Апостол Петр

история
о жизни и смерти


 

Леонид Водолазов
доктор богословия,
профессор Канадского университета



Канада
               

О Б    А В Т О Р Е
ИЗДАТЕЛЬ  его повести  «Апостол ПЁТР», член Союза писателей РФ А. КАНЫКИН:               
    Одна из примет времени - на родину начинают возвращаться духовные ценности, а иногда и их творцы. Заметным событием такого рода в литературной,   театральной и киношной жизни страны, я думаю, станет (после многих лет изгнания) активное включение в общественную жизнь России этого  известного на Западе прозаика, драматурга, режиссёра и философа. Его судьба и жизнь (ссылки его и его отца – известного математика,  замалчивание на родине, а потом многие годы изгнания)  – полны драматизма и достойны самостоятельного исследования, как знак эпохи,  что ярко и самобытно отражены в  его многочисленных романах, сценариях, фильмах и пьесах.  А он ведь ещё и сам писал музыку к своим спектаклям и фильмам, а то и оформлял их, как художник. С такой оценкой согласны многие наши самые именитые деятели культуры после прочтения его  пронзительной повести «Апостол Пётр» - особенно очень лестно для автора письмо к нему в ссылку писателя   Юрия Трифонова о встрече с его очень своеобразным жанром: «фантастическим реализмом» в «Апостоле Петре».

ИЗ  ПИСЬМА  ЮРИЯ  ТРИФОНОВА
об «АПОСТОЛЕ ПЕТРЕ»  АВТОРУ  в РЯЗАНСКУЮ  ССЫЛКУ:
 
«…. Давайте будем Вас хвалить.  А то новых писателей только «поучают». А «Апостол Пётр» Ваш очень «русская» проза, настоящая литература (традиций Розанова, Сологуба и Чехова). Очень плотная словесно: паста, глина, а не легковесный мыльный пузырь, не шелкопёрство, а всё время по сути. У меня тоже погиб Котик, и мы с женой очень переживали… Очень хорошо пишете всё телесное: ляжки «жены» и «дочери», раздетого Ивана Стефаныча, сцены купания. В сексуальных сценах - хороши стул, стол, ноги..- меня это поразило, это написано по-настоящему. Мне такое не удавалось (охватить эту могучую эмоцию: волнуюсь). И в этом Вы сильнее меня. У меня проза «говорит», а у Вас - «поёт». Удивительное впечатление».
 

                Её Величеству
                Светлой королеве моего сердца,
                Талантливому предпринимателю
                И щедрому благотворителю
                Княжне Урусовой Жанетте Юрьевне

                На семъ камне Я осную церковь Мою.
                Ев. МТФ: 16,18

1. ВСЕ ЛЮДИ, КАК ЛЮДИ
А у Ивана Стефаныча была «тайна».

По какой-то там «таинственной» причине ему нельзя было жить в некоторых городах. И нельзя было работать в некоторых учреждениях.
Причем, если он подавал все-таки туда заявления, то каким-то образом там тотчас узнавали о его «тайне» и немедленно отказывали.
Приходилось частенько сидеть без работы или работать там, где ему не хотелось и с абсолютно чуждыми людьми… Постоянное напряжение от этого приводило к душевному срыву и бессоннице. Нервы были ни к черту.
– Ну, так и сиди себе тихо! – кричал шёпотом врач-приятель. – Не лезь никуда. Увидишь дерущихся  – перейди на другую сторону улицы; начальник отдела дурак – ну так не твоего отдела! Хочешь, чтоб из последнего прибежища выгнали?
– Ну, хорошо. А бандитизм кругом? Или нищие …
– А что «нищие»? Закрывай глаза и проходи мимо. Обманщики!
– Но …
– Да что ты МОЖЕШЬ?! – кипятился врач. – Ты сам висишь на ниточке.
– А битые водочные бутылки везде? Больные бомжи, брошенные дети. Выжженные  шпаной лесопосадки …Бездомные животные …
– Про экологию ещё мне расскажи: воду, воздух, нитраты. Ну! Давай! Хочешь в психушку загреметь?.. Вот давай с этой минуты: даешь слово и чтоб больше мы «об этом» НЕ РАЗГОВАРИВАЛИ! О’кей?
И действительно: «разговаривать» они с тех пор уже не «разговаривали», но и нужда в товарищеских встречах и доверительных беседах тоже как-то незаметно отпала. Да, впрочем, разве только с ним одним? С беспокойством, но стал в последнее время замечать Иван Стефаныч  душащее его со всех сторон одиночество. Оставались лишь какая-никакая семья и – эти самые животные (голодные кошки, больные собаки и т.п. несчастные существа).
И вот, возвращаясь однажды с последнего (очень нелюбимого им) места работы (где и Начальник был о-го-го, и меж сотрудниками шли беспрерывные интриги и драки, и где Иван Стефаныч по обычаю «кряхтел», но – по совету врача – ни во что не вмешивался), – он с тяжелым настроением вошел в ворота своего дома и – увидел раздумчиво стоявшую (как-то так «неопределённо») невидную женщину с сумкой. (Так, что сразу нельзя было понять, зачем она тут стоит). А неподалеку от неё, но будто как-то и связанно с ней (это уж правда потом пришло в голову) сидел, зябко подобравшись, прямо на проезжей части, неказистый, чёрный, замаранный комочек: котёнок. Сидел как-то безразлично и одиноко.
Иван Стефаныч хотел было пройти мимо (памятуя о заповеди приятеля, как опасно даже и с животными поддаваться чувству сострадания: впутаешься, а потом и помочь не знаешь как, и бросить нельзя - взял моральное обязательство),   да к тому же и женщина стояла смотрела … Но проходить пришлось прямо между ними, котёнок был явно в поле её зрения, и …Иван Стефаныч ну, не мог не остановиться. Не присесть (под взглядом неопределённой женщины) и не посмотреть: чей котёнок и что с ним.
Котёнок никак не прореагировал на его приседание: он не встал, не отбежал, даже не пошевелился. Голова у него (чем-то замаранная, со слипшейся в этом месте шёрсткой) казалась большой на исхудалом чёрном тельце, поджатый жалкий хвост тоже был запачкан, редкая шёрстка сорная и пыльная.
– Ну, ты что? – спросил его Иван Стефаныч. (Но тот даже ухом не повёл). Погладил его по спине – и похолодел: это были одни острые косточки. Даже кожи не ощущалось.
– Гхм! – осторожно кашлянул Иван Стефаныч, чувствуя, что влезает в историю, от которой ему следует держаться подальше, и оглянулся на женщину-свидетеля.
Но той уже не было.
Иван Стефанович встал и с ещё более тяжёлым сердцем пошёл в дом. (В конце концов, какое его дело? Прав приятель).
Дома у Ивана Стефаныча были уже три подобранных в разное время кошки. Которые из драных и голодных теперь были толстыми, красивыми и капризными; простую пищу не ели – жмурились брезгливо и в двух мисочках у них (одна для сухой, другая для суповой пищи) и сейчас лежало нетронутое мясо, рыбьи кусочки и молоко.
– Ишь вы! – буркнул Иван Стефаныч. – Обнаглели. Ничего не едите. А там вон парень с голоду погибает.
Он взял мяса на бумажку и пощёл к котёнку.
Тот сидел так же - подобравшись, на проезжем (на неудобном, грязном)месте (лужа с одной стороны, мусорная куча - с другой).
Иван Стефаныч положил около мордочки (с зелёными двигавшимися, следившими за ни глазами) мясо... Котёнок потянулся носом, понюхал жадно. проглотил даже слюну, но есть не стал.
- Да что ж это такое? - удивился Иван Стефаныч. - Болен ты что ли? (Потрогал нос, который был не то холодный, не то тёплый). – Ну, что ж тебе – молока, что ли дать?
Нести сюда блюдце было далеко и неловко. Он взял двумя пальцами котёнка, снова подивившись, какой тот худой и легкий, будто пустой (опять смутно чувствуя, что увязает в дело, которое не сможет выполнить), – принёс котёнка домой и посадил перед блюдцем.
По размеру головы, по глазам видно было, что это уже довольно взрослый котёнок, даже почти молодой котик. Но задняя часть его, особенно крестец (то ли из-за невероятной худобы), казалась какой-то урезанной. На груди у него была белая манишка, кончики лапок тоже белые (будто в перчатках), и по расцветке (у Ивана Стефаныча никогда ещё не было чёрных кошек) его можно было бы назвать красивым, оригинально красивым. (Дирижер во фраке). Но уж очень он был худ, неухожен и от головы его, Иван Стефаныч почуял, пахло чем-то очень неприятным: то ли гнилой копчёностью, как от рыбьей шкурки, то ли ещё чем-то таким… – очень противным. Котёнок, чуть оживившись, глядел на молоко, шевелил ушами, но не пил!
– Ну, ничего больше не могу придумать, – сказал Иван Стефаныч и вынес котёнка на прежнее место.
НО ОН ДАЖЕ И НЕ ПОДОЗРЕВАЛ, В КАКУЮ ИСТОРИЮ ОН ВЛИП.
Когда к обеду с работы пришла жена, котик уже сидел у двери квартиры, на лестнице.
– Чей это там страшный такой котёнок сидит? – тотчас громко, как она всегда говорила (и поэтому создавалось впечатление, что она скандалит), закричала жена, составляя так же шумно, со стуком (отчего Иван Стефаныч морщился) сумку на стол  в кухне, выставляя из неё бутылки с кефиром, консервные банки и прочие покупки. – Ты, наверно, притащил, как всегда! Отнеси куда-нибудь!
Иван Стефаныч взял его, вялого, податливого, как пустой носок (опять чувствуя пальцами, что у того ОДНИ КОСТОЧКИ!), и отнес его за ворота – подальше, ощущая и жалость, и омерзение, и – какую-то вину.
Во время обеда Иван Стефаныч пошёл за сметаной к холодильнику (тот стоял в комнате, и это служило причиной частых перебранок с женой, ибо, по мнению Ивана Стефаныча, холодильник должен был стоять под рукой в кухне; а жена – что «в комнате! Чтоб видели заграничную вещь гости», или что на кухне жарко для него…– словом, толком не могла объяснить, почему она этому противилась; и это всегда злило Ивана Стефаныча, тем более, что именно ему, как вот сейчас, приходилось то и дело ходить в комнату за чем-нибудь). И он, доставая в этот раз сметану, увидел за тюлем на подоконнике что-то тёмное.
«Неужели он?» Форточка была открыта – и котёнок с улицы, видно, влез к неё и сидел в своей позе – подобравшись – на окне.
 «Ну, Бог с ним – пусть хоть в тепле немного посидит. Всё равно жена выбросит. Ведь холодно уже на улице. А у него под шкуркой ни кусочка жира, ничего его не греет».
– Вот ты привечаешь, – закричала в обычной своей манере жена, войдя через некоторое время в комнату. – Иди – убирай его!.. Ой, какой гадкий! – сделала она нарочный плачущий голос. – Такой страшный! Вот ты привечаешь всех – принесет какую-нибудь заразу!
Иван Стефаныч (сердитый на жену, на холодильник, на этот её нарочный, плаксивый голос, на котёнка, который ему уже надоел) взял и выбросил его в форточку, и слышал, как тот неловко (совсем не по-кошачьи) ударился об асфальт. Раза два мяукнул просительно, прыгнул было опять на окно, но Иван Стефаныч грубо скинул его и захлопнул фортку.
Больше тот на окне не появлялся. (Может быть, потому, что не в силах был в третий раз вспрыгнуть на высокий подоконник?)

