Млечный путь

       Для человеческой жизни можно подобрать тысячи сравнений. Или взять старое, затертое, стряхнуть с него пыль и взглянуть новыми, помудревшими глазами.
      Вот, к примеру, истрепанное сопоставление жизни с дорогой. Только представьте: тянуться по бескрайней долине времени миллионы таких дорог. Одни широкие, как шоссе с трехполосным движением, другие – совсем тропки; у кого-то они прыгают по холмам и горам, а у кого-то стелятся по долинам, рассыпаясь оврагами и выбоинами.   
      Иногда эти пути пересекаются. Люди встречаются, некоторое время идут рядом друг с дружкой, а потом дороги расходятся, и кто знает, сойдутся ли вновь? А случается, смерть обрывает дорогу одного человека, и вторая колея тянется дальше, но уже одна.
      Интересно, существует ли карта этого бесконечного поля с дорогами-судьбами? И если да, то кто ее рисует?
      Плавая в размышлениях, я сидела на балконе, перекрытом арками из длинных – даже до сюда с земли дотянувшимися – лоз дикого винограда. Растение это опутывает весь дом, а с ним заодно и беседку, превращая их в живые зеленые холмы. Она давно уже срослось с домом и наяву и в представлениях людей, поэтому и для меня дикий виноград является символом прошлого, атрибутом из моего детства, отождествляясь с родным и близким.
      Стоял поздний летний вечер, один из тех вечеров, которые, - возможно, в силу особого, лирического настроя души, в такие минуты полностью повелевающей разумом, - кажутся ему особенно тихими, бархатными, чарующими. Размягченное, открывшееся сердце доверчиво и жадно воспринимает все вокруг, проводя это через комнату воображения. А оно, всегда озорное и бесшабашное, радостно принимает гостей, тепло обнимает их, а провожая, нет-нет да и пошутит: наденет на кого-нибудь шляпку, накинет пальто или разукрасит лицо. Сердце же, доброе и великодушное, посмеётся, погрозит шалуна да и, не желая казаться строгим, особенно в такой чудесный редкий вечер, простит лукавые усмешки и фантазии.
       Но вот к вечеру начала подкрадываться ночь, такая же нежная и завораживающая. Завязалась борьба, но не ожесточенная и даже не всамделишная, потому что всё сегодня было окутано сказкой и шуткой. Ночь и вечер это чувствовали, они потому и боролись сейчас понарошку, но вечер, уступая своей подруге-сестре, быстро сдался, смеясь, и тут же был уложен ею на лопатки.
       Ночь тоже улыбалась. Задорно, искренне. Она была теплая, вернее, разгоряченная своей борьбой-игрой, рдела, довольная победой. Встала во весь рост, встряхнула головой, взбила прическу и взметнула смявшуюся юбку, расправляя ее. Сразу упала темнота и тишина, с которой все залюбовались ночью. Она же, как ребенок, спрятавшийся и теперь выглядывающий из своего укрытия, засмеялась и смех её разлетелся по небу россыпью мерцающих звезд.
        В ясные, или лучше сказать, бархатные ночи можно увидеть тянущуюся по небу широкую полосу из далеких звезд. Правдивым было утверждение древних, будто это след расплескавшегося молока. Необычайно похож на него наш Путь, потому и величаемый Млечным.
        Сегодня небо, стянув пелену облаков за горизонт, обнажило передо мной своё тело, нутро показало. Но, опровергая все утверждения поэта-классика, душе, испытавшей сначала поражение, а потом восхищение всё же не было страшно перед разверзнувшейся бездной. Сегодня она слилась с ней, познав гармонию, сейчас она была чиста и непорочна перед ней, и бездна впустила ее, привлекая и приближая к тайнам бытия.
      Вдруг ко мне на балкон в умиротворенный покой ворвалась сердитая суета, до тех пор бесновавшаяся в доме. Желая выяснить, кто ее породил, я крикнула:
      – Что стряслось?
      Оказалось, приходил молдавский человек (как говорит соседский малыш, не зная, как правильно назвать его национальность), постоялец бабки Нюсь-Нюси. Он просил нас, обладателей такой роскоши для деревни, как мобильные телефоны, вызвать врача для своей хозяйки, которая, если полагаться (что, к слову, было бы неосмотрительно) на его невнятные бормотания, якобы истекала кровью. По улице прокатился крикливый переполох, собравший тучу взволнованно голосящих односельчан и понесший ее к дому Нюсь-Нюси. Но в следующую минуту этот переполох, сгусток напряжения, лопнул, потому как оказалось, что соседка всего лишь порезала руку,  а ее постоялец, одуревший от воплей сумасшедшей хозяйки и запутавшийся в нюансах чужого языка, не сумел ясно и правильно объяснить, что приключилось.
