24. 03. 98 Алесь Цвик Горький мёд воспоминаний...

   Лучший памятник человеку - это результаты его труда, неважно какого, мо-золистого или интеллектуального. К этой фразе мы-то привыкли. Правда, соцпропаганда приучила нас к другому, что в каждом бетонном столбе, шаблонном Доме культуры или множественных стройках коммунизма мы должны были видеть сначала только родной силуэт Основателя /редко уже двух/ на фоне красного монолита кровью сколоченной ими же партии и только потом тех, безымянных, кто создал всё это.
   Песни, пьесы, детсадовские литмонтажи* воспевали болты и черный дым из труб, как венец пролетарской деятельности. Мы уже не  различали где для трудового народа начинается работа, где каторжный труд, а где творчество - все эти человековинтики представляли собой цельный отряд плохо одетых бойцов, сражающихся одновременно на разных фронтах. Считалось, что любой труд, даже, простите, кипуче-управленческая деятельность пропитого секретаря колхозной партячейки, или заблудившегося во лжи профсоюзного деятеля не только облагораживает их, но и приподнимает над обычным людом. Словом, все в результате холерической гонки к недостижимым целям приобрели способность летать, а по бренной земле ходить уже никто и не хотел. Памятники себе осматривались только сверху. Хотя внизу тоже были люди, но больше трудящиеся, классы, рабочий пролетариат и колхозное крестьянство, ещё были массы, общность, коллективы... Как-то и сейчас не вяжется – ... трудящиеся Союзного Политбюро или...класс руководителей...
   Не сразу всё это пришло, не сразу...!
   Случай, произошедший со мной через 20 лет после кончины моего люби-мого деда Василия Андреевича Улитина, так поразил меня, так сильно вско-лыхнул душу, что с тех пор всё мое мировоззрение изменилось. Если раньше я о чём-то лишь догадывался, а о другом стеснялся признаться даже себе, то сейчас эта паутина исчезла, сняв тенета с совести и ложного стыда, оставив простор для самостоятельных размышлений. Странный и необычный случай! Не укладывается он в догмы! Казалось, пустяк. Так мне и говорили: “Воображение у тебя заболело!“ Судите сами, - не все так просто!   
   Дед Василь был необыкновенно обыкновенным белорусом. На всю мою ос-тавшуюся жизнь звучит в голове лучшая характеристика ему: „ Шчыры быў беларус! Вельмi шчыры!“
   Высокий, метр восемьдесят пять, худой, жилистый, с широкими и сильны-ми ладонями бывшего кузнеца он резко выделялся на фоне серых мужичков, прожигавших жизнь то ли за сивухой, то ли за семечками. Поглаживая рукой по седому ёршику /другой прически не признавал/, иногда посмеивался, глядя на столичных зятьев, прихорашивавшихся, как бальзаковские дамы, пе-ред зеркалом в сенях. Зять старшей дочери, обладатель шикарной лысины, блестевшей, как натертый зад бывалого шофёра, пытался с помощью подруч-ных средств приклеить к вискам, повыше ушей жиденькую прядь оставшихся волос. Муж средней дочери, рыжий от природы, каждое утро подкрашивал чем-то свои торчащие, как у помойного кота, усы, но через пару часов огненная рыжина просвечивалась и загоралась под носом цветом пер-вомайского банта. Незлобливая ироничность была свойственна деду и, види-мо, это помогало жить в той сложной, часто трагической обстановке. Покладистый и ровный характер его был похож на неброские картины деревенской природы в этих краях.