2. НА СЛЕДУЮЩЕЕ УТРО –

ещё часов в 5 утра – Иван Стефаныч (спавший по своей нервности очень чутко, а то и лежавший частенько без сна) услышал у входной двери (это за ДВЕ комнаты и коридор от себя!) противно-гнусавый и почти знакомый звук: Мяу! Мяу! (почти требовательный).
 Он встал, стараясь не разбудить поворачиванием замка в двери жену и дочь, спавших в соседней комнате, отворил дверь – и тотчас в неё пролез чернявый, хозяйски прошел в кухню и сел под стулом у батареи  – в своей позе.
Злясь на жену за холодильник, Иван Стефаныч прокрался в её комнату (замирая, что разбудит), щёлкнул дверцей, отколупнул прямо пальцем кусок колбасы и – так же, приседая на цыпках и чертыхаясь, отнёс кусок в кухню!
Не ест! Хотя нюхал жадно и проглатывал слюну.
Дал ему варёной рыбы из супа, стоявшего на холодном каменном полу в ванной.
Не ест!
Дал сырой рыбы, припасённой для своих кошек и лежавшей на холоде между рамами в туалете. И тут он набросился, заурчал, как хищник, и быстро и жадно стал поглощать рыбу.
Иван Стефаныч обрадовался, что котёнок все-таки может что-то есть. Он стоял, поёживаясь, на кухне (так как спал всегда голышом и в двери вышел так же), отщипывал пальцами мерзлую, скользкую рыбу и подкладывал котёнку внутренности (их легче было отрывать, кусочки от хвоста, жабер и, радуясь, что решил всё-таки «проблему»: раз котёнок ест – значит он не больной, а просто истощённый и, покормив его, через день-два можно будет избавиться от него. А там он сам сможет позаботиться о себе. И котенку будет хорошо, и у Ивана Стефаныча на душе будет спокойно.
Котёнок все ел, урча и постанывая. Ленивые сонные кошки Ивана Стефаныча (одна сахарно-белая, длинношёрстная красавица Мальвина, другая – серо-рыжая, будто обгорелая на пожаре, крупная и глазастая Кира и подрастающая третья, ещё без имени) – все сытые и вальяжные – с удивлением хмурились на урчащего чёрного незнакомца и с подозрением тянули воздух ноздрями, сидя каждая на своём любимом месте: белая – на посудной полке, наверху; подрастающая – со стула у батареи, как раз над тем местом, где ел чернявый, а Кира – рыжая вытягивала шею, отороченную огненно-пушистым воротником, из выдвижного ящика кухонного стола, который специально для неё оставляли чуть выдвинутым и ничем не занимали.
Наконец, чернявый всё съел, пошёл на «своё» место под стул у батареи, подобрался по обычаю – и замер.
А Иван Стефаныч – очень довольный, выпустил на улицу (через форточку в туалете, которую для этого тоже специально не заклеивали на зиму) всех кошек, что, брезгливо подрагивая, проскочили мимо незнакомца и мелькнули в форточке своими пышными штанами на задник лапах…– пошёл досыпать.
– Ты что? – спросонья грубым голосом спросила жена, когда он – голый и на цыпках – странновато прокрадывался мимо её двери. (Дверь она на ночь всегда открывала, потому что считала, что у них, на первом этаже, «плохой воздух», а из подвала в вентиляционные дыры тянет какой-то дрянью, а он-де не может добиться квартиры в новом доме, когда все его сослуживцы давно уже справили новоселье, – и очень сердилась, когда он осторожно и тихо притворял иногда ночью её дверь. Он же сердился всегда на то, что в открытую дверь всё слышно и он не может не разбудить жену с дочерью, когда во время бессонницы выходит гулять на улицу. Относительно же дома считал, что дом у них, хотя и не новый, но зато с высокими потолками, просторной кухней и не совмещенным (и тоже просторным) санузлом – к тому же в хорошем (тихом и зелёном) районе. Насчёт воздуха же – можно было вполне отворять форточку (как это делал он). Но жена твердила, что она не заснёт с открытой форточкой на первом этаже: пьяные ходят или кот чужой залезет – испугает…Словом, эта дверь была причиной многих с пустяка начинающихся ссор и служила благодатным поводом для издалека тянувшейся, но скрываемой (неосознанной и глубокой) вражды…
– Ты что, опять не спишь? – (как всегда, не схватывая ни его настроения, ни выражения лица) грубо и как-то упрощённо начала она. – Ложился бы ты, Иван, в больницу…Ни себе покоя не даёшь, ни нам с дочерью, а ей в школу в полвосьмого вставать!
– А вы дверь закрывали бы, – злым шёпотом просвистел он и нарочно демонстративно захлопнул дверь…услышав, проходя к себе в комнату, как жена тотчас вскочила и с такой злобой распахнула дверь, что ручка ударила в стену, а сверху, с притолоки над дверью, звонко упала на пол и раскрылась жестянка с гуталином.
Иван Стефаныч почувствовал жгучее, прямо непреодолимое желание тоже вскочить и опять упрямо захлопывать эту дверь столько, сколько жена будет ее распахивать, и добиться своего какой угодно ценой, вплоть до… разрушения всего! Вплоть до… уничтожения!!
(И он тотчас внутренним взором увидел такую картину: дом весь развалился от их хлопанья, стен нет, одни руины – осталась лишь эта дверь, а они, стоя по обе её стороны и ничего не видя, не слыша, продолжают в неистовой злобе, в упоении злобы – хлопать, и хлопать, и хлопать!!! Кошмар какой-то, светопреставление…)
«Ах ты, Господи! – подумал он, дрожа то ли от нерва, то ли озябнув голым телом на кухне. – До чего же душевно грубая женщина…Ну, причём тут больница?! О!.. »
Но – странно: приятное ощущение от найденного решения «проблемы»
с котёнком и то, что тот всё-таки поел и пригрелся (а не мёрзнет на улице) и что вообще с ним хорошо устраивается, – пересилило – и Иван Стефаныч как-то тихо и неожиданно легко и приятно задремал…
…И вот входит он в комнату – и вот Она (та, всегдашняя, которая постоянно присутствует в таких случаях) – большая, крупная, с расслабленным узлом волос на затылке, спит, отвернув лицо к стене, на кровати, рельефно и тяжело проступая бёдрами под одеялом…И зная всем существом, КТО это, и что ВСё сейчас можно, ВСЁ разрешает и оправдывает вспыхнувшее чувство восторга перед Ней, и счастья, и благоговения и – любви, он осторожно, но плотно (присев на край), ОХВАТЫВАЕТ Её: обнимая руками, телом – об-ле-гая!..
Она поворачивает лицо от стены – и вот он слышит в ней лёгкое борение, колебание (между возмущением и сдачей)…И вот-вот это колебание, это борение склонится в его сторону…Как он понимает, смятение Её не от НЕГО! А что Она как бы (неподвижностью своей) хочет остеречь его, предупредить о чем-то, сказать этим что-то…А он не поймет никак, в чём дело, – и это нервирует, тревожит…
И тут он как-то постигает, что … на соседней-то койке – у окна – ЕЩЁ одна женщина – приподнялась на локте и СМОТРИТ!
И – не столько за себя, сколько беспокоясь за ТУ (которую он может скомпрометировать) – он шагом, шагом, спиной – к двери! («Ещё не узнала меня – та, у окна, но идёт, слышу, чтоб узнать»)…Быстро, коридором длинным (больница, что ли, общежитие?) Иван Стефаныч закрывает и закрывает за собой попадающиеся в каждой секции коридора двери, досадуя, что они тотчас открываются за спиной! Почти бежит…Выходная дверь…Шаг – и с облегчением чувствует: ВЗЛЕТАЕТ от порога и летит над двором, метрах в 10 над землей, пролетает рядом с верхушками деревьев, под весёлые выкрики-подначки дворовцев:
– Ишь – гимнастикой занимается! Шустрый какой!
А он и в самом деле легко делает виражи, кульбиты…– ладно! просто! на скорости, то замедляя, то убыстряя; то плавно, то резко...Игра! счастье! восторг! (Как дельфин!) «Вот как я! Вот как у меня! Вот как я могу!..»
На втором этаже, в открытом настежь угловом окне – стоят военные (курсанты-десантники, что ли?) и смеются его шуткам…А он перебрал ногами (как воздушный конь) и впорхнул с виража прямо к ним – в окно.
И смеясь, и радостно дыша, говорит: «Ну, правда, ребята, посмотрите, оглядите-ка меня с затылка, со спины – есть ли у меня что-то особенное там, отчего я летаю…»
– Нет, – смеются, – Ничего…
– Тогда, видимо, каждый при желании может летать? Не так ли? А?..А?..
– ТЫ СМОТРИ НА КУХНЕ!! – разбудил его в самом радостном, в самом приятном месте сна грубый и громкий голос жены (видно, нисколько не считаясь, что он не спал ночью и только что – под утро – хорошо задремал). – Иди убирай за котёнком, я руки не буду портить. Дочь не может завтракать – её тошнит. Она без завтрака в школу уйдёт!
Иван Стефаныч вышел на кухню. Боже мой! В трёх местах она была загажена жёлтым дерьмом. Вонь стояла умопомрачительная!..
Скрепясь, он принёс пук писчей бумаги, стал зачёрпывать краем и сливать в хозяйственный совок, относить в туалет, полоскать совок под раковиной…
Дочь – простоволосая, с немытым заспанным лицом, с ленивой брезгливостью поджимала губы, следя за его процедурами…В её позе, выражении лица, общей неподвижности царствовала Лень…Никакой активной мысли, никакого сочувствия, никакого желания посторониться, когда он проходил с совком к раковине… Капризностью, вялостью и вздорным материнским упрямством (защищать эту вялость) так и веяло от неё: от незастегнутого халата, от голых упитанных ляжек, уже наливавшихся женской силой, но на которые почему-то было противно смотреть. (Может, потому, что они, как две капли воды, напоминали короткие мясистые ляжки жены?)
– ВЫБРОСИ ЕГО! – вдруг сказала она, таким же точно нарочно плаксивым голосом, как у жены. – Сейчас же выброси. Я не могу есть, меня рвет!
Он хотел ответить ей, что не может одновременно вытирать пол, полоскать совок и выносить котёнка. Что она сама могла бы кое-что сделать, пособить ему, подсказать что-то, посоветовать – вообще принять участие в нём, но ничего не сказал, а, принеся новый пук бумаги, стал мочить её и замывать вонючие склизкие места под столом, под газовой плитой и у раковины.
Дочь все сидела и с застывшей брезгливостью смотрела на его двигавшиеся над полом руки.
– ТЫ ЧТО, ОГЛОХ? – ломко и противно выкрикнула она. – Я тебе сказала, чтоб ты выбросил эту гадость!
Сжав зубы, он молчал, но ему так хотелось хлестануть по немытой капризной рожице этими загаженными листками бумаги, что он проносил мимо дочери к помойному ведру.
Когда, наконец, он кончил (полив все места хлоркой, сполоснув их горячей водой и протерев насухо тряпкой), выяснилось, что котик убежал в открытую дверь жениной комнаты и нагадил ещё везде и там. ЕГО ПРОСТО НЕСЛО сырой рыбой (попадались даже отдельные непереваренные кусочки: те самые внутренности и плавнички). Видно, у котёнка была дизентерия!!
Над головой Ивана Стефаныча зудела дочь, в комнате кричала жена…
Он в сердцах схватил котёнка и понёс его вон – на улицу! И пока нёс – из него лилось струйкой на паркет, на ковровую дорожку – везде!
От обиды, от омерзения – Иван Стефаныч несколько минут стоял на лестничной площадке и вздыхал, приходя в себя.
Дома, за дверью – как две сороки – верещали жена с дочерью.

