Невесомость
«Беги по небу, только, только не упади…»
Яловые сапоги, повторяя волнистую траекторию просёлка, змеящегося вдоль поля, гулко попирали слежавшийся снег, выбивая ритмичное «тум-тум-тум». Кровь мерными толчками накатывала в височные области, отголоском звуча в ушах, отчего слух бегущего различал странно-протяжное ё-й-й-й, ё-й-й-й, ё-й-й-й. Воротник шинели тёр немилосердно, так, что казалось, что кто-то невидимый, с равнодушным садизмом водит вокруг шеи дугообразной пилой, намереваясь перепилить её не ранее, чем к рачьему дембелю. Привычным движением, более механическим, чем осознаваемым, расцепил вшитый под стык воротника крючок, и тут же, в горящую грудь, навстречу рвущемуся на волю сердцу, тугой, ледяной волною накатился вал встречного ветра. Выедающий глаза пот, солённый, как изумрудно-зелёная, с жемчужными отливами, морская волна из недавнего детства, нахлынувшая внезапно и повалившая с ног, отирался шапкой, сдёрнутой судорожным движением с коротко остриженной головы. Очередной раз расцарапал себе морду кокардой, заметив только стремительно приближающееся, в обрамлении золочёного лавра, рубиновое пятно, выпятившее серпово-молотковый оскал и негромко, но от чистого сердца выругался, хватанув попутно пересушенным, разинутым как у рыбы ртом облако воздуха, морозного, отдающего хвоей, с примесью коровьего навоза и ещё чего-то невразумительного. Кокарда, или как её прозвали у морских – «краб», сорванная с сизой, словно кромка дальнего леса, стандартной солдатской шапки, описав навесную дугу, бесшумно утонула в расступившихся волнах искрившихся бриллиантовой пылью, целинных снегов, приветливо мерцавших низкому, косматому солнцу. Лес, густо-зелёный, словно комки пасты «ГОИ», которыми они, «духи», натирали бляхи своих ремней в расположении их части, издали приветливо помахивал мохнатыми рукавами своих многочисленных елей и бесформенными париками сосен, словно обещая спасение и защиту. Разум человека, попавшего в беду, метущийся в поисках выхода и не всегда способный достоверно отображать происходящее, иногда невольно уступает инстинктивным порывам и безмолвствует, предоставляя право телу полагаться на спасительный голос крови более чем на себя, как инструмент познания сущности окружающего. Человек свернул с пустынной дороги в поле, навстречу лесу, мгновенно погрузившись в зыбкие, обжигающе холодные барханы до колен, и наддав максимально, устремился прочь с места, открытого всем ветрам и пристальным взорам, словно вознесённый над замершей толпою эшафот. Возможно, он бежал от себя, но тот, от кого он бежал, уже поджидал его на ещё отдалённой опушке – на очередном рубеже бесконечной эстафеты бегства от сущности собственной. Бегущий был вооружён стандартным оружием пехотинца – АКС-74, болтавшимся за спиной и колотившим дульным тормозом-компенсатором то в левый локоть, то пониже спины. Парные подсумки, из которых выглядывали рыжие бока магазинных коробок, симметрично повисли на ремне, слева-справа от ярко горящей бляхи, «напидарашенной» по требованию «комода» (командира отделения, на армейском сленге) так, что своим блеском она вполне могла затмить луну в полнолунье. Слева, рядом с одним из близнецов – магазинных подсумков, словно морковка в проруби трепыхался штык-нож, от АКСа, плоский, с прямоугольным отверстием под острием. Отверстие предназначалось для соединения штык-ножа с соответствующим выступом на ножнах, в которые тот был, в данный момент и вложен. «Чтоб проволоку колючую резать» - мелькнуло совсем не к месту. Голос разума молчал. Инстинкт не способен работать на перспективу. Инстинкт подсказывает, что необходимо предпринимать в данный, конкретный исторический момент. А в перспективе была ночь. В ледяном, окоченевшем лесу. Без признаков жилья в радиусе двадцати километров от массива, растёкшегося бесформенным салатовым пятном по карте, пятном, поглотившим не один квадрат и цепляющий своими волнистыми краями ещё несколько. Рядовой Алексей Пиналов не желал знать о том, что вероятнее всего может произойти с ним ночью в этом лесу, когда температура воздуха опустится ниже отметки -30 градусов по Цельсию и когда совершенно исчезнет во тьме безлунной ночи любое направление, в котором находится какая-либо пища и тепло скромного, деревенского очага. Когда вторгнувшийся из потустороннего мира мрак вызовет к жизни самый отчаянный из его, Алексея, детских кошмаров – удушливо-ледянящий страх темноты. В данный момент он совершенно не осознавал своих чудовищных перспектив. До погружённого в некое подобие состояния сумеречного транса сознания настойчиво доходили картины, слившиеся в одно ощущение – холодящее касание стали спускового крючка под дистальной фалангой указательного пальца. В ушах стоял монотонный и какой-то депрессивный гул, сменивший собой оглушающий грохот и катящийся звон, удушливо-кислый, специфический дымный запах, густо-красные лужи, распространяющиеся по вылизанному линолеуму караульного помещения с какой-то неестественной быстротой и этот бег. Бег без цели и пути – словно в гулкую пустоту из нереально кошмарной, сюрреалистической картины бытия.
Рядовой Алексей Пиналов, военнослужащий срочной службы, в должности стрелка В/Ч Я-01002, завладев закреплённым за ним, штатным оружием и расстреляв личный состав караула, в котором нёс службу по охране и обороне вверенного ему объекта, напрягая последние силы, израсходовавшись на пятикилометровый марафон, тяжело извлекая одеревеневшие сапоги из бездонных сугробов, беззвучно хрипя не закрывающимся ртом, яростно вторгался в зелёные объятия обходившего с флангов леса. Лес стыл в полном молчании, по зимнему обыкновению. Однако в данный момент, молчание, сковывающее этот зелёно-коричневый микромир, в который с нечеловеческим вожделением, в пароксизме морозно-жаркого удушья вламывался маленький человек, окутанный клубами мгновенно растворяющегося в окружающем пространстве пара, зимнее безмолвие замерших зелёных волн несло в себе нечто зловещее, от чего стыла кровь, и сердцебиение отдавалось на дне желудка, реагирующего всё более нестерпимыми рвотными спазмами. Лес, издали глядящийся густым и непроходимым, на деле имел вид обыкновенной высадки двадцатилетней давности, где расстояние между отдельными стволами превышает в радиусе два метра и потому не сомкнулся за спиною тяжело бегущего, как тому вначале показалось, а лишь создал ощущение некоторой перемены ландшафта. Алексей резко остановился, упёрся в тонкий, в два кистевых обхвата сосновый ствол и судорожно выблевал наружу содержимое желудка – миску капустного супа с одиноко плававшей в нём картофелиной, поражённой громадным чёрным пятном, которое дежурные овощерезы не потрудились удалить, порцию каши «дробь шестнадцать», пропитанной комбижиром до состояния полужидкой субстанции, из которой торчали какие-то жилы и кружку компота из сухофруктов, в котором плавали густые, маслянистые разводы. Всё вышеупомянутое давно превратилось в однородную красновато-белёсую жижу с резким кислотным запахом, которой рядовой обильно орошал пространство вокруг, не пропуская даже собственных сапог и выгибаясь в дугу, согласно очередному накату из вывёртывавшейся на изнанку, пульсирующей острой болью утробы. Затем ему сделалось ощутимо легче, однако тело совершенно покинули силы и Алексей, неловко, словно стреноженный конь, отступил от двоящейся в глазах сосны и с размаху уселся на какой-то, укрытый высокой снеговой шапкой бугорок. «Только не ложиться, только не ложиться» - назойливо, словно писк комара кружилось в ничего не соображавшей голове. Взор застил красноватый, с золотистыми разводами туман и Алексей вдруг, каким-то внутренним оком совершенно отчётливо увидел такую же зиму семилетней давности, рабочую окраину небольшого, затерявшегося в недрах бытия городка, конечную остановку троллейбуса, на которой замерли несколько старых, нещадно дребезжавших во время движения машин с облупленными, словно у верблюдов, боками, приземистое и широкое, словно вокзальный сортир здание диспетчерской, за которым, воздев перед собой скрюченные, фиолетовые руки, лежал дядя Петя. Рядом, в дежурном УАЗе, с видом невыразимой скуки на лице, какой-то помятый мужик кропал что-то на продолговатом листе бумаги, используя дипломат в качестве письменного стола. Две замызганные тётки, укутанные в пуховые платки, как два весёлых гуся, в смысле – один серый, другой белый, горестно покачивая головами, беседовали