Списанные жизни или зачем жить? рассказишки и пове

НИКОЛАЙ ВАСИЛЬЕВИЧ АЛКОГО;ГОЛЬ
(ОН ЖЕ МАЛЫШЕВ)
СПИСАННЫЕ ЖИЗНИ
ИЛИ
ЗАЧЕМ ЖИТЬ?
(рассказишки и повестищи)
часть 1

СОДЕРЖАНИЕ
Дорожный Дон Жуан

О необоснованном вдохновении, о необоснованных увлечениях и о необоснованной ревности до и после жирной черты

Наблюдения и мысли проводника Петра Кукуева

Это вы, Михаил Александрович?  (почти повесть, почти о настоящих людях)

О письмах домой и «мыслях на лестнице»; о том, как пополнее  набить себе пузо и урвать время «подавить на  массу»; о портянках  и варежках; о сержантах и комбатах; о духах и дедах... все­таки, будь оно все не ладно, веселая история

Записки охранника

Префектум Асмаралис или размышления Хлопкова Юрия для самого Хлопкова Юрия




Есть предложение всю интересно пишущую братию именовать «звездами»! А исполняющих их волю режиссеров и артистов как-нибудь поскромнее... Как ни крути, получается
Впервые в России писатель-звезда (шутка, конечно. Какая, к чёрту, звезда! Так, обыкновенный народный писатель России) Николай Васильевич Алкогоголь, то есть почти Гоголь, только чуть веселее. Он же - Малышев.
Десятая, юбилейная книга автора, включающая лучшее из ранее изданного. С праздником, читатель!
Вместо предисловия
Автор. Я тут кое-что принес.
Издатель. Запихни это себе, знаешь, куда?
Автор. Догадываюсь. Но почему же так?
Издатель. А потому, что некогда народу читать твоя творения. Должен он прочитать Пушкина?
Автор. Обязательно. Кто из нерусских еще так раскрыл душу русскую?
Издатель. А Гоголя?
Автор. Непременно. Когда еще так посмеешься сквозь слезы?
Издатель. А Толстого?
Автор. Обязательно. И Льва, и Алексея.
Издатель. А Достоевского?
Автор. В первую очередь. И не один раз.
Издатель. Верно, не один. А мыться народ каждый день должен?
Автор. Как же без этого?
Издатель. А работать?
Автор. Куда же денешься?
Издатель. А с детьми поиграть?
Автор. Что может быть приятнее?
Издатель. А поспать хоть немного?
Автор. Не без этого.
Издатель. А теперь раскинь своими оторванными от жизни мозгами, когда народу читать твои творения?
Автор. Верно, некогда. Но тогда пусть хоть полистает.
Издатель. Народ, полистай, пожалуйста, творения этого словоплета. Полистай и вышли свои впечатления и пожелания, если захочется, автору по адресу: 171159, Тверская обл., г. Вышний Волочек, двор х/б комбината, дом 6, кв. 1, где он, паршивец, имеет счастье пока еще жить. Но будь осторожен. Как-то раз кто-то сказал о его писанине что-то хорошее, что-то о чувстве юмора, о свежести впечатлений, о добродушии. В шутку сказал. За бутылкой. За бутылкой всегда хочется сказать что-то хорошее. Но автор так возгордился, что чуть не спился с радости. А еще как-то раз кто-то сказал о его писанине что-то не очень хорошее. Так автор опять же чуть не спился с горя. Чтобы легче листалось, хотелось бы определить основные направления содержания. Все это, так сказать, о чем? Но на этот вопрос сам хитрец, а лучше подлец, автор ответил: «Если бы Чехова, Гоголя... спросили бы: «О чем у вас, ребята, в двух словах?» Они бы вряд ли ответили. А я их ненамного умнее. Но если в двух словах: о том, что в жизни по мозгам шарахнуло».
Автор. Я могу идти?
Издатель. Последний вопрос можно? Всегда был Николай Васильевич Гоголь. А здесь...
Автор. Совершенно верно, Алкогоголь.
Издатель. Чтобы читателя привлечь?
Автор. С армейских времен я против показухи. Алкогоголь – кровная составляющая автора.
Издатель. Вы хотите сказать, что автор – алкоголик?
Автор. И хронический, и наследственный. Точнее, сначала – наследственный, а потом – хронический.
Издатель. Это-то понятно. Непонятна гордость, с которой Вы это произнесли.
Автор. Какая гордость? Помирать не сегодня – завтра. Никогда не пейте, господа-товарищи, товарищи-господа!
Издатель. И уже точно на посошок. А жить-то все-таки зачем?
Автор. А хрен его знает. У слесарей и поваров спросите, они людям тепло и еду дают.
Издатель. А писатели дают тепло душе?
Автор. Не знаю, что они дают. Но объявлений, что они где-то требуются, не видел.
Издатель. По произведениям сразу и не скажешь, что автор – человек невеселый.
Автор. Среди недураков веселых не должно быть много. Чему радоваться, если помирать через несколько десятилетий? В лучшем случае...
Издатель. А в загробную жизнь...
Автор. Не верю. И в сказки про лешего тоже не верю.
Издатель. Вообще-то всевышнему все равно, верите Вы или не верите.
Автop. А всевышнему, мне кажется, вообще-то все все равно.
Издатель. Но он уже все-таки есть?
Автор. Примерно так церковники и дурят народ с первобытных времен.
Издатель. И я даже знаю, почему. Лучше жить с верой в бессмертие, чем с верой в свою неизбежную конечность.
Отзывы на первые издания
Дон Жуан дорожный произвел впечатление. Веселая штука получилась. Напоминает чем-то «Москва-Петушки» Ерофеева. Юмор в том, что у Дон Жуана настоящего – роман за романом, а у этого – попытки романов, иногда удачные, чаще неудачные, но всегда комичные. Читается.
В. Мухин, врач-стоматолог, г.Брянск.
«Дорожный Дон Жуан» – в высшей степени безнравственное по содержанию произведение. Спасают автора «С днем рождения, Наташка!», «Личная жизнь Валеры Зайцева», «Мусорница», особенно «О необоснованном вдохновении...» Любовь – высокая, чистая. Хорошо бы, молодые почитали.
Нечаева Анна Петровна, преподаватель.
Пришлись по душе «рассказишки», такие двухходовочки в лучших традициях Чехова и Зощенко. В одних – тонкий юмор (перечислять не буду, не меньше тридцати названий), другие грустить заставляют (названий к счастью поменьше), но во всех – добрый, теплый свет.
Кулибин И. Б., работник культуры.
Прочитал «...Почти повесть почти о настоящих людях». С удовольствием вспомнил свою студенческую жизнь со всеми ее диспутами, пьянками, проказами. Думаю, о судьбе героев – студентов, показанных двадцать лет спустя, можно было бы снять неплохой фильм.
А.В. Глушенко, научный сотрудник музея.
Сильное впечатление произвела армейская повесть «О письмах домой...» Сам служил, сам хлебнул. Проблемы дедовства, думаю, вскрыты похлеще, чем у Юрия Полякова «Сто дней до приказа».
Бухарин, капитан запаса
«Префектум Асмаралис...» Весьма сложное название для умеренно сложного философски-жизненного содержания. Очень понравилось содержание утра четвертого.
Н. Семенов, ветеран войны.
Радует, что образованные у нас пошли охранники. Но умеют ли они охранять?
Без подписи.
ДОРОЖНЫЙ ДОН ЖУАН
Глава первая
Деловые записи каждый делает в блокноте сообразно своим наклонностям и конкретно поставленным задачам. У идущей за продуктами хозяйки он исписан названиями продуктов, их количеством в граммах, если семья небольшая или в килограммах, если она большая и позволяет содержимое кошелька. У шахматиста блокнот исписан ходами партий, у преподавателя – тезисами лекций...