3. ТРИ ДНЯ ПО УТРАМ,

когда Иван Стефаныч выходил на работу, котёнок сидел напротив двери на асфальте в своей позе, вяло мяукал ему навстречу, поднимал просительно зелёные глаза… Раза два видел Иван Стефаныч его бегущим к нему через двор (от помойки), когда возвращался с работы. Котик усаживался у двери, и приходилось ногой отталкивать его, так как он стремился пролезть в щель. Форточки отворять стало нельзя: тот всегда влезал в них и усаживался на кухне, под стулом, а то и прямо на жениной кровати. Один раз жена нашла его у себя на подушке. Словом, житья не стало никакого.
Возвращаясь с работы домой, Иван Стефаныч молил: «Чтоб его не было; чтоб как-то само всё устроилось…» Но тот встречал его на прежнем месте, бежал, как к родному, тёрся у его галош, мурлыкал. Но по виду – не поправлялся нисколько.
Иван Стефаныч стал смотреть на него, как на неизбежное зло. Своим жалким видом и робкой лаской, которую иногда проявлял котик к галошам Ивана Стефаныча, своей привязанностью он мучил его, бередил его душевный покой, напоминал ему какие-то «обязательства». (Как будто он в чём ДОЛЖЕН был котёнку). Тот стал для Ивана Стефаныча каким-то укором. Этот укор лежал каждый день на его дороге, когда Иван Стефаныч выходил или возвращался домой. Он терзал его. Жег!
Наконец, наступили заморозки; на глазах у чернявого появились какие-то гнойные потёки (как слёзы), и дальше оставлять его на улице стало нельзя. Иван Стефаныч начал вставать ночью и потихоньку впускать его к себе в комнату, а утром – выпускать. («Хоть бы умер скорее, что ли!» – иногда думалось ему). Тут своих проблем хоть отбавляй: из издательства возвратили книгу – надо было все вновь переделывать, переписывать. А этого Иван Стефаныч ОЧЕНЬ не любил. Тем более, что замечания редактора были глупые, стереотипные, будто тот нарочно хотел из оригинальной, как казалось Ивану Стефанычу книги, –  сделать похожую на всё, что выпускало до сих пор издательство. «Сделайте мне вот, как у Шпакова», – говорил, поблёскивая мутными толстыми очками курилка-редактор, нещадно дымя в нос некурящему Ивану Стефанычу: и сказать ничего было нельзя! – Наш читатель не поймёт этих Ваших «штук», – тарабанил редактор, – у нас же определённый профиль!
– Ну, да: скучный! – не удержался Иван Стефаныч.
– Ну, да! – не расслышал редактор (у него вообще было плохо «с обратной связью»: он был глуховат и подслеповат). – Ну, да. А Вы пишете не то киносценарий, не то документальный протокол какой-то… Пишите НОРМАЛЬНО! Как все пишут! – сердился он.
Это было до такой степени странно (особенно это «как ВСЕ пишут»), что Иван Стефаныч даже не возражал. Он принес домой рукопись (увидел, что, будто специально, в ней были вычеркнуты самые яркие, задушевные, на взгляд Ивана Стефаныча, куски) и – не знал, что теперь с ней делать. «Как ВСЕ пишут» он писать ну… не умел. Он просто не знал, как это делается…
 Кроме того, в издательстве, и в газете, где он иногда сотрудничал, - он отказывался от гонораров («За духовный труд нельзя брать деньги, – краснея, объяснял он, – за «любовное дело», каким является творчество, можно платить только любовью») – чем приводил в совершеннейший шок бухгалтеров: они приходили к редактору и кричали, что это – хулиганство! Они не знают, как закрывать ведомость!
Редактор морщился и называл его (за глаза) «юродивым и исусиком». И велел пересылать деньги по почте. А знакомые литераторы отворачивали от него при встрече глаза. А один из них, поймав как-то Ивана Стефаныча в туалете и застегивая ширинку, сказал: – Чего ты выпендриваешься? Водка подорожала! А курево!...Да задаром никто писать не будет! Дурак!
– Ну и хорошо, – краснея, ответил Иван Стефаныч, – останутся только одни графоманы, и вместо 10 тысяч членов останутся единицы, т.е. только те, кто не может не писать. Не для курева же, в конце концов, и пропоя занимаются литературой.
– Тьфу! – плюнул незнакомец. – Теперь ты понял, почему ты оказался в наших краях? Дурак!
– Почему?
– Вот потому! – дурачина!
И (по-пьяному, справившись, наконец, с ширинкой) пошел сердито вон!

На работе тоже были неурядицы. В неделю раза три-четыре проходилось сидеть на собраниях. Долго сидеть он на них не мог: у него начиналось отчего-то сердцебиение, не хватало воздуху, – казалось, что в помещении нечем дышать. Он вставал, открывал форточки. На него ругались за сквозняки, подсмеивались за его привычку везде открывать форточки. И однажды он так перед каким-то ответственным совещанием выстудил помещение, что начальник управления простудился и около месяца с ним не разговаривал, подозревая злой умысел.
Были и всякие физические неприятности, мелочи, но доставлявшие много хлопот. Например, у Ивана Стефаныча был многолетний запор, приходилось частенько пользоваться клизмой. На работе или на заседаниях это было неудобно. Кроме того, на анальном отверстии появились трещины и кровоточили иногда так, что вода в унитазе окрашивалась кровью, и ему казалось, что у него начинается, как у поэта Некрасова, рак прямой кишки…
А тут ещё этот котёнок!
Иван Стефаныч долго бился над тем, как его кормить: чтоб набрался он сил для зимы, чтоб вылечил желудок. Но тот ничего не ел. Небольшой радостью был тот момент, когда Иван Стефаныч ради эксперимента (впустив в очередной раз потихоньку ночью к себе котёнка) стал корить его специально купленной для этого диетической колбасой. Котёнок колбасу ел. Потом жадно пил воду и молоко. НО! Но был от этого всего и отрицательный момент: чем больше он ел, тем больше гадил. И как Иван Стефаныч ни замывал по утрам полы, за ночь комната его вся прованивала настолько, что скрывать больше присутствие котёнка стало невозможным.
После долгих унизительных споров и разговоров Иван Стефаныч выпросил разрешение держать котёнка в туалете. «Дня три, – соврал он. – Подлечу и выпущу».
Поганый же котёнок ни в чём не помогал ему. Только-только казалось, начинал загустевать у него понос и Иван Стефаныч приободрялся, как на следующий день начиналось все сначала. В туалете за закрытой дверью сидеть котёнок не хотел: царапался и орал весь день дурным голосом. А едва выпустишь – бежит в комнату Ивана Стефаныча, лезет на кровать или на стол и прямо садится на рукописи – перед носом работавшего над книгой Ивана Стефаныча.
Кошки Ивана Стефаныча чурались нового жильца: капризничали, не стали ходить в тазик, которым раза два пользовался черномазый, и начали гадить, где придётся (особенно последняя кошка, без имени, недавно сравнительно взятая тоже с улицы и не привыкшая ещё к строгому порядку). Вонь! Грязь! Постоянная какая-то забота!
Особенно расстроил Ивана Стефаныча один случай.
Купил он лекарства от желудка и попытался влить котенку в рот. Тот изворачивался, крутился у него на коленях и не пил. Иван Стефаныч влил ему глубоко в глотку и зажал рот, так что тому волей-неволей пришлось проглотить. Но после этого он тут же яростными рвотными движениями изверг из себя всё лекарство, а заодно и ту пищу, которой с таким трудом перед тем удалось его накормить. У Ивана Стефановича задрожали руки. Он швырнул котёнка в угол и хлопнул дверью.
– Ничего у тебя не выйдет! – уверенно сказала жена. (Она удивительно умела гасить всякий энтузиазм.)
– У Белоносовой саркома ноги, – например, сообщала с пафосом она. – Скоро умрёт!
– Ну …– старался поднять панихидный тон Иван Стефаныч, – выздоровеет ещё: теперь это лечат уже.
– А я тебе говорю, что УМРЁТ! – вытаращивая глаза, упорствовала жена. – Рак ничем не вылечишь.
– Но это же не рак. А хотя и рак – некоторые виды уже вылечивают.
– Что ты понимаешь! – кричала с непонятным упорством жена и так настойчиво и уверенно защищала тезис насчет непременной смерти Белоносовой, что Иван Стефаныч не выдерживал и говорил: «Неужели тебе так хочется, чтоб она умерла?»
И тут начиналось такое, что он не вытерпливал, уходил к себе и запирал дверь на ключ.
И теперь то же самое она сказала о котёнке (как всегда, грубо всё упрощая до цинизма): «Он скоро сдохнет!» И без всякой логики предложила: «Отнеси его своему приятелю Виноградову: у них же кот умер недавно, им теперь нужна замена».
Не зная зачем (видно, чтоб только исполнить долг), Иван Стефаныч пошёл к Виноградову и краем завел разговор о котёнке (хотя совершенно обходя вопрос о том, что за котёнок и что у него за болезнь).
– Нет, – сказал Виноградов. – Жена так переживает смерть нашего Фили, что мы решили больше никогда не иметь животных. А ты сходи – вот сосед рядом со мной живёт, у него, правда, есть кошка, но ему нужен кот (чтоб она на улице не гуляла). Чёрный у тебя, говоришь?
– Чёрный. С белой манишкой. –  Как заводной, ответил Иван Стефаныч.
– Ну, вот – сходи к нему.
У «соседа» шла стирка. Жена сидела на стуле и отдавала приказания своему мужу, который (всклокоченный и в одной нижней рубашке и трусах) колдовал над стиральной машиной: в ней что-то не ладилось, мыльная отработанная вода почему-то не спускалась через шланг, это нервировало, и они ссорились.
Поняв, что он не ко времени (кроме того, он их совсем не знал) – Иван Стефаныч кой-как промямлил причину своего прихода, сославшись на рекомендацию Виноградова. Они слушали удивленно.
– Нет, сказала жена. – У нас есть кошка. Где она, масик? – обратилась она к полураздетому мужу. – Ганя! Ганя! – позвала она. – Вот она у нас какая!
Из-под стола действительно вылезла облезлая, но довольно приятная пожилая кошка и, горбясь, как верблюд, стала разминать затёкшую спину…
Ну, что было делать?
Прошли обещанные Иваном Стефанычем «три дня»; прошла НЕДЕЛЯ! В состоянии котёнка ничего не менялось. (Но и помирать он  как будто не собирался). Каждое утро Ивана Стефаныча будили окриком: «Вставай: убирай за ним!»
Иван Стефаныч, наконец, устал, изнервничался, окончательно испортил отношения с женой и дочерью. Жена уже сама выбрасывала котёнка каждый день, но тот, ревя противным голосом, оказывался каждый раз опять у двери и не давал никакого прохода.
– Занеси в какой-нибудь двор да оставь, – опять просто и ясно сказала жена. – Или в поле вон вынеси да брось.
 Делать было нечего. Котёнок мешал работать над редактируемой книгой (за которую всё-таки принялся скрепя сердце Иван Стефаныч); мешал спать, жить. Дом превращался в какой-то свинарник…



