментным, с оттенком некоторой даже фанатичности, впрочем, неопределенной и как бы бесцельной, он был способен на самые неожиданные поступки (и в разбираемом случае величайшей неожиданностью было именно то, что он ходил вокруг да около, а не брал сразу быка за рога), Наташенька же, эта холеная красавица, отличалась известным легкомыслием и, по-дамски жеманная, по-барышневски кисейная, между прочим обладала чересчур ироническим складом ума, за что иные любители острых ощущений потаенным шепотком обвиняли ее в пособничестве самому князю тьмы. Да, о ней ходила дурная слава, и приходилось только удивляться простодушному неведению Сутьевого. Но поскольку в наше время чья-либо дурная слава означает лишь бессильную злобу или зависть ее сочинителей, а по-настоящему человек не испугается, не впадет в священный трепет, даже услыхав, например, о ближнем, что тот занимается колдовством, напускает чары и возится с мертвецами, то из всех сплетен и слухов о Наташеньке только и выходило, что она-де неразборчива в связях и охотно окружает себя поклонниками, а каждое или почти каждое утро из ее дома украдкой выбирается какой-нибудь молодой человек всегда новой, неизвестной наружности, по гранитным ступеням восходит в верхнюю часть города и бесследно исчезает там. По-нашему рассудить, так все эти обвинения – не более чем жалкие пустяки.
Вера в непогрешимость и девственность Наташеньки, вера в замочек, якобы висящий на ее чреслах, до того окутала Сутьевого светящимся туманом, что мы, бывало, покатывались со смеху, глядя на него. Вот ходит человек в тумане, который сам же и напустил, живет в тумане, питается им, дает в нем какие-то обеты, совершает какие-то деяния и воображает, будто возлюбленная все это видит, понимает и во тьме ночной с замечательной быстротой летит на испускаемый им свет. Великолепный спектакль! Почему же он не развивался, не вел нас в узаконенном темпе к развязке?
Здесь закрадывается более широкий и в своем роде неожиданный вопрос: а может быть, судьба раскрывалась и действовала именно через ту часть существа Сутьевого, которую следует без обиняков назвать неискушенной, робкой и глупой, и то, что по внешности выглядело застоем, на деле было уже состоявшимся конфликтом, трагическим недоразумением, грандиозным столкновением мечты и действительности, которое мгновенно упало бы или превратилось в фарс, как только Сутьевой возымел бы случай убедиться, что пресловутый замочек давно выброшен на свалку? Люди, умеющие отвечать на неожиданные, парадоксальные вопросы, ушли из нашего мира прежде, чем мы оторвались от материнской груди, поэтому ответственность за безответность, как выразился один из наших, мы возлагаем на провидение, играющее с нами в столь странные игры.
***
Однажды Калугин, наш неуемный изобретатель и умелец, человек в высшей степени образованный и в хорошем смысле безумный, заявил, что – здесь дословно – «заснял на пленку совершенное (им же, Калугиным) чудо выхода из могилы красивой девушки». Мы ему не поверили, поскольку никто из нас ничего подобного не знал, не видел, ничего подобного никогда не делал. Правда, нам случалось видеть, как Калугин катал водруженную на тележку махину, собственноручно им сработанную, которая, пожалуй, действительно могла снимать на пленку разные необыкновенные вещи. Этот аппарат, смахивающий на окаменевшего динозавра, наводил ужас на случайных прохожих, когда Калугин в очередной раз выходил с ним на охоту за фактами, и в округе против мастера сложилось определенное предубеждение, которое мы более или менее разделяли, полагая, что человек должен быть красив, нарядно одет, учтив и тому подобное, а самозабвенная возня на публике с разными механическими монстрами отнюдь не способствует подъему его репутации. Это не значит, что мы не любили Калугина. Просто в отдельных эпизодах, вся вина за которые лежит исключительно на нем одном, мы предпочитали делать вид, что вовсе с ним не знакомы.