У проводника вагона номер двенадцать в пассажирском составе Москва – Овцегонск Луцкого Павла лист блокнота во время посадки выглядел примерно так:
1 – 19 – 37 -
2 – 20 – 38 –
3 – 21 – •39 –
4 22 – 40
5 – 23- 41-
6 – ;24 42 -
•7 – 25 – 43 -
8 – 26 – 44
9 – ;27 – 45 -
10 – 28 – •46 -
11 – 29 – 47 -
12 – 30 48 -
13 31 49 -
•14 – 32 50 -
15 33 – 51
16 – ;34 – •52 -
•17 – 35 – 53 -
18 – 36 – 54 -
Этот мудреный на первый взгляд шифр расшифровывался очень немудрено. Пятьдесят четыре – количество мест в плацкартном вагоне. Прочерки справа от цифр обозначали пассажиров, отмеченных на посадке, каждый раз вызывающих неподдельное удивление Павла: куда же они все всегда едут. Тонкие точки слева – интересных, по его мнению, людей, с которыми можно было душевно посидеть, выпив после последнего пункта ревизоров, откуда они могли нагрянуть для сбора актов или «дани». Наконец, толстые точки там же, слева, зашифровывали симпатичных девушек, с которыми, как предполагал Павел, он наверняка пожелает пообщаться уже более непосредственно.
Несколько раз после такого общения Павел имел неприятности от конфликтов с людьми, сопровождающими симпатичных девушек, поэтому с недавних пор ставил жирные точки строго напротив одиноких девушек или в крайнем случае девушек-подружек. Второй вариант устраивал Павла меньше, чем первый: приходилось приглашать в служебку и угощать обеих, желая остаться с одной. «Оно, собственно, не жалко, – говорил себе Павел в таких случаях и уже более весело по причине внезапно прорезавшегося юмора добавлял, – но убывает!» Затем его физиономия вновь обретала озабоченное выражение, как бы спрашивая у ее владельца: «Ну и как же теперь, любвеобильный ты мой, с двумя-то?»
Но каким бы не был ответ Павла на этот вопрос, одно бесспорно. Если бы приведенный выше шифр с приложенной к нему расшифровкой попал бы к известному поэту девятнадцатого века Некрасову, тот никогда больше не бился бы над вопросом: «Кому живется весело, вольготно на Руси», потому что не только ему, выдающемуся поэту, но и любому простому смертному ясно: веселее и вольготнее, чем проводнику вагона номер двенадцать состава Москва-Овцегонск вряд ли кому живется. Веселее уже некуда, вольготнее уже не бывает. Пассажиры кормят, пассажиры угощают; при удачном раскладе и взаимном согласии возможен роман...
Когда расклад выходил удачным, и роман удавался на славу, Павел не хвастался победой, не обзывал девушку шлюхой, как иногда некоторые: «Все они на одно лицо. Когда на людях, – хорошие, а когда не видит никто...» Когда же друзья ловили Павла на месте не совсем (все же по обоюдному согласию...) преступления, он смущенно, будто бы и не он, а его соблазнили на грешный поступок, оправдывался:
– Уж очень она красивая, девушка-то! Как тут устоишь! Сладострастие как вьюнок, как репейник или еще не знаю, какой сорняк: зацепится за ветку и не отпустит, пока не погубит все растение.
– А если этот сорняк прополоть, вырвать с корнем? – предлагали друзья.
– Так ведь сладострастие-то, оно сла-до-страс-тие, – протягивал Павел, и интонацией, и ударением выделяя первые два слога, – не хочется вырывать-то.
На посадке тринадцатого августа, не переставая, шел дождь, заливая урожаи сельских тружеников, но никак не уменьшая рабочего, то есть праздничного настроения Луцкого Павла, нисколько не думающего в данный момент о том, что для кого-то урожай в наше время – единственный источник дохода.
– В каком обществе Вы живете? – спрашивали известного спортсмена на экзамене по обществоведению.
– Вы – в каком, не знаю, я лично – в обществе «Торпедо». Там у меня – и дача, и машина, – отвечал известный спортсмен.
У Павла не было ни дачи, ни машины, но всегда было на что выпить и закусить. Он, правда, тоже был немного обижен на новую экономическую политику, при которой стало трудно спекулировать в дороге водкой и пивом, потому что они стали продаваться на каждом шагу, но в то же время был и благодарен ей за то, что освободила его от необходимости таскать тяжелые сумки с бутылками для продажи.
Как бы то ни было, выглядел Павел на посадке как никогда весело. И чтобы окончательно уничтожить все сомнения насчет того, что жизнь прекрасна, Павел шутками подбадривал мрачных пассажиров, помогал занести в вагон их тяжелые сумки, где, спрятавшись от дождя, и заполнял свою нехитрую таблицу.
Правда, на этот раз она не сулила ему веселой поездки. Интересных людей, с которыми можно бы было пообщаться в дороге, Павел не разглядел. Толстых точек (расшифровываем: симпатичных девушек) он смог бы поставить только одну. Точка было довольно толстая, можно сказать, жирная, что при расшифровки означало: девушка была стройная и красива несказанно. Но частица «бы» означала то, что была она не одна, а с парнем. Из всего этого Павел вынужден был заключить, что сегодня ему придется общаться только с собой. А с этим-то и не желала мириться его активная, настежь распахнутая людям душа. Так часто не желает мириться с ленивой женой муж, но все-таки подходит к раковине и моет посуду, понимая, что если ее не мыть, то не из чего будет есть. А если попытаться заставить мыть жену, то... лучше и не пытаться, потому что все равно не заставить, но можно рассердить ее настолько, что как бы не пришлось еще и стирать белье.
«Как им удавалось, разным Диккенсам и Флоберам, просиживать за письменным столом по пятнадцать часов в сутки, не видя ни солнца, ни неба, ни людей? – недоумевал Павел. – А ведь о тех же людях и писали. О том же небе и о том же солнце. И как писали! Но я – не Диккенс и не Флобер. Мне бы только дождаться последнего пункта ревизоров и пропустить для поднятия жизненного тонуса... Жаль, за свой счет придется. Как назло, никто из пассажиров не попросил поставить продукты в прохладное место, за что, естественно, меня бы отблагодарил. Как назло, ни у кого из пассажиров не было клади весом более тридцати шести килограммов, за что их тоже можно было немного раскошелить».
Конечно, точно определить вес Павел не мог. Обычно он немного отрывал самые объемистые сумки пассажиров от перрона, строил перекошенную напряжением физиономию и виновато улыбался:
– В багажном вагоне с Вас взяли бы больше, а я только на пару бутылок пива. Причем одну из них Вы непременно со мной и выпьете!
Но в наше время и кладь у пассажиров заметно поубавилась, и их лица стали настолько серьезными, что Павел все реже и реже решался прикасаться к ручкам их сумок и еще реже предлагал кому-нибудь выпить, хотя и готов был это сделать. Семьей он обременен не был, «семеро его не обсели», да и общепринятых бытовых целей, связанных с приобретением дачи и машины, у него не было. Осталось и крепко въелось в сознание только желание выпить и пообщаться. Конечно, Павел понимал, что полезнее для здоровья было бы пообщаться без «выпить», но практика показывала, что лучше общалось все-таки под «выпить», при отсутствии которого он обычно забирался в служебку и печально смотрел в окно, сам не зная, что желая в нем увидеть.
Общение, само по себе, – понятие сложное. Говорить в одно и то же время двоим никак не получается. Говорить может только один. Второй, пока не дойдет очередь, обязан слушать, независимо от того, нравится или не нравится то, о чем говорит первый. Если нравится, – повезло. Не нравится, остается терпеть: прерывать неэтично. Чтобы понравилось, должны и интересы общающихся совпадать, и мысли собеседника быть не менее значимыми собственных: кому приятно переливание из пустого в порожнее? Много таких «и», поэтому лучше всего общаться одному, с самим собой. И думать можешь о том, что считаешь нужным, и не перебьет никто, и в рот смотреть не будет, как будто что-то кому-то должен.
Павел любил общаться с собой. Но только пока не «принимал». А когда «принимал», все мысли начинали казаться ему значительными. Он считал нужным поделиться ими с кем-то в надежде, что этот кто-то если ими и не восхитится, то хотя бы их разделит, а иначе зачем тогда было и делиться?
Но на посадке тринадцатого августа Павел еще не «принял». Шел дождь. Пассажиры выглядели мрачнее самой войны. Все это мало-помалу поубавило оптимизм Павла. Его настроение стало достойным числу дня, а кровь, бурлившая вначале как грозный водопад, стала напоминать слегка нагретую на солнце водичку. Желая придать ей прежний вид, но не зная, как это сделать, Павел, более-менее управившись с делами, поднял руку, резко опустил и сказал, как обычно говорил, когда начинал пить, не дожидаясь последнего пункта ревизоров:
– Ну и хрен с ними, с блюстителями порядка, а точнее с собирателями «дани», то есть денег. Отстегнем, не впервой!