с участковым инспектором. Участковый механически, заученным движением кивал, мигал красными воспалёнными глазами, и время от времени подносил к ушам своим, не помещавшимся под форменную шапку, ладони, обтянутые серой материей грубой вязки, словно огораживался от колких и нелицеприятных слов. Крутившийся неподалёку Лёша принялся считать звёздочки на его погонах и, насчитав их по четыре штуки на каждом, пришёл к заключению, что «участок» в звании капитана, ибо в воинских званиях научился разбираться очень давно. Единственная поправка к знаниям подобного рода, которую он незадолго до призыва уяснил, заключалась в том, что у ментов-то звания не воинские, а специальные. Глаза отчаянно слипались. Звон в ушах стал напоминать гул удаляющегося состава. Тело замерло в предвосхищении блаженства, даруемого отдыхом, но что-то назойливо доказывал всё неотвратимее и быстрее затихающий разум. В разлившейся тишине, жидком, словно сильно разведённое молоко, мраке, кружились в вальсе капитанские погоны, серые, зажатые рамками воинского строя, безликие тени, обступавшие маленькое, забившееся под двухъярусную койку существо, что-то настойчиво шепчущие, шуршащие, разрастающиеся ввысь и ширину. Они охапками забирали воздух вокруг, отчего маленькому существу стало вдруг удушливо жарко. Затем, набатным ударом прокатилось грудное, простужено шмыгающее, тётки Машино контральто: «Умёрз, с пьяни-то. Жалость, Михал Семёныч, жалость-то какая! До дому метров двести каких-то не дотянул!» Рыжий знает уже, что его батяня перекинулся? А если нет, то обрадуется или огорчится? Батя его, Рыжего, с пьяных-то дел, разве что башкой вперёд с лестницы не спускал… а ведь Рыжика ещё той весной призвали. Писали наши – в Афгане он. Интересно, отпуск ему дадут?.. Как же это его призвали, в одиннадцать-то лет… это когда же было?! «Что я, сплю, что ли, ёхан бубен?!» Алексей резко вскочил, и тут же, закачавшись, протяжно охнув, уселся опять – всё его тело кололи тысячи длинных, замороженных игл, на бровях и по-детски длинных ресницах, склеивая их, повисли комки льда, а ноги вовсе отказывались повиноваться, не желая распрямляться, и не вынося веса его собственного, тщедушного тела. Алексей беспомощно оглянулся назад, в сторону недалёкой опушки и увидел, что зимнее солнце, словно наливное яблоко на волшебном блюде, румяное и добродушное, уже клонится к горизонту. Короткий зимний день подходил к концу. Тени, лежащие на снегу, уже вытянулись и кое-где, в дальних углах концентрировалась ещё редкая, полупрозрачная тьма, которая вскорости скроет все краски этого одинокого, зимнего мира. Алексей вскочил, и неловко переваливаясь на чугунных опорах ног, что было мочи, побежал вновь вперёд. Вперёд с одинаковым успехом могло означать в любую сторону. Человеческое жильё было далеко, лес – практически не хожен, ибо, что же делать в нём зимою, окромя заготовки дров, да и то – в ближайших к дому квадратах. Сугробы, залегавшие между стволов, местами достигали метровой глубины, и человеку приходилось, буквально проламываться сквозь них, словно атомному ледоколу «Ленин» к Северному полюсу сквозь извечные паковые льды. По опыту прошлой своей караульной ночи, рядовой знал, что луна ещё не вступила в свои права и эта ночь исключением, пожалуй, также не явится. Идти в заданном направлении в кромешной тьме, ориентируясь на ничтожно слабый отсвет снегов, Алексей обучен не был. Да и не знал, в какую сторону ему необходимо идти. Оставалось лишь одно – замерзать, как дядя Петя. Глупо и бездумно. Или переть наобум. В левом, шинельном кармане – пачка «Примы» с двумя сигаретами и на три четверти опустевший коробок со спичками, состояние которых не известно. В правом – тайком от разводящего, «комода», младшего сержанта Педюкова заначены куски недоеденного, чёрного, словно торфяные брикеты, солдатского хлеба. На таком рационе долго не побегаешь. Алексей вспомнил, как комод, случайно заставший его, Алексея, доедавшего из бачка кашу, за этим невинным, в его, Лёхином понимании, занятием, во время кухонного наряда, брезгливо, двумя пальцами, словно заразно больного, поддел за отворот подменной х\б, не торопясь, отвёл в поварскую и там так «прозвонил» ему грудину, что тот ощущал боль при дыхании ещё несколько дней. Гулкие, словно в пустую коробку из-под сухпая, удары, сопровождаемые прибаутками, типа: «держи стойку, череп недоёбаный!» или «ровно стал, душара!» отбрасывали почти невесомое тело к противоположной стене, и каждый раз подниматься на ноги было всё труднее и труднее, а под конец экзекуции – почти невыносимо. К счастью, скоро подобная забава Педюкову остомандела и он вышвырнул «духа» из поварской, где по приглашению повара, одного с ним призыва, приступил к дегустации жареной картошки с тушёнкой и солёным огурцом, и вполне вероятно – не без «наркомовской» сотки. Алексею всё это было глубоко по фигу, так как Педюков, прошитый короткой очередью истекал кровью на полу дежурной комнаты в караульном помещении, у пирамиды, а его душа уже, вероятно, торчала в преддверии Чистилища, выкатывая по обыкновению рачьи бельма на окружающих. В чём заключалась вина начальника караула, или как его чаще называют в войсках – «начкара», старшего лейтенанта Маленко, в общем и целом – неплохого малого, а также пацанов его, Алексея призыва из числа свободной и отдыхающей смены, чьи истошные вопли ещё стояли в его ушах и гнали совершившего тяжкое преступление военнослужащего вперёд и вперёд, Пиналов не представлял, и представить себе был не в состоянии, в силу врождённой недалёкости ума, ещё не пережитого шока и, воистину гибельной импульсивности действий, приведших к таким, чудовищным последствиям. Сейчас его до смерти пугало лишь одно – перспектива оказаться самому в жутком, ночном лесу, хоть и до зубов вооружённому, однако, к геройству, в силу свойств собственной натуры, совсем не расположенному.
Лес становился всё гуще, а сугробы – всё глубже. Сил уже совсем не оставалось, и Пиналов просто брёл, совершенно машинально и как-то нелепо размахивая кистями рук, изуродованных трёхпалыми, солдатскими перчатками зелёно-коричневой расцветки. Со стороны могло показаться, что рядовой яростно спорит с кем-то невидимым, но при этом не произносит ни единого слова. Алексей и ранее останавливался для кратких передышек, но теперь остановки делались всё чаще, а привалы – всё продолжительнее. Когда он почувствовал практически полную немощь, слёзы самопроизвольно брызнули из его глаз, и Алексей, неожиданно для себя самого, прибавил ходу, по-звериному завывая и коротко всхлипывая. Справа от него, перерезая лесной массив, тянулась длинная балка, по дну которой, вероятно, протекал узенький ручей. Он почувствовал это каким-то первобытным инстинктом, вероятно, не совсем изжитым человечеством в процессе эволюции окружающего мира и его самого. Некоторое время рядовой двигался вдоль неё, затем, когда балка постепенно заломилась вправо, упорно, словно по наитию, продолжил брести в заданном направлении, местами становясь на четвереньки, словно загнанный волк. День уже ощутимо померкнул. Божественный Ра, в огненной лодке, пересекал небесную сферу в сторону места, где тьма соединялась с хаосом, грозившим Вселенной гибелью. Пиналов брёл машинально, выплакавшись вволю и обретя какое-то отупение, вместо вожделенного облегчения. Про себя он решил, что уже отморозил себе пальцы на ногах, так как почти не ощущал их и, взвешивая плюсы и минусы сложившегося положения, понял, что сотая доля шанса против девяносто девяти целых и девяносто девяти сотых процента, это уже редчайшее везение. Но даже этой сотой доли шанса у него не имелось. В плюсе пока был лишь «калаш» со ста двадцатью патронами к нему. И на тысячную долю процента не потянет, если только ты не собираешься воевать. Дважды останавливаясь, рядовой беспомощно оглядывался назад, испытывая пока ещё смутное, но уже сформировавшееся желание повернуть обратно, в сторону тёплых казарм, или, как их называл командир полка, на территории которого была дислоцирована их часть – зимних квартир. А там – сдаться на милость тех, от чьего гнева, как ему казалось он и спасался безысходным бегством в скованных январской стужей, подобных отрезку бесконечности, лесах. Но, подытоживая время, примерную скорость и выводя из этих составляющих дальность пройденного пути, Алексей всё отчётливее понимал, что на обратную дорогу у него практически не остаётся времени.