Мы пришли к нему убедиться в правдивости его заявления, а точнее говоря, развенчать его неслыханную ложь, добродушно посмеяться над ним и, воспользовавшись благоприятным моментом, еще раз попытаться наставить нашего бедного друга на путь истинный. Было очевидно, что мы любим в нем даже и жутковатую его увлеченность, но хотели бы видеть его человеком чуточку более умеренным, так сказать, положительным, а не растрепанным чудаком с горящими глазами и пеной у рта. В ту пору день уже клонился к вечеру, и, глядя на затейливую игру лучей заходящего солнца, мы думали о том, что не иначе как вечерние виды города, безлюдно и страшно громоздящегося за окном, породили в воспаленной голове Калугина сумасшедшую фантазию о совершенном им чуде. Мы собрались в большой гостиной калугинского дома и в невыразимой печали принялись смотреть друг на друга так, словно не виделись тысячу лет, и говорить, говорить, изредка отвлекаясь лишь на то, чтобы выпить чаю или выйти по нужде, а потом мы снова говорили и говорили, вспоминая прошлые деньки, вспоминая тех, кого уже не было с нами, и осуждающе умолкали, когда кто-нибудь некстати взрывался беспечным смехом. Овцы заблеяли – видать, волки близко, таинственно говорили мы в таких редких для нашего круга случаях. И – поверите ли? – незадачливые весельчаки готовы были сквозь землю провалиться от стыда.
Поведение же главного чудака Калугина не просто оправдало наши худшие опасения, оно вышло за пределы нашей критики, преодолело силу тяготения, которой мы стремились укрепить его на более или менее сносных позициях, и ударилось в чистое безумие. Он был сам не свой. С самого начала он повел себя так, как если бы перед нашим приходом его основательно поджарили на медленном огне, нашпиговали дюжиной мелких иголок и он получился человеком, разорванным на части, беснующимся от невыносимой боли, вопиющим, человеком умоисступленного характера, образцом невоздержанности. А показывать обещанную пленку, между тем, не торопился. Набегается, нашумится вволю, а потом внезапно вкрадчиво спросит: все ли в сборе? Стало быть, он вздумал глумиться над нами, водить нас за нос. Что это? Безрассудство? Недомыслие? Месть? Кое-кто стал уже прощаться. По-настоящему, думается, разочарован был один Сутьевой, ибо он, в чаду своих романтических обетов и деяний услыхав заявление Калугина, проникся живейшей заинтересованностью и шел на эту встречу, как в святые места. Мы жалели, что не догадались пригласить и Наташеньку, ведь это был бы неплохой повод свести ее с Сутьевым. Калугин вдруг очутился в центре комнаты, и мы невольно сосредоточили на нем все свое внимание, а другое было бы и невозможно, настолько вид этого человека, этого механика в вонючей робе и с черными от копоти руками, потрясал воображение. Казалось, он претерпевает фантастические пытки. Его лицо искажала гримаса боли, ужаса и негодования, в его глотке шипела и булькала кипящая смола, а меж растянутых невидимыми клещами ноздрей по-крысиному пронзительно и гадко свистели ветра какого-то нездешнего мира.
- Вы только посмотрите, - дико закричал он, - вы только послушайте! Что за нежить тут гоняет чаи! Ну и общество! Я проклинаю день, когда появился на свет белый!
С прежней резкостью перемен в своем образе действий он громко проговорил, что именно теперь, когда наше терпение лопнуло и когда мы, похоже, позабыли, для чего собрались здесь, именно теперь, когда мы почти потеряли веру в его мастерство, в его открытие, в его способность творить чудеса, он покажет нам пленку. Услышав это, мы притихли, что позволило нам услышать и те гнусные оскорбления, которыми осыпал нас Калугин, из соображений приличия перейдя на шепот. Потом взрыв хохота сотряс древние стены. Но смеялись мы не над решением мастера показать нам, наконец, злополучную пленку и уж тем более не над тем, что нам предстояло увидеть, мы смеялись над чудовищной аппаратурой, с помощью которой Калугин намеревался продемонстрировать нам мощь своего магического искусства. Что в устах рафинированного умельца выглядело бы любезным приглашением посетить видеозал, некую фабрику грез, созданную его человеколюбивым гением, то в злых и варварских чарах самородка Калугина стало для нас опасным путешествием в нагромождение грязных непонятных и устрашающих на вид устройств, защититься от мерзкого обаяния которых мы могли только смехом. Чтобы разместить все эти механизмы, поражавшие обилием мощных рычагов, широких ремней и самых обычных бельевых веревок, Калугину пришлось выкинуть из помещения значительную часть мебели и даже полностью разобрать одну из стен – вместо нее красовалось теперь тусклое око экрана. По-прежнему проклиная нас на чем свет стоит, Калугин уже занес ногу, чтобы пнуть какого-то малого, в оторопи изумления замешкавшегося у него на пути, но Сутьевой тихо положил руку ему на плечо и, покачав головой, умиротворяющее вымолвил: не надо, не бей этого простака. Калугин понимающе кивнул. Неожиданно в комнату вбежала его тетушка, однако он тут же отослал ее обратно. Она ничего не понимала. С помощью Сутьевого, который начинал играть в происходящем все более заметную роль, ее выставили за дверь. Бледное лицо Калугина улыбалось нам с тщетной претензией на радушие. Кто-то по его распоряжению выключил свет.