Сказав, отвинтил пробку от бутылки «Столичной» и ... вновь завинтил, вспомнив просьбу начальника поезда «не пить, если не до стоянки в Овцегонске, то хотя бы пока не пройдут ревизоры». Начальника Павел уважал больше, чем кого бы то ни было. Сколько раз из-за его пьянки наказывали бригаду, но начальник ни разу не повысил на него голос. Начальник ни разу, никогда, ни на кого не повысил голос, хотя поводов для этого каждый день было более, чем достаточно. И сейчас еще встречаются иногда люди!
Павел раскрыл оставленную пассажирами книгу с боевиком, пробежал глазами страниц двадцать, захлопнул и уставил безучастный взгляд на мелькавшие за окном домики, деревца и поля, недоумевая, как удается писателям интересно описывать природу? Если даже допустить, что она красива и жива, то все равно однообразна и скучна, поскольку не содержит никакого развития отношений. Затем Павел взялся для чего-то отсчитывать столбы, пробежавшие между ними секунды. Поймав себя на нелепости сего занятия, от досады сплюнул, сам же вытер тряпкой и прошелся по вагону в сторону туалета с нерабочей стороны, хотя тот давно был уже им открыт, промыт и делать там было совершенно нечего. Попутно, нахмурив брови, по-командирски сердито поглядел на жильцов девяти маленьких квартир одноэтажного вагонного дома, отделенных друг от друга тонкими перегородками, не имеющих в плацкартном вагоне даже дверей, почему Павлу и удалось поглядеть. Впрочем, как оказалось, в туалете было чего делать. Кто-то не смыл за собой и облил к тому же стену.
– Эх, народ! – вздохнул Павел. – Неужто не попасть?
Он протер стену тряпкой, поболтал ершом в самой интимной части бытового интерьера, прошел в соседний вагон, сыграл с проводником пару партий... Проиграв обе и не желая искушать судьбу в третьей, отправился в свою десятую, самую маленькую, двухместную квартиру, именуемую «служебкой». Попутно опять подглядел за жильцами девяти квартир, именуемых «купе», отметив, что те обсохли, обогрелись, наелись, не в пример ему, стоящему на рабочем посту, подпили и выглядели в итоге не менее бодрыми и оптимистичными, чем выглядел на посадке Павел. Впрочем и он заметно веселел прямо пропорционально приближению поезда к последнему контрольному пункту ревизоров и в конце концов повеселел настолько, что даже подумал: «А может и вовсе не пить? И без того хорошо!» Но его настрой на трезвость был уничтожен властным тоном внутреннего голоса:
– Как можно, Павел Иванович? Помилуй, один раз живем! Еще же лучше будет!
– А когда выходить начнет, каково? – поспорил Павел.
– Так надо помаленечку, под закусочку. На стоянке опять же опохмелишься и к первому ревизорскому пункту будешь как огурчик, – уговаривал внутренний голос.
– А может, лучше сразу как огурчик? Может, лучше всегда как огурчик?
– Может, и лучше. Но согласись, в процессе выхода из запоя, в процессе преодоления себя есть тоже своя прелесть! Кто не пьет, тот не так остро ощущает радость жизни!
– Это верно, иногда ощущаешь очень остро, можно сказать, на грани...
Поезд замедлил движение, начал тормозить, вызвав у Павла привычное, но всегда неприятное ощущение: будто сорвешься с полки и врежешься в стену, если и не прошибив ее, то самому поранившись очень сильно.
Наконец, поезд остановился. Павел благополучно слез с полки и вышел на перрон. Ревизоры не сели. Это была последняя станция, где они могли сесть. Павел облегченно вздохнул и поспешил в служебку. Он просто не мог не выпить, так долго об этом думая! К тому же пробка бутылки была уже отвинчена.
Как светлеет небо, освобождаясь от мрачных облаков, так светлела душа Павла после очищения ее «Столичной». Показавшийся ранее скучным боевик вдруг предстал любопытным. Главные действующие лица застреляли вроде как по делу, вроде как борясь за справедливость. И деревца с полями и речками за окном стали не просто деревцами, полями и речками, а одушевленными предметами, повествующими о вековых тайнах истории, приобретающими таинственно-сказочные очертания, удивительно гармонирующими друг с другом и наводящими Павла на воспоминания о родной Сосновке, ее березках и речке Перешаговке, названной так потому, что ее едва ли в некоторых местах не можно было перешагнуть. Вспомнилось, как любил он пробираться по ней на лодке, как отталкивался то от одного берега, то от другого, продвигаясь между высоких камышей, представляя себя индейцем, пробирающимся сквозь заросли южно-американской реки, кишащей крокодилами. И само небо, оккупированное тучами если и не навсегда, то, казалось, очень надолго, вдруг резко просветлело, словно обрадовавшись вместе с Павлом выглянувшему солнышку.
– Так и быть, прощаю. – улыбнулся он. – Сам, бывает, сплю больше положенного. Только простит ли тебя, светило, народ? Смотри, как заливает, пока ты спишь! Последняя картошка сгниет! Жизнь-то какая! Кому такая свобода нужна, если владельцы красных дипломов, образованные люди, учителя и врачи должны держать метлу для подметания улиц или пачку газет для продажи в то время, как некие субъекты, умеющие только считать, держатся за рули автомобилей последних марок? Если кто-то сушит хлеб в ожидании очередного подорожания, а кто-то, мозгов не хватает, чтобы перечислить то, что еще желает выкушать и испить? Я – не сторонник войн и революций, но никогда еще не бывало, чтобы «яростный волк добровольно отдал добычу свою». Ее, добычу, не надо даже отнимать. Надо всем, кому вовремя не выплачивают зарплату, дружно «выйти на рельсы» и ничего не делать. Всем бы деньги отдали и всем бы хватило, потому что никуда они не делись, а спрятаны в карманах маленькой кучки людишек, прорвавшихся к кормушке.
Павел еще немного «принял» и очень остро почувствовал необходимость поделиться программой выхода страны из кризиса с более близким собеседником, чем солнце. Он взглянул в свою «посадочную таблицу», увидел единственную жирную точку, вспомнил упитанную физиономию парня, сопровождающего симпатичную девушку, и задумчиво произнес:
– Конечно, мое общение может им и не понравиться. И даже наверняка не понравится. Конечно, у них могут быть свои разговоры, свои газеты, свои книги. Но я обладаю волшебным средством в виде неотвратимо действующей на собеседника фразы, которая по силе воздействия может сравниться разве что с кокетливым взглядом очаровательных женских глаз.
Павел еще немного «принял», для поддержания формы несколько раз подтянулся на железной скобе, расположенной в служебке над второй полкой, и решительным шагом прошел в шестое купе.
Парень, за отсутствие которого Павел отдал бы сейчас, пожалуй, весь свой левый заработок, мирно спал на верхней полке, а девушка так же мирно читала на нижней.
– Не желаете выпить?- выдал Павел свою волшебную фразу, сам удивившись своей решительности, но еще больше удивившись тому, как в одно мгновение такие узкие, восточного типа глаза, какие были у девушки, смогли приобрести такую круглую форму и заиметь такой диаметр, что позавидовал бы сам филин.
– В самом деле, – поспешил Павел сделать все возможное, чтобы глаза девушки приобрели прежний вид, с трудом понимая, что не все, оказывается, желают выпить, – до чего скучно ехать, до чего тоскливо! По одному и тому же маршруту, под один и тот же стук колес! Сидишь в служебке как в камере. Ни тебе с кем поговорить, ни тебе с кем...
– Выпить. – закончила за Павла девушка. – Конечно, скучно по одному и тому же маршруту. Конечно, тоскливо под один и тот же стук колес. Вот и придумали бы развлечения какие-нибудь, аттракционы всякие. Привесили бы, скажем, к потолку сладости на нитках, а мы, пассажиры, с завязанными глазами ножницами их срезали бы. Или дали бы нам веники: кто быстрее и чище подметет. И Вам хорошо, и нам интересно. Или конкурс бы организовали: кто лучше прочтет стихотворение о дороге. Враз бы до Овцегонска доехали!