Но иногда с каждым из живущих на этой планете случается чудо. Снег под сапогами Пиналова вдруг стал терять в своей глубине. Сначала неотчётливо, затем всё более явственно впереди обозначились контуры достаточно широкой, лесной дороги. Между сосновых стволов замаячила просека. Нет, это всё-таки опушка, за которой было нечто, издали похожее на строение. Алексей неловко, словно старуха вдогонку за троллейбусом, побежал по направлению к этому видению из иного мира. Попутно, споткнувшись о какую-то кочку, с размаху упечатался в сухой, сыпучий сугроб, тут же вскочив на ноги отплёвываясь и кашляя, вновь двинулся к постройке, торчащей в центре обширного поля, словно одинокое дерево посреди бесконечной степи. Признаков людей в округе видно не было. Длинное, одноэтажное строение с белёными стенами и местами прохудившейся кровлей было, по всей вероятности, брошенным овином или коровником. А метрах в пятидесяти от него находился дощатый сарай, в котором, вероятнее всего, можно провести ночь. Человеку не многое нужно для радости. Вероятность избежать гибели, возросшая до соотношения шестидесяти к сорока позволяет не думать ни о полном отсутствии комфорта, провизии, ни о чём бы-то, ни было ином. Судьба дарит ещё один день, который может многое изменить. Прочее кажется несущественным. Алексей, деревянно выгибаясь, наклонился, зачерпнул горстью утративший искристость снег и жадно сунул его в свой рот. Затем ещё и ещё, пока терзавшая его жажда не отступила несколько, на задний план. Затем снял с плеча автомат. Стиснув перчатку зубами, высвободил руку резким движением. Сместив флажок предохранителя на одиночный огонь, взялся за выступ затворной рамы, и, напрягаясь немыслимо, отвёл её в крайнее заднее положение. Затем разжал кулак и затвор, оглушительно лязгнув, вернулся вперёд, досылая патрон в ствол. «Оружие к бою готово». Алексей никого не желал более встречать на своём пути, и за возможность выжить готов был стоять до конца. Высокая и с виду массивная, но на самом деле – почти невесомая створка ворот сарая, крепилась к проёму одной верхней петлёй. Внутри стоял кромешный мрак, отдающий запахом прелого сена и крысиного дерьма. Рядовой застыл, словно вкопанный, медленно ковыряя в кармане дубовыми сучьями пальцев, желая поддеть и извлечь наружу сигаретную пачку. Мрак понемногу разредился и Пиналов рассмотрел в пустой, холодной глубине приличную копну какого-то, вначале пересохшего, а затем и перемёрзшего, столетнего сена. Неторопливо направился к ней. Подойдя, нерешительно и неизвестно для чего, потыкал в слежавшееся сено стволом, затем, вернув сектор предохранителя в положение «включен», движением, ставшим уже привычным, забросил оружие за спину и принялся раскапывать в сене ямку. Постепенно дело наладилось и рядовому удалось зарыться достаточно глубоко. Холод уже практически не ощущался, однако во всём теле стояла страшная ломота. Хотелось снять сапоги и согреть свои ступни теплом ладоней, но Алексей побоялся, что не отыщет потом сапог в кромешной тьме, если не приведи Господь, придётся линять отсюда по-быстрому. Сгибая и вновь выпрямляя пальцы ног, насколько позволяла обувь, постепенно, вместе с возвращающимися ощущениями жизни он почувствовал страшную, жгучую боль. Первые минуты боль казалась невыносимой, так, что Алексей начал даже всхлипывать и довольно жалобно постанывать, продолжая рыться в карманах своей шинели, затем боль умалилась, оставляя лишь ощущение сильного покалывания в носках. Сигарета и спички наконец-то были добыты. В полном мраке спичечная головка раз за разом высекала снопы желтовато-зелёных искр, безуспешно шаркая по истёртым бокам деформированного коробка, как вдруг огонёк вспыхнул, и Алексей поспешно поднёс его ко рту. Сигарета полыхнула, пламя погасло, оставив ярко-малиновую точку где-то в районе кончика носа. Лёгкие наполнились горячим дымом, который Пиналов удерживал максимально, словно косячный, отдающий острой, зеленоватой гарью, наркотический дымок. Спичка выгорела без остатка, больно обжигая пальцы. Упиваясь незначительным теплом, он словно выжал её до конца, затем полностью сосредоточился на сигарете. Алексей никогда не разделял традиционных предубеждений, что мол, в постели или на сеновале курить нельзя. Он считал, что если ситуацию тщательно контролировать, то все эти разговоры – полнейшая ерунда. А тот одинокий алкоголик, что чуть соседей не спалил – сам виноват. Ухрюкался в сопли и в постели закурил. А загорелся оттого, что заснул и бычок не потушил. А не проснулся оттого, что бухой был. Так и помер от удушья. Вот всё в клубок и сматывается. Поди, покури, потом ложись, ежели ты датый. А ежели тверёзый – потушишь ведь, не забудешь. Тело наполнилось блаженным теплом. Рядовой с видимым сожалением затушил окурок и спрятал его в карман. В его ситуации эти вещи шли на вес золота. Да и что, собственно представляло собою золото в данную минуту? Кому ты его отдашь? Кто даст тебе взамен то, в чём ты более всего сейчас нуждаешься? Так-то. Пиналов с трудом отломил от превратившегося в мороженый сухарь ломтика хлеба небольшую дольку и сунул её в рот, рассасывая. Затем принялся водить пальцами слегка оттаявшей правой по боковой поверхности автомата, думая обо всём – детстве, друзьях, Лерке, старательно избегая мыслей о событиях истекающего дня. Сухарь никак не хотел раскисать. Но постепенно он превратился в кашеобразную массу и был не без усилия проглочен, ободрав гортань множеством мелких, жёстких крошек и вызвав приступ отчаянного кашля, который не вырвался наружу и лишь сотрясал Алексея, уткнувшегося в шинельный рукав. Вернувшаяся жажда беспокоила не так сильно и Алексей, подняв воротник, продев руки в рукава и свернувшись клубком, чтобы удержать то незначительное тепло, не служащее делу обогрева внутренних органов и выделявшееся наружу, наконец, провалился в чёрную, бесконечно глубокую дыру.
Вечер угасал. На краю поля, укрытого спящими снегами, у цепочки глубоких, извилистых следов, ведущих к далёкой лесополосе, в свете фар стоявшего неподалёку автомобиля, находились два офицера, один из которых торопливо курил «Стюардессу», дрожащими руками поднося сигарету к искривлённому в унылой беспомощности рту. На плечах его ровными пластами лежали порядком истрёпанные майорские погоны, что красноречиво свидетельствовало о том, что их обладатель, вероятно, проносит их до пенсии. Без надежды на вышестоящую должность. И то - если дадут. При нынешних-то делах. Тут, как говорится, возможны варианты. Грудь диагонально пересекала портупея, к поясному ремню которой была приторочена кобура. По соседству с портупеей пролегал узкий и длинный ремешок офицерской сумки-планшета, в которой покоилась карта местности, компас, курвиметр и прочие прибамбасы командира. Его собеседник – невысокий, но чудовищно коренастый мужик без знаков различия, в камуфляже «Снег», надетом поверх комбинезона, неуставных ботинках «Коркоран» и вязаной шапочке, спущенной почти до глаз, спокойно ковырял клинком бандитской «выкидухи» какую-то заусеницу на ногте. Майор, случайно соприкасаясь взглядом с его выцветшими, абсолютно пустыми глазами, всякий раз испытывал невольный озноб. Такой способен на многое. Вот, к примеру, будет с тобой пить и «за жизнь» калякать, а потом приказ получит и спокойно тебя захерачит, да ещё и в глаза твои глядя. Собеседник, словно уловив ход мыслей майора, метнул в него короткий, пристальный взгляд и вновь принялся ковыряться в ногте. «Как через прицел глянул» - поёжился тот. Затем отбросил окурок и, превозмогая дурацкую дрожь, которую никак не мог унять и от чего несказанно злился, заметил:
- Вот тут он в лес и повернул. Отсюда до лесополосы на глаз, примерно кило будет.
- Угу…
- Видишь следы, какие глубокие? Однако ж, если он дотемна ночлег себе не найдёт, то в этом лесу ему ****ец однозначно, к утру окочурится.
- Угу…
- Чего мычишь? Соображения говори свои – майор, пытаясь скрыть невольную робость, незаметно для себя самого перешёл на хамский тон.
- А много ли тебе дадут мои соображения? Он сколько там, в караулке народу положил?
-Семерых. Начкара, взводного своего. Помначкара – Пястрявичус, его заместитель, тут как раз в расположение отскочил. Взводный его за чем-то там услал. Необыкновенно повезло пацану. Прямо – воля Провидения, а то лежал бы в общей куче. Второй разводящий на первый пост убыл. Тоже попёрло. Игра случая. Первого разводящего – Педюкова – в госпиталь увезли. Может – выживет. Хер его знает, там два – навылет, но лёгкие пробиты. И шестеро с взводным пацанов – свободная и отдыхающая смены. Ёб твою мать, это же всё его призыв, ладно бы, по «неуставщине» там были бы какие-то дела, а так - за что, за что???!!! Ну, был у него с Педюковым на кухне инцидент, я окольными путями узнал, Маленко, ныне покойного… Покойного! Господи, очуметь от всего этого можно! – к себе вызывал и дрючил за неуставщину во взводе, тот – Пястрявичуса с этим Педюковым. Да ведь всё это, всё, понимаешь?! Другого-то ничего ведь и не случалось! Пиналов этот ведь тихушник. Ни разу не то, чтобы рассмеялся или там, улыбнулся, а даже не поморщился. Никогда не поймёшь, о чём думал-то и что переживал. Малохольный, одно слово. И воспитывали его наравне с остальными, не больше и не меньше. Ты же знаешь, это маленькая часть, тут хер чего укроешь. Я ещё из расположения не убыл, а знаю, кто чего не только сделал, а и умыслил…
- Женя, я тебе не враг. Вот эти свои оратории оставь для прокурора и Военного трибунала, если дело зайдёт столь далеко. Командира и парторга я к твоим врагам также не отношу, хотя у них свои задницы и брать на себя то, в чём есть твоя прямая вина, они явно не станут. Или тебе ещё не намекнули, что ты занимаемой должности не соответствуешь? И что выгребешь за всех один ты, ну, ещё пару хвостов прицепят, из числа тех, за кого вступиться некому?
- А то… огрёб я, да не один. Михалыч валидол горстями жрёт и только вопрошает: «Как»?! Этак у него по-гамлетовски выходит, нарочно не сыграешь. А замполитов моего и батальонного вообще от обеда с ковра не спускают. Если хотя бы один из них партбилета на стол не положит и зад свой под пинок из Армии не подставит – я посчитаю, что таки свершилось чудо. Подозреваю, что это не всё. Крови попьют досыта. Что до меня, так комбат меня сожрать не даст. А на карьеру я давно забил. Видимо, не сложилась она у меня по жизни.
- Думаешь, на том всё и завершится?
- А мне, Володя, уже один хрен. Выслуга есть. Вот поймаем – рапорт на дембель и в госпиталь. Повторюсь – мне не то, что бригада иди полк, мне в батальоне уже выше ротного не подняться. Удержусь ли я ещё на роте – тоже вопрос вопросов. Так что, не хочу я гадать – оставят в должности, или нет. Хорош. Пенсион и пансион. На дачу - и в гамак. А остальное – пройдёт.
- Поймаем, говоришь? Он же четыре «рожка» с собою прихватил! Думаешь, уже испытывает муки раскаяния, и сдаваться идёт? На хер в таком случае ему сто двадцать патронов? Нет, дружище, я думаю, он на сей счёт имеет мнение, у корне отличное от нашего. Идти ему некуда, до ближайшего жилья от этой точки километров семнадцать. Если углубиться в лес и идти вдоль юго-восточной кромки из квадрата такого в такой-то, то километрах в пяти-семи, в вырубке, есть брошенный коровник. Только туда. В полевой выход их водили?
- А как же. По плану боевой выучки личного состава…
- Про боевую выучку индейцев будешь проверяющему из округа рассказывать. Я это к тому, что про выгон этот отдалённый он знать мог вполне и идти туда целеустремленно. От того выгона, строго на Полярную звезду – деревенька, километрах в десяти.
Неожиданно радиостанция, торчавшая во внутреннем кармане комбинезона, искажённым радиоволнами голосом, в котором звучал металл, запросила радиопозывной командира. Человек без опознавательных знаков, неторопливо извлёк её из кармана и, выжав тангету передачи, ровно и безэмоционально произнёс:
- На связи «Берег».
- «Берег» - я двести первый. В связи с наступлением тёмного времени суток поиск прекращаю. «Берег-2» готов к выходу в заданный квадрат, как понял, приём?
- Двести первый – плюс. Отбой, выдвигаться всем на «Берег», как понял, приём?
- «Берег» - плюс. Идём на «Берег». Конец связи.
- И что это за ахинея?