4. ОДНАЖДЫ ВЫДАЛСЯ ТЁПЛЫЙ ОКТЯБРЬСКИЙ ДЕНЁК

Иван Стефаныч накормил, как следует, коёенка, взял на руки и пошёл с ним.
Пока нёс, котёнок прижался к нему, угрелся в сгибе локтя, стал засыпать.
Около парка на пустыре стояла пивнушка. Оттуда несло мочой и валялись разбитые бутылки, всякий хлам.  Иван Стефаныч зашёл с тихой стороны, где не было ветра, и посадил дремавшего котёнка около пивнушки на доски. Тот вяло мяукнув, прилёг, подобрав по обычаю лапки. Смотрел на Ивана Стефаныча.
Пригревало заходящее последнее осеннее солнце, на безветренной стороне, на сухих серых досках с ржавыми гвоздями было тепло.
– Ну, прощай, брат, – сказал Иван Стефаныч, чувствуя себя предателем. «Ведь умрёт с голоду, – думал он про себя. – Бороться за жизнь он не сможет, как другие бездомные животные. Больной. Одни кости… Я обрекаю его на верную смерть», – Прощай, брат, – повторил он. – Ничего не могу больше для тебя сделать. Потом, ты сам мешаешь себе: орёшь, не хочешь сидеть скрытно в туалете, не пьёшь лекарство. Так?
– Ничего, – сказал котёнок, – ступай себе. Здесь тепло, и я сыт.
– Ну, да –  это пока не опустилось солнце. А там тотчас придёт заморозок, и тебе с твоими косточками не согреться нигде. И по помойкам ты не прокормишься: ибо ты ничего не можешь есть. Тебе спасенья нет! Такова, видно, твоя судьба…
Чуть не плача отошел Иван Стефаныч от пивнушки, не забывая, однако, запутывать следы  и идя обходным путем…Всё было противно. Все гадко…Доверчивость котёнка, спокойно оставшегося на досках, особенно растравляла. Иван Стефаныч так и видел его: последние тёплые часы доверчиво сидящим у пивнушки. Неотвратимое умирание – одному, без всякой помощи – среди тёплых домов, среди людей и сытых животных…НИКТО не ПОМОЖЕТ!
– Да что ж это такое! Ведь это ужасно! – вдруг остановился как вкопанный Иван Стефаныч. – Тут ведь что-то надо делать!
Но тотчас пошёл дальше, ибо вспомнил и весь провонявший дом и нечистоту, и ссоры с домашними, и ждущую переделки (теперь уже нелюбимую и вызывавшую лишь только досаду) рукопись…Нет, нет – иначе, видно, нельзя. А главное, забыть, забыть! «Всё так! Всегда так»  – вспомнил он фразу из Толстого, и это его как-то успокоило…
ПО ДОРОГЕ он зашёл на почту и отправил редактору-курилке письмо, где, как ему казалось, он очень убедительно опровергал некоторые требования редактора. Письмо было искреннее, взволнованное, и ему Иван Стефаныч придавал большое значение…
Какова же была его досада, когда, идя обратно (в приятном ощущении сделанных всё-таки дел: с котёнком и письмом), – он вдруг вспомнил, что бросил письмо в ящик НЕ ЗАКАЗНЫМ! И даже НЕ НАКЛЕИЛ МАРКУ!
Он вернулся на почтамт, прошёл к окошку «администратор» и долго пытался объяснить грубой и какой-то сонной тётке, чтоб она вынула его письмо из ящика, а он наклеит марку и пошлёт заказным.
Она долго не понимала или не хотела понимать. (К тому же понять ей мешала соседка, которая, смеясь, просто закатываясь от смеха, нагибалась к ней и всё твердила и твердила полушёпотом какую-то служебную байку; и видно было, что администраторше интересней было слушать подружку, чем назойливого Ивана Стефаныча с каким-то там странным и невиданным делом).
– Я не имею полномочий вскрывать ящики! – наконец, неприязненно ответила она. – Идите к начальнику почтамта и пишите заявление. Опишите приметы письма. А впрочем, письмо дойдет и так, с доплатой.
– Но это в официальное учреждение. Кто ж там будет доплачивать? Просто вернут и всё.
– Ну, вернется обратно к Вам. Адрес-то обратный есть?
– Что-то мы всё не про то говорим! – разозлился и Иван Стефаныч. – МНЕ НУЖНО ОБРАТНО МОЁ ПИСЬМО – и всё! О чём разговор-то!
– Ну, вот идите к начальнику и напишите заявление, – не желая НИЧЕГО делать, закончила разговор администраторша. (Потому что напарница дёргала её за рукав, пытаясь выложить ещё одну служебную сплетню).
Иван Стефанович пошёл было к начальнику на второй этаж (и начал даже подниматься на обшарпанной лестнице, где тупая уборщица, не обращая внимания на посетителя, мела сухой щёткой на него пыль, бранясь, вроде того, что «ходють тут всякия»), но вдруг плюнул на всё (на этих администраторш, начальников и уборщиц) и, матерно выругавшись (что с ним никогда не случалось), – отправился домой.
НА ПОРОГЕ ДОМА, У ДВЕРИ СИДЕЛ КОТЁНОК!
И тут Ивана Стефаныча как кто подменил. Без всякой сентиментальности он крепко взял котёнка поперек живота (так, что тот даже вяло пискнул) и твёрдыми шагами устремился прочь от дома. «Вот так мы везде и проигрываем, - повторял он где-то слышанную в курилках фразу. – Из-за нашей мягкотелости! тряпичности!»
Шёл он довольно долго, никак не придумывая, куда бы деть котёнка. (Бросить в речку, и дело с концом. Быстро и радикально») Он тотчас увидел, как котёнок летит в воду, удивляясь вероломству, и чей-то голос сказал: «Всю жизнь потом себе не простишь!» – Ерунда! Вздор! – тотчас возразил этому голосу Ивана Стефаныча. – Вот так мы и проигрываем всегда!
Он заходил в несколько дворов и оставлял котёнка, но дворы были достаточно открытые, и котёнок мог вернуться отсюда. И Иван Стефаныч опять схватил его и нёс всё  дальше и дальше.
Наконец, один двор показался ему подходящим. Он посадил котёнка недалеко от ворот, прямо на проходной части, чтоб он был виден, и, отойдя чуть в сторону, постоял некоторое время в несбыточной надежде: что, может, кто-нибудь, как-нибудь и подберёт всё-таки его! Впечатление было такое, будто Иван Стефаныч (подобно несчастной матери-одиночке, не имеющей возможности воспитывать ребенка) подкидывал своё дитя, – но не в силах был так вот просто бросить его куда попало и хотел хоть краем глаза увидеть того, кто подберёт его.
Прошёл старик с бутылками кефира и покосился на Ивана Стефаныча, неопределённо стоящего в воротах. Прошёл школьник с портфелем: присел перед котёнком, потыкал ему в нос прутиком и пошёл дальше, крутя истрепанным, измочаленным  в драках портфелем. И пока шёл и крутил – всё оглядывался и оглядывался на котёнка и Ивана Степана, как будто улавливая между ними какую-то связь.
И тут Ивана Стефаныча как пронзило: в его мозгу вспыхнула точно такая же сцена. Ну да: вот так же сидел котёнок на проезжей части; так же у ворот и в такой же позе стояла невидная  женщина с сумкой (как стоит сейчас Иван Стефаныч), а он тогда, подобно этому школьнику, проходил между ними и тоже почувствовал между ними какую-то связь.
И теперь Иван Стефаныч понял, что это была за связь; кто была та женщина и кем ей был котёнок. Иван Стефаныч до тонкостей постиг и всё, что тогда чувствовала та женщина, постиг и всю предысторию этой сцены и понял, что они всучивают котёнка друг дружке в надежде, что найдётся кто-то добрей и сильнее их, совестливее или попростоватей, поглупей…
Иван Стефаныч аж вспотел от этих каких-то прямо отчаянных мыслей. Он схватил котёнка и побрёл куда глаза глядят, лишь бы подальше от этого двора, подальше от этого воспоминания.
Но странное дело: эти мысли не только не размягчили его, а РАССЕРДИЛИ и даже больше того – ожесточили: «А! – говорил он сам себе. – Вы хотите разжалобить меня, поэксплуатировать моё чувство сострадания и тем окрутить меня. Нет, дудки!»
Он двинулся в конец улицы – и сейчас же увидел какой-то совсем незнакомый (в этой части района) высокий – в полтора роста – добротный забор (с колючей проволокой поверху). «ОСТОРОЖНО: ВО ДВОРЕ ЗЛАЯ СОБАКА!» – вспомнил он про такие заборы, – видя высовывающиеся над забором оголённые ветки яблонь. На углу проволока была сорвана (видно, мальчишками) и висела клоками. Иван Стефаныч, не раздумывая, приподнял котёнка («Отсюда не убежишь!»), встал на цыпки и перекинул его через забор. Он услышал, как тот ударился обо что-то зазвеневшее и заскрежетавшее, и жалобно мяукнул, Иван Стефаныч приложился к щели, и в животе у него что-то вздрогнуло: котёнок стоял на мотках колючей проволоки и с непередаваемым выражением тоски и отчаяния глядел мимо щели Ивана Стефаныча вверх – на то место, через которое его перекинули. – Мяу! – позвал он. И в этом «мяу» не было сейчас ничего противного, ни надоедливого. В этом «мяу» была безнадежность живого существа, которое смотрело на высоченный забор и видело, что отсюда ему (истощённому болезнью и голодом) не выбраться уже ни за что! Его глаза, полные жалобы и ещё не полного понимания, зачем его выбросили сюда через забор, находились прямо перед щелью Ивана Стефаныча, хотя котёнок его не видел. Выражение этих глаз резало, как ножом. Это был взгляд ребёнка, которого отправляют в газовую камеру, предельно вероломно обещая ему, что там ему будет хорошо…
Иван Стефаныч оторвался от щели и быстро зашагал прочь, в десятый раз повторяя, как заклинание: «Вот так мы и проигрываем везде. Вот так мы и проигрываем! Везде!»
– Мяу! – донеслось ему в след. – Мяу!..

5. НОЧЬЮ ИВАН СТЕФАНЫЧ ПРОСНУЛСЯ ОТ КАКОГО-ТО ТОЛЧКА

За окном стояла ГРОЗНАЯ, ВСЯ КАКАЯ-ТО ПРОМОЗГЛАЯ, ЛЕДЯНАЯ СЫРОСТЬ! Только вчера был хороший, тёплый день, а сейчас…
– Что же я наделал! – охнул Иван Стефаныч. Дрожащей рукой отвернул одеяло и, трясясь всем телом от сырого холода (батареи ещё не топили), – стал нервно одеваться. «Быстрей, быстрей! – шептал он, как в бреду, – Это что ж за люди, что за порядки!»
– Ты куда? – спросила грубым голосом жена в (как всегда, открытую настежь) их дверь – так, что нельзя было пройти незамеченным. – Вот и ходит, вот и ходит!
Но он не ответил и выметнулся на улицу.
На улице было что-то невозможное! Сырой туман, какая-то мерзкая ледяная слякоть, пронизывающий сырой холод. Через две минуты его пробрало насквозь: в двойной одежде! И в теплом белье!
– Найти! – шептал он. – Вернуть! Нет ничего важнее этого дела! За всю жизнь подвалило одно стоящее дело, когда он по-настоящему мог пригодиться одному живому существу, – и он от этого дела отпихнулся. Какие ж мы болтуны! Какие трепачи! «Заходи в любой дом», «Стучись в любую дверь!» – пока это нам ничего не стоит. А чуть понадобится больше какой-то «положенной» нормы доброты, чуть затрагивается наш покой – тут-то мы и ощериваемся как крысы. Впрочем, не «мы», не «мы», а Я! Я!..И я смею ещё говорить о ком-то!
Иван Стефанович уже не шёл – бежал к тому месту, где бросил котёнка. У него текли слёзы, боль разрывала грудь.
Из-за поворота вывернулся милицейский патруль на мотоцикле. «Гражданин! – окликнули его. – А, гражданин!»
Иван Стефаныч кинулся в ворота, затаился.
Мотоцикл остановился, с него стали слезать…
Иван Стефаныч бросился в глубь  двора, видя, однако, что там тупик и деться некуда.
Милиционер стоял в воротах и смотрел, как Иван Стефаныч совался туда и сюда, и спокойно дожидался, когда тот набегается и выйдет к нему, так как видел (и знал), что другого выхода с этого двора не было. Он даже стал раскуривать потухшую папиросу. На одну секунду только опустил глаза на кончик папиросы. А когда поднял (пыхнув дымом) – Ивана Стефаныча  во дворе не было. Так-таки вот был – и нету!
Милиционер оторопело смотрел на наваждение: двор был весь на виду (и он хорошо знал этот двор!), и забор стоял на месте. Гражданин бежал прямо на забор и вдруг – пропал.
Патрульный бросился к мотоциклу. Сообщил по рации о случившемся и стал разворачивать мотоцикл с коляской.
Иван же Стефаныч меж тем (сам не понимая, что произошло) неожиданно очутился на том самом пустыре около парка, где стояла вонючая пивнушка. Тут только, отдышавшись, он сообразил, что (когда он ударился лбом о забор) доски в заборе разошлись, так как специально кем-то были отодраны снизу и ловко держались на одних лишь верхних гвоздях. (И перекладины нижней не было). Так что: когда он проскочил сквозь доски, они тут же за ним и сомкнулись.
(Везде были понастроены заборы, причём именно там и так, чтоб людям неудобно было ходить. Но живая потребность всё равно пробивала себе дорогу, как её не перегораживали, и находила себе выход. Так было и с этими досками).
Теперь до «того» забора (с котёнком) оставалось немного, но Иван Стефаныч потерял (от удара о забор) направление и выбился из сил. Ноги у него дрожали.
Долго плутал он по ночным, слякотным (и теперь каким-то незнакомым) улицам: всё было, после истории с мотоциклом, чужим, враждебным и ненужным. «Ты что тут делаешь?!» – казалось, дожидался его окрик за каждым углом.
Наконец, ему помнилось, что вот он «тот самый» добротный забор с колючей проволокой вокруг сада. Вот он угол с нарушенной колючкой, а вот и щель. Иван Стефаныч наклонился к щели и позвал: «Кс-кс…» Было тихо, темно, промозгло…Только пар вылетал шумно изо рта…Около щели (как и тогда) лежали мотки колючей проволоки.
Иван Стефаныч обошел вокруг: «Кс-кс!..Ну, найдись!» – шептал он. – Появись! Как же ты мне нужен! Возьму, отогрею…Пусть хоть умрёшь, но дома. В тепле…»
НЕТУ!
Зайти в дом, спросить: не видали ли чёрного котёнка?..
Да ведь НОЧЬ!
Приложился к ещё одной щели: рассмотрел чёрные сучья яблонь, полуразрушенный сарай, не то «баня» (зачем баня в городе?! – мелькнуло в голове). Подтянулся на руках: в том конце усадьбы – стоял на высокой подставе – хороший, крепкий, деревянный дом (о каком всю жизнь почему-то мечтал Иван Стефаныч): с террасой, пристройками, крыльцами; с высокими воротами слева от него. (Не любил всё-таки Иван Стефаныч многоквартирных, коммунальных современных домов. Гены, что ли? – Отец был из крестьян, и нередко, скучая в городе у сына, донимал рассказами о том, как пахнет сосной в «настоящей» избе и сенными травами во дворе. «А не бензином да асфальтом, как у вас», – добавлял он). Но никак Иван Стефаныч не мог «добраться» до такого дома, «дома детства»: НЕ БЫЛО ТУДА ПУТИ. Да и свербело (задолбленное в голове пропагандой): «Кулацкое это всё, кулацкие частно-собственнические пережитки». И он, с непонятной даже  неприязнью, оглядывал сейчас и дом этот, и добротные ворота «под крышей» (чтоб не гнили от дождя) и – то ли завидовал, то ли осуждал. И решившись, зашёл всё-таки со стороны ворот и подёргал за медное кольцо тяжёлую, утопленную глубоко в забор (как в амбразуре) калитку…
Нет! Ночь ведь!..Да и вид у него…
Он походил ещё по тёмным соседним дворам, по какому-то пустырю, где стоял сарай с выбитыми стёклами и от которого тоже несло мочой и калом… – и везде «кыскал». «За полночи котёнок, конечно, мог далеко уйти, – рассуждал Иван Стефаныч – если только не подобрали в том доме. Да вряд ли: что они – лучше меня?..Эх! завтра, завтра надо опять прийти…А сейчас…»
ДОМА, в туалете стояли ещё на своём месте мисочка котёнка с недоеденной диетической колбасой и тазик для «нужды», – как будто бы он был ещё дома: вот откроешь дверь в комнату, и он там сидит на столе, прямо на рукописи, и преданно смотрит навстречу; поднимается, муркая, и бежит к ногам – тереться о галоши. О, Боже мой!
Всё было на месте, всё хранило следы о нём (как о родном человеке): вот здесь он лежал, здесь вот стошнило его после лекарства, тут вот сколько раз подтирал за ним пол…Только самого (родного этого существа) НЕ БЫЛО нигде! никак! Будто его не было вовсе, будто всё это приснилось: женщина в воротах (будто Фея, проверявшая Ивана Стефаныча на доброту). Сидящий чёрный комочек на дороге, вонь и скандалы в доме…– дымный, длинный кошмар. И сейчас всё на месте, и только ЕГО – НЕТ!