– Интересные мысли. И Вы, однако, девушка оригинальная. Жалко, выпить не желаете. Но, может, хотя бы чайку? Я – крупный специалист по завариванию!
– Была не была, – махнула рукой девушка, – давайте, что покрепче. Настроение у меня на данном жизненном этапе что-то...
– Это понятно. А..?
– А это всего лишь брат, не бойтесь, – прочитала девушка мысли собеседника.
Если сказать, что Павел обрадовался, значит, не передать и сотой доли того восторга, какой его охватил. Так, наверное, радовался какой-нибудь малоизвестный любитель шахмат, выигравший у самого Каспарова на сеансе одновременной игры или рыболов, только что вытянувший на берег самую большую рыбину в своей жизни.
Павел пригласил девушку в служебку, где в считанные секунды накрыл столик самым вкусным, что у него для таких встреч всегда имелось. Накрывая, отметил про себя положительную сторону маленьких размеров служебного столика, как бы просящего прощение за своего хозяина у гостей: «На мне было бы всего намного больше, если бы нашлось, куда поставить, сделай меня пошире и подлиннее».
Не найдя ничего более оригинального, чем: «За знакомство, поехали!», так пока и не познакомившись, Павел привычно влил в себя полстакана, отмечая чередование соблюдения суворовского принципа пития. «Где? На работе. Не соблюдается. Когда? После проезда последнего пункта ревизоров. Соблюдается. С кем? С девушкой, в высшей степени красивой. Стало быть, жди беды. И брат к тому же на верхней полке. Не соблюдается. Сколько? Уже столько, что лучше и не подсчитывать. Не соблюдается. Увы, из-за последнего пункта даже о чередовании соблюдения суворовского принципа пития говорить не приходится. Надо поосторожнее».
Пока Павел занимался самоанализом, девушка залпом опрокинула стакан, сделав это настолько лихо, что сущность суворовского принципа пития тут же вылетела у него из головы и больше в нее в этот вечер уже не возвращалась. Не возвращалась, по правде сказать, и в утро следующего дня.
– Наш человек, сразу видно. – заключил Павел. – А то в вашем женском лагере многие любят пококетничать: «Мне бы чего-нибудь полегче!», «Ах, какое вкусное вино!» Уши завянут слушать. Вкусный – арбуз, конфеты – вкусные. А вино, оно и есть вино! Для души, а не для пуза. И не лучше ли для души сразу рубануть водочки? Что мы сейчас и сделали. Как зовут?
– Таня.
– Очень приятно, Таня. Искренне приятно.
У Павла был выработан и неоднократно проверен на практике свой порядок ухаживания за девушкой. Сначала он болтал о разном, если девушка молчала, или, наоборот, внимательно слушал, если что-то рассказывала она. Когда темы кончались, и разговор не шел, он показывал фокусы на картах. Затем предлагал сыграть в дурачка, и так как во время игры подливал и себе, и пассажирке, то дальше, как правило, все шло само собой. А если не шло, то Павел расстраивался недолго, успокаивая себя тем, что сделал для возникновения романа все возможное и от себя зависящее.
«Что делать, не судьба. – говорил он и иногда добавлял. – А все-таки она – непорядочная. Наелась, напилась и смылась. Ни спасибо, ни извините. Она что же думала, это все бескорыстно? Кто же в наше время бескорыстно-то? Мало того, что непорядочная, она еще и ненормальная, если не захотела поласкаться в романтических условиях».
Интуиция подсказывала Павлу, что Таня должна быть девушкой порядочной. Во всяком случае по отношению к нему.
– Не люблю лезть в душу и еще больше не люблю, когда лезут в мою, но раз уж встретились, скажем пару слов о себе? Для начала, для знакомства. Как учились, чем питались, не обязательно. Но самое важное, самое интересное, что было в жизни, соизволим друг другу сообщить? О себе, правда, ничего особенно интересного сказать не могу. Проводник, он и в Африке проводник, то есть хозяин двух туалетов. Хотя лично мне нравится. Не туалеты мыть, конечно, а люди, встречи, общение...
– Вижу, что нравится. – улыбнулась Таня, с выражением прочитав надпись на внутренней стороне открывшейся дверьки «служебного домика», из которого Павел достал очередную бутылку. – «Пусть мои собутыльники будут юны, остроумны и свободны от предрассудков, веселы до сумасшествия! Пусть сменяются вина, одно другого крепче, искрометнее, от которых мы будем пьяны три дня! Пусть эта ночь будет украшена пылкими женщинами!» По-моему, Бальзак, «Шагреневая кожа»?
– Не знаю, не читал, не выписывал. Кто-то до меня постарался.
Павел почувствовал, что щеки у него запылали. Он попытался, но не смог определить, то ли они запылали от большого количества выпитого, то ли от неудобства за содержание написанного, то ли от стыда за то, что не читал «Шагреневую кожу».
– Много всего понаписали. Один Виктор Гюго – семьдесят девять томов, из них только стихотворений – двадцать шесть и романов – двадцать! А сколько еще драм и философских работ, уже и не помню. – пытался объяснить Павел причину своих слабых филологических познаний и одновременно продемонстрировать хоть какие-то. – А сколько их таких, великих, после себя след оставивших! Я люблю читать то, что попроще, что больше бьет по сердцу, чем по мозгам, что в душу западает. Как, например, Дон Кихот поехал на лошади за справедливость бороться, или как Робинзона Крузо на необитаемый остров забросило, или как Чичиков мертвых душ скупал. А «Шагреневую кожу», извините, не читал. И на Канарских островах тоже ни разу не был. Как-то, знаете, то одно, то другое. А Вы, Татьяна, откуда знаете, что это из этой, как ее, «кожи»? Вы ее наизусть помните?
– Не расстраивайтесь так сильно. Мне положено знать, я учусь на филологическом. К тому же читала недавно.
– И позвольте поинтересоваться, о чем эта штука?
– Если коротко...
– Да лучше коротко.
– Шагреневая кожа исполняла любые желания ее владельца. Но с исполнением каждого его желания она таяла.
– Так надо было заполучить все и остановиться, чтобы кожа так и осталась маленькая, и можно было бы жить спокойно дальше.
– Интересная мысль. Вы, наверное, могли бы стать писателем, если бы захотели.
– Как нечего делать. – улыбнулся Павел. – Но когда поезд едет, буквы трясутся. Писать трудно. Однако давайте слегка опустимся с проблем мировой литературы до нашей повседневной жизни.
– Тогда принесите, пожалуйста, водички, чтобы запить.
– Опять через Смоленск?
– Причем тут Смоленск?
– Так обычно говорили мы в армии, когда доставались места с краю во время обеда, и приходилось идти за чаем.
– И все же причем тут Смоленск?
– А ему тоже всегда больше других городов доставалось, начиная с монголо-татар и кончая Великой Отечественной... Пожалуйста, водичка.
– Спорный вопрос. Скажем, Москве тоже будь здоров, досталось. Взять хотя бы войну с французами...
– Там Кутузов напортачил. Можно было сохранить и ее, и армию.
– Так считаете?
– Уверен. Или Вы считаете, что на военном совете в Филях среди генералов одни дураки были? Все дело в том, что Кутузову как человеку военному культурно – исторические достояния Москвы были до лампочки.
– Думаете?
«Так дело не пойдет, – остановил себя Павел, бросив взгляд на стройные ножки девушки и заметив за окном признаки рассвета, – о Бальзаке и Кутузове я и один могу потом порассуждать.»
– А позвольте, я покажу Вам один любопытный, на мой взгляд, фокус на картах?
– Обожаю фокусы, особенно на картах.
Павел достал из «служебного домика» колоду карт, умышленно приоткрыв дверьку ненамного и ненадолго.
– Это – король, – приступил он к демонстрации, немного поколдовав перед тем с колодой.
– Я, правда, уже смутновато вижу, но, по моему, это тоже, действительно, король.
– У него было четыре комнаты.
– Не маловато ли для короля?
– У него было больше, конечно. А четыре только в одном особняке. В каждой комнате жил королевич.
Павел положил на десятки по одному вальту.
– Однажды в гости к королю приехали четыре девушки и попросили переночевать.