***
Мы зашушукались в темноте. Гремя вязанкой своих молодых звонких костей, я полез целоваться с соседкой, ибо по счастливой случайности рядом со мной, на один из тех рычагов, о которых я уже упомянул, присела весьма смазливая бабенка. Но все это было как бы преддверием той небывалой тишины, тех невероятных ощущений, что забрали над нами великую власть, едва ожил заменивший стену экран. Наступило такое, что почти никто и не заметил, как рычаг, сработав в нужный момент, подбросил наспех зацелованную мной бабенку к самому потолку. Лети, милая, лети!
На экране мы увидели панораму кладбища, сначала даже чуть ли не с высоты птичьего полета. Потом камера зафиксировала могильный холмик с крестом, вазочку со свежими цветами у его основания, а немного в стороне – невысокую скамейку, где скорбящий родственник мог присесть и предаться размышлениям о бренности всего живого. Но вот земля зашевелилась, крест качнулся набок, вазочка свалилась вовсе, и постепенно стали показываться в ясном воздухе руки, ноги, - там барахталось живое существо! – возникла длинноволосая голова, выплыли плечи, туловище. В общем, из земли выкопалась, без заметного, отметим в скобках, участия чудотворца Калугина, девушка в чудесном белоснежном платье. Она изящной походкой приблизилась к камере, выросла на весь экран и в таком положении замерла, всем своим обликом выражая некоторую даже и усталость, заведомую усталость от каким-то образом навязанного ей позирования. Никто из нас не взялся бы описать красоту ее лица: как выше человеческого роста столетний дуб, так выше наших скромных литературных дарований нежная и теплая прелесть того видения, того призрака, того несомненно живого создания, которое мы в безмолвном восхищении пожирали глазами. Мы молчали, как молчат путешественники перед величием бушующего моря, и только души наши, смяв робость и некоторую стесненность перед фактом явной неправдоподобности, чтобы не сказать сильнее – сверхъестественности происходящего, кричали жалобными голосами, взывали к экрану с мольбой, с надеждой, что он не поторопится дать событиям обратный ход, не покроет мраком могилы только-только забрезжившее раскрытие судьбы. О, сон! и бесконечный триумф бодрствующей жизни! Длилось ли это наше созерцание, похожее на посвящение, миг? или час? Или весь вечер? Мы уже хорошо знаем, запомнили, всегда знали и никогда не забудем этот тонкий разлет бровей, эластичные изгибы полупрозрачных век и губ, эту тихую нежность, мягкую проницательность и лукавую доброту глаз. И еще нам казалось, что следует сравнить это необыкновенное существо с жарким воздухом пустыни, который рисует утомленным глазам путников дивные и утешительные картины.
Никогда бы не исчерпалось наше наслаждение, не кончился запас наших очень похожих на страсть и возбуждение зрительских симпатий, если бы Сутьевой не встал и не погасил экран – как раз в тот миг, кажется, когда девушка повернулась и побрела назад к могиле. Мы криками возмущения встретили его выходку; кто-то включил свет. Странно было, что Сутьевой сумел разобраться в нелепой калугинской механике и прекратить ее работу. Сам Калугин лежал на полу в неестественной позе, с ним, видимо, случился обморок, и тетушка уже хлопотала вокруг него.
- И это красивая девушка? – крикнул вдруг Сутьевой. – Я видал покрасивее!