6. С ЭТОЙ НОЧИ ИВАН СТЕФАНЫЧ СИЛЬНО ПЕРЕМЕНИЛСЯ

Теперь все те небольшие радости и удовольствия (что были у Ивана Стефаныча) отдавали отравой, как только к ним примешивалась память о котёнке. Даже мытьё в тёплой, светлой ванной – с её бело-кафельным уютом, ровным баюкающим гулом газовой горелки, льющейся воды и ванным одиночеством (где он законно мог побыть один) – теперь не доставляло ему никакого наслаждения.
Он намыливался своим любимым (очень дешёвым) «Земляничным» мылом (которое пахло детством и руками матери), – …а котёнок – в измокшей от дождя, а потом смёрзшейся и торчавшей сосульками шёрстке – говорил: «Ты вот в тепле, и уюте, а я сижу под забором!»
Иван Стефаныч расчёсывал перед туманным, запотевшим от пара зеркалом свои пахнущие земляникой волосы, а котёнок сидел где-то за ванной – в углу (как бывает на киноафише) и говорил: «Все вы только притворяетесь гуманистами, добряками – на словах. А дойдёт до дела – простого дела доброты – тут-то и нет вас. И ведь найдёте способ оправдаться: и «Извините, я так занят», и самокритичное «Да, Вы правы: не всегда, к сожалению, делаю то, что надо бы», и – якобы смиренное: «Ну, что ж: я человек только – не Бог»…А ведь и требуется-то от вас, – Господи! совсем немного, – и то-то вы не можете исполнить. И всё-то отговариваетесь, и всё-то отпихиваетесь: «У нас дела-а! Это всё мешает нам ра-бо-тать!»
– Да, это мешало мне работать! – сказал Иван Стефаныч.
– Ну да! А что это была за работа? – Ерунда! Ради мелкого престижа. (Ну, пусть ради крупного): Ради выделения в каком-то своём «кружке», ради того, чтоб доказать чего-то кому-то в другом «кружке»…Ради телевизора в 70 см по диагонали, пианино кремового за … рублей… На ШУБУ ЖЕНЕ НЕ ХВАТАЛО (дублёнки дорого тогда стоили) – бегал: унизительно занимал у старых товарищей, потом тянул годами отдачу, стыдился  встречаться, хотя находились деньги на новые шифоньеры и «стенки»… и портил отношения с проверенными однокашниками, врал им и выкручивался… Эх! … А чтоб не терзали все эти вопросы, чтоб не слышать о них, не встречаться с обиженными или обманутыми людьми, – стремитесь скрываться на дачи. Проскальзываете в собственных машинах мимо троллейбусной давки, духоты  и  живых страдающих глаз несчастных матерей и детей… Раз не слышно и не видно (за кабинетами и дачными стенами) – можно думать, что ничего этого и нет…
Всё это (и ещё всякое) теперь приходило Ивану Стефанычу на ум, когда он испытывал тепло или удовольствие от еды, или какую-нибудь другую (редкую у него) радость. Чаще всего вот здесь – в ванной. Или в туалете. (Туалеты он тоже любил за их тишину и …отъединённость, – что никто его там, особенно на работе, не дёргал).
Однажды (он забыл запереть дверь в ванной) жена, как всегда, резко и бестактно распахнула её: «Ты что – плачешь, что ли?» – удивилась она, беря какую-то тряпку и видя, что он утирается полотенцем, и веки у него красные и набухшие.
 Он ничего не сказал ей и отвернулся к зеркалу, и стал причёсываться, но долго ещё не мог успокоиться. Потому что котёнок сидел тут – с ним, – одновременно и далеко (там, за забором, на колючей проволоке) и в то же время, – как бывает именно на киноафишах, – где-то тут совсем рядом, в уголке, и говорил: «Предатель! Иуда!.. Бросил больное, несчастное животное! на проволоку! в холод!..И ведь знал, что я не выдержу. А БРОСИЛ! И УШЁЛ!.. Эх, ты: ммер-за-вец!»
Ночью жена на цыпках подходила к его комнате и слушала, как он не спал, вздыхал, ворочался…выходил потом на кухню (она пряталась в это время), гремел там пузырьками, пил какие-то капли.. Один раз долго после этого сидел там.
В щёлку двери видно было, что он сидел за кухонным столом, в халате и с голыми ногами и, подперевшись на руку, смотрел в тёмные заиндевелые окна… По лицу его текли слёзы, он иногда вытирал их рукой. Сидел он тихо, без всякого выражения, со спокойным лицом…И это было так страшно, что она заходила по врачам.
И в конце ноября – знакомый Ивана Стефаныча врач-психиатр, хороший товарищ, – предложил ему лечь к нему в спецбольницу – подлечиться. «Укрепишь нервы. То, сё… – отдохнёшь!»
Иван Стефаныч не возражал. «Пусть, – думал он. – Считают меня ненормальным? Ладно. Там хоть один побуду. Расспросов, разговоров этих не будет».
– Но надо ведь повод иметь, – наивно сказал он. – А то ведь так меня не возьмут.
– «Повод» есть, – усмехнулся приятель.
– Какой?
– Некоторые…мм…странности…
«Гм! «Странности, – оставшись один, размышлял Иван Стефаныч. – Какие там ещё «странности» ?!
Впрочем, странности, действительно, были, и о них очень хорошо знал и сам Иван Стефаныч.

7. ПЕРВАЯ СТРАННОСТЬ

(или та самая «тайна» его, о которой все, конечно, знали) – состояла в том, что ему почему-то нельзя было жить в столичном городе (где он родился и где жила его мама – на старой кладбищенской улице в Черкизове, по которой он невыразимо тосковал) и за что на работе сослуживцы прозвали его «патриотом». Трудно было бы точно выразить, что под этим словом у них подразумевалось (да и не укладывалось целиком то, что под этим подразумевалось, в простое это слово), но среди сослуживцев в связи с этим  он был на каком-то особом («насмешливом») положении. Поводом для такого «насмешливого» положения служило и то, что он «пописывал» (т.е., действительно, занимался из рук вон «странным» делом); к тому же не курил! не пил (как «все писатели») – кроме разве пива и то не больше стакана за раз; не любил анекдотов, обнажено-интимных «мужских» разговоров и даже «возмущался», когда при нём пересыпали речь «нормальной» безобидной матерщиной. «Тут же нет женщин!» – недоумённо  возражали ему в таких случаях. Но он на это ничего не отвечал, а просто вставал и уходил из любой компании. (Он не понимал: почему оскорбительное для женщин, т.е. для его, скажем, матери или сестры – не могло быть оскорбительным для него самого?) Но самое главное: он был щепетильно лояльным в политическом смысле. Он не терпел (в этих же компаниях) этакого «модного» политзубоскальства, дешёвого фрондёрства, подтрунивания над «нашим  русопятством», «нашими достижениями и успехами» – вообще над «начальством». Спорил, надоедно защищал: и последнее Постановление, опубликованное в газетах, и даже на ответственных собраниях делал замечания руководящим деятелям, что «дела их не соответствуют этим недавним Постановлениям»…
По каковому случаю и вышла у него однажды крупная ссора с Начальником их конторы. (Тем самым, которого он «простудил» ненароком на одном из совещаний.)
У Начальника был жёсткий, крепкий баритон и волевая ямочка на подбородке.
– Вы болтун и трепло! – сказал он Ивану Стефанычу в своей обычной (определённой и «окончательной» манере: как печать поставил). – Вы кто такой, собственно, здесь у нас? Вот у меня есть инструктивные и циркулярные письма, как понимать и толковать последние Постановления. А Вы что?!
– А что??
– А то. Вы забыли, какое «отчество» Вы носите? и за что Вы находитесь в наших «палестинах»?!
Иван Стефаныч даже обсуждать ничего не стал в таком тоне. Он тут же вышел вон и накатал на Начальника жалобу в Управление. (И даже копию послал куда-то Повыше) «…Я – патриот! – писал он в ней. – И не могу проходить мимо, когда…»
Начальника (как ни странно) приструнили; но Ивану Стефанычу он этого не забыл: «То же мне – «патриёт»! – фыркнул он тогда.
С этого и пошло.
Впрочем, Иван Стефаныч и Начальника уважал. Он даже завидовал где-то: его твёрдости, ясности и этой вот «определённости». (Чего за собой Иван Стефаныч не досчитывал) Все, находившиеся в городе на ЕГО «положении», на вопрос: «за ЧТО?» –  неопределённо отвечали: «Ни за что». Это плохо, думал про себя Иван Стефаныч, – уж если находиться тут – так надо же за «ЧТО-ТО!» Надо действительно что-то предпринять (или написать!) А так ведь… Просто стыдно. Перед собой.
Потому-то ему и нравилась эта начальническая «ясность» во всем. («Я поставлен сюда уп-рав-лять!»). А Иван Стефаныч не знал, «зачем  он-то тут «поставлен». Кроме того, ему нравилось в Начальнике, как тот имел ту же «ясность» и в..во внешнем облике: пострижен не по последней экстравагантной моде, но и не «деревенская кадриль» 70-х. Виски подбриты не ниже, не выше, а точно, как «нужно». Узел на галстуке, ширина брюк, длина манжет – всё соответствовало негласному полагавшемуся стандарту. У Ивана же Стефаныча рано начала проглядывать не по чину большая (и какая-то «апостольская») лысина: на затылке волосы были длинны, а на висках завивались в колечки.
Пальто, хоть и приличное, но длиннополое, какое-то аляпистое – из ширпотреба. Такими же (из магазина) были мешковатые (смешно висевшие сзади) брюки. И пиджаки. На Начальнике же всё сидело ладно, подогнано – из спецраспределителя. Иван же Стефаныч (по своей простоватости) не знал про это и удивлялся ладности Начальника.
Единственно – он разочаровал его на пляже. Было учрежденческое массовое гулянье, и, когда они – неподалёку друг от друга разделись – Иван Стефаныч поразился тому, как неузнаваемо изменился весь Начальник: это был щуплый, коротконогий и какой-то даже неприятный своей наготой мужичонка. Иван же Стефаныч, напротив, был высок, дороден телом, и такого благородного сложения, что когда они рядом шли к воде – женщины заглядывались на него. А на его соседа никто не обращал никакого внимания: тот просто исчезал рядом с «богоподобным» Иваном Стефанычем.
Когда же они оделись – произошло обратное чудо: Начальник превратился в моложавого, подтянутого мужчину, а Иван Стефаныч  – в какого-то пожилого «дядечку», «качающего права».
И эту странность знал за собой Иван Стефаныч и стыдился её.