– Они знали, что у короля было четыре сына?
– Нет, так совпало. Они случайно приехали. Заблудились и попросились переночевать. Король освободил две комнаты, –Павел положил вальтов друг на друга, – и поместил в комнаты девушек.
Павел положил на десятки по две дамы.
– На все комнаты король повесил замки.
Павел положил на кучки карт тузы.
– Наступила ночь.
Павел собрал кучки карт в одну колоду.
– Пожалуйста, подсними.
Таня подсняла.
– Пожалуйста, еще раз.
Тане подсняла еще раз.
– И последний.
Павел разложил колоду на четыре кучки. Он сам всегда удивлялся, почему так получалось, но все комнаты (десятки) собрались в одну кучу, замки (тузы) – в другую. В третьей и четвертой кучках находились по два вальта и по две дамы в каждой.
– К королю прибежал слуга. «Беда, Ваше величество, непорядок! Так-то и так-то...» Пока король со стражей подходили к комнатам... Подсними... Еще раз... И еще...
Павел разложил колоду на четыре кучки. Все было так же, как и вначале. В каждой комнате находилось по два королевича и по две девушки. И на каждой комнате висел замок. Нарушен был только порядок карт. В одной кучке королевич поменялся местом с комнатой, в другой комната поменялась с замком.
– Небольшая накладочка, – оправдался Павел, – но что поделаешь, ночь-то была бурная!
– Жизненный фокус!- засмеялась Таня.
– Ясное дело, жизненный. А если бы я сейчас осмелился, правильнее, набрался бы наглости дотронуться до твоей прекрасной ножки, ты бы побежала жаловаться королю, правильнее, применительнее к нашим условиям, брату?
– Неужто ты считаешь, что я согласилась посидеть с тобой, чтобы потом жаловаться? А что, мои ножки, правда, красивые?
– Кабы только так!
– А как кабы еще?
– А еще глаза твои несказанно... не знаю, как и выразить. Впрочем, как тут выразишь, если я уже сказал, что несказанно. Они излучают...
– Говори, говори.
– Какое-то поле, какие-то волны, которые...
– Что?
– В Бермудском треугольнике тоже никто не может разгадать, которые что...
– Даже так можно сравнить?
– Даже там, в Бермудском треугольнике, наверное, легче переносится. Одним словом, есть у вас, у красивых женщин, что-то такое, отчего мы, мужики, уподобляемся насильникам и маньякам, но, разумеется, только на первой стадии их, так сказать, деятельности.
Павел перевел дыхание и почесал затылок.
– Ты, Татьяна, внимательно слушала, что я сейчас выдал? Скажи мне честно, как ты считаешь, у меня еще белая горячка не началась?
– Думаю, что нет. И более того, я продолжу. Если мужчина, даже насильник или маньяк, но разумеется, в хорошем смысле этих слов, только на первой стадии его, так сказать, деятельности, видит во мне красивую девушку, и сам мне тоже нравится, я с удовольствием предстану перед ним женщиной легкого поведения в самом что ни на есть прямом смысле.
* * *
– Господин проводник, не сочтите за трудность, посмотрите, пожалуйста, не проснулся ли мой брат, – попросила Таня, одеваясь.
В служебку Павел вернулся с видом, более озабоченным, чем если бы узнал, что сели ревизоры.
– Он проснулся, – с трудом проговорил он, показывая рукой в направлении шестого купе.
– Вот и хорошо. Только что же ты так разволновался-то?
– Неудобно как-то.
– Это мне должно быть неудобно, тем более, что он мне – не брат, а муж.
– ???
– Не смотри на меня как перед землетрясением. Потом все объясню, а пока иди и пригласи к нам Толика. Ты так аппетитно умеешь пригласить выпить, если, конечно, не жалко и если, конечно, осталось. Не бойся, Толик – добрый.
Павел вышел из служебки и в нерешительности замер у титана. «Пригласи к нам Толика», «Не брат, а муж!», «Не бойся, Толик – добрый», – звенело в ушах. «Убьет сейчас добрый Толик, и возразить будет нечего, потому что он прав. Эх, жизнь!»
Когда остается прожить считанные минуты или даже секунды, слышал где-то Павел, человек в состоянии прокрутить в голове события едва ли не всей жизни. Относительно «всей жизни» у Павла были сомнения, но пока он брел от служебки до шестого купе, прокрутил в сознании очень многое. Ему представилась сытая физиономия Толика, жующая жвачку для усиления эффекта суровости со злыми, настойчиво зыркующими в поисках жертвы глазами и, наконец, нашедшими ее в лице Павла.
– Ну ты, начальник, оригинал! Я вздремнул немного, а он тут как тут, к моей женушке: «Не желаете выпить?» Что же мне теперь с тобой сделать-то? Или ты только с виду такой дохлый, а на самом деле, как его, Шварценнегр?
Толик оценил свой юмор предложенного варианта известной фамилии как сверхтонкий, и раскаты его хриплого смеха были слышны не только в шестом купе и даже не только в вагоне номер двенадцать.
– Это мы сейчас проверим. – самодовольно продолжил он. – Для начала предлагаю помериться силою.
Толик закрепил на плоскости столика локоть огромной мускулистой руки, украшенной татуировкой с надписью, уверяющей всех в том, что он «не забудет мать родную». Внутри у Павла что-то оборвалось. Но как часто бывает в минуты повышенной опасности, его мозг нашел спасительное решение.
– Вы весите едва ли не вдвое больше меня, поэтому будет честнее, если мы для измерения силы выберем другой способ, скажем, подтягивание на перекладине.
Павел кивнул на скобу, расположенную в купе над второй полкой. Он любил подтягиваться и, учитывая огромную массу Толика, надеялся выиграть.
– Идет!- гаркнул Толик, ухватившись в прыжке за скобу. – Но если эта железка отвалится, платить будешь ты, Шварценнегр.
Несмотря на большую массу, Толик начал подтягиваться легко и быстро. Только на счет «восемь» он заметно напрягся, покраснел и начал размахивать ногами.
– Так не пойдет, – заметил Павел нарушение правил, – на взмахе легче подтягиваться! И подбородок должен выходить за скобу!
Толик подтянулся еще два раза и плюхнулся на пол. Павел, перед тем, как плюхнуться на пол, подтянулся двенадцать раз.
– Твоя взяла, Щварценнегр. Но это тебе не поможет. Ты прав, я вдвое тяжелее тебя, значит, и вдвое сильнее. Не знаю, насколько это честно, но я раздавлю тебя сейчас как жалкого червяка своей массой! Приставать к чужим женам тоже не честно.
Толик одной рукой сгреб Павла за грудки и посадил на верхнюю полку.
– Сейчас ты останешься отдыхать здесь навсегда!
– Но я не знал, что Вы – муж Тани, я думал, Вы – брат!
– Это тебе от брата.
Павел получил сильный удар в грудь.
* * *
С трудом он поднялся и понял, что врезался в дверь, расположенную в конце вагона.
«Задумавшись, я проскочил шестое купе. – догадался он. – Проскочил, врезался, потерял сознание, упал. И все, начиная от сытой физиономии Толика и кончая состязанием с ним в подтягивании, – всего лишь игра воображения, причем, после проверки двери на прочность, воображения больного. Слава богу! Однако это не освобождает меня от выполнения просьбы Тани пригласить Толика! И как-то оно все будет наяву?»
Павел вошел в туалет, хлебнул водички, критически рассмотрел себя в зеркале и понуро поплелся назад, осторожно заглянув в шестое купе. Толик мирно сидел у окна. Он был далеко не упитанный, и физиономия смотрелась никак не суровой, а, напротив, довольно доброй и интеллигентной.
– Извините, Вы – проводник?- заметил Толик Павла. – Случайно не можете подсказать, куда могла исчезнуть моя жена?
«Еще бы мне не знать!» – подумал Павел, набрал в грудь воздух, резко выдохнул и так же резко выдал:
– Она у меня в служебке, в гостях. Не желаете с нами выпить?
Павел поймал себя на мысли, что почти протрезвел и что еще больше его удивило, не желал опохмелиться. Но эти мелкие удивления мало что значили перед тем потрясением, которое произвел в его душе ответ Толика.