Но никто не желал его слушать. Мы, по-прежнему храня молчание, устремились к выходу, но Сутьевой следовал за нами по пятам и упрямо твердил, что знал женщин красивее этой, что те женщины боготворили его и, поскольку его власть над ними была беспредельна, он и делал с ними все что хотел. Человека душил гнев, и он старался придать своим словам и жестам убедительность, он пытался быть красноречивым, и то, как он сжимал внушительные кулаки, все ближе подходя к прямым угрозам, в слепом своем порыве решаясь, черт возьми, сознательно решаясь на бунт, могло бы произвести на нас известное впечатление, но как бы то ни было, никто из нас не верил ему, не слушал его и не смотрел в его сторону. Не получая от нас никакого отклика на свои пылкие и в равной степени бессмысленные притязания, он должен был разумной частью своего существа сознавать, что это наше равнодушное уклонение от ответа, которое есть на самом деле нечто совершенно иное, только уже не доступное его разумению, тоже в своем роде ответ, однако еще более непостижимый, чем даже то, что он в той или иной мере ясно и последовательно вычленял как непонятное, но вполне видимое совершенно иное. И в этом смысле мы, конечно, смотрели на него и слушали его слова, другое дело, что его вряд ли могло радовать такое наше внимание к нему, потому как это было внимание к бездне, взгляд, брошенный с огромной высоты во тьму бездны, это было внимание к чему-то, что примитивно копошилось на дне пропасти. Собственно говоря, кто на его месте обрадовался бы? Не удивительно, что он кипятился – надеялся доказать, что мы искусным насилием сделали его таким, силился внушить нам, а то и всему миру, что он-де другой, совсем не тот, каким мы желаем его представить. А для чего нам понадобилось бы представлять его тем или иным, в том или ином виде? Какая у нас может быть на его счет задача? Смешной человек! Он слишком много о себе мнил, и это была его беда.
- Вы что же, красивых баб не видывали? – грубо восклицал он уже на улице, еще не потеряв надежды удержать нас, вовлечь в беседу, в круг бесполезных споров. – Какого же черта вы разинули рты?
Ах, Сутьевой, Сутьевой! Вот и снова ответом на твою пустую риторику служит гробовое молчание. Сказать, что оно из разряда тех явлений, что способно разве что сильно действовать тебе на нервы, значит не сказать ничего. Нет, такого молчания ты никогда не слышал прежде. Ибо оно сродни пресловутому гласу божьему. И Сутьевой, скрежеща зубами, сгинул в темноте ночи, как бездомный пес. А со стороны могло показаться, будто мы не понимали, отчего калугинская пленка так раззадорила, так встревожила нашего друга, не умеющего связать свою судьбу с женщиной, которую он любил больше жизни. И парнишка в гетрах, до той поры благоразумно молчавший, что бы с ним, с нами и вокруг нас ни происходило, высказал мысль, которая, как он полагал, проливала свет на странное поведение Сутьевого; парнишка в гетрах сказал:
- А ведь на пленке мы видели Наташеньку.
Он что-то там подчеркнул в своей мысли, выделил, он выразил ее в приподнятом тоне, на конце его фразы явно топорщился восклицательный знак. Но мы посмотрели на него без всякого одобрения. Он-то считал, что открывает нам глаза на истину, что мы будем дивиться его быстрому уму, восхищаться его блестящими возможностями. Как бы не так!
Да, Калугин обманул нас, разыграл спектакль, по сути – мрачный фарс. О, знала бы Наташенька, что он с нею сделал!Или ей все известно? – прошелестел во мне между ужасом и отвращением внутренний голос.