- Да ничего, Женечка. Поехали, здесь уже делать нечего. Мои след-то его прочно захватили. Он шёл не прячась, да и как тут спрячешься, как след заметёшь? Сейчас уже совсем темно, а завтра, поутру продолжим. А вторая команда с конечной точки – с выгона этого брошенного начнёт.
-Слушай Володя, так если он там, он сидит себе в какой-нибудь кошаре. А чего бы сейчас туда не подтянуться и не проверить? Или к утру? Под утро уснёт – возьмём спокойно, без стрельбы…
- «Цыгана» помнишь? С Михаем Волонтиром? Фразу такую классную оттуда не припоминаешь?
- Какую ещё фразу?!
-«Нэ гоны льошядэй, командыр!» Никуда он от нас не денется. А если к утру копыта от холода не отбросит, значит, весь наш будет. Мы его обложим и попросим сдаться. А ежели нет – то нет.
- Слушай, Вова, здесь же тебе не Афган! Убивать-то стоит ли? Тебе абы твоих волкодавов в боевой обстановке натаскать, был бы повод, а может лучше, чтобы все выжили…
- Кому лучше? Машке Маленко, двум её малым, или матерям твоих погибших солдат? И это в части, которая не воюет? Которая от войны за полматерика?- глаза разведчика внезапно сделались безжалостными, словно два пистолетных дула – а ты тут стоишь, вот такой весь из себя охуенный гуманист?
- А что, ещё одну мать надо «осчастливить?» Цинк ей отослать с фальшивыми объяснениями, что погиб в результате несчастного случая, мол, на учениях?! Наши-то наверняка сор из избы вынести не позволят. Или вот твои его грохнут, а Машка Маленко сразу обрадуется несказанно? Ей это что, мужа воскресит? Сашки нету и ей один хрен, жив этот парень, или нет.
- А что лучше, чтобы ему «вышку» вкатили? Или двадцатник по помилованию? И чтобы знала его мать на всю свою оставшуюся жизнь, что сынок её семерых своих товарищей вот просто так, за здорово живешь, расстрелял, и с места преступления скрылся? И с этим существовала? А будут ли у неё эти двадцать-то лет, чтобы его из «крытой» дождаться?
- Не тебе и не мне такие вещи решать, нужен ли матери её сын живым, или нет. Мне видится, что при любом стечении обстоятельств она его в гробу получить не захочет. А так у него будет шанс. Может он и не виновен вовсе. Его ведь не спрашивали, кто же знает, как там дело-то происходило? Следствие проведут, адвокат, социалистическая законность ведь должна же быть!
- Слушай ты, правозащитник хренов, ты знаешь, как называется тот, который повернул своё оружие против своих же товарищей? Нет? Забыл, так я тебе напомню – в страшных, словно ночь в аду, глазах разведчика, полыхал неукротимый огонь – ЭТО ПРЕДАТЕЛЬ, А СЛЕДОВАТЕЛЬНО – ВРАГ – негромко, но чрезвычайно веско выговорил он - А врага нужно уничтожать. Дал ему, видите ли, Педюков в «фанеру» пару раз, так он, видите ли, так разобиделся, что товарищей своих по караулу расстрелял! Вот это, как раз и есть следствие вашей с покойным Маленко мягкотелости и псевдогуманизма. Если бы вы, вдвоём с ним, «комода» этого тупорылого в ротной канцелярии малость поучили бы, да ещё этого, Сашкиного зама, этого Пятстрявичуса с взвода бы сняли за бездействие в деле воспитания личного состава, приведшее к подрыву дисциплины и боеготовности подразделения, и, как следствие – к вопиющему ЧП, то хрен бы ваш черепок за оружие схватился. Если ты и бьёшь, то потрудись объяснить индейцу, которого ты подвергаешь наказанию, в чём он провинился, и постарайся, чтобы он осознал это и проникся. А потом – бей. И он тебе даже благодарен останется. А теперь, как говорил классик – когда мальчику уже шестнадцать лет, то с абортом его мама явно припозднилась. Кончай, Женя. Я тебя от сотворения Мира знаю уже, и ни перед кем другим я здесь так не распинался бы. Поехали, жду в машине.
Разведчик спрятал нож, точным движением одёрнул полы зимнего «комка» и уверенно властно направился к сверкавшему заводской краской УАЗу, цвета «хаки», из бортовой радиостанции которого вовсю неслась какая-то взбудораженная хрень. Майор Рымов, торопливо прикуривая, бросил в сторону почти скрытого тьмою леса взгляд, полный какой-то необъяснимой тоски. Вместо ненависти к убийце собственных сослуживцев, должной, вероятно, обуревать его, вкупе с желанием загнать, обложить и уничтожить эту сволочь безо всяких угрызений совести, майор вдруг ощутил какое-то сожаление и раскаяние Бог весть за какие провинности перед этим молчаливым, неэмоциональным подростком, толком ещё и не успевшим послужить, и так, очевидно и не ставшим солдатом в душе. Рымов тяжело вздохнул. Он ведь там совершенно один. Без пищи и крова. Без надежды на спасение. Словно потерпевший крушение в утлой лодке, посреди бесконечного океана. Терзаемый страшными муками холода, не найдя себе убежища, он вряд ли переживёт эту, сегодняшнюю ночь. Если только не продолжит движение. Да не робот он, конечно. Силы уже на пределе и идти куда, наверняка не соображает. Безвыходяга. «Напиться, что ли? Кто осудит?» Откуда-то вдруг наползла неподъёмная усталость. Не сиюминутная слабость от определённых, житейских моментов и событий, не усталость дней, а отупляющая усталость от тяжести всех этих прожитых лет, незримо торчащих за плечами, словно бесполезный груз, от которого невозможно избавиться, не донеся его до конца. УАЗ нетерпеливо прогудел клаксоном. Майор оторвал взгляд от едва различавшейся во тьме волнистой кромки и медленно двинулся к поджидавшему автомобилю.
В бесконечно синем мареве медленно, нереально, словно по течению тихой, равнинной реки, ковыляли белёсые, замысловатых форм облака. Рядом, вся в каком-то знойном сверкании, обхватив острые колени, сидела Лерка. Она щурилась, глядя на золотые блики, мерцающие в мелких, частых волнах и её вздёрнутый, облупленный нос, как бы живущий своей жизнью на веснушчатом, подвижном лице, корчил забавные гримасы. Лёха покосился на её загорелую шею и фрагмент спины, выглядывавшей из полукруглого выреза ворота, усеянный крупными веснушками и россыпью каких-то мелких, красноватых бугорков. «Потница» - лениво всплыло и кануло на дно охваченного полудрёмой сознания. Несмотря на не особо презентабельную внешность, отчаянную худобу и запредельную веснушчатость, Лерка нравилась ему, и, как самому казалось – не без взаимности. Внезапно перед взором, серой кошкой прошмыгнуло видение – мать, рано располневшая, обрюзгшая, в затрапезном халате и косынке, неторопливо и рассудительно что-то пояснявшая сбившимся в кучу ближним и дальним соседкам в очереди за керосином в конце длинной, не мощёной улицы, «Бобик», промчавшийся по жёлтой линейке проезжей стороны, поднимая тучи едкой, светлой пыли, в которой так любили купаться воробьи на обочине… Видение исчезло. Лёха оборвал длинную какую-то травинку, похожую на метёлку и принялся щекотать оголённый участок Леркиной спины. Не оборачиваясь и почти не открывая рта, Лерка бесцветным голосом произнесла:
- Не щекотно…
- А чё?
- Да так. С детства щекотки не боюсь.
- А чё боишься?
- Да ничё.
- Валерыч, я в Армию осенью иду…
- Знаю.
- А ты ждать меня будешь? – в Лёхином горле внезапно что-то отсохло от своего основания, так что сказанное вышло жалким и просящим.
- Два года? Ну, дождусь, и чё дальше?
- Поженимся. Детей, типа, заведём и всё такое.
- Типа? Ха-ха-ха…- смешок у Лерки вышел ленивым, видно из-за жары, но Лёхе вдруг показалось, что в нём проскользнули издевательские интонации – Типа, понарошку, не взаправду. Это в песочнице можно, с куклами. А с детьми всё серьёзно и на самом деле. И потом, «всё такое», это чё?
- Ну… да не знаю я, как сказать. Ну, там… «твоё - это, типа, моё», я на стройку пойду, разнорабочим для начала. А потом на шофёра выучусь. Я водить-то умею, да вот прав только пока нет…
- Будешь бензином вонять и по выходным "козла" с дедками на лавочке во дворе забивать?
- Ну, а чё? Бабки водила нормальные имеет, да левак…
- Скучно. А в институт поступить желания не возникало?
- Да нет. Я в школе-то с трудом до конца домучился. Не могу, не моё это – всякие там корни квадратные с падежами. Я люблю работу. Простую, мужицкую. Вот на грузовик – это моё. Едешь-едешь, за город выезжаешь, а там, по краям дороги – поле всё в этих… как их, чертей… в васильках, во! И небо синее, и тучки по нему – красота! Да не умею я сказать-то. Вот если б, типа, ты рядом сидела, так ты сама бы всё это, ну… своими чувствами поняла и тогда - меня уж точно. Ну, я типа, сказать хотел, что…
- Да поняла я всё. Ну, до Армии твоей-то время у нас ещё есть?
- Ну, пара месяцев-то есть, нах… ой, что-то не то вырвалось!
Лерка внезапно развернулась к нему, уставилась своими раскосыми, лисьими глазами в его лицо, рассматривая пристально, казалось, целую вечность, затем, коротко вздохнув, произнесла:
- Чудо ты, «типа, гороховое». Господи, неужели это и есть моя судьба? Нежели вот так вот просто всё в этом мире свершается? Никакой торжественности момента, никакой многозначительности, никакого романтизма. «Ты жена, типа, я, типа твой муж, а это, типа, мой грузовик?»