– С удовольствием! С превеликим удовольствием желаю с вами выпить и обязательно бы выпил, если бы не получил аналогичное предложение от очень симпатичной девушки из соседнего одиннадцатого вагона, которую высмотрел в торцевое тамбурное стекло, когда она курила. Я вижу, Вы – интересный симпатичный парень и, надеюсь, меня понимаете? Большое и искреннее Вам спасибо за то, что нашли время и желание развлечь мою жену. Передайте ей большой привет и мои извинения. Скажите, скоро буду.
– О симпатичной девушке из соседнего вагона говорить, разумеется, не обязательно?
– Как раз, извините, наоборот. Желательно сказать, чтобы Таня не обиделась на меня и порадовалась за мое новое знакомство.
– Видно, сильно я о дверь ударился, – сожалел Павел, возвращаясь в служебку, – если мужья начинают меня благодарить за то, что я развлекаю их жен, которые должны радоваться, что их мужья в это время развлекаются с посторонними женщинами. И подумать некогда: купе кончились, служебка начинается, уже надо что-то говорить. Почему вагоны такие короткие?
– Ну и где же Толик?- радостно встретила Таня Павла.
– Это, который Ваш муж?
– Конечно же, боже мой. Где же он?
– В соседнем вагоне, с симпатичной девушкой. Он просил передать Вам свои извинения и уверял меня, что Вы за него порадуетесь. А Вы, извините, правда его жена?
– И поэтому мы снова перешли на «Вы»? Ну что же, как скажете. А я, правда, его жена, а представилась сестрой, чтобы Вы не смущались.
– Таня, что хочешь для тебя сделаю. Только объясни, на каких принципах строятся твои отношения с Толиком?
– Принципы самые простые – взаимопонимания, доверия и свободы.
– Свободы любви?
– И ее, родимой, тоже. Сам все понимаешь, а просишь объяснить.
– Не понимаю. А семья-то тогда для чего?
– А ты, Павел, не женат?
– Нет пока.
– Раз пока, значит, женишься?
– Если встречу девушку, без которой не смогу жить, женюсь.
– А если встретишь девушку, без которой не сможешь жить, то разве уже никогда не пожелаешь выпить с другой девушкой?
– Я женюсь в том случае, если встречу девушку, кроме которой я больше ни с кем не захотел бы выпить.
– Когда будешь жениться, то, конечно, так и будешь думать, но жизнь – длинная, разве больше никто не может понравиться? А твоей жене разве никогда не захочется услышать слова признания своим достоинствам из уст других мужчин? Каждый раз запрещать себе? Или каждый раз разводиться? Я понятно объяснила?
– Понятно. Наверное, я не женюсь никогда.
– Это твое дело. Может, ты и прав. Но раз понятно, то изволь выполнить свое обещание сделать для меня все, что пожелаю.
– И что же ты желаешь?
– Завтра нам с Толиком опять нужно ехать в Москву. Так получилось, что денег у нас немного. Довезешь без билета?
В очередной раз прямая и внутренняя речи Павла не совпали.
– Раз обещал, довезу, – сказал он вслух.
«Надо заканчивать с дорожными романами», – подумал он про себя.
* * *
Но закончить с романами Павлу не удалось. Сила привычки – великая сила! И когда однажды его, пребывающего в состоянии изрядного подпития, лежащего в обнимку с одной особой, застукали в служебке ревизоры, то написали акт. Написали, правда, не сразу. Самый веселый из ревизоров сказал:
– Назовешь правильно основную причину пожара, пожалеем.
Павел начал что-то рассказывать про огнетушители, про замыкание на корпус. А веселый ревизор его радостно перебил:
– Правильно. Но не верно. Основная причина пожара в вагоне – трение тел.
Перебил и засмеялся громче, чем когда-то Толик в кошмарах Павла. А когда кончил смеяться, написал акт, ни разу не моргнув. И начальник поезда его подписал, ни разу не повысив голос, потому что он не повышал его никогда. А начальник овцегонского направления резерва проводников влепил ему три туза. Влепил молча, при абсолютной тишине. Правда, абсолютная тишина была только вначале. Потом она была нарушена горькими причитаниями Павла, чередуемыми просьбами простить его. Но начальник не захотел идти навстречу. В другое время он, может быть, и задумался бы. Но сейчас что ему от этого? Желающих получить работу много.
Глава вторая
Влепили Павлу три туза, и о какой, казалось бы, второй главе может теперь идти речь, что в ней может быть интересного, что в ней вообще может быть кроме описания горьких причитаний несчастного проводника, пострадавшего от злой руки чиновника, не имеющего никакого понятия о свободном полете творческой души?
Никогда, казалось бы, не суждено было Павлу пропустить стаканчик-другой под мирный стук колес и дружный храп пассажиров. Никогда, казалось бы, не суждено было показать фокусы на картах симпатичным особам. И так бы, пожалуй, никогда и не пропустил, так бы, наверное, никогда и не показал.., если бы не всемогущество в наши дни денег, которых у Павла, к счастью, хватило, чтобы избежать ненужных записей в трудовой книжке и остаться на своем родном составе Москва – Овцегонск, где он продолжил ездить, сам пребывая в прекрасном настроении и поддерживая таковое у пассажиров и особенно у пассажирок. Не будем и мы решать свои мелкие бытовые проблемы, а поспешим в вагон к Павлу, чтобы если и не навсегда, то хотя бы надолго о них забыть.
Как всегда абсолютно трезвый стоит Павел на посадке возле своего вагона в яркой голубой рубашке, постиранной на стоянке в чистом ведре, быстро высохшей на верхней полке и даже почти избавившейся от морщин то ли под тяжестью спущенных вниз воротничка и рукавов, то ли благодаря способности материала не мнутся.
Блокнот Павла – в точках самых разных размеров. Одно только его всегда немного расстраивало: влюбишься, добьешься бурной романтической любви и... приехали, изволь расстаться. И никогда больше ничего не узнаешь о своей «точечке», никогда больше ее не увидишь. Как она? Где она? В каком направлении сейчас едет, кто в такой же яркой голубой рубашке ее сопровождает? Ну да что ж теперь, и не отмечать ничего в блокноте? И не подходить ни к кому? А что же еще в дороге и делать? Что телевизор, если люди за стеклом? И что книги, если глаз героев не видно?
Сегодня на посадке Павел увидел такие просящие, такие жалобные глаза у одного небритого мужчины, эмоционально рассказывающего на перроне пассажирам, как его обобрали на вокзале, что без документов он – не человек, что на документы нужны деньги. «Многим они сейчас нужны! И на документы, и на хлеб, и на таблетки», – рассудил Павел и с любопытством поглядывал, удастся ли мужчине разжалобить пассажиров. Те уткнулись друг в друга, в свои авоськи, будто бы ничего не слышат. Но и мужчина оказался человеком непростым и в отличие от Кутузова никогда не отступал. Снова и снова повторял он свою печальную историю. Слезы лились градом из глаз, не мешая им, впрочем, следить за пассажирами: а не полезут ли те в свои сумки и кошельки за денежкой? Когда до отправления поезда осталось пять минут, и Павел уже готовился объявить о выходе провожающих из вагона, он услышал от провожающих на перроне:
– А что, может, и правду говорит мужик? Всякое в жизни бывает. А у меня есть мелочь.
– И у меня тоже.
– И у меня завалялось.
Через несколько минут просящий уже запихивал в карманы мелочь горстями, не переставая благодарить дающих.
«Никогда не будет попутного ветра тому, кто никуда не направил свой парус. – вспомнилось откуда-то Павлу. – Захотел человек, и добился, и заработал. Лучше, конечно бы, своим трудом. Газеты попродавал бы, помог бы перенести что-нибудь кому-нибудь. Впрочем просить тоже нелегко. Однако пора и мне направить куда-то свой парус. Кстати, на тридцать первом месте едет темнокожий парень. Ни разу с негром не пил. Пойду, предложу. Все-таки интересно, как там у них жизнь в Африке?»
Уговаривал себя Павел недолго. Собрал билеты, забросал их в папку и уже через полчаса после отправления весело беседовал в восьмом купе.
– Как зовут посланца черного континента?
– Анри.
– Очень красиво! Выпьем за мир и сотрудничество между народами?
– За мир всегда готов.