8. ВТОРАЯ СТРАННОСТЬ

была в том, что Иван Стефаныч любил…петь!
И не какие-нибуль там «песенки». Это были исключительно арии и из самых знаменитых опер! Это было потребностью души. И тем больше стыдился этого пристрастия Иван Стефаныч, как тайного порока.
У него был довольно сильный (и от долгой тренировки очень подвижный и лёгкий) тенор, которому он умудрялся придавать самые неожиданные тембры и эмоциональные оттенки. Пел он всегда увлечённо и с большим чувством…так, что входя иногда «в образ», прерывал пение из-за подступавших слёз – и очень стеснялся, когда его за всем этим заставали.
Петь было негде; поэтому он пел обычно «в шестую часть» голоса – везде: на улице, в магазине, на работе, в туалете… так что замечал иногда удивлённые взгляды окружавших его в это время людей.
Очень редко позволял себе петь в полную силу. Лишь когда не было никого дома, он укрывался на кухне (так как она со всех сторон ограничивалась нежилым «пустым» пространством: с одной стороны лестничная площадка, с другой – его же коридор и ванная комната) и пел «БОЛЬШОЙ КОНЦЕРТ», как он называл это.
Но когда по соседям пошли слухи, что у Ивана Стефаныча кто-то воет «церковные псалмы» «гнусавым голосом», он надолго прекратил эти «выступления».
Это была целая отдельная (скрытая) жизнь Ивана Стефаныча, –  о которой можно было бы рассказывать много, но от этого она не становилась ни понятней, ни нормальней (даже для него): у других ничего такого не было. И это было, конечно, основным доводом в пользу СТРАННОСТИ этого увлечения.

9. НО, НАКОНЕЦ, БЫЛА И ГЛАВНАЯ СТРАННОСТЬ ИВАНА СТЕФАНЫЧА…

о которой никто не догадывался, но о которой прежде всего и подумал Иван Стефаныч, когда речь зашла о больнице. Об этом нельзя было не только «говорить» (и что говорить) – об этом нельзя было спокойно даже думать! Это была какая-то «болевая точка» во всех его размышлениях. Когда во время своих бессонниц ночью он попадал на неё – он вскакивал! садился на постели и тряс головой, – будто старался что-то  вытрясти из неё, что жгло и мучило его там, внутри. В такие мгновения ему казалось, что мозг у него в черепе  как-то  ПОВОРАЧИВАЕТСЯ (как сотрясение какое) и накатывала дурнота…
Дело в том, что Иван Стефаныч боялся…смерти.
Не той смерти – случайной (от болезни или от травмы), а – обязательной, «законной», природно необходимой! так сказать, «нормально вменяемой» каждому в его же собственных интересах.
Иван Стефаныч понимал, что бунтует против самых основополагающих законов природы; что вступает в противоречие с фундаментальным положением, – но ничего поделать с собой не мог. «Видимо, вот тут и есть моя болезнь, – думал он. – Ведь столько людей кругом, и никого это особо не волнует. Во всяком случае они же не переживают так, не возмущаются этим».
И вот этот последний (собственный) довод, а не уговоры приятеля-психиатра, заставили Ивана Стефаныча согласиться «подлечиться».

10. БОЛЬНИЦА БЫЛА ХОРОШАЯ

Специально для больших начальников (о таких Иван Стефаныч по своей наивности и не догадывался). Чистота, порядок, тишина. Особенно тишина эта была по душе. В обычной-то больнице он не мог, бывало, выдержать и трёх дней. Он помнил, как просто сбежал из одной такой больницы из-за постоянного тарахтения холодильника в коридоре, соседа-курильщика с транзистором (который тот включал в 5 утра) и, главное: общих мест для «нужды»! Нет, Иван Стефаныч был не индивидуалист, а даже в чём-то компанейский человек, но коллективно сидеть на толчках – ну не мог! у него всё спиралось. А если вспомнить про его и так хронические запоры, то дело становилось просто катастрофическим. Промучившись в этой больнице три дня бессонницей и животом – он на четвёртый сбежал, бросив всякое лечение. (Для таких больниц надо было иметь очень крепкое здоровье!)
А здесь у него была отдельная комната. Туалеты индивидуальные. И лечением его тоже особенно не донимали. Лежал себе и отдыхал. В тишине.
Ну, единственным, может быть, неприятным воспоминанием была первая (когда его привезли) встреча с Главным врачом. Возни ведь с психами при установлении диагноза бывает всегда очень много: вывих души – не вывих ноги. Пока доберёшься до сути.
У Главврача же был свой (оригинальный) метод установления диагноза: он ставил исследуемого в сверхнапряженную ситуацию и смотрел на реакцию…
Так же было и на этот раз. Главврач вошёл в белый (мертвяще, раздражающе белый, утомляюще белый) кабинет, где сидел бледный осунувшийся  (не спавший уже дней пять) Иван Стефаныч и без всяких переходов сказал: «Я пришёл сообщить Вам, что Вас сейчас убьют!»
Иван Стефаныч жаждал покоя и тишины. Он смотрел на очень свежего малиново-румяного (с прожилками на носу и щеках) седого пожилого человека в ослепительно белом халате, видел, что тот «играет» (причём очень плохо) какую-то придуманную себе роль (принимая Ивана Стефаныча за круглого дурака), и ему стало скушно и тошно, и он пожалел, что согласился на лечение. От всего этого Иван Стефаныч стал злиться и ответил: – А Вас наградят и сделают повышение по службе, – как соучастника убийц!
Эффект был неожиданный (не столько для прояснения диагноза Ивана Стефаныча, сколько для выявления изгибов души самого Главного): он вскочил, малиново покраснел и вышел из кабинета, хлопнув дверью.
Так и остался Иван Стефаныч не диагностированным – до лучших времён.
БРИТВУ У НЕГО при поступлении отобрали. У приходящего же парикмахера бриться он отказывался (у него была очень раздражительная кожа; и кроме того, Иван Стефаныч до болезненности был брезглив). И за два месяца пребывания в лечебнице у него отросла неожиданно густая, тёмная и курчавая (просто НЕОБЫКНОВЕНОЙ КРАСОТЫ) борода! И вместе с лысиной и грустным выражением карих пристальных глаз он стал походить на каких-то древних (может микельанджеловских) апостолов.
Главврач (который старался избегать встреч с ним и поручил всё лечение его приятелю) насмешливо спрашивал иногда на «пятиминутках»: «Ну, как там наш «апостол Пётр»?
Иван Стефаныч наслаждался покоем, чистотой и тишиной; и отсутствием всяких забот. Можно было ни о чём не думать: просто сиди и смотри целый день в окно – на синее яркое небо, на солнечный, режущий глаза снег… Разрешали разгребать этот снег, и Иван Стефаныч после завтрака, с удовольствием (часа по три), не спеша, аккуратно и красиво расчищал-выкладывал дорожки: к Главному входу, потом в Лабораторию, потом к Приёмному покою и, наконец, к стоявшему особняком – (в самом конце небольшого парка) каменному, приземистому моргу…
Почему-то, дочищая эту (последнюю) дорогу, – он вспоминал неистощимого юмориста: десятиклассника Мишу Шмелёва из 8-й палаты. Держа градусник под мышкой, как балалайку – он «наигрывал» на нём, а в промежутках выдавал пародии на авиа-переговоры: «Гроб! алё, гроб! Я – могила. Перехожу на приём!» Или: «Морда, морда! Я – кирпич! Иду на сближение!» А то имитировал радиоконцерт: «Передаём русскую народную песню: «Радикулит мой, радикулит!» (намекая на соседа по койке). А то дурашливым голосом (изображая какую-то сцену из оперетты) просил кого-нибудь: «Леопольд! У меня чешутся ягодицы!» Вокруг него всегда  толпился кружок. Смех не умолкал ни на минуту: это было лучше любого лечения, любого лекарства. Ах, какой мальчик! (А ведь у него было что-то очень серьёзное!)
И вот от вида этого неунывающего мальчика (его искромётной свежести и юных сил), а может, и от «особенных» уколов, которые делал Ивану Стефанычу врач-приятель (который, по слухам, для готовящейся диссертации, не всегда корректно использовал своих пациентов) – Иваном Стефаныче овладевали иногда пугавшие его моменты необыкновенного подъёма: «любви к себе», к своему телу (которое он подолгу порой рассматривал перед душевым зеркалом) – вообще к своему облику, новому «бородатому образу», – с щекочущим предощущением какой-то особой своей «миссии», что ли, необыкновенного творческого Акта… Нападала жгучая жажда жизни: женских округлостей, вкусной еды в каких-то высоких залах с солнцем и фонтанами… И вспоминались при этом какие-то милые, забытые давно пустяки из его мужской жизни. И опять стал приходить ему во снах (и наяву) образ женщины, работавшей когда-то в Конторе с ним рядом.