   Сразу за зелёной деревенькой, планом напоминавшей христианский крест, перпендикулярно улице лежали картофельные полоски, разделённые длинными межами, далее зелёным оазисом раскинулся болотистый луг с голубыми окошками сажалок* и копанок*, а за ними огромное пшеничное поле. Водяные блюдца, соединённые протоками, тянулись живописнейшим ожерельем вдоль всей деревни. Эти небольшие водоемы, то ли естественные, то ли выкопанные в незапамятные времена пращурами сельчан, служили хорошую службу – бельё постирать, скот напоить, обмыться после сенокоса... Часть этих маленьких озёр была закрыта с северной стороны густой порослью ивняка и ольхи. В сильный ветер шум тростника можно было принять за морской прибой. Красновато-коричневая вода быстро меняла цвет на чёрный и, казалось, что нет бездонней и опасней этой болотистой глубины. За болотцами и полем в десяти минутах ходьбы мощной стеной высился еловый бор. Кое-где, редко виднелись прозрачные, воздушные макушки сосен. Темно-зёленый с коричневыми и бежевыми пятнами вблизи, лес вдали постепенно набирал другие краски. Как и в море, лёгкий аквамарин переходил в синий, фиолетовые полосы сменялись на глубокий чернильный цвет, затем сквозь прозрачную сиреневую дымку чуть проступали тёплые тона лучшей палитры в мире. Редчайшие оттенки вечерней зари уносили взгляд в головокружащую даль. Вечером дед уходил за сарай и, любуясь игрой света, тайком от бабушки покуривал в рукав душистую самокрутку. Стоит босиком на меже и из-под ладони смотрит вдаль, туда, где среди высоких еловых вершин устраивались на ночлег крикливые вороны. Я иногда видел там деда, но не понимал, почему он улыбается.
   Он не был простым, этот мощный старик с детской полуулыбкой на устах. В молодости в числе немногих ему доверили личную охрану героя гражданской войны Семёна Буденного. Этим он гордился, говоря: "Семён Михайлович мне дорогу дал. Теперь нигде, ни при какой власти не пропаду. Кузнечное дело знаю, да и с конями на ты. Люблю я их. Много их в ночном, но, глядь, подходят только один или два. Близко ко мне, тыкаются в карманы. Любят меня, значит. Вот и среди людей так - не все подойдут. Скорее, затопчут". Это и подтверждалось жизнью. Дважды раскулачивание и особо близкая постоянная "любовь" местного НКВД заставили его уйти в скорлупу своего крепкого крестьянского хозяйства, которое по кирпичику, с большой любовью возводилось вместе со своей женой - Каролиной Валерьяновной, урождённой Стомы-Мержинской, потомка обедневших екатерининских столбовых дворян. Непростые это были люди - красивые внешне и внутренне, они притягивали других к себе и многие хотели бы знать секрет их тихого счастья.
   Уже далеко за 70, когда физические силы были не те, дед поставил тяжёлый молот с отполированной дубовой ручкой на огромную наковальню, последний раз поднял и опустил тяжело вздохнувшие меха заснувших горнов, подпёр дверь своей кузницы рессорой и напрямик, по окраине деревни, через лужок и сад пришёл к своим пчёлам. Он завёл их в память о своем отце, знаменитом на всю округу пчеловоде и целителе. Ещё долгие годы односельчане, или просто прохожие люди видели высокую фигуру в большом взлелеянном им саду, среди пчелиных домиков и колод, сра-ботанных его руками. Мудрое спокойствие, благоговейное отношение к при-роде, семье позволили Василию Андреевичу создать небольшой, но близкий к совершенству мир, наполненный запахом лечебных трав, утренней свежестью яблок и бархатных слив, яркой россыпью красной смородины. В тёплые летние вечера сад источал волшебный медово-сладкий аромат сказок Шехерезады. Каждую осень, по субботам и воскресным дням, он с женой на телеге вывозил плоды своего труда на местный рынок, где его мед и его яблоки разбирались мгновенно. Помолившись в небольшой деревянной церквушке, поговорив с батюшкой о сельских делах и, конечно, пасеке, дед с бабушкой под ручку заходил в чайную, где важно выпивал рюмку /по большим праздникам, особенно зимой, две/ водки, а жене покупал кулек самых дорогих конфет. Это были конфеты "Пилот" с белой лимонной начин-кой. Бабушка конфузилась и деланно ворчала: "Что ты, Василек, денег не так уж и много. Детям бы! Спасибо, родной!" Затем шли к лошади и угощали её любимым лакомством, яблоками золотого ранета*. Лошадь смешно чавкала, роняя мохнатыми губами сладкий сок, а они, подбив сенца, усаживались рядом на телегу. Хорошие, сильные минуты в их жизни. Три часа езды, много времени друг для друга. Многое вспоминается под неторопливую рысцу...