Калугин вышел своим «чудом» на публику и упал в обморок. Никто из нас не возмутился его поступком, этой чудовищной, если разобраться по существу, подтасовкой. Мы даже не попытались выяснить, зачем он так поступил. Нам, считавшим женщин существами второсортными, никчемными, Калугин показал Наташеньку в том свете, в каком, очевидно, видел сам, - не придумал, нет, а именно видел, и это очень важно отметить. Он словно открыл нам ее заново, словно даже подарил нам ее, научил понимать и любить, так почему же нам не благодарить его за ту новую, чистую, прекрасную жизнь, которую он дал Наташеньке в наших сердцах? Может быть, он хотел внушить нам, что красота Наташеньки вечна, как сама смерть, но, потрясенный глубиной своей мысли, свалился на пол без чувств, так и не успел договорить? Может быть. Может быть, он лишь приоткрыл завесу, и то, что сегодня вечером на наших глазах проделывала Наташенька – да-да, та самая Наташенька, которая, возможно, сидела себе сейчас в своем уютном домике, пила чай или ворковала с очередным ухажером, не подозревая, что кое-кто уже похоронил ее, - на самом деле символ и предвестие того, что в другой, более высокой реальности будет проделывать уже не кто иной как мы собственной персоной, мы, люди, которые не заставят себя ждать и при первой же возможности выкопаются из могил совсем не хуже, чем это удалось Наташеньке на доморощенной фабрике грез. В это мгновение, многое значившее для нашего будущего, один из нас, человек, не бросавший слов на ветер, веско произнес:
- Нет, там все было чисто, никакой подтасовки.
Да, никакой подтасовки не было. Раз сказал этот человек, значит так оно и было. И в самом деле, если мы на какое-то мгновение действительное существование Наташеньки подменили, грубо говоря, существованием пленки, изобретенной сумасшествием Калугина, то в это мгновение, хотели мы того или нет, мы сделали шаг к большой и в каком-то смысле непоправимой ошибке. Но веский человек не позволил нам пойти по неверному пути. Те из нас, кто до самого последнего времени верили, что парнишка в гетрах подает немалые надежды, свернули налево, остальные поспешили направо, в данном случае – на левобережную часть города, где даже в ночной тьме можно было разглядеть гигантское колесо кругового обозрения, как бы круговой поруки, ибо, катаясь на нем, мы держались за руки, что создавало совершенно неповторимый эффект.
***
Странно сложились наши судьбы. Например, Кунцев проворовался и исчез из города, а украл-то мелочь, всего лишь книгу из библиотеки; за это преступление его, сдается мне, никто всерьез не преследовал, но какое-то время спустя появился следователь, заявивший, что он-де «разрабатывает кунцевскую версию». Потом этот загадочный и чахлый труженик юриспруденции, который явно был себе на уме, стал намекать, что вскрываются очень и очень немаловажные обстоятельства и кое-кому весьма-таки достанется, а кому-то просто до крайности не повезет в нашем суетном мире; а потом и возникло дело об изнасиловании пятнадцатилетней дочери одного уважаемого человека, в котором якобы в значительной мере поучаствовал Кунцев, ну и кое-кто еще, из тех, видимо, кому, как и сулил следователь, крупно не повезет. Однако Кунцева так и не нашли. Странная история, странная и сомнительная. Она сделала меня подозрительнее, изощреннее, все остатки моего простодушия как ветром сдуло. Или вот еще. Как только бездушный следователь поднял эту ворожбу с делом об изнасиловании – хотя еще вопрос, не существовала ли пятнадцатилетняя жертва только в его воображении, в его уголовно-процессуальных прожектах? – тотчас какое-то необъяснимое беспокойство поселилось в наивном сердце Сутьевого, так и не расхрабрившегося выяснить отношения с Наташенькой. Говорят, тревога Сутьевого объясняется в действительности следующим образом: парнишка в гетрах будто бы обронил в его присутствии, что Кунцев грозился расправиться с ним, Сутьевым. Не знаю, не знаю… Для чего Кунцеву расправляться с Сутьевым? И что такое парнишка в гетрах, чтобы прислушиваться к его болтовне? В общем, тут концы ушли в воду. А Сутьевой, как бы следуя примеруКунцева, ударился в бега, и больше мы его не видели.