       К слову, Нюсь-Нюся – это наша соседка. У нее в самом деле не всё в порядке с психикой. Вообще-то зовут ее Анисья Егоровна Брахова. Это маленькая, сухонькая, хрупкая старушка с морщинистым лицом, бегающими, непоседливыми и хитроумными глазами, с натруженными руками, пальцы которых навсегда сжало, скоробило в судороге. Ходила Нюсь-Нюся всегда в ветхой телогрейке поверх единственного своего такого же ветхого, безжалостно истерзанного временем платья.
      Все принимали Нюсь-Нюсю за сумасшедшую, да порой она, действительно, вела себя странно.
      Конфликтовала она с нами когда-то по поводу земли, косо отчертив себе часть не принадлежащей ей территории, выстроила вплотную к нашему еще один – зато свой! – забор, что в результате получилась рядом с домом двойная ограда, словно вокруг крепости. Чуть позже Нюсь-Нюся беспричинно, вернее без видимых внешних поводов, понятных окружающим, но в силу никому не ведомых изгибов мысли и па психики, швыряла через забор в нас, ни в чём не повинных детей, кирпичами! В ужасе тогда была вся округа, только мы сами, не понимая и не подозревая, беспечно бегали вдоль опасного забора, из-за которого в любой момент нам на голову мог приземлиться шальной увесистый камешек. Не помню, как бабушка ругалась с соседкой и какие меры предпринимала. Однако то ли Нюсь-Нюсе наскучило ее развлечение, то ли психика ее переключилась на другую занятную идею, оказавшуюся, по всей видимости, более безобидной, но опасность перестала висеть над нами от рокового забора.
       Впрочем, бабки Нюсь-Нюси мы, дети, не боялись никогда – в силу ли свойственной этому возрасту беспечности, присущей ли характерам смелости и любопытству, а может быть, даже и подсознательному бунту против всяких запретов и тяге к риску. Мы не решались шутить над соседкой и всегда с приветливым уважением здоровались и проходили мимо, невольно чувствуя оскорбительность шаловливых проказ по отношению к ней, ощущая тайну скрываемой трагедии в прошлом Нюсь-Нюси.
        Но с какой бы тщательностью былое не оберегалось, как бы глубоко не закапывалось, миноискатель любопытных, длинноносых сплетников с обостренным, натруженным слухом безотказно находит скрытые и забытые мины.
Родилась Анисья Егоровна в начале тридцатых годов прошлого века в семье интеллигентов. По-видимому, были они осколками некогда могущественного в своем великолепии дворянства, с приходом нового порядка потерявшего всё и переодевшегося из мундиров в чуждый им пролетарский костюм. Стали родители Анисьи представителями рабочего класса, но дворянство сквозило в них отовсюду: в воспитании, характере, словах, привычках и поступках.
       Точно так же, как невозможно зачеркнуть происхождение, невозможно мысль свободную и живую согнуть и впихнуть в рамки  нового порядка, в которых она отныне вольна кувыркаться, но ни в коем случае не выскакивать за границы запретного. А она, мысль, справедливо негодующая, неуёмная и непослушная, вырывается за эти рамки, бьёт из щелей. Она как родник: невозможно заткнуть, если есть подземный ключ - обязательно пробьёт в другом месте.
         Тем не менее с такими родниками боролись, не чувствуя полезность и нужность их живительной, чистой ключевой воды. Этим объясняется, хотя отнюдь и не оправдывается, трагедия, ворвавшаяся в жизнь Анисьи рано, в кровавом тридцать седьмом.
         Отца, ученого, профессора, человека большого ума и проницательности, никогда свои вольнодумные мысли не скрывавшего, забрали роковым вечером. Пятилетняя девочка это не запомнила, а в воспоминаниях о том периоде своей жизни, уже позже, повзрослев, ощущала только непреходящую тревогу и непоправимую беду. И, конечно, много позже Анисье разъяснили (едва уловимым шепотком): отец ее пострадал за то, что его помыслы и порывы, убеждения и мечты не укладывались в программу партии, что его свободомыслие было свободнее, чем того предписывала идеология.
      И он, человек, клейменный «врагом народа», за благо которого единственно радел и бился, вытоптанной тропой (точнее даже уже шоссе с односторонним движением и разъездами-развязками) ушел в глубины Родины добывать для страны асфальтит и радий в Ухтинско-Печорском бассейне. И как многие, уже не вернулся.