– Ну и как там у вас жизнь в Африке?- спросил Павел после того, как они выпили и за мир, и за сотрудничество, и за дружбу.
– Жизнь в Африке хренова! А иначе не работал бы я уже десять лет у вас.
– Десять лет? Как же без..? Есть же кто-нибудь? Родители, семья?
– Есть и родители, и жена, и дети. Подзаработаю и вернусь. Зачем я им без денег нужен?
– Здесь ты, Анри, не прав. Хотя с деньгами приехать, конечно, приятнее. Образование тоже, наверное, у нас получил?
– У вас. Слушай, проводник, одну историю интересную. Помню, дали стипендию повышенную. Решил я друзей своих угостить. Купил выпить, закусить. А что осталось, спрятал. И так сильно мы нализались, что забыл, куда. Везде обыскал, протрезвившись. Нет денег! И подумалось мне с перепоя, что друзья их у меня украли. Пожаловался я ОМОНу вашему. А он нас, черных, мягко сказать, не очень уважает. Начистили моим друзьям физиономии так, что мать родная не узнает. А тут-то я денежки свои и нашел. В ножку стула я их, выяснилось, засунул.
– Веселый ты, Анри, человек. Будем веселиться дальше?
– Начальник, если можно, не будем. Дел по приезду – невпроворот. Выспаться надо.
– Понял, не дурак. Да и у меня, если честно, дела подкопились.
Павел вернулся в служебку, открыл блокнотик, внимательно его изучил и ткнул пальцем в тридцать пятое место, сделав это так решительно, как делал, наверное, маршал Жуков, объясняя генералам на карте план сражения. Затем, вспоминая прелести сидящей на этом месте пассажирки, приподнял верхнюю губу и через нос втянул в себя воздух так сильно, что правая ноздря к ней прилипла.
«Можно, конечно, сказать, что я – кобель, – поймал себя на черной мысли Павел, – но правильнее было бы ехать с серьезной миной, не говорить никому никаких комплиментов и не замечать вокруг ничего красивого? Конечно, красивы не только девушки, красива вся жизнь. Красивы картины художников, фильмы режиссеров, книги писателей, но что делать, если все это – в галереях, в кинотеатрах, в библиотеках, а здесь — только дорога, только пейзаж за окном и, насколько пойдет, общение? Сколько же, право, интересного в этой жизни, но моя железная дорога никогда не свернет в сторону от вокзала, и вся жизнь у меня сводится к билетам, туалетам и матрацам! Иногда обидно аж до слез! Во всех городах кипит и бурлит культурная жизнь. А я бурлю только пикой, отколачивая замерзшие сосульки под вагоном, и киплю только слюной, когда ругаюсь на нерадивых пассажиров. Остается одно: не ругаться с пассажирами, а побольше с ними общаться. Может, они и расскажут о фильмах, которые смотрели, выставках, на которых бывали, книгах, которые читали. А если – за стаканом, то, может, загнут из своей жизни что-нибудь такое, чего не найдешь ни в одной книге».
Но с тридцать пятым местом Павлу не повезло. С девушкой, с которой Павел уже договорился попить винца, раскованно сидел и увлеченно жестикулировал какой-то пассажир. Впрочем опыт недавней поездки с некой Таней подсказывал ему, что наличие соперника не обязательно должно было привести к крушению надежд. И Павел, немного «приняв» для раскрепощения чувств и мыслей, сунулся в интересовавшее его купе.
– А кто-то немного позднее обещал мирно попить винца? Кстати, один мой знакомый проводник любил поговаривать: «А и черт с ним, что ничего не заработали, зато винца попили!» – начал Павел общение, надеясь настроить собеседников на веселый разговор или хотя бы вызвать у них ответное желание пошутить.
Увы, не удалось ни того, ни другого. Более того, пассажир состроил серьезную гримасу и прошипел:
– А не пошел бы ты, начальник, в свою служебку или туалеты убирать?
Павел понял, что пассажир увидел в нем соперника и ни за что не уступит свою красивую попутчицу.
– Понял, – отстал Павел и отправился в служебку, не желая соревноваться в грубости.
В служебке он открыл какой-то журнал, но, пробегая глазами строчки, думал о своем. Почему-то он вспомнил, как однажды, выйдя из парной и желая попасть под ледяной душ, не мог этого сделать, потому что тот был занят, и какой-то парень с намыленной головой пропустил его без очереди.
– Сам знаю, каково после парной, проходи.
– Сам знаю, каково, когда мыло в глаза лезет. Только после Вас, – не уступил тогда Павел в вежливости, уподобившись одному из гоголевских героев: Чичикову или Манилову.
От этого воспоминания на душе у Павла стало хорошо, он вернулся к строкам журнала, более сосредоточенно забегал по ним глазами, но недолго, потому что услышал:
– Так ты говоришь, винца?
На мгновение Павел растерялся, но быстро взял себя в руки.
– А с девушкой не пьется?
– А с девушкой я еще успею. Мы с тобой хотим. Заходите, ребята.
В служебку зашли трое.
– Что же ты замолк? Наливай! – настаивал невежливый пассажир.
Павлу ничего не осталось, как налить.
– Пей!
Павлу ничего не осталось, как выпить.
– Вот и молодец! Теперь ты не сможешь начальству пожаловаться. Кому же на работе пить разрешается? Ну, давай хвастайся, чем богат.
– Однажды в студеную зимнюю пору.., – попытался выкрутиться Павел.
Но не прошло.
– Не надо. Мы верим, что ты богат духовно. Выворачивай сумки и карманы!
Не дожидаясь, когда Павел начнет выворачивать сам, один из незваных гостей крепко взял его за руку, другой полез в карманы, третий – в сумки. Забрав у него все деньги, приглянувшееся из вещей и предупредив, что ему будет очень плохо, если он кому-нибудь пожалуется, незваные гости покинули служебку.
Рассуждения оставшегося одного Павла сводились к двум тезисам. Точкой какого размера стоит теперь обозначать таких пассажиров на посадке, и не бросить ли ему пить? А поскольку в данный момент его рука автоматически потянулась за стаканом, то дальнейшие рассуждения несколько изменили направление своего полета и стали виться вокруг еще одной проблемы: а как, собственно говоря, бросить пить, если организм давно воспринимает это дело и как успокоение, и как удовольствие, и как что угодно? Как успокаиваться без стакана, а, может, надо и вовсе не успокаиваться, а, напротив, увлечься каким-то интересным делом, чтобы вспоминать о стакане и времени не было?
Вовремя поймав себя на мысли, что в данный момент занимается вовсе не своим делом, а делом какого-то заумного врача – нарколога, Павел еще раз выпил и отправился к начальнику за советом о своих дальнейших действиях, тем более, что рассчитаться за белье ему было нечем и потому другого выхода у него не было.
Но что же увидел Павел, переходя из вагона в вагон! Служебки проводников были закрыты! Возле них сидели военные! Купе начальника поезда тоже было закрыто и тоже было оцеплено!
«Да тут орудует целая мафия!- понял Павел. – Ограбили не только меня, но и, видимо, всех проводников и начальника. А может, и сумки пассажиров почистили».
Павел завалился на полке в своей служебке с намерением через пять минут подняться, раздобыть у кого-нибудь из пассажиров сотовый телефон и сообщить о свершившемся акте терроризма. Но поднялся через три часа, во время которых побывал в плену у каких-то маньяков в Турции, куда был угнан его родной состав. Поднялся и долго не мог отличить явь от сонного кошмара. Наконец вспомнил, что видел на посадке много военнослужащих и трезво рассудил, что ехали они по своим делам, что им не обязательно было захватывать состав под руководством мафии, что никакой мафии вовсе и не было, а были только несколько подвыпивших хулиганов, решивших немного развлечься и попутно его, пьяненького, «обуть».
На некоторое время на душе у Павла стало хорошо, но только на некоторое, пока он не вспомнил, что приемника и электробритвы у него больше нет, что нет у него и денег, чтобы рассчитаться за использованное пассажирами белье перед начальником, что нет у него даже мыла, чтобы освежить свою физиономию, а освежить ее ему очень хотелось.
– Доброе утро! А не будет ли у гостеприимного проводника немного винца, а еще лучше водочки?- прогремело вдруг над ухом Павла, заставив содрогнуться от мыслей о недавно пережитом.