Она улыбнулась как-то странно, словно предчувствуя недоброе, но, не переставая испытывать к нему, хилому, неказистому, замкнутому в своём душевном одиночестве, что-то вроде гремучей помеси из жалости, участия и любви. Нет, не пламенной страсти, а любви какой-то библейской, всеобъемлющей и всепрощающей, которая с одинаковым выражением проявляется по отношению к любому, достойному жалости и участия. Тогда же Алексей решился на самый смелый в своей жизни поступок, о котором он не единожды потом вспоминал и многократно воспроизводил в своей памяти. Он резким движением придвинулся к Лерке, чуть было не боднув её, и в ту же долю секунды приклеился к её губам, одновременно хватаясь своими корявыми пальцами за остроконечной формы груди, едва оттопыривавшие линялую, застиранную ткань. Лерка не сопротивлялась, но её губы оставались безответны. «Даже гляделки не закрыла» - подумал он, противно чмокая и разглядывая в упор её лисьи глаза, в которых застыло выражение неподдельного изумления. Когда-то он слыхал от старших, что при этом деле необходимо тянуть в себя воздух. Воздуху вошло прилично, а вместе с ним и Леркины губы, так что, отлипая от девушки, Лёха, к величайшему своему стыду ещё раз, громогласно причмокнул и, пробормотав невнятное извинение, отвернулся в сторону.
- Ну вот, обслюнявил всю да обмусолил – как ни в чём не бывало, усмехаясь, произнесла та. Затем извлекла неизвестно откуда носовой платок и тщательно отёрлась им. Одёрнув платье, поднялась – Пойду я. Мать на вторую смену, на фабрику. А я с малышами. Будь здоров, ухажёр. Ещё увидимся.
Алексей готов был провалиться от стыда прямо в Америку, ихнему президенту Джеймсу Картеру, лично в руки, чтобы тот поджарил его там на электрическом стуле, как шпиона и диверсанта. Лерка однозначно имела уже определённый опыт в таких делах, как поцелуи взасос, а может быть и кое в чём ещё. Лёха никак не успокаивался; сердце колотилось так бешено, что он то и дело инстинктивно сглатывал, словно опасался, что оно выскочит наружу через горло. Спустя полчаса он выдвинулся в сторону дома. В дальнейшем Лерка совершенно безропотно сносила его всё более наглые приставания, однако, ответная реакция её была более чем сдержанной. До главного момента дело, естественно не дошло. Тут Лерка оказалась сверхкатегоричной – «из Армии вернёшься, предложение сделаешь, тогда – может быть». Был призыв, было дрючево карантина, «дедовщина», присяга и были сны о ней. И её чёрно-белое фото 3Х4, на которое, словно на икону истово, беззвучно, в ночной тиши спального кубрика, в морозном завывании ветра в карауле молился и полагался он. Ради возвращения к ней, не к матери с отчимом, по фигу куда, хоть в родной городишко, хоть в пустую тундру, он готов был безропотно вынести абсолютно всё. Теперь, то злополучное письмо, изодранное на тысячи мелких фрагментов, было спущенное в очко, во время ночной «помощи наряду», когда наказанный Пиналов драил парашный кафель обильно намыленной зубной щёткой. Письмо это на многое пролило свет. Единственный его корешок, загоравший на гражданке по причине полной непригодности к самому принципу «служба», не говоря уже о всяких там ея разновидностях, как-то «строевая – нестроевая», «срочная – сверхсрочная», «в мирное время – в военное», так вот Васька это письмо и накарябал. Видать, три дня трудился. Аж пол-листка наваял. По всем законам суровой, армейской логики, любое письмо перед заступлением в караул никак в руки к своему адресату попасть не могло. Хоть бы в нём лично сам Министр Обороны приказывал рядовому Пиналову снять погоны и сбриться на хрен из этой части в свой паршивый городок. Батальонный почтальон, земляк, одного с ним призыва, поднимаясь по лестнице, смилостивился и ткнул в заскорузлые от грязи, каустической соды и комбижира руки Алексея вожделенным прямоугольником, изукрашенным фиолетовыми штампами. Караул как раз получил оружие и грохотал сапогами вниз, к построению на развод. Письмо торопливо юркнуло в магазинный подсумок и там тихо ждало своего часа. А ежели бы кто прознал о его содержимом… Резко подобревший замполит и взводный утешали бы его медоточивыми голосами (ну да, а кому, спрашивается, нужен «самострел» или самовольное оставление места службы? Такое ведь не раз случалось, что пацаны, прямо с поста, с оружием, ударялись в бега, желая девчонок своих, изменивших, уму-разуму поучить), держись, мол, долг превыше всего, тяготы и лишения, тыры-пыры, трали-вали… А может, и услали бы на хоздвор, свиньям тачки с объедками катать, от оружия подалее. То, что на гражданке переносится относительно спокойно, в замкнутой армейской среде, где и конфета в радость, может запросто спровоцировать военнослужащего на поступок, который и для него самого мог стать полной неожиданностью. Так что, с этими приколами в войске строго. Алексей прочёл его, уже сменившись и прибыв в расположение своей роты. Разбирая по складам чудовищные, Васькины иероглифы, рядовой А.И. Пиналов и узнал, что его Лерка, Лерка, составляющая смысл его бытия как-то враз, неожиданно для всех претерпела такие метаморфозы, что стала просто павой. Приоделась, каблуки-косметика-причёска и получилось о-го-го… На это, в недалёком прошлом неказистое существо стали заглядываться мужики и теперь, она не прячась, в открытую зажигает с каким-то костюмированным фраером на бежевой «семёрке» и вскоре, по всей хреновой видимости, они совьют себе гнездо для двоих. Вася Хрущ как-то прохаживался у Леркиного дома, как тут он подрулил и сразу по клаксону: мол, «фа-фа, я тута, выползай, моя черешня!». Хрущ, сплёвывая по блатному (Алексей моментально представил себе его обычную манеру косить под «бродягу»), наполз на упыря, чтобы разъяснить, чья это девочка, и что нехорошо вот так вот уводить её, когда её друг там топчет кирзу. Но тут упырь дал Ваське в пузо, отчего того согнуло, затем развернул его от себя и пнул под «булки» с такой силой, что у Хруща моментом отрасли крылья, хотя и пронесли они его всего-то пару метров. Башней прямо в деревянный домик на детской площадке. Так что не взыщи, друг мой Лёха. Девочка твоя ****ью-то оказалась. Засим, бывай, ждём поскорее обратно в наши края. А башке моей ничего не сделалось, не переживай! Домика вот, детского жалко, упала на меня сверху евойная крыша, нах! Где же теперь детишкам-то несчастным пиво пить и курить? Такая вот, незадача.
Алексей ничем не выдал своего состояния. Вскакивал по подъёму, тупо, словно робот, вместе со всеми описывал километровый круг на зарядке, машинально проглатывал пищу, драил то санузел то взводный кубрик, молча сносил редкие, но увесистые побои, чистил оружие, зазубривал наизусть статьи из Устава гарнизонной и караульной службы, ибо понять все эти премудрости у него не хватало сил. И через несколько суток был назначен в караул. В тот караул. Смысл его армейской службы был заключён в этих караулах. Подразделение охраняло что-то жутко секретное, и потому дрючево молодняка было особенно нестерпимым.
Учение уставов до чёрно-белой ряби в глазах, особенно доставало рядового Пиналова, который отродясь столько в своей жизни не учил. «Комод» Педюков лупил его по затылку свёрнутой в трубку тетрадкой. Больно не было, каждый удар раздавался гулом, и эхом вторило ему богатырское ржание годков с дедами. Нет, пожалуй, больно всё-таки было. Душевно, не телесно. До надрыва, до высочайшего градуса, до озверения, за которым стояла чёрная, непроглядная мгла. И не в Педюкове тут было дело. А в том, что как-то в один миг всё происходящее потеряло всяческий смысл. Окружающий мир внезапно стал удушливо-серым. Плац, на котором происходил развод на караул, голые, безлистые, ободранные деревья, длинные, однообразные строения, нелепые плакаты с приёмами строевой подготовки, замерший ряд шинелей – все эти видения из театра Абсурда явились к нему в завершение сна, словно возвращая к реальности из безвозвратно утраченного прошедшего, ещё раз пережитого, слегка потускневшего, прошедшего с привкусом мёда луговых трав, уходящей в космические выси голубизны небес и близости к ней, дарующей инстинктивное понимание сущности человеческого счастья.
Алексей проснулся и сразу ощутил мрак и холод окружающего пространства, чудовищную ломоту во всём теле, полную безысходность от осознания того, что бежать далее не имеет смысла, да и не куда. Если ему удастся добраться до ближайшего населенного пункта, то его наверняка уже поджидают там менты с представителями командования. Чтобы незамеченным покинуть район поиска, нужно, как минимум, разжиться гражданским зимним шмотьём, какими-то документами и, главное – бабками. А это означает – идти на повторное преступление. И более чем вероятно – опять кого-нибудь валить. Ужас охватил его медвежьими лапами, сдавливая до потери дыхания, до хруста ломающихся рёбер, до беспомощных, детских слёз, ибо рядовой Алексей Пиналов более ни к кому на этом свете не испытывал ни злобы ни ненависти. Он отчётливо вспомнил, как это произошло.