      Мать Анисьи с повешенным на нее ярлыком «жена врага народа» неожиданно и для близких своих, и для общества от мужа, осужденного по всесильной и всеохватывающей «пятьдесят восьмой», не отреклась, вину его отрицала, о чем и заявила слишком громко (так, чтобы все услышали). По всем понятной логике за этим не преминуло последовать обвинение в клевете и арест. Однако верная, смелая женщина успела перед этим отправить дочку к родственникам дальним, да еще и далеко живущим. Этот первый натиск слабая и неустойчивая психика девочки хоть и выдержала, но сильно затрещала. Однако осколками пока не рассыпалась.
       Потекла для Нюси жизнь вроде бы спокойная в деревенской глуши за спиной защитника Урала. И, казалось бы, могла бы трагедия остановиться на одной катастрофе. Нет, от нее, беспощадной, жестокой, трудно ожидать жалости.
        Война, ворвавшаяся в детство Нюси, всё-таки судьбы ее коснулась мало: слишком далеко была от неё девочка. Кое-как отучившись восемь классов в школе, где не блистала знаниями, Нюся уехала из воспитавшей ее деревни, поднялась на плечи могучего Урала и стала работать на ткацкой фабрике тростильщицей. У огромного станка, метра четыре длиной и в два высотой, им, подросткам, приходилось менять неподъемные бабины, на которые наматывалась нить. Труд непосильные, однако, силы находили. Подростки работали в три смены – утро, день и ночь, - по шесть часов. Каждые полчаса мыли глаза ледяной водой и всё равно спали на ходу…
       Завод баба Нюся вспоминает с благодарностью, несмотря на то, что вслух и корит его и сетует, что молодость и здоровье станку отдала, что он скрючил ее пальцы, согнул спину, будто переломив, но ведь кормил, помереть не дал, на ноги поставил.
       А жизнь между тем текла неумолимо и за собой тянула. Анисья полюбила, вышла замуж за молодого тракториста Ивана, родилась дочка. «Вот и счастье довелось хлебнуть», - вспоминала баба Нюся и, улыбнувшись, тут же улыбку гасила, тоскливо усмехалась: «Да только горьковатым оно на вкус-то оказалось и не разжёвывалось никак» Казалось тогда Ивану с Анисьей: вот наконец-то наладилось, работает бесперебойно, как однажды не проснулась дочь. Они уехали, бросив всё, потому что ничтожным оно показалось тогда, бежали от беды и от тугой памяти, упрекая ее: почему же она не сосуд, из которого новое вытесняет, выплёскивает старое?.. Зачем она только разрастается, как мутный омут со скрытыми ямами, в котором воспоминания не растворяются бесследно, а копятся, бродят, копошатся.
       Анисья с Иваном бежали сначала на Волгу, перемахнув через Урал, потом и под крыло столицы – под Москву. Они поселились в нашем совхозе, работу нашли: он по специальности – трактористом, она дояркой. И снова жизнь, тягучая, как кисель, понесла, и мнилось им: уйдет, забудется. Тщетно. Оказалось, время-то лишь затягивает раны, оставляя шрамы и рубцы, и лишь притупляет боль.
       Но как бы там ни было – живы. Да и какую-никакую поддержку почувствовали, когда дали им землицу, по соседству от нас домишко приобрели, обжились.
       Но злобный рок, как видно, преследовал семью Анисьи. Новая беда нагрянула, как это обычно бывает, внезапно и подленько, исподтишка, пустила в спину стрелу.
      Пожар. О нем у меня, тогда еще неразумного ребёнка, остались воспоминания хоть и отрывочные, но яркие, словно огнём охваченные.
       Ночью меня разбудила мама, растрепанная, сказать встревоженная – это ничего не сказать. Первое, что помню после пробуждения – поразившую до глубины души оранжевую комнату, озаренную красными всполохами, видными из окна, искрами напряженного и накаленного света, прыгающими по стенам. Комната эта до сих пор не стерлась из моей памяти и по-былому ярко и буйно горит в ней. Мама схватила меня, сонную, ошеломленную, ничего не понимающую, и потащила вон из дома.
      А на улице бедлам. Черное ночное небо еще более почернело от дыма, дотлевал тоже черный остов дома, полыхала обрушившаяся деревянная крыша. Огонь, неистовый, остервенелый, перекинулся на ограду и побежал по ней, треща, словно улюлюкая, вскидывая руки-всполохи, бросаясь искорками на соседние дома, и тогда еще яростней и отчаянней вскрикивала толпа сельчан, сбежавшаяся отовсюду.