Но что меня действительно поразило, и, разумеется, не меня одного, так это невероятный, ошеломляющий успех Калугина у Наташеньки – он добился ее руки! Т. е. я боюсь быть тут неточным, я сказал, что он добился, а это, может быть, должно иметь какое-то иное название, поскольку я решительно неспособен представить Калугина в роли ухажера, малого, который из-за предмета своей страсти расшибается в лепешку и по первому велению готов отправиться чуть ли не за тридевять земель или прыгнуть с крыши. Это он-то станет дарить цветы, улыбаться пай-дурачком, лепетать нежные словечки, выдумывать маленькие хитрости, чтобы затянуть свидание? Да если в голове такого, как он, и зародится некое смутное представление о любви, которое в его душе слепит некое подобие желания заиметь жену и плясать под ее дудку, а прежде выступить этаким бравым молодцем, возбужденным попрыгунчиком и говоруном, то ведь все это в конечном итоге будет сумасшествием, бредом, туманом, все это по логике вещей должно привести такого субъекта отнюдь не на супружеское ложе, а непосредственно в желтый дом. Но факт тот, что Калугин каким-то там образом взыграл, и Наташенька приняла его ухаживания. А возможно, как раз она первая начала, от нее исходило это безумие… О, не знаю! Свадьба была скромная, и уже через неделю после нее Калугина нашли мертвым возле того самого исполинского экрана, который в один прекрасный вечер пытался сфабриковать в наших душах образ совсем иной Наташеньки. Диагноз врачей: разрыв сердца; такое вот заключение. Внезапный разрыв вполне сносного сердца, т. е. косвенным образом подразумевалось, что вследствие неких неразгаданных причин, например, испуга, и, возможно, у следователя, зачастившего в нашу компанию, прибавилось работы, по крайней мере, недоумений, гипотез и замыслов. Но и без всякого следователя прокатился слух, что Наташенька будто бы «пристукнула» злополучного мужа, не выдержав его гениальных обмороков. И это говорилось в те часы, дни и даже годы, когда Наташенька, преисполненная печали, ходила на кладбище и проводила там долгие времена, убирая могилку и оплакивая свою столь неожиданную и скоропалительную потерю. Грош цена всем этим слухам! Ведь есть на свете и женская верность. А хотела ли она слышать разговоры о новом замужестве, предложения, сыпавшиеся на нее со всех сторон? Ее вдовьи уши сделались глухи к подобной чепухе, заросли мхом.
Моя судьба метнулась на стезю, которую вряд ли назовешь выдающейся, но странный свет озарял и мою жизнь. Погрязнув в чехарде бессвязных ассоциаций, зная, что не только мое сознание постигла беда подобного рода, я задался целью если не связать их, то, по крайней мере, приблизить к этому бушующему наваждению все свои интеллектуальные догадки и открытия, окружить его достойным фоном, который я при определенных условиях, хотя и с определенной долей условности, смогу назвать научным. Я исхожу из того, что если существует вулкан Везувий, то в известном смысле существует и наука о вулкане по имени Везувий, - не так ли? Теперь более конкретно. Скажем, такая штука: все мне чудится и чудится, чудится и мнится, что храм Артемиды по-прежнему стоит в Эфесе и не пришел и не придет никогда к нему с огнем в поисках своей грязной славы Герострат. Почему бы и нет? Я хочу сказать, разве мешает мне что-либо давать волю чувствам, которым мнится подобное, даже если я далек от мысли, что эти чувства составляют все мое существо, и, напротив, близок к убеждению, что они сами по себе как бы чуждые во мне, ворвавшиеся извне существа? Нет, ровным счетом ничто не мешает. А коли так, слушайте: из тучи падает капля, там, на улице моего города, таксист нажимает на тормоз, под ногами прохожих жадная кошка прыгает на зазевавшуюся мышь, - а храм? – горит или нет? Штука в том, что я не знаю. Мои сомнения были довольно просты, но кое-кто еще проще решал сомнения на мой счет: меня вежливо называли чудаком. В некотором роде все мои помыслы сошлись на храме Артемиды. Итак, упавшая из тучи капля дождя, нажавший на тормоз таксист, кошка, сожравшая мышь, - а храм Артемиды – например, горит, уже горит. Люди думали, что, называя меня чудаком, разрешают все мои сомнения. Таким образом, капля шепчет: я упала из тучи. Таксист говорит: я нажал на тормоз. Кошка мурлычет: я съела мышь. А храм? Напрасно люди оставили побоку мои сомнения. Все ведь видели – упала из тучи – нажал на тормоз – съела мышь, - а храм? – никто не видит, что с ним творится. Сутьевой, Кунцев, Калугин – всех судьба унесла в небытие. Стало быть, засохла упавшая капля, таксист умчался куда-то на своей дребезжащей колымаге, кошка, насытившись, уснула. А храм? На ветровое стекло такси свалилась из тучи капля, и чтобы не наехать на спящую кошку, таксист рванул тормоза. Не так ли?