   Встреча на вечеринке, после первой мировой. Она нравилась ему, но ска-зать об этом тогда не смог. Уцелел и в первый же вечер, повидав на войне смерть в лицо, боясь опять пропасть, но уже навсегда, сказал прямо: "Выхо-ди, никогда не обижу!"
   Шесть дочерей и сына поставили на ноги, обучили грамоте жить среди лю-дей и отправили в большой свет. Пережив тяжёлую годину войны и парти-занского беспредела, дождались всех зятьев. Последнего, мужа младшей, много позже привезли со станции на телеге. Благодаря дённым и нощным молитвам бабушки и деда выходили и он выжил, пройдя адский ужас немец-ких и советских концлагерей.
   Сильно простыв холодным, дождливым октябрьским днем, дед слег и на девятом десятке был с уважением принят там, куда уходят все, где есть по-кой, но нет ни для кого дороги назад. Его любимая жена и наша бабушка пе-режила его на 10 лет, ничем никогда не болела и однажды, увидев своего до-рогого Василя днём во сне, сказала спокойно: "Любимый зовет, уже пойду к нему! Заждался, родной! Прощайте и помните нас!" Вздохнула и тихо ушла, как и жила, на руках двоих близняшек, своих любимых дочерей Алины и Ванды. Так было угодно Богу.
   Дом и всё хозяйство были проданы случайным людям.
   Я не был там 20 лет.
   В один из осенних вечеров мне показалось, что я, вздремнув у телевизора, увидел моего деда. Тот был в одежде пчеловода и улыбался. Эта картина не встревожила меня, она была остро приятна. Жена, услышав мой взволнован-ный рассказ, сказала: "Тебе бы сьездить в Красилово. Он, наверно, хотел там побывать".
   Через 2 часа езды его любимый внук, как сквозь сон, шёл к саду и срывающимся от голосом шептал слова запоздалого извинения и запоздалой благодарности. С трудом отодвинув калитку и, преодолев жгучие заросли крапивы, я остановился возле яблони моего детства - старого золотого ранета. Огляделся. Всё было в крайнем упадке, Рука человека более не прикасалась к дедовым святыням. Всё заросло, покосилось, скрылось под слоем плесени, чертополоха, дикой поросли. Ульи исчезли. "Мерзость запустения" - мелькнула в голове библейская фраза. Горечь сдавила грудь. "Иди дальше" - послышалось мне. Я двинулся сквозь стену двухметровой обжигающей крапивы к видневшемуся домику с заколоченными окнами. Дойдя до ворот, я остолбенел - левее, возле развалин погребни*, в траве лежала большая дедова пчелиная колода. В ней бурно кипела жизнь. Из летка, огибая меня и, не обращая никакого внимания на пришельца, вылетали лучшие из земных тружеников, пчёлы и, пользуясь теплой погодой, запасались перед суровой зимой нектаром жизни, луговым медом. Невозможно в это поверить! Его давно нет, а пчелиные дети помнят его! Фантасмагория! Его труд, его плоть и руки живут?!
Лучшая память о дедушке Василе жила столько лет, без людей,только за счёт его великого крестьянского духа, бродившего среди своих вещей - замшелых деревьев, некошенной травы, одичавших кустов смородины, будки Волчка, простой рыжей собаки, любимицы моего детства. Он, видимо в обличии духа, заходил в хлев, где когда-то мирно жевали свою жвачку корова Малинка и конь Рыжик, прохаживался по саду, трогая руками пчелиные домики и огромные липовые колоды. Надкусив бочок золотого ранета, облокотясь о калитку, он опять возвращался памятью к той вечеринке, откуда началась вся наша жизнь!
   В благодарность своему любимому хозяину пчёлки пели своими прозрач-ными крылышками гимн любви моему деду, моей бабушке и вечный реквием тихо звучал многоголосыми аккордами над уснувшей навеки жизнью!
   Я прислушался - торжественная и печальная мелодия, то затихая, то приб-лижаясь, создавала божественную, нереальную картину.
   Закат побагровел, минут через десять розовый веер раскинулся по горизон-ту, ещё мгновение - сиреневое зарево залило весь небосвод  и в последний миг ослепительно ярко над дедовой хатой сверкнул изумрудный луч. Усадьба прощалась со мной!
   И так было угодно Богу!


Рецензии