      Помогали все. Не дожидаясь пожарных тушили, заливая дом, выплескивали воду на соседние деревянные постройки, желая предотвратить новые возгорания. Смятение, ужас, стон и слезы рассеялись по деревне. Нюсь-Нюся же сидела на дороге в тупом оцепенении, раскачиваясь из стороны в сторону. Взгляд ее скакал и шатался, как пьяный. Молчала, но увидев вдруг появившегося из-за охваченного огнем сарая своего мужа, застонала, глухо, протяжно, потом отчаянно, ненавистно. К ней бросились соседи.
        А мы, дети, стояли, онемевшие от сжавшего душу и  горло ужаса, схватившись за руки, прижимались к матерям, укрывающим нас под полами второпях накинутых пальто, и смотрели, смотрели на людское горе, отчаяние и страх…
        Восстанавливали домик бабы Нюси всей деревней, помог кто чем мог. В который уже раз жизнь, замершая было в раздумье, снова потекла, но, казалось, с еще большими усилиями, чем прежде, пробиваясь вперед, вздрагивая от боли, которой колит ее память. Через год умер муж Нюсь-Нюси, дед Ваня. А она живет, всё пережив. И это бытие её непроглядно и глухо, тугое и вязкое, как маета. А если постучать по нему, то, как под железным куполом, еще откликается что-то под ним глухим отзвуком, но где-то далеко-далеко…
       Воспоминания о бабе Нюсь-Нюсе затянули мои мысли тучами, тяжелыми и давящими. Чтобы развеять их, я подняла глаза на ясное небо. Моргали звезды. Во глубине Вселенной они, знающие и хранящие тайны бытия и судеб, ободряюще подмигивают нам, людям, чье прошлое безвозвратно, настоящее мимолетно, а будущее неизвестно.
      По ей одной известной логике мысль моя перескочила на события прошедшего дня, просеивая их, чтобы отделить от мелких, недозревших, как зерна, со сколами, а отборные отправить на дальнейшую переработку уму и затем в пищу разуму.
      Возвращаясь с речки, куда уходила, чтобы подумать, оставшись наедине с собой и природой, убегая от постоянных отвлеканий и окликов, резко, на бегу останавливающих мысль, словно за руку ее схвативши, я увидела у крыльца незнакомого человека приятной наружности, привлекающей к себе наблюдательный взор. Потому, как он разговаривал с бабушкой, видно: знают они друг друга давно. Поздоровавшись и при этом быстро кинув любопытный взгляд на его глаза, улыбнувшись светло, я, не желая прерывать серьезный разговор, прошла в дом, где с нетерпеливым интересом стала дожидаться прихода бабушки, догадавшейся, что расспросов ей не избежать, от любознательной внучки, жадно впитывающей жизнь, не отвертеться.
     Проводивши занятного гостя и напоследок кивком прощаясь и подтверждая все договоренности, бабушка закрыла на щеколду ворота, вздохнула задумчиво и, войдя в дом, сказала:
       – Да это Володя Ровенский приходил. Давнишний наш знакомый. Дружили с ним и я, и дед.
       Подумав секунду о чем-то, продолжила:
       – Он электрик…
       Я вспомнила его солидную, аристократическую внешность интеллигента, никак не вяжущуюся с моими представлениями и знанием современных (правда, городских) электриков. То были крепкие русские мужики, работяги, как и их предки, со смекалистым умом, хоть и не блистающим своей начитанностью, но всегда поражавшим в простом русском человеке мудростью своей, происходящей не от высокого развития интеллекта, но развития интуиции, чутья и чувства, обычно подсознательного, жизни вокруг. Казалось бы, таким же должен быть электрик в деревне, когда-то действующем, но давно развалившемся совхозе. Ан нет! И это несоответствие представлений с действительностью потому и разожгло любопытство, что опровергло все ожидания.
       Ровенский был высоким человеком с не согнувшейся от тяжелой работы спиной и, хотя, конечно, не выправкой, но прямой осанкой. А как правильно заметил один испанский философ три века назад, осанка является фасадом души, значит как не сгорбилась спина Ровенского, так и не съежилась, не скрючилась его душа, а стояла, прямая и полная достоинства. Благородное лицо Ровенского, обрамленное густыми баками, обильно припорошенными сединой, с серьезным, сосредоточенным взглядом глубоких умных глаз, всем своим видом дающее почувствовать примесь еврейской крови, светилось добротой. Встречаются такие люди, как солнца: приятно стоять рядом с ними, греясь в их теплоте. Есть во всем их облике нечто неуловимое, но притягательное, что душу заставляет чуть ли не с блаженством улыбаться при встрече с ними.