Сменившийся караул разряжал оружие у стендов-пулеуловителей. Разводящий номер «раз» – Педюков, наблюдал за этой, набившей оскомину процедурой с таким видом, словно делал это с самого рождения и до сего дня, без перерывов на отдых и сон. Пиналов, установив оружие на стенд, взялся за магазинную коробку, намереваясь отсоединить её, как вдруг перестал ощущать течение крови и биение пульса в собственном теле. И не он, а какая-то неведомая, чёрная страшная сила, наполнившая его до краёв и плеснувшая в его мозг чернильной пустотой, сорвала его с места, втолкнула в караульное помещение и далее, по коридору, дверь направо: «Начальник караула», это не он сам, а та страшная сила, водя его, Алексея, руками, заскорузлыми, с въевшейся в кожные складки и трещины чернотою, косо и криво обрезанными ногтями на пальцах, вскинула автомат на уровень незримой оси прицеливания «глаз-мушка», нацелила оружие в зелёное пятно, не имевшее человеческого обличия и восседавшее на месте начальника караула. ТА-ДА-ДАУ-М-М!!! Грохот не вернул сознание рядового к окружающей действительности, он, съёжившийся и жалкий, замер на дне собственного желудка, подёргиваясь в луже околоплодных вод, бессильно наблюдая за происходящим… Сзади раздался преумноженный коридорным эхом подкованный топот и в дверном проёме возник Педюков… Вот он делает шаг по направлению к Алексею и тот, крошечный и беспомощный, взывает к чёрной силе, завладевшей его разумом и телом о спасении, но та сама знает, как нужно поступать. ТА-ДА-ДАУ-М-М-М!!! Бесформенный куль со всего маху влетает в оружейную пирамиду, затем, резко сгибаясь в коленях, садится на пол и заваливается на бок… От удара в двери пирамиды срабатывает сирена, на них остаётся ярко-алое, истекающее ручьями, пятно. А дальше… Лица, их калейдоскопическое мелькание, звуки, отдалённо походящие на стон, рвущееся в клочья, морозное пространство и этот пронизанный ужасом бег. Он не помнил, или, что более вероятно – не знал, как покинул территорию части. Скорее всего – через отверстие в сплошном бетонном заборе, там, за водонапорной башней. От караульного городка, вдоль забора до неё – метров сто, не больше. О существовании оного Алексей узнал совершенно случайно, ещё осенью, когда их гоняли на хозработы в район «водонапорки» и Пиналов забежал за неё по малой нужде. Отверстие имело чуть больше метра в диаметре, и было тщательно замаскировано, очевидно, кто-то сработал его для «самоходов» в ближнюю деревню, в которую Алексей, естественно соваться не стал. Когда взору бегущего рядового, путавшегося в полах шинели, открылись бескрайние, заснеженные поля с кромкой дальнего леса, чёрная пелена начала таять, освобождая собственные мысли и собственное восприятие происходящего, но только теперь он во всей полноте осознал, что же всё-таки произошло и какова его непосредственная в случившемся событии роль.
Алексей вдруг увидел их всех перед собой – «старших» на районе, бесконечно измывавшихся над ним, слабым и беспомощным; не обращавших на него никакого внимания девчонок; сослуживцев своего же призыва, разделённых на группы и кланы по земляческому принципу, либо в силу сходных увлечений, черт характера и повадок, «стариков», относящихся к ним, новопризванным, как к досадливым насекомым, бесконечно далёких командиров, замполитов, так и не сумевших постичь главного в душах каждого из них… Алексей особенно отчётливо представил себе пацанов его же призыва, упорно игнорировавших его, жившего все эти месяцы словно изгой, обливавших презрением в каждом взгляде и поступке. Он припомнил удовольствие, всякий раз отображавшееся на их лицах в момент, когда Пиналов по подъёму обнаруживал, что брючины его х\б завязаны в тугие узлы, а в сапоги налита вода, либо не мог вскочить со своей койки, так как простыня, которой укрывался, была накрепко пришита к матрацу. Пястрявичус, заместитель командира взвода, рядом с которым спал Алексей, как правило, не желал знать, чьих рук это дело и в наказание за несвоевременное прибытие в строй, бросал Пиналова в помощь наряду, то-бишь - драить парашу ночью. Никогда, никогда эти парни ни признают в нём равного, и Алексей однажды вдруг физически ощутил вот-вот готовое сорваться с чьего-нибудь языка, страшное в той среде, куда он волею судьбы оказался занесён, беспощадное в своей неизгладимости, убийственно короткое определение – «чмырь». Чмырь даже под дембель - вечный череп. Младшие призывы будут измываться над ним, а он один, лишённый поддержки сослуживцев своего призыва, должен сносить этот кошмар вплоть до того, пока их не застроят на плацу для последнего напутствия прежде, чем покинуть пределы этой опостылевшей воинской части навсегда. Без Лерки всё это совершенно не имело смысла. Алексей вдруг понял, зачем он так поступил. Он мстил. Он просто мстил. За всё. За одиночество, в котором оказался, за побои отчима, за поруганную любовь, за невозможность обладать даже тем малым, чего он хотел от жизни, за то, каким он предстал перед этим светом. Алексей осознал, что продолжать эту, начатую им гонку не имеет никакого толку, ибо того, на что он себя обрекает, даже в случае самого отчаянного везения – жизни в вечном страхе, вдали от людей, к которым он подсознательно стремился, он не вынесет.
Внезапно, извне донёся какой-то далёкий, неопределённый, но странно настораживающий звук. Словно на промёрзшей земле, слегка заглушаемая снегом, хрустнула ветка. Образы и мысли, хаотичной волной накрыли, завертели в бесконечном водовороте, в глубине сознания, ещё покрытого сонной пеленою и раздирающей плоть усталостью, забил тревожный набат. Алексей представил, как его, скованного и обезоруженного, а перед этим ещё и избитого нещадно, гонят металлическими рамами прикладов к автомашине, чтобы запереть в каком-нибудь КПЗ навсегда. Затем будет суд, куда наверняка привезут его сослуживцев, и родителей тех, кого изрешетили пули, калибра 5,45 мм, выпущенные его рукою, но самое страшное – там будет МАТЬ. Нет, такого поворота событий Алексей допустить не мог. Сжимая цевьё автомата, осторожно, стараясь не шуметь, бесконечно долго выбирался из копны, затем, выбравшись также долго ощупывал пространство вокруг себя, отыскивая перчатки и, не найдя их понял, что перчатки остались внутри. Мрак определённо поредел, вероятно, было около семи с лишком часов утра. Пиналов пробрался к выходу из сарая, осторожно высунул голову в широкую щель, оставленную не доходившей до конца, правой створкой ворот и осмотрелся. В свете занимавшегося утра, торчащий неподалёку коровник виделся грязно-серым, а тянущаяся справа лесная гряда – безжизненно-чёрной. На вырубленном участке леса никаких движений не происходило. Самым разумным в сложившейся ситуации было – дёргать к лесу, но Алексей вдруг понял, что даже если ему и удастся оторваться от преследователей, найти самостоятельно человеческое жильё он всё равно не сможет. Затем, в каком-то дрожащем мерцании он увидел мать. Она подходила к маленькому Лёше, вырубившему топором приличный кусок поливочного шланга, для каких-то своих, детских целей, страшная в гневе, неумолимая, словно Рок. Мать всегда отличалась телесной пышностью и неженской физической силой. «Ты для чего, стервец, шланг извёл?» Затем последовала подача, от которой Лёха улетел в затрещавшие смородиновые кусты, где перед этим объедался кисло-сладкими чёрными ягодами, с наслаждением смакуя их слегка пряный привкус. Вот отчим, ковыряющийся в мотоколяске, не выпуская изо рта беспощадно чадящий «Казбек», а над всем этим парит вкипевший в небосвод, огненно-золотой диск, напоминающий новенький пятикопеечный кружок, найденный под прилавком захолустного, окраинного продмага, пока мать калякала со знакомой всей округе, вечной, словно сам магазин, продавщицей – тёткой Верой, обеими руками опиравшейся о полупустой прилавок. Затем, безо всяких пауз и переходов, он увидел призывной пункт, бесконечные двухъярусные нары, с жёсткими, продолговатыми валиками вместо подушек, многочисленные орды призывников, дующихся в карты и втихаря попивающих водку, несмотря на то, что всё содержимое рюкзаков было вывернуто наизнанку дотошными офицерами военкомата, вместе с дежурным по призывному пункту и «покупателями», а пронесённое на призывной пункт «горючее» - изъято и унесено в неизвестном направлении. Смущённая морда Васьки Хруща, топтавшегося по ту сторону военкоматовского забора, в толпе родных и провожающих и случайное видение – растянутая кофта грубой вязки и неопределённого цвета, и выгоревшее, линялое платье на противоположной стороне улицы, подалее от толпы, на фоне хаотично метавшейся, жёлтой листвы, хотя нельзя было наверняка поручиться, что это было она. Алексей вдруг увидел, как один из белёсых, снежных барханов внезапно пришёл в движение, обрёл конечности и, прижимая к груди оружие, быстро переместился на несколько метров вперёд, затем вновь прильнул к земле, сливаясь с окружающей средой. Затем ещё и ещё. Снежные бугры оживали, передвигались в сторону строений, приближаясь неумолимо. Белые камуфляжи охватывали сарай полукольцом, разомкнутым в сторону ближнего леса. Пиналов резко подался назад, вовнутрь, затем присел у сырой, древесной, покрытой обильной изморозью стены и прижался к ней затылком. Скорее машинально, чем осознанно, сместил сектор предохранителя на автоматический огонь. Ни единой мысли, ни тени сожаления, ни капли тревоги более не проявлялось. Желания умереть не было, но, как это ни странно, не было желания жить дальше. ТАК жить. А иного и не представлялось. Третьего, как говорится, не дано. Он видел перед собой бескрайнее, августовское небо, с почти исчезнувшим за горизонтом солнцем, зеленоватые звёзды, подрагивавшие в непостижимой вышине, их перевёрнутое отображение в спокойных водах пруда, где ожившие лягушки уже заводили свой бесконечный концерт, томную негу, разливавшуюся вкрадчиво, исподволь, легчайший ветер, всё это переполняло чувствами, выразить которые человеческим языком было, вероятно, невозможно… Затем, возвращая к действительности, над замершим, словно перед падением в бездну, миром, над спокойными водами пруда и промёрзшими лесными далями, росчерками сорвавшихся с тёмного склона звёзд, над объятыми сном казармами, плацами, полигонами, над отражением заката в потерявших свой блеск, вечерних водах, кованым железом по нервам, прокатилось, ударило:
- Рядовой Пиналов! Вы окружены. Сопротивление бесполезно. Приказываю оставить оружие и боеприпасы в сарае и выходить с поднятыми руками. В случае добровольной сдачи гарантирую тепло, горячую пищу, нормальное обращение и честное и справедливое социалистическое правосудие. В случае неповиновения – уничтожение на месте. Время на размышление – пять минут. По их истечении, предупреждение будет продублировано, затем - прицельный огонь на поражение. Время пошло.
Голос принадлежал, по-всей вероятности отнюдь не сопливому взводному лейтенантишке, имел металлические интонации и, его обладатель, скорее всего, являлся человеком сильным, волевым и скорым на расправу. Пиналова обуял ужас. И вместе с ним – ощущение обиды и медленно закипающей ярости.