Но вглядевшись в лицо произносившего, Павел не узнал в нем никого из вчерашних виновников сегодняшних неприятностей, поэтому приободрился и даже улыбнулся.
– А немного, это сколько?
– А немного, это бутылочки три, потому как нас шестеро. Едем мы в вашем вагоне, в первом и во втором купе. И на нашу помощь Вы, начальник, всегда можете рассчитывать.
Не надо хорошо играть в шахматы, чтобы угадать следующий ход Павла.
– Если я вас правильно понял, то люди должны помогать друг другу? Хорошие люди. А плохие люди пусть друг друга топят. Верно?
– Конечно.
– Тогда вот ваши три бутылочки. Я отдаю их вам даром, то есть денег не беру. Но очень прошу вас всех, то есть шестерых, прогуляться со мною до седьмого купе и постоять около меня, пока я буду разговаривать с некоторыми, с позволения сказать, людьми.
– Какие проблемы, браток. Не только постоять, но и присесть, нечаянно кого-нибудь придавив, можем. Как понадобимся, свистни.
Павел предполагал, что после всего ими натворенного хулиганы испугаются и сойдут раньше своей станции, если уже не сошли с его денежками. Его опасения сбылись наполовину, а значит, наполовину осталась и надежда, что денежки сохранились, потому что, приоткрыв дверь, Павел увидел двух из четырех вчерашних пассажиров. И самое главное, среди них был тот, кто лично залезал в его сумки и карманы.
– Друг! – аккуратно толкнул в плечо одного из хулиганов Павел, окруженный надежной охраной.
«Друг» не подавал признаков жизни.
– Друг!- чуть громче произнес Павел и сжал плечо.
«Друг» вновь не захотел менять сладкие сны на лепет какого-то проводника.
– Товарищ!- Павел несильно шлепнул по физиономии спящего. – Пожар! Вагон горит! Надо прыгать!
– Ладно, не надо прыгать. – улыбнулся он наконец очнувшемуся пассажиру. – Надо отдать отнятое плюс собственное за морально нанесенный ущерб. Да какой к черту моральный! До сих пор рука болит!
Не увидев у пассажира желания «отдать», Павел залез в чужой карман и выгреб из него все содержимое, не обращая внимание на злой, но беспомощный перед солидным окружением незваных гостей взгляд.
Так неожиданно разбогател Павел в эту поездку. Но удовлетворения не получил. Так же, как и автор. Павел не получил удовлетворения потому, что знал: пассажир от своих бандитско-воровских привычек все равно не откажется и даже, напротив, озвереет еще больше. А автор не получил удовлетворения потому, что осознал: скатился он в своем повествовании до столь популярных в нашей современной литературе описаний грабежей и насилий. Один плюс: обошелся без сцен мордобоя, пальбы и визга. Зато минусов больше. Намного больше. Маловато гипербол, сравнений, метафор и прочих тонкостей литературного искусства, позволяющих говорить о непревзойденном таланте автора. Ну да что уж теперь делать! Выше головы не прыгнешь! А если даже и прыгнешь выше своей головы, то до гоголевско-пушкинской планки все равно не дотянешь. Хоть осознаю это, и то плюс. Хоть стараюсь, и то хорошо. А может и найдет в произведении автора кто-то из читателей что-то такое, что и позволило ему не прекратить процесс чтения в самом начале, а добраться до тех строчек, кои и пробегает он сейчас своими зоркими глазами? Может, конечно, и подумает кто-то из читателей: «А не слишком ли часто обращается автор в своем повествовании к стакану, и не был ли он сам когда-то на месте дорожного Дон Жуана со стаканом в одной руке, обнимая симпатичную девушку другой?»
Что сказать на это? Конечно, можно написать великое произведение о войне и никогда на ней не быть, но кто же тогда будет уважительно относиться к автору? Одним словом, дорогой читатель, как хочешь, так и думай. Но очень хотелось бы, чтобы хоть что-то из натворенного автором запало в твою душу, хоть что-то тронуло за сердце.
А что стакан... Не только Павел грешен, но и пассажиры нет-нет, да и купят у него же бутылочку, да и разопьют ее под мирный стук колес и веселый разговор. Хорошо еще, если одну. Да что пассажиры! Как-то у Павла попросил бутылочку какой-то мужичек на какой-то остановке, где и домов-то никаких не было, а был только густой лес. Пошел Павел с деньгами в служебку за бутылочкой, но поезд тронулся, не успев остановиться. Мужичек, испугавшись за свои, уезжающие денежки, прыгнул в вагон, получил от Павла бутылочку, поспешил к выходу. Но поезд набирал скорость. Павел уже взялся за ручку стоп-крана, как мужичек выпрыгнул из вагона, просеменив несколько метров, стараясь не упасть. Не упал, поднял голову, приложил к ней руку и довольно доложил уезжающему Павлу: «Я – десантник!»
Долго можно рассуждать о насколько интересной, настолько и сложной проблеме стакана, но тогда есть риск забыть и о дороге, и о Павле, и о литературе, и обо всем на свете, чего делать никак не желательно, а желательно вернуться и к дороге, и к Павлу, и к литературе, и ко всему на свете, хотя он так сложно устроен, что возвращаясь к Павлу, невольно приходится возвращаться и к стакану. Приходится возвращаться, потому что крепко сжимает его сейчас Павел, впрочем, как и его новые знакомые, помогшие разобраться с бандитами. Весело льются пьяные речи, которые хороши тем, что душевны и искренни, интересны по содержанию и даже глубоки по смыслу, но плохи тем, что уже на следующее утро в сознании беседующих мало что останется.
– Я весь этот бандитизм, все это воровство не то, что не люблю и даже не то, что ненавижу... Меня от них воротит, как воротит от однотипных признаний в любви и откровенных постельных сцен в дешевых мыльных операх, – разошелся Павел.
– Уж лучше любовь, чем бандитизм. Хотя жизнь – штука сложная. Если кто-то что-то сворует, чтобы не умереть с голода, я бы, пожалуй, простил, – не менее темпераментно изрек один из новых знакомых Павла.
– А многих, кто у нас сейчас – у руля власти, посадил бы, предварительно отняв то, что нахапали, – поддержал его товарищ.
– Но это уже тоже будет бандитизм?- возразил Павел.
– Бандитизма не будет. Будет восстановление справедливости. – услышал он вдруг голос своего начальника. – Я за нее. И в стране, в целом, и на дороге, в частности. Жизнь у нас с каждой поездкой становится все сложнее и сложнее. Сам знаешь. Сейчас, к примеру, сели ревизоры. А у меня в бригаде – пьяный проводник. И тебе влетит, и мне не поздоровится. Вот куда, посоветуй, тебя спрятать? В рундук, в туалет, в мешок бельевой? Ревизоры сейчас мудрые пошли. У них, на проводников пьяных, как и на зайцев, нюх особый. Опять же, знаю твой характер, вылезешь не вовремя. Мы вот как сделаем. Я на ближайшей станции сдам тебя в вытрезвитель. Там отдохнешь, выспишься, забудешь на время о всех этих билетах, простынях, пассажирах. Согласись, зачем они тебе нужны?
–Не нужны, конечно, но вроде я не совсем в стельку-то?
Словно услышав слова Павла, какая-то тележка, плохо закрепленная кем-то из пассажиров на третьей полке, вдруг покатилась по ее плоскости, зацепилась колесом за край и стала угрожающе покачиваться над головой спящего внизу пассажира.
Мгновенно оценив всю опасность сложившейся ситуации, Павел бросился в первое купе и уже через несколько секунд торжественно держал в руках пойманную тележку, ровно над головой ничего не знающего, но, можно сказать, заново родившегося пассажира.
– А Вы говорите, в стельку, – улыбнулся Павел.
– Да никто не говорит, что в стельку. – улыбнулся и начальник. – Но когда ты ловил тележку, то, наверное, и не заметил, как сильно у тебя внутри рыгнулось. Вот и сейчас, говоришь, а поди, и не знаешь, как от тебя разит. А ревизоров не проведешь. Так что не обессудь.
Дальнейшее повествование автор вынужден вести с другой дороги, не железной, усеянной ямами и колдобинами, которые, впрочем, умелый водитель, он же лейтенант милиции, умело объезжал.
– За что же тебя..? Ты же вроде