        – Он электрик, - продолжала свой сказ бабушка. – И был им, когда жив был совхоз наш. Да совсем неплохой электрик. Профессионал! Мы переехали сюда, под Москву, в середине восьмидесятых, он уже тогда жил здесь. Работали мы все вместе, в соседней деревушке: я дояркой, он по специальности, а дедушка сварщиком.
        Бабушка вскинула глаза, лукаво блеснувшие, умолкла на минуту.
        – Но слушай дальше, про Володьку-то. Он квартирку на окраине столицы имел. Он москвич, интеллигент, – вдумайся только, – приезжал сюда, в совхоз, работать: в грязи, на фермах. Каково? А всё за одним – вечным – за деньгами, чтобы семью прокормить. Да к тому же таким работникам тогда землю давали. Вот он и нахватал ее, в Высоково, кажется, да еще и там, и там, – бабушка махнула рукой, указывая, где именно. После небольшого раздумья, словно окунувшись в воспоминания, зачерпнув их и вынесши на берег, она продолжила:
      – Володя деда уважал. Честно говоря, не он один. Только вот он за личные качества, за душу, а другие…
       Дед тогда вернулся с халтуры. В кармане девять тысяч (представь только, если «Жигули» тогда стоили семь) да еще «Волга» в гараже.
       Деду Ровенский всегда помогал. Вот в доме нашем, этом самом, Володя всю проводку и сделал, да на дачах. Ведь у нас тоже много земли было, по тем-то меркам. Помнишь, за рекой, где сельсовет, рядом с церковью? Пятнадцать соток под дом. Так? Да где водохранилище шестнадцать соток. Мы еще картошку там сажали, ну помнишь?
     В глазах у меня всплыла поданная услужливой памятью картина: поле, залитое солнцем, воздух, пропитанный светом, подросший картофель, который мы приехали полоть, груда наваленных плит для строительства коттеджа по соседству, а вдали, там, где небо сомкнулось с землею, - полоса сверкающей под летним солнцем воды. Всё, как увиделось в последний раз, уж не знаю сколько лет назад. И не думалось никогда, что запомниться даже такой мимолетный эпизод в жизни, но детская душа, доверчиво и тонко чувствующая мир, чутка и восприимчива ко всему. А сильная память всегда уверенно в нужное время вынимает воспоминания, как фотоснимки из альбома.
      Бабушка тоже закрыла глаза, просматривая, видимо, свой альбом памяти.
      – Да уж, много земли было. Ну а потом, в девяностые, продали. Тогда она дешево стоила, так что отдали за бесценок. Нда… Как бы она сейчас пригодилась, землица родная… А Володька – умён – сберёг. Да тоже боком вышло.
         – Как же так?
      – Жена у него – красавица-рязанка. Замечательный человек. Вот уже сорок лет вместе живут, да не как другие – руки в кровь режа о колючки, выросшие с годами от привычки ли, от усталости. Душа в душу живут. У них две дочери. Всегда плохо, когда наследников много, тем более если они оказываются жадными. Вот и Володины дочурки не могут поделить родительское имущество. Ссоры, драки, скандалы…
      – У прекрасных людей и такие дети… – протянула я, в задумчивости направляясь к выходу, но, вдруг вспомнив, вернулась.
      – А зачем Ровенский приходил сегодня-то?
      – Да дедушке он нужен. Счётчик хотели в отдельную коробочку вывести… Эх, Володька, Володька… Эх! – неожиданно резко выдохнула бабушка, столько чувства в это своё «Эх!» вложив.
      – Вы так тепло с ним разговаривали, – сказала я, – что, еще не зная его, я подумала: он твой добрый знакомый…
      – Он хороший парень…
      Бабушка снова умолкла, душою окунувшись в незамутненное годами озеро своей памяти. Я не стала ее окликать, оно сама очнулась, встрепенувшись, словно стряхивая с себя липкие капли своего прошлого, и, вспомнив какие-то важные дела по дому, твердой, решительной походкой умеющего быстро работать человека убежала в коридор.
        А я, взявши с собой неизменную записную книжку, вышла на улицу и побрела вдоль дороги, поглядывая на деревенскую жизнь и с любопытством отмечая ее внешние проявления.
       Почему-то горькими были мысли о том, как преобразилась деревня. Потому возможно, что не совпадали со взращенными во мне фильмами и книгами и уже успевшими законсервироваться представлениями о русской деревне. Идеал был убит действительностью, а наивность растоптана трезвостью и заменена саркастической насмешливостью.