«На понт берут. Они чё, сквозь стены, типа, видят?» - Алексею вдруг захотелось рассмеяться, но он понял, что не сможет остановиться и смех из обычной, сбрасывающей нервное напряжение реакции, перерастёт в исступлённо-истерический вой, который и выдаст его с потрохами. Сидеть и не рыпаться. «А если в сарай полезут?» « Тогда поглядим!»
Вслед за железным голосом вдруг из мегафона раздался до боли знакомый, подрагивающий нотками тревоги и смятения тенорок ротного замполита:
- Лёша! Тебя засекли прибором ночного видения. Ты на прицеле. Выходи, тебя никто не тронет, не бойся. Замерз, поди, и голоден! Я же знаю. Я не буду совестить тебя и хаять. Я знаю, что ты пережил и не пожелаю такого никому. Помоги нам разобраться в этой ситуации. Мы имеем сведения, что над тобой издевались и считаем что случившееся – это твоя реакция на несправедливость. В этом есть и наша вина, и моя – в частности. Я обещаю, что буду защищать тебя, Лёша!
«Нашли дурака. Ща, выйду. А потом чего? Расстрел или зона?» Не будь этого, растерянного и дрожащего замполитовского уговора из промёрзшей трубы мегафона, голоса с просящими и вымученными интонациями, он, вероятнее всего поступил бы именно так, как ему приказали. Снял бы ремень с подсумками и штык-ножом, уложил бы на это дело автомат, задрал бы лапы, как немцы в сорок пятом и вышел бы навстречу белым, загробным теням, обступившим его временное пристанище. Но теперь уж нет. Пиналов смертельно боялся, что вид замполита вызовет в нём на хрен не нужные, совершенно излишние эмоции, которые с этих пор и до конца дней неизменно будут подтачивать его жизненные силы – сожаление и угрызения совести. Нет, лучше уж смерть в холодном и голодном лесу. А кто его, вообще знает, что принесёт с собою ещё один, новорождённый день? Авось, удача опять улыбнётся? Шансы рвануть когти ещё не утрачены. Алексей оценил ситуацию. Окружить-то они его вряд ли окружили. А то, как стрелять-то? Сами себя перевалят. Со стороны леса, ежели от выхода резко вправо забрать, их как пить дать нету. До леса метров пятьдесят. В раз добежать не удастся, снег глубокий и ноги как свинцом налиты. Отбежать метров на десять-двадцать, обернуться, залечь, дать для острастки пару очередей над головами и дальше – в лес. Вряд ли из них кто стрелять готов. Такие же черепа, как и я. Вэвэшники, наверное. А догонять не станут – обкакаются, когда пули-то настоящие над головами засвистят. И не рассвело ведь ещё толком, хрен прицелишься, даже если захочешь. Ждать не фиг. Это вы ждите свои пять минут, козлы не доенные! Ещё поглядим, кто тут кого!»
Алексей медленно выпрямился, сжимая АКС окоченевшими клешнями рук, покачался с каблуков на носки, оценивая свои силы, затем оттянул на себя створку ворот, оставляя неширокую щель, в которую вполне мог бы проскочить и, мысленно сосчитав до десяти, ринулся к ближнему лесу. Он сразу понял, что совершил роковую ошибку. Позади раздалось несколько громких хлопков, эхом хлестнувших по заснеженным соснам, с которых рассерженно и надсадно каркая, взмыли стаи ворон, обрушивая вниз белые, мягко шуршащие водопады. У самого уха что-то дважды пронеслось, жужжа противно, словно исполинских размеров шмели, а снег слева и справа взметнулся фонтанами, в сопровождении тупых ударов от попадающих в замёрзшую землю пуль. Не оборачиваясь, на бегу, Алексей ткнул стволом за спину и окоченевшим пальцем вдавил спуск. Яростно грохотнуло, снег жадно поглотил раскалённые шипящие гильзы. Пиналов не собирался стрелять прицельно. Для того чтобы прицелиться, нужно было остановиться, а это означало – терять время. Чудовищные удары пульса в ушах звучали барабанной дробью, воздух вдруг сделался раскалёно-удушающим, а подлый, предательский снег, широкими, словно лопаты, белыми лапами то хватал его за икры, ледяными щупальцами совал за голенища, то захлёстывал крестом полы шинели, то вставал дыбом, намереваясь оттолкнуть назад, на пятую, позорную точку. Вот он, лес, ещё одно усилие. Внезапно в левую лопатку, пониже плеча, что-то с силой ударило, и вся левая сторона тела вспыхнула болью, остро отдавшейся в мозгу, затем наступило онемение. Выстрела Пиналов не слыхал. Левая рука не ощущалась совершенно, из-под шинельного рукава лились алые ручьи, выталкивавшие комки чего-то иссиня-чёрного. Алексей, оставляя ярко-алую полосу, добрёл до ближайшей сосны, молодой и тонкой, слегка накренившейся в бок и с размаху уселся под ней. Мыслей не было. Зрение расплывалось. Сарай, давший ему приют и грязно-белый коровник, плясали в отдалении, в такт болезненному, с присвистом дыханию, частому, словно у загнанного коня. Враг виден не был. По пятам никто не шёл, должно быть, обходили с флангов. Наверное, всё это было совершенно излишним, так как Алексей сейчас с двух метров и в слона бы не попал. Почему-то не было ни грусти, ни сожаления. Мир как-то странно преображался. Куда-то исчез мороз, и хотя ощутимая кровопотеря всегда вызывает сильнейший озноб, Алексей не испытывал мук окоченения. Небеса над миром светлели. И светлели они как-то странно, мгновенно и враз, без пауз и переходов, их даль и глубина расступались, обнажая весело мерцающие звёзды, снующие промеж ними небесные тела, наполненные голосами птиц, пением ручьёв и далёким, ласковым и протяжным громом, вслед за которым пёстрые, палевые и пурпурные дали, омоют лазоревые струи мягко шуршащих дождей. Тёплые закатные краски, в которых купается выступающий из глубины земли утёс, мешаются с зеленоватыми бликами морских просторов; от утёса вниз, к морю, весело петляя, сбегает источенная временем и подошвами брусчатка улицы, сплошь уставленной миниатюрными кафе, из которых доносится сдержанный, ночной гул голосов и необычайно проникновенная музыка. Августовское небо полно движения и смысла, лёгкой вереницей, подсвеченные низкой луною, наперегонки пробегают облака, смеющиеся и резвящиеся беззаботно, не зная ни огорчения, ни горя…
Краем левого глаза Алексей различил какое-то движение. Титаническим усилием воли он заставил себя оторвать взор от чарующей и безудержно влекущей к себе картины, всё отчётливее проступающей в небесах и взглянул в сторону, откуда на него надвигались белые призраки, рассыпавшиеся жидкой цепью и прикрывающиеся древесными стволами. Алексей понял, что они приближаются для того, чтобы отнять у него то ощущение покоя и счастья, которое он внезапно обрёл. Нет, этому никогда не бывать. Автомат лежал на коленях, стволом влево, в сторону вырастающих из преисподней, преследователей. Бледно-синюшный указательный палец, практически отказавшей из-за общей кровопотери правой, лёг на спусковой крючок и, повинуясь собранной воедино всей силе, которая только нашлась в его опустошённом, тщедушном теле, выжал спуск до упора. Остаток магазина вылетел из канала ствола, разя деревья, сбрасывая вниз аккуратно срезанные ветви кустов, вздымая ненавистные снега. Белые фигуры залегли, затем тело Пиналова потрясли два удара, прошившие левую руку и взорвавшиеся в груди, как бы сливаясь воедино. Боли на этот раз он не ощутил. Небо уже не пряталось от него за однообразно-спокойной голубою пеленой. Оно звало к себе. Мягко и ненастойчиво, словно старый друг, убеждающий зайти на чашку чаю, а время ещё не позднее, завтра – выходной, который ты проведёшь за ловлей рыбы или каким-то другим, любимым занятием, и ты принимаешь его приглашение; вы сидите у окна, за которым небесная сфера разделена с засыпающей земной твердью водянисто-красной полосою, пролегающей вдоль линии горизонта, и комната наполняется треском каминных углей, пением сверчка, лёгкими тенями, шорохами вечернего мира…
Алексей почувствовал, как отрывается от земли. И не было зимы. Было лишь вечное лето. Ветер резвился вокруг, то пробегая по коротко остриженной голове, то подхватывая рукава, трепещущие, словно флаги, то подставляя свою широкую спину, словно морская волна. Алексей, смеясь, раскинул руки в стороны и увидел собственное отражение в водах мелкой реки, по берегам которой, в густо-зелёных зарослях резвился обильный малёк. А вон там, впереди маячат три длинные трубы ТЭЦ, из которых медленно катится по тугим волнам ветра желтоватый дым. «Это же мой город!» - весело подумалось ему. Алексей направился в сторону труб, спокойно и незыблемо высившихся на фоне поющей голубизны. Серые, шиферные и красные черепичные кровли плыли по зелёным волнам; по сонным, чисто вымытым, хранящим следы ночного умиротворения улицам, одиноко полз прямоугольник старого троллейбуса, украшенный муравьиными усами токоприёмеников. Центральная площадь была пустынна, лишь лёгкий, утренний ветер гнал по её брусчатке бумажный стаканчик из-под мороженого. А вон и микрорайон, где жила она. Вон они, девятиэтажки из белого кирпича, стоящие походной колонной, обращённой на Восход, а вот и её двор… И её приоткрытое окно. За полупрозрачными занавесками угадывались контуры софы, на которой, под старым клетчатым покрывалом (Лёха рассмеялся, припоминая, какой же она, всегда была мерзлячкой), свернувшись калачом, лежала она. Вся Леркина фигура выражала немую сосредоточенность. Очевидно, за ночь она так и не сомкнула глаз. Рядом с софой, в голубенькой коляске что-то посапывало. «Эй, Валерыч, привет! Не спится?»
Лерка приподнялась на локте, вглядываясь сквозь колеблемые ветром занавеси в одинокий силуэт, парящий в водянисто-голубых струях то восходящих, то нисходящих воздушных потоков, но почему-то совершенно не удивилась.