…Минуточку! Еще минуточку внимания! Однажды я встретил на улице Наташеньку, и она, очаровательная вдовушка, которой перешел по наследству калугинский дом с экраном вместо стены, а калугинская тетушка досталась просто так, потому что у нее поварешка вместо мозга, рожок для обуви вместо сердца и половая тряпка вместо души, - она пригласила на чашку чая. Мы посидели, потолковали о всякой всячине, а потом, взглянув на тусклый экран, я спросил, сохранилась ли ужасная пленка, в давний памятный вечер столь круто переменившая судьбу многих из нас. Великолепная, ослепительной красоты женщина пожала плечами, показывая, что устоит, какое бы решение на этот счет я ни принял. Я заколебался, раздумывая, не лучше ли поговорить о более простых вещах, о капле, о кошке. Но мне показалось, что женщина все-таки ждет от меня смелых шагов, отважных деяний, а не пустых разговоров, и в конце концов я, неуловимым движением поправив прическу, решительно кивнул, что дало ей повод – уж не знаю почему – сразу переключить все свое внимание на гротескный мир калугинских механизмов. Она засуетилась между рычагами и ремнями, и при этом с нею стали происходить удивительные вещи. Сначала, как если бы она чересчур пружинила ноги, расползлись по всем швам чулки, повисли лохмотьями, затем эти лохмотья принялись опадать вниз, как листья с деревьев, а там соскочили на пол и трусики. То ли еще будет, подумал я с тревогой. Показывала, что, дескать, устоит, а вон как ее разобрало! Странным образом не замечая происходящего с нею, Наташенька возилась возле экрана, и тот, наконец, вспыхнул, засиял, отшвыривая нас в злую тень. Да, пленка была именно та, о которой я, будем откровенны до конца, отнюдь не в добрый час вспомнил и заговорил. Кладбище и могилка. Сейчас будет выкапываться, пролепетал я. В темноте Наташенька нашла мою руку и легонько пожала, давая понять, что ей все известно. Но когда мгновение спустя я стал искать ее руку, чтобы пожатием скрепить в союз понимания и человечности разность наших судеб, не слишком, впрочем, требовательную и вызывающую, я не нашел ничего, хотя чувствовал, что женщина где-то поблизости, да и чего ж другого еще желать для подтверждения ее присутствия, если ее дыхание, свободно распространяясь по комнате, наполняло меня сознанием гладко причесанного мальчика, у которого появился шанс завоевать благосклонность зрелой и опытной женщины? Выкарабкивается! выкапывается! И я увидел Калугина, которого, последнего пути ради, облачили в превосходный черный костюм. Выйдя из могилы, он приблизился к камере и остановился, отлично зная, что ему делать и как вести себя. Густой комок тошноты вырос в моем горле, и я зашевелился, мучительно соображая, в какую дверь мне выскочить, чтобы сразу попасть в сортир. Взгляд Калугина вперился в меня. На его свежевыбритом лице я читал скорбь, но у меня были все основания отнести ее не на свой счет, более того, даже решительно оттолкнуть от себя чашу сию и рассудить, что скорбит мой бедный друг именно о той незавидной роли, которую ему приходилось играть теперь. Но если бы только скорбь! Он смотрел с сожалением, и я погрешу против истины, если скажу, что этот его взгляд как-то там не имел действительной силы или действительного отношения ко мне, что он-де ошибся на мой счет, принял меня в темноте за кого-то другого или что это только я по собственной глупости придаю столь существенное значение неожиданной случайности соприкосновения с потусторонним миром. Нет, уловки бесполезны. Я могу обмануть кого угодно, даже самого себя, но он, этот малый, которого лишь смерть заставила прилично одеваться и помалкивать, не растрачивая попусту дар красноречия, он видит все! Мне оставалось разве что броситься грудью на экран, чтобы погасить ужасное мерцание вымысла и смертоносной яви, но в этом был бы, наверное, риск поменяться с Калугиным местами. Как же работать с его сумасшедшими механизмами? Я рванул какой-то рычаг. К счастью, экран погас, и мы погрузились в полную темноту. Дыхание невидимой Наташеньки участилось, выросло, стало тверже стен. Меня ждал новый поворот в судьбе, не менее странный, чем прежние.
Ж-л «Лепта», №5, 1993 г.
Свидетельство о публикации №213011501007