11. ОДНАЖДЫ ОНА ПРИНЕСЛА ВИНОГРАД

и бесхитростно одаривала всех, раздавая громадными гроздьями, почти ничего не оставляя себе. «Что ж ты такая…Нельзя же так!» – ревновал Иван Стефаныч к бессовестным обирателям её. Налетели и мухи, и она (гоняя их от винограда газетой) комично говорила: «У, суки!»
После субботника (когда все толпились группками с граблями и мётлами, шутили и смеялись) Ивану Стефанычу захотелось сделать Ей что-то приятное (а не тянуть только с неё, как обычно бывало со всеми). Она любила пиво, и Иван Стефаныч отошёл к магазину и принёс бутылку.
Она, разрумянившаяся после работы, стояла тоже в одной из группок с граблями, и Иван Стефаныч знаком показал ей на пиво: что, дескать, идёмте – надо его выпить. Смеясь, они зашли в их кабинетик, она нашла стакан, и они, болтая и посмеиваясь, пили вкусное пиво и листали журналы и газеты, дожидаясь назначенного после субботника профсобрания…
Колени их соприкасались, юбка у неё плотно обтягивала бёдра, и Ивана Стефаныча так неожиданно ПОТЯНУЛО к Ней, что он не удержался и тихо-тихо, почти не касаясь, провёл один раз тыльной стороной руки по этому обтянутому зелёной юбкой бедру.
Она взяла не спеша его руку и, не прекращая листать журнала, отвела её в сторону… Но Иван Стефаныч не послушался и опять повёл рукой сверху вниз по бедру до обнажённого колена!
Тогда она поглядела на него сквозь очки (очень, кстати, шедшие к ней) и сказала не то в шутку, не то всерьёз: – А профсоюз что скажет?
– А Бог с ним, с «профсоюзом».
– Ну, как же так? А если кто-то пожалуется в местком?
И тогда Иван Стефаныч – совсем забывшись от Её близости и от того, что они уже стали «так» говорить об их отношениях, сказал, задыхаясь: – Дело в том… что я, кажется… влюблён в Вас… И всё мне в Вас… видится прекрасным.
– Ой, у меня столько недостатков! – быстро проговорила она.
– Но влюблённость в том и состоит, – продолжал он, – что человек, которого любишь, кажется совершенным.
Тогда она сказала непонятное: «Постараюсь…ответить Вам на это Ваше…» Она не нашла слова, и тут их позвали на собрание.
НАЧАЛЬНИК не явился на собрание «по болезни» (когда надо было проводить субботники или другие общественные дела – он «напускал» на них Её), и поэтому и в этот раз вместо него пришлось выступать на собрании именно Ей.
И – то ли потому, что Иван Стефаныч глядел на Неё другими, нежели все, глазами, то ли ещё по какой причине, – но то, как Она смутилась и улыбнулась перед выступлением, и то, как заговорила, вся зардевшись от смущения…– вся её фигурка в зелёном костюмчике (очень красившем её), прозрачная блузочка, оттенявшая нежность шеи и щёк… эта Её особенная (тающая какая-то интонация голоса) вдруг выплеснули на Ивана Стефаныча столько Её душевной человеческой красоты, тихой и мягкой доброты (вообще: внутреннего человеческого богатства), что у него закружилась голова от умиления и, он чуть не заплакал от необыкновенного чувства нежности и восторга перед Ней. «Господи Боже мой! – шептал он. – Господи Боже мой! Сделай так, чтоб Ей было хорошо».
После (занудного, как обычно) собрания Иван Стефаныч однако был так счастлив, что не стал в длинной очереди дожидаться зарплаты.
Когда он на улице проходил мимо зарешеченного окна в бухгалтерию, – он увидел Её там, сидящую за листком и принимавшую профвзносы от получающих тут же у кассира зарплату.
Он стукнул в окно, и Она тотчас подняла  голову и заулыбалась. Ему хотелось что-то сказать Ей (всё равно что: «ободрить», что ли, в чём-то, «оберечь»… – лишь бы только говорить с Ней и глядеть на Неё). И он спросил: «Когда ему при-хо-дить за зарплатой?» Она что-то ответила, но рама была двойная. С решёткой, и ничего не было слышно. Он спросил: «До какого часа будет кассир?» И опять она, улыбаясь, что-то ответила ему, но он опять не услышал.
– Касса! Касса! – крикнул он.
Тогда Она показала ему ладонь пятернёй. «До пяти», – догадался он и продолжал смотреть на Неё: улыбающуюся и весёлую отчего-то. Она помахала ему рукой: дескать, идите, идите – нечего «пялиться». Он отошёл, но издалека опять стал смотреть на Неё в окне. А Она смеялась беззвучно за окном (перекрещенным решёткой) и махала рукой…
С этого дня – в ежедневной суете и скуке, в каждодневной гонке и заботах – стала разгораться для Ивана Стефаныча какая-то тёплая, живая и сладостная искорка: он не одинок на свете, теперь (как бы там ни было) их двое. И знают про это только они одни. И касается это только их одних. Т.е. то, что не купишь ни в одном универмаге: узкую тропку от человека к человеку; то, отчего тепло и радостно даже в самую пасмурную и холодную погоду. Ах ты Господи, Боже мой!   
До сих пор работа была нудна и утомительна. Ждались только праздники и выходные. Те-пе-ерь: праздники и выходные (разделявшие с Ней) стали наоборот – тяготить! Стало пресно и скучно без Конторы. С утра он уже не мог дождаться, когда подойдет время идти НА РАБОТУ! (К Ней)
Волнуясь, подходил он к их ветхому, «музейному» «теремку», стоявшему на задворках парка, входил в «антикварный» (древнерусский) коридорчик со сводами и таким же «антикварным» узорным зеркалом в простенке, и уже (с радостью) слышал, как стучит в их тесном кабинетике (с толстенными амбразурами-оконцами XV века) большая, такая же древняя, неудобная машинка под Её проворными тонкими пальцами… А войдя в сводчатую дверь их «кельи», он видел у оконца (будто «девицу в светлице» за шитьём) – Её чуть сгорбленную над пишмашинкой фигурку – в накинутой на плечи курточке (что даже после работы всегда висела на гвоздике за дверью, и в дни выходных дежурств, когда Иван Стефаныч, торча в одиночестве в Конторе, подходил к этой курточке, она как бы говорила ему: «Да, я здесь с Вами: не скучайте, Иван Стефаныч.  Я была на Её плечах и представляю здесь мою хозяйку. Вы даже можете меня немного погладить». И Иван Стефаныч с нежностью трогал (испачканные краской во время субботника) рукава, что будто хранили следы рук хозяйки.)
А сейчас Иван Стефаныч снимал плащ, сдержанно здоровался. Но она порой так была сосредоточена на всех этих бесконечных, занудных бумажках (всяких бухгалтерских учётах, профсоюзных документах, директорских «отношениях», планах и отчётах), что и не слышала его приветствия и не поворачивалась, а продолжала, посверкивая очками, стучать и стучать, быстро снуя по клавишам всеми десятью пальцами.
А Иван Стефаныч садился на своё место (у другой «амбразуры»), но так, чтобы ему был виден Её профиль и, ничего не делая, долго не мог оторваться от Её сосредоточенного, чуть нахмуренного лица, рассматривая сжимающиеся и шевелящиеся в чтении текста губы, чуть тронутые немодной помадой, мягкий, нежный (именно «женский») подбородок, напоминавший ему подбородок матери, взглядывал на Её кудряшки, очень мило торчавшие на затылке, завитками укрывая белую тонкую шею (тоже очень «женскую»), – засматривался на очки в тоже немодной (тяжёлой) оправе, придававшие Ей строгий учительский вид (тоже напоминавшие ему мать в молодости – мать была учительницей)… любовался на качающиеся в розовых мочках ушей дешёвенькие, но симпатичные зелёные стекляшки… – и опять на сердце у него становилось тепло и грустно; и как-то жалостно: так как вид Её, как ни странно, вызывал одновременно чувство, как к матери, как к дочери или к родной сестре. Только женой или любовницей она ему не представлялась. Ну, именно, как маленькая, бедная дочка, которую надо жалеть, вовремя кормить, уложить спать (ибо она, судя по частым зеваниям, никогда не высыпалась), погладить по головке, когда орёт на Неё Начальник, а Она только шмыгает носиком и мочит…
В «келью» их заходили, сплетничали, галдели, мешая Ей печатать, приставали с вопросами, каждый лез со своей бумажкой. Она никого не обижала, каждому отвечала, приостанавливая печатанье, – хотя Иван Стефаныч знал, что Она потом будет переживать, что сделала опечатку или не успела до обеда всё перепечатать, а начальник будет за всё это на Неё опять орать…
Но бывали всё-таки (редко) и другие минуты: когда Иваном Стефанычем овладевали греховные мысли. Она сообщала ему что-то по работе, он отвечал, но видел только одни её шевелящиеся губы, которые хотелось целовать, гладить эти обтянутые юбкой бёдра, груди, живот, говорить глупые любовные слова, прижимаясь лицом к её влекущему, «женскому» телу, – измять, истерзать Её всю, посадив в бесстыдную, эротическую позу.
И тут же вспоминался сон, привидевшийся совсем недавно. Они стоят по пояс в воде, совсем нагие, и Она говорит ему: «Вас надо окрестить, как на картине «Явление Христа народу». И звонко хохоча, начинает брызгать на него водой, как дети, когда дурачатся у берега.
Он видит нежные конусы её грудей (с синеватыми прожилками вен), розовые соски, рыжеватые волоски в подмышках и в низу живота, и всё тело её: молодое, плотное, свежее…
– Ада Ивановна! – восклицает он. – Вы совсем как девушка!
– А я и есть девушка! – хохочет Она. – Догоняйте!
И они бегут вдоль берега, хлюпая по воде, смеясь и падая…пока как-то незаметно оказываются в объятиях друг друга и так сладко начинают целоваться, что у Ивана Стефаныча до сих пор на губах сохраняется это чувство необыкновенной сладости, усиливающее влечение к ней.
Вот и сейчас, когда Она неожиданно оборачивается к нему и просит отнести в газету объявление, Иван Стефаныч встаёт, еле удерживаясь, чтоб не протянуть руку и не погладить её коленей: ему кажется, что это «нехорошо», – и, вздохнув, уходит.
НАЧАЛАСЬ какая-то странная жизнь. Без Неё было скучно; с Ней рядом – тяжело: потому что вокруг всегда сновали люди, и порой не удавалось, будучи весь день вместе, даже перекинуться парой слов. Редко-редко, обнаглев, Иван Стефаныч решался погладить Её пальцы (с обломанными ноготками), лежавшие на машинке или «невзначай» дотронуться до бедра. Но Она всегда в таких случаях отводила его руку. «Может, Ей это неприятно?  – думалось ему с ужасом. – Может, Её это оскорбляет?» И однажды, чтоб выяснить это «окончательно», неловко предложил в один из праздников пойти вместе с ним  в «одну компанию».
– А в качестве кого я там буду? – спросила Она.
И тут впервые Ивану Стефанычу ярко высветилось их положение. Да кто же они, действительно друг другу? Просто сослуживцы? Знакомые? Или любовники?.. И что вообще между ними «происходит»? Любовь?.. Но ведь у обоих дети! Что скажут их дети, узнав об их «отношениях»? И хотя с женой Иван Стефаныч да-авно уже спал порознь, в разных комнатах, но мнением дочери вроде бы ещё дорожил.
И тогда вспомнилось, что в литературе с самых древних времён только и описывались подобные ситуации: настоящая любовь появлялась меж людьми, когда у них были дети или один из них был женат, или она находилась замужем и имела детей. И всегда это было сложно, и они мучились, и переживали, – но НИКОГДА не отказывались от любви! (Тут и «Анна Каренина» и «Мадам Бовари», и многочисленные современные фильмы «про это» – в них, как правило, один из любовников был чем-нибудь связан; но любовь у них от этого была ярче, интересней! И наоборот: если случалась счастливая любовь, когда всё заканчивалось законным браком – такие сюжеты смотреть и читать было неинтересно.)
«И потом, – думал Иван Стефаныч, - кому от нашей любви будет плохо? Кому мы мешаем? Работе? – Нет. Детям? – Нет!.. Своей жене я безразличен (ей бы лишь в глазах соседей поддерживать некий «статус». Да и она очень пренебрежительного мнения обо мне, как о мужчине. «Кому ты нужен? » – скривясь, обычно произносила она.)
А у Ады Ивановны – так даже и мужа-то нет: мать-одиночка. Так почему же они должны отказываться друг от друга?
И он сказал раз отчаянно: «… мне так хочется поцеловать у Вас вот это место под подбородком!»
– Ещё чего?! – кивнула Она на открытую дверь и вся порозовела от смущения.
– А ЛЕКЦИЮ «О СОБЫТИЯХ НА БЛИЖНЕМ ВОСТОКЕ» МЫ ПОСТАВИМ НА ФЕВРАЛЬ! – нарочно в сторону открытой двери (в коридорчик) громко сказал Иван Стефаныч: у Начальника рядом тоже всегда распахнута была дверь (так удобно было ему подслушивать, о чём треплются подчинённые).
– ДА, ПРАВИЛЬНО, – поддерживая его «игру», проговорила и Ада Ивановна, однако ничего не записывала, а как-то вся «напряглась», ожидая, что ли, чего-то от Ивана Стефаныча и, будто застыв в этом ожидании, обводила и обводила карандашом начатый ими заголовок «ПЛАН РАБОТЫ». И этот заголовок, обведённый жирным карандашом не раз и не пять – (будто от любовного возбуждения) набухал прямо на глазах. (Хотя сам лист, над которым они сидели голова к голове, оставался, как и их отношения до сего дня, совершенно чист.)
Вторично (после «того» субботника)  они сидели вот так близко. А то, что вокруг (в комнатах по коридорчику) насованы везде были сослуживцы (с ВОТ такими локаторами вместо ушей, установленными в ТОЖЕ открытые всюду двери) – только усиливало необычность «атмосферы» вокруг Ады Ивановны и Ивана Стефаныча и напрягало ещё больше поле их взаимного тяготения.
Головы над их листком почти соприкасались. От волос Её струился лёгкий аромат черёмухи. А между ними был только угол стола: ступни ног, чтоб удобней было писать, Она поставила на перекладину стула Ивана Стефаныча, и когда он откидывался, ему видна была из-под Её зелёной юбки белая полоска кожи между концом чулок и розовыми, как у куклы, трусиками.
Голова у Ивана Стефаныча (будто после тогдашнего пива) медленно и сладко кружилась, а Ада Ивановна всё чертила и чертила вокруг заголовка «ПЛАН РАБОТЫ», и слова эти, всё больше разбухая, приобретали несвойственный им первоначальный (нормальный и трезвый) вид.
Опьянённый всем этим, Иван Стефаныч опустил руку под Её колено, повёл вверх по чулку (к тому месту, где он притягивался резинкой, уходившей к поясу под трусики) и неожиданно наткнулся на голую полоску кожи вокруг них.
Она чуть вздрогнула и прикрыла глаза. Карандаш Её остановился – как будто она уснула. А под рукой Ивана Стефаныча было плотное женское бедро.
Кожа была прохладная, очень нежная (можно сказать, шелковистая). Иван Стефаныч развёл пальцы, стараясь обхватить это  место, – но с удивлением почувствовал, что обхватить его невозможно: настолько это место бедра было полное и круглое. Так что Ивану Стефанычу стало немного не по себе: от этой женской силы – с её тайной и загадкой, к которой он ненароком прикоснулся. Впервые Иван Стефаныч ощутил Аду Ивановну «вполне», как  женщину (со всей Её этой «тайной» и «загадкой» – «второй половины человечества»), символом которой были вот эти колышашиеся, тяжёлые бёдра, целомудренно скрываемые под складками платья. Так вот почему они носят юбки: в брюках слишком бросалась бы в глаза их женская особенность!
С каким-то необыкновенным чувством – забыв всё – Иван Стефаныч гладил и гладил это шёлковое, нежное тело: в упоении, в восторге…
– Поедемте за город! Неожиданно прошептала Она, совершенно изменившимся голосом: так что Иван Стефаныч даже вздрогнул.
– Зачем?
– У меня там знакомая горничная в гостинице.
– Но нам же не дадут двойной номер.
– Она устроит отдельный номер для меня.
– «Если он только БУДЕТ! А как мы туда доберёмся?» И он вспомнил, как: надо будет долго ждать в очереди автобуса, если он вообще придёт! Потом трястись в духоте и давке, замерзая на пересадках… Уставшими и потными приехать в эту грязную какую-нибудь казённую ночлежку для шоферни…И ни уюта, ни теплой воды, чтоб смыть пот. Одни тараканы. Да наглые кавказцы в коридорах. А главное, он не переносит автобусов на дальние рейсы: у него отчего-то начинается сердцебиение, и ему кажется, что он задыхается. (Он поездные-то командировки едва переносил, отказывался). А ещё, как всегда, в двери кто-то будет долбить…
– Нет, нет.. Это не то, – сказал он.
– А как же?
И пошёл его обычный «утопизм»:
– Надо… где-то «дома». Чтоб было тихо и несуетно… Вымыться, быть душистыми и свежими…А мы – по-домашнему одетыми – в тишине и тепле сидели бы перед мерцающим телевизором с приглушённым звуком. Выпили бы лёгкого, игривого вина – и нам было бы просто и покойно. А я бы говорил сбивчивые слова и том, как ты маняща и опьяняюща… чтоб ты вспомнила, что ты ЖЕНЩИНА, которую можно любить и которая тоже может любить. А не только быть безотказной служебной кобылкой в какой-то Конторе… Неужели ты забыла про всё это?
 – Забыла. Я даже об этом уже не мечтаю.
– А потом мы тихо лежали бы и молчали, следя, как мотаются тени сучьев на стене. Шуршит за окном снег, тикает на комоде будильник и неслышно идёт время нашей радости, нашей близости, нашей не такой уж и долгой (оставшейся) жизни…
– Да, да…– всхлипывая и утирая слёзы, шептала Она.
– Да, да… – шептал и он, осушая эти слёзы губами…
Но…
Так и не получилось у них ничего из этой «утопии». То «негде», то «некогда», то «дочь заболела», то, наконец, ушла в другую контору (Начальник уж очень донимал) – и пути их разошлись!
И однажды он узнал, что Она (молодая, милая, хорошая) заболела раком и, недолго болея, умерла в невыносимых муках страшной и мучительной смертью.
А оравший всегда на неё Начальник был по-прежнему жив, здоров и орал по-прежнему на НОВУЮ методистку-секретаршу…