       Нет, давно никто не ходит с ведрами и бидончиками к спрятавшемуся в рощице родничку. Не купаются в речке: совсем обмелела и заросла. Уже годы прошли, как умерла ферма, перестроившись незнамо как в какой-то заводик. Онемевшая, стоит на лугу водокачка. Как подряхлела она, боже мой, с тех пор, когда я видела ее в последний раз: морщинами-трещинами облупилась ее кожа-краска, заржавело горло. Доживает оно свой век, тело ее еще держится, но душа давно уже не здесь – обращена в небытиё, только и ожидая минуты, когда сможет вырваться.
      Давно уже не вспахивают трактора поля, окружающие деревню, ковром вокруг нее раскинувшиеся. Только еще засеивают сельчане бесхозные земли неподалеку, своевольно оградив наудачу выбранные кусочки ее легким, на скорую руку сколоченным заборчиком.
     Нет, не та уже деревня, что прежде. Губит ее разрастающийся город: сушит колеи – жилы, превратив их в асфальтированные трассы; выпивает кровь, стягивая людей в свои недра, заставляя переезжать, ускоряя урбанизацию.
      Но нет, жива еще какая-то искорка, которая дарит надежду, что деревенька не погибнет. Вот соседка повела на выпас своих коз. А там, у дороги сидит баба Нюра с ведром отборных огурцов. Изредка рядом с ней останавливается спешащая в город машина, из нее высовывается изящная, холёная рука, никогда в своей жизни не вырастившая своим трудом ни одного огурца, покупает у пенсионерки ее урожай, увеличивая тем самым доход ее небольшого домохозяйства. А бабе Нюре и жалко огурцы продавать, и радостно.
      По той стороне дороги навстречу мне шел Мотыга, извиняючись и стыдливо пряча за спину авоську с бутылками, которые, судя по мелькающему на лице соседа предвкушению, были еще не откупоренными. Пьянчужка дядя Коля Мотыгин был худой, высохший, высокий старик с немного грустными, но хитрыми глазами. Жил он в крошечной комнате, которую, пожалев, оставила ему сестра, когда, бросив всё, уехала в город. Изредка она наведывалась к брату, чтобы проведать его (а точнее, выведать), не скрывала нетерпения и раздражения, чуть ли не вслух подгоняя его. Очень уж участок под домишком ей нужен был. Ой как притягивала родная землица.
       А Мотыга живет. Как, чем, никто не знает. В каморке его не было ничего, кроме чуть ли не в пол вдавленной софы, нелепо сбитого столика и табурета. Занавески на окне напоминали тряпку, причем половую. Впрочем, в них не было надобности, поскольку помутневшее окно и без того не пропускала свет. В этой берлоге царили мрак, пыль и пауки. Никто не представлял также, где и как Мотыга добывал те гроши, которые потом обменивал на буханку хлеба, батон колбасы и такую желанную, драгоценную, лелеемую бутылочку с прозрачной ядрёной водичкой-водочкой.
      Типичный персонаж любой русской повести. Но ведь рядом с неблестящей, даже грязной наследственностью, предопределившей и характерное поведение, и пагубные предрасположенности, есть в нем отпечаток трагедии судьбы.
       Можно только гадать, кем были его родители, как он провел свое детство, куда завлекла его юность и как потрепала молодость. Наверняка, были в ней и освещенные озарением взлеты и переломавшие кости падения, кажущаяся невыносимой боль и восторженное, ликующее счастье. А ведь и он в свое время задавал себе риторический вопрос: «Что день грядущий нам готовит?» - поднимал лицо к небу, где, как ему думалось, среди то ли лукаво, то ли с насмешливо мигающих звезд расписана вся его судьба, как и миллионы других судеб.
       И я сегодня точно так же, как многие до меня (и как будут многие после меня) смотрю в небесную бездну – книгу мироздания и всего нашего человеческого бытия. Кто раскрыл ее сегодня, отодвинув облака, как отодвигают мыльную пену с поверхности воды, чтобы заглянуть вглубь? Уж не я ли?
      Люди во все времена обращали свой молящий, вопрошающий взор к небу в разные минуты: отчаяния и усталости, сомнения и веселья, пустоты и покоя. За советом обращались, помощи просили, утешения и надежды ждали. А мудрые звезды по-своему, совсем как человек, который без слов, одним взглядом может передать мысль, безмолвно отвечали каждому, кто спрашивал и ждал. И каждый понимал эти ответы по-своему, как мог растолковать и объяснить только он. Какие слова, мысли, надежды и поступки подсказывали людям звезды? Можно строить тысячи предположения и догадок.