«Привет!»
«Это твой ребёнок?»
«Мой».
«Отчего ты грустишь, Валера? Он у тебя что, болен?»
«Нет. Так. Грустно, потому и грущу».
«Но ведь ты же счастлива, Валерия? Ты же любишь и ты же мать?»
«И да, и нет. Я действительно люблю. Того, кто в этой коляске. А вот, что касается остального…»
«Не грусти, Валерыч, будь счастлива!»
«Лёша, про…»
Не договорила? Да, ладно, главное – что она жива и здорова, а значит - у неё всё хорошо. Прочее – наладится. Боль уплывёт по течению реки, душевные раны залечит равнодушное и всесильное Время. А вот это кто в такую рань, с сигаретой на балконе? «Ба, кого же я здесь вижу, Васька!!! Здоровенно, жучила навозный!!! Как живешь-поживаешь???»
«Во, Лёха…это, как его …здорово!... я…это …а ты, типа, куда?»
«Здоровее видали! Улетаю, Вася!»
«Офигительно! Слышь, Лёх, постой на децл! А Валера-то страдает… это… Упырь тот, муженёк еённый, баб дерёт в открытую, а её кинул с дитём. Озверел уже, в дом прямо при ней водил, а она коляску заберёт и к мамке, а там – день напролёт рыдает! Вот разошлись недавно, да кому она теперича нужная, с дитём чужим!»
Алексей счастливо улыбался. Ему неимоверно хотелось рассказать Ваське, что всё это – полная фигня, эти человеческие склоки, эти совершенно пустые и бессмысленные обиды и ничтожные поводы для столь сильных душевных терзаний и что вся та, земная радость – не радость, по сравнению с невесомостью, которую он сейчас ощущал каждой порой, каждой микроскопической составляющей собственного сознания, по сравнению с тем, что он видел ТАМ, в растаявших, приоткрывших завесу тайны, живых Небесах… Да не рассказчик он, и Хрущу это также надо, как таракану - теория о корпускулярно-волновой природе света. Придёт время, и он сам всё поймёт.
«Будь счастлив, Базилио!»
«Буду, давай, Лёпа, до новых встреч!»
Рельефная карта мира, расстилавшаяся внизу, словно по чудесному мановению изменилась, отображая теперь какие-то раскалённые солнцем дали, города и деревни, внезапно возникающие на теле полупустынной, сухой, растрескавшейся земли, обильную зелень, слабо колыхавшуюся под знойным ветром в местах, где на земную поверхность выходят грунтовые воды. Вон старик с запечённым на солнце, морщинистым лицом, в пёстром, характерном для данной местности халате, тащит на себе без видимых признаков напряжения седельный хурджюм с водой. А вон минарет, стрелою вонзившийся в тёмно-синюю эмаль источающих прохладу небес и протяжная песнь муэдзина, возносящаяся к первой звезде…
А это что? Белёные стены, единообразные корпуса, а вокруг них – платаны, туи и какие-то ершистые растения… ну да, где ж им воду тут взять? Оттого и колючки, заместо листьев. А что там на табличке? Так, МО СССР, Краснознамённый Туркестанский Военный Округ, ташкентский окружной военный госпиталь № 340, отделение гнойной хирургии… Рыжик! Петька, просыпайся! Ты здесь как?
Рыжий вздохнул, часто заморгал светлыми ресницами и открыл глаза. Обильные веснушки на его лице, цвета мрамора, проступали теперь гораздо резче и контрастнее. У изголовья одиноким фонарём торчал штатив от капельницы, с ободом, зиявшим равнодушной пустотой. Рыжий словно стал как-то короче. Голос его отозвался слабо и дрожащее:
«Здорово, Алексеич».
«А ты чего тут загораешь?»
Рыжий молча откинул в сторону синее, стандартное армейское одеяло, под которым, на фоне серой простыни обозначились две туго забинтованные культи. Правой ноги у него не было до колена, а левой – до середины бедра. Бинты сплошь покрывали пятна буро-коричневатого оттенка, с бледно-жёлтыми вкраплениями по сторонам.
«Вот, гноятся ещё».
«Что это было, Петька?»
«Граната, Алексеич. ПГ-7В. Из гранатомёта РПГ-7. Мы по Салангу шли, по перевалу, я на броне сидел, копыта сдуру в люк командирский, свесив. Меня ещё кто-то сзади окликнул, я обернулся, да тут в борт и ударило. Прямое попадание. Чё дальше было, ни хера не помню. Наши говорят – вертушки прилетели и засаду ту расхуячили в пух и перья… а ног моих так и не нашли. Сгорели с бэтэром вместе. И с теми, кто в нём сидел. Нет мне житья более, Лёха. Куда мне теперь? В богадельню или в петлю?»
Алексей вдруг увидел перед собою отчётливую картину – звонкая капель, серый, сбившийся в плотные комки снег, неимоверное воробьиное буйство в ветвях ещё голых акаций и клёнов, покрытые лёгкой рябью, лужи – зеркальца неба, степенный Рыжик, опирающийся на палку и далеко вперёд выносящий негнущиеся ноги, так, как ходил покойный дядя Слава, ветеран Великой Отечественной, подорвавшийся на мине. Рядом – Машка, такая, серенькая, неприметная, ну та, Петька, что на твоих проводах в углу сидела, и глаз не поднимала, двое сорванцов, никак не желающих идти рядом с родителями, и всё норовящих куда-нибудь влезть. И – какая-то контора, где ты, Петька, в полном почёте и уважении, начальником сидишь. В общем, друг мой Рыжий - счастлив ты, насколько можно стать счастливым, потеряв здоровье.
«Спасибо тебе, Лёха. А как там, за речкой? Что там теперь?»
Алексей огляделся. Справа от него, к краю небесной сферы двигался птичий клин, за ним по пятам тянулась синяя мгла с проступавшими на ней пятнами звёзд. Величавый изгиб Амударьи, катящей свои жёлтые воды вдоль южных рубежей, напоминал огромную дугу лука кочевника, изогнувшуюся прежде, чем сорвётся с него и умчится в звенящую даль стрела; Гиндукуш высился над миром, словно ряд драконьих зубов. По ту сторону гор ничего иного не происходило. Война шла своим чередом.
«Прощай, дружище!»
«И тебе не скучать, Лёшка!»
Рыжий вновь сомкнул веки, но на этот раз выражение его лица слегка изменилось, морщины разгладились и даже руки, обильно украшенные зелёными метками вонзившихся при взрыве в кожу пороховых зёрен от вышибного заряда, несущего гранату к цели, перестали подрагивать. Наверное, впервые за эти долгие месяцы реабилитации раненный воин, враз состарившийся на многие годы - Петька Дерюжный, по дворовому – «Рыжий», заснул спокойным и глубоким сном.
Алексей понимал, что всему этому, с близкими и знакомыми ему людьми ещё предстоит случиться. С невероятной высоты он видел, как меняются тени на оживающих улицах, как вторит слабому дуновению ветра запылённая листва, как солнечный луч играет рыбьей чешуей, на мгновение приближавшейся к поверхности реки краснопёрки и плотвы, хватавшей разинутыми, молчаливыми ртами насекомых и вновь уходившей на глубину. Он видел, как беспорядочной тучей, в сторону ближнего луга, отбрасывая искажённые высотой и облачной зыбью тени на серое молоко асфальта, золото куполов, тёмное, подвижное зеркало вод, уходила воронья стая, он понимал, что пробуждение мира будет случаться также извечно, с кем бы то ни было иным, и без него, пока не померкнет свет одинокой звезды, жизнью своей питающей все эти жизни.
Алексей пролетал над тающим светом, и душа его наполнялась лёгкой грустью. Над головой, в недосягаемой для него, звёздной вышине, рождалась какая-то музыка, от которой на глаза наворачивались слёзы. А на земле, Лёха ни слухом, ни голосом отродясь не обладал. Да и не могло ничего подобного там родиться. Одно жалкое пиликанье. Родной город уходил вдаль. Алексей летел по краю ночи и дня. Ещё раз обернувшись, без боли и сожаления вгляделся в приближавшийся к линии горизонта, просыпавшийся город, ибо боль и сожаление нужны были там, внизу, а здесь…
Алексей вдруг понял, что туда, куда он устремлялся всей своей сущностью, пути ему нет, и не будет. Небеса мгновенно стали тяжкими, словно налитыми свинцом и лететь по ним приходилось так, словно бы он протискивался в узком просвете меж двух стен, где и кошка-то с трудом пролезет. Они уже давили камнем на его плечи, ощущение невесомости стало рассыпаться на крошечные осколки, с неумолимым звоном осыпающиеся вниз холодным, осенним дождём. Сейчас он низвергнется туда, где расступившаяся тьма уже ждёт, чтобы поглотить его навечно. Значит, пришла пора прощаться. Откуда-то вернулась тоска и Алексей, из последних сил оглядываясь в сторону слившегося с горизонтом города и Мира, беззвучно и бессильно выкрикнул: «Я люблю вас… Я вас всех люблю!» Полёт прекратился, плавно переходя в падение. Тьма приближалась, разливаясь внизу, и вот уже границы между мраком и светом сузились до видимости тонкой линии, сквозь которую отчаянно пробивался неумолимо угасающий солнечный луч. Чёрная дыра жадно всасывала его вовнутрь и Алексею внезапно, до судорожной боли, до сводящего с ума отчаяния захотелось проснуться. Свет исчез. Тьма сомкнулась. Отзвуки и отголоски сплелись в тугой комок, всё уменьшавшийся в размере и, наконец, взорвавшийся за спиной и слившийся с мраком. Из него на миг выступил давно умерший сосед - дядя Миша, рассмеявшийся, ощеряясь прокуренной улыбкой, затем схватил Алексея за шиворот и увлёк в шурф какого-то бесконечного колодца…
- Дышит! Носилки бегом! В санитарную машину его!
- Товарищ майор, а если он не транспортабелен?
- Если бы у бабушки был член, знаешь, кем бы она была?! Выполнять!!!
- Взгляни, Женя, он улыбается! Дела, дела…
Свидетельство о публикации №213011501505