12. «А ЧТО ЖЕ БОГ?»

«А что же Бог? – думал сейчас (в спецбольнице) Иван Стефаныч, вспоминая всё это. – Что же «Мировая Справедливость?» Неужели «до всего этого» нет в мире никому дела?.. А «Евангелие»! А Толстой! А миллионы верящих и надеющихся?! Что он – умней всех, что ли?..»
И вспоминался желчный, пропитой и страшный алкоголик-журналист из той же палаты (Миши Шмелёва).
– Какой Бог? Где?! – кричал он нередко во время своих «приступов». – Ну, ладно, – кричал он,- уж если так нам необходим «Бог», так необходимо удовлетворение рабского чувства в «Господине»! – то почему его надо заимствовать у чужого дальнего племени – со специфическими (далёкими нам) обычаями, непривычными именами и (даже чисто внешне) НЕСЛАВЯНСКИМ, ЧУЖДЫМ обликом!? У нас ведь есть и СВОИ (не худшие) предания и «Заветы» (от былин, сказок до летописей и сказаний), которые вполне можно сложить в СОБСТВЕННУЮ Библию, сходного общечеловеческого содержания, но выраженного в близких нам, родных образах и на родном (не переводном) языке, – с милыми обычаями «Маслены» и «Ивана Купалы», с обликом наших курносых лиц, русыми волосами и прозрачными глазами.. Так нет: и ТУТ – прямо в святая святых, в наши ВЕРОВАНИЯ, прямо в САМУЮ ДУШУ влез к нам ЧУЖОЙ, ДАЛЁКИЙ (и не во всём симпатичный нам) народ. Да что ж это такое! «Уж если рождены мы что перенимать – хоть у китайцев бы нам несколько занять: премудрого у них  НЕЗНАНЬЯ ИНОЗЕМЦЕВ!» Сволочи! ЁЖ иху мать!
Его связывали, бросали в «спецкомнату» с решётками на дверях и окнах.
(Говорили, что «приступы» эти случались после уколов приятеля Ивана Стефаныча, врача).
У Ивана Стефаныча таких «приступов», после пресловутых этих уколов, слава Богу, ещё не бывало. Но после эйфорических подъёмов от них – нередко следом приходил и упадок: на смену эротическим мечтаниям – накатывала тоска, опять с бессонницей, нежеланием жить и острым ощущением скорой и неминуемой смерти. (Которой он так «боялся»).
Уткнувшись носом «в стену» – он валялся в такие дни на своей «мягкой» постели в «удобной» одноместной комнате, в «хорошей» больнице – как никому не нужная падаль. А  на жалобы его никто не реагировал. – «Так полагается», – твердили ему.
– Это от уколов! от уколов! – хрипел ему, встречаясь в коридоре, журналист-алкоголик. – На нас, как на кроликах, – делают диссертации. И этот Ваш дружок – тоже. Бегите отсюда; пока из Вас не сделали идиота.
После нескольких настоятельных требований прекратить эти неприятные для него уколы и, не видя никакой реакции на его требования, – Иван Стефаныч как-то решил уходить! И пошёл с этим к Главному. Но тот не только  не принял и не выписал Ивана Стефаныча, – а едва Иван Стефаныч начал браниться с грубой секретаршей и попытался мимо неё проникнуть в кабинет, – появились два амбала-медбрата (напоминавшие скорее ментов), скрутили ему руки и заперли в той же «спецкомнате» с решётками, где побывал и журналист-алкоголик.
Крупный и сильный Иван Стефаныч чуть не сломал дверь от возмущения: он так раскричался на «обманувшего» его врача-приятеля, на успокаивавших его нянечек и сестёр, что сбежались «все» и сам Главврач. Такого тут у них никогда ещё не бывало. Иван Стефаныч сломал решётку, поранил себе лицо и руки и кричал вне себя, что это не больница, а тюрьма для подопытных кроликов! Что они все лицемеры и обманщики, экспериментирующие на живых людях! Что он напишет об этом в Организацию Объединённых Наций! В «Крокодил», наконец! Что так не только лечить нельзя, но и жить! Всем! И ему! И тем – вне больницы! И что нужны не лекарства и врачи, а новая Вера и Новая Религия!
– Ну, Вот Вы её и оснуйте! – спокойно сказал Главврач. – Вы же тут у нас «апостол Пётр».
– И осную! – кричал сквозь покорёженную решётку Иван Стефаныч. – А так жить нельзя! Нельзя!
– Вот и оснуйте, – повторил Главврач несуразное это слово. – А пока, – приказал он приятелю Ивана Стефаныча, – аминазин и кислород! Сделайте мне его толстым и румяным! А то, что он у Вас: бледный как «Исусик».
И через некоторое время Иван Стефаныч стал тупой и спокойный. И какой-то «одутловатый». А врачи и сестры (после этого случая) вслед за Главным стали тоже звать его «апостолом». А некоторые больные – так и в самом деле думали, что он какой-нибудь священник.
И когда он совсем уже стал «спокойным и безразличным» ко всему (как и большинство медперсонала  в этой больнице) и его – по этой причине – посчитав приемлемым для жизни «вне» – стали готовить к выписке… – с ним напоследок случилась комичная история:

13. ЕМУ ОПЯТЬ РАЗРЕШИЛИ РАЗГРЕБАТЬ СНЕГ

И – хорошо «наломавшись» с лопатой, он тупо лежал однажды на постели, глядя в потолок.
Вошла пожилая нянечка Аграфена. Особенностью её было то, что указательный палец на левой руке вылезал у неё косточкой: сорвало то ли чем мясо, то ли после ногтевого нарыва, – но ногтя там не было и торчала лишь одна эта (чёрная, обугленная косточка). Аграфена встала у двери, всхлипнула, провела этой косточкой по глазам и сказала: «Наставьте, отец Пётр!»
– Как? – не понял Иван Стефаныч. – Что «надставить»? (К нему нередко обращались за помощью: он легко соглашался что-нибудь починить, принести; часто по своей инициативе протирал полы в палатах и имел даже благодарность за это от зав. отделением).
– Сын у меня, – засморкалась и сразу осипла от волнения Аграфена – пьяница. Всё пропил. Житья никакого нету. Семь раз в больнице лежал –  ничего не помогает. Возьмите с него заклятье. Поговорите!
– Да я не умею, – начал было Иван Стефаныч.
– Христом Богом прошу, отец Пётр. Посодействуйте!

14. И ВОТ КОГДА

разгребал он в последний раз снег, и в весёлом, приподнятом настроении (ведь выписка всё-таки!), напевая арию Рудольфа из «Богемы», – добрался до каменного мрачного морга – его окликнул оттуда хриплый голос: – Отец! А, отец!
Он, не думая, что это могут обращаться здесь к нему, продолжал, напевая арию, раскидывать последние горки снега, когда кто-то (тяжко и с хрипом дыша) тронул его за плечо.
Перед ним стоял парень лет 25-ти, в кепчонке, свёрнутой козырьком на сторону, с серым и до удивления худым лицом. И как-то он всё время приподнимал костлявые плечи (или ёжился), будто ему всё время было холодно в его какой-то непонятной и несуразной одёжке: то ли телогрейке, то ли «зипуне», поверх которого (только на плечи) было накинуто детское ярко-голубое пальтишко с красным шарфиком, торчавшим из карманчика.
– Слушаю Вас, – вежливо сказал Иван Стефаныч, – Что Вы хотите? – Но тот, ничего не спрашивая, только повторял: – Отец! Отец!
– Ну, я Вас слушаю. Говорите! Вы работаете в этом морге? – пытался разговорить его Иван Стефаныч, смутно соображая, кого же это он ему напоминает: очень близкого и даже будто родного. Но тот нетерпеливо и раздражённо, как это бывает у алкоголиков, отмахнулся рукой.
– Слушай, отец, – твердил он, переходя на шёпот. – Я сейчас детское это пальтишко украл. Я вор – понимаешь? Вор!
– А зачем же ты украл? – спросил Иван Стефаныч, не зная ещё, куда заведёт его вся эта странная беседа. Но в душе его всё глухо заныло от какой-то давнишней похожести этой ситуации, и что сам он к ней имеет прямое и непосредственное отношение.
– Купи у меня пальтишко это, отец: задёшево отдам. А?
Иван Стефаныч стоял, смотрел в мутные, слезящиеся (в гнойных потёках) глаза и видел, что перед ним совершенно испорченная, сломанная от неправильного употребления машина. «Боже мой, да это же Котёнок!» – заскрипело что-то у Ивана Стефаныча внутри. – Тот самый Котёнок! Вот во что он превратился!
– Отец, – скрипела испорченная машина, – Отец! Я вор! Купи!
Иван Стефаныч быстро и бестолково соображал, что же теперь будет?!!
  "НЕ хочу! НЕ хочу опять взиться с этим! За что мне это??"

От приёмного покоя торопливо шла (почти бежала) к ним нянечка Аграфена. 


Рецензии
На это произведение написаны 23 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.