      Возможно, сегодня, в эту хрустально-прозрачную, обволакивающую воспоминаниями ночь, так же, как и я, стоял на своем балкончике Осип Окович с телескопом в руках и картой звездного неба, разложенной рядом на стульчике.
       Этот астроном-любитель был потрясающим человеком, в котором – во всём: в характере, занятиях и судьбе, – переплеталось несочетаемое. Сколько незабываемых вечеров провели мы в беседах – он, страстно увлекающийся астрономией, с азартом рассказывая, а мы, дети, завороженные загадками неизведанной Вселенной, не дыша слушая. В один вечер Осип Окович, широкими шагами расхаживая по комнате, вдохновленный и мечтательный, рассказывал о космических исследованиях, запуске крупнейшей советской станции «Мир» в восемьдесят шестом и выводе на орбиту первого в истории искусственного спутника Земли немного раньше, в пятьдесят седьмом. Гордый достижениями и победами Родины, распаленный воображением, показывающим ему, как кадры кинопленки, всё то, о чем он с жаром говорил, он бурно жестикулировал, словно жестами старался изобразить и запуск станции и вывод спутника. Однако это не выглядело ни нелепо, ни забавно. Осип Окович зажигал сердца слушающий его, будто делился своим не остывающим запалом, говорил с такой убежденностью и горячностью, что его вдохновение невольно передавалось окружающим. А на следующий день он мог потрясающе тихим, задушевным голосом повествовать о жизни звезд, их рождении и смерти, о созвездии и связанных с ними мифах и легендах, превращаясь в такие минуты в какого-то сказителя.
      Преинтереснейший человек был этот серебряновласый старик.
      Было ему за семьдесят. Высокий, худой, он, однако, не выглядел слабосильным: его широкоплечесть, еще сохранившая отпечаток былой выправки спина, да и весь его хорошо слаженный стан говорили о крепости и стойкости, присущих его натуре. Смелые, натруженные, некогда мускулистые руки были необычайно щедры, резки на жесты, когда Осип Окович был взволновал и разгорячен, и скупы на движения, всегда продуманные, четкие, без спешки, в работе. У него было лицо с несколько суровыми чертами, мужественными скулами, топорщащимися жесткими седыми усами. Морщины обвисшей кожи лица лучами расходились во все стороны от глаз-солнц, которые отличались ясным и твердым, спокойным взглядом, обличающим имеющуюся у него крепкую силу воли.
      В прошлом морпех, Осип Окович работал теперь на нашей плотине на водохранилище и, разумеется, на местный причал заглядывал, своим человеком там был.
      Помню, Осип Окович рассказывал нам, тогда еще детям, байки морские и легенды, песни пел, нежно гитару обняв. О службе говорил мало, еще меньше – о пройденной войне. А мы интересовались этим живо, выуживая из его немногословной речи – я бы сказала, речушки – по большей части рыбёшек мелких – малую толику того, что скрыто в толще. Но как же благодарны были мы и за этот улов! А уж остальное – домысливали, дофантазировали, доигрывали.
      Но всякий раз во время очередной встречи с любимым Осипом Оковичем, какими чуткими были, осторожными и внимательными. Всё подмечали, ничего от нас не утаивалось. Так однажды увидели мы великую гордость морпеха – орден. Представлял он собою пятиконечную золотую звезду, в основании которой располагается серебряный венок из дубовых листьев. Звезду прикрывал сверху фигурный щит, покрытый белой эмалью. В верхней части щита – красная звездочка с серпом и молотом внутри. То был орден «За личное мужество».
       Большее время наших встреч, как я уже говорила, Осип Окович отводил беседам научным. А он хорошо знал многие естественные науки: и физику, и химию, – но больше всех любил астрономию. В ясные летние ночи, такие, как сегодня, он показывал нам созвездия и рассказывал связанные с ними легенды. А как увлекал нас таинственный и кажущийся фантастическим мир комет и астероидов, черных дыр и глобул, квазаров и пульсаров. Хотел взрастить он в нас любовь к науке, разбудить любопытство и жажду познания мира, в котором живем, а еще зажечь в наших детских душах пламень и незатухающий костёр веры в победу добра, в несокрушимую силу оптимизма и в могущество человека, каждую трудность воспринимающего как возможность.
       Сегодня я тоже заходила к астроному. На столике у окна была разложена карта Луны, рядом стоял телескоп, ожидающий ночи, когда хозяин проведет с ним долгие, бархатные часы, беседуя и любовно поглаживая. Работал телевизор. Ага, новости.
      В ответ на слова президента о том, что кризис – это помимо «досадных проблем» еще и новые горизонты и пути, Осип Окович, кивая, сказал:
     – Недаром на Луне море Кризисов лежит между океаном Бурь и морем Спокойствия, а с севера и юга его ограничивают моря Ясности и – в чем суть-то самая – Изобилия…
     Лукавый прищур глаз и ироничная усмешка проницательного астронома вдобавок к его знаниям еще больше убеждали нас в его умении видеть. А Осип Окович меж тем говорил, уже серьезно, почти торжественно:
      – Небо всегда давала человеку ответы, подсказки. Всезнающее оно, небо, часть природы. Не потому ли мы так часто смотрим на него вопрошающе, с мольбою…
      А я задавалась вопросом: откуда взялся в нем, просоленном моряке, воевавшем когда-то, этот романтизм? Уж не от того ли, что не найдя всеобщего равенства или на худой конец братства на земле, искал он идеальное устройство мира в упорядоченном хаосе – космосе?..
      Осип Окович и оглядывается назад, и вопрошающе смотрит на горизонт, и поднимает глаза к небу. Но, обладая упорным характером, не жаждет получить ответы легко, без усилий, а хочет добыть их. Добыванием издавна занимались люди сильные духом и телом, смелые, презирающие подачки. И всегда это было трудным делом, а иногда и грязной работой – будь то добыча угля, нефти и прочего сырья, денег, знаний или охотничьих трофеев. Но всегда добывание ответов поднимало на ступеньку вверх.
      Осип Окович шагает вперед. Неизвестность будущего не удручает его, а, напротив, разжигает страстное желание жить.
       Не уступает ему в этом соседский мальчонка – Васютка. Этот светлоликий карапуз, бегающий по деревне в шортиках и кепочке, мягко толкнул мое сердце, напомнив наше с братом детство. Память тут же, как вышколенный слуга, поднесла картину давно минувшего знойного лета. Мы, семилетние ребятишки, в шортах, футболочках и кепках, по собственной придумке носившие их козырьком набок, мчались на велосипедах по дамбе, разогнавшись до умопомрачительной скорости, когда отдельные предметы вокруг сливаются, когда закладывает уши и захватывает дыхание. Руль можно уже не сжимать до боли в руках, а лишь слегка придерживать: «стальные кони» (а велосипеды в наших играх и представали в образе коней) не заваливались набок. Бешеная скорость окрыляла наши детские, жаждущие остроты и риска души пьянящим восторгом и тихим умиротворением.
      Это видение плавно сменилось другим: растворилась дамба и вместо нее протянулась проселочная дорога, по ней, вздымая клубы пыли, мчался, как когда-то мы с братом, мальчонка. Он был, что и мы тогда, в том чудесном возрасте, когда мир только-только разворачивается перед тобой, всё вокруг неизведанно, любопытно и окутано сказкой и мечтой. Жажда жизни переполняла мальчугана, ерошила волосы, поддерживала огонь в его зеленых глазах – глазах цвета самой жизни, весны, юности и надежды.
      Ночью Васютка тоже поглядывает на небо. Его пленяет образ рыцаря Ориона. Мальчик воображает себя верхом на верном Пегасе, с мечом в руках сражающимся со Змеем за жизнь и сердце прекраснейшей принцессы Андромеды.
      Васютка разумно и пытливо смотрит вокруг, крепко сжимает пальчиками руль, уверенно и твердо выбирает путь, притормозив у развилки, направляя велосипед то в  гору, то по краю оврага.
      Он сам выбирает дорогу: все пути лежат перед ним как на ладони, раскрытые и зовущие. По какому он поедет, который выберет для себя? И куда он приведет мальчугана? Мы, люди, живущие под звездным небом, как можем это знать?.. Грядущее скрыто от нас, в наказание ли или, наоборот, заботливо — во спасение.
       Но на небе, кажется, всё по-другому…
Сегодняшняя волшебница-ночь зачаровывала, баюкала, навевала наваждения и воспоминания. Сияли звезды. Вдаль к горизонту тянулся Млечный Путь.
       Я медленно, с сожалением, поднялась. Вдохнула свежий живительный воздух. И пошла в дом. У самой двери я обернулась и улыбнулась увиденному. В черноте меж прочих огоньков зажглась новая крохотная звездочка – где-то родилась новая жизнь.
                2009-2010


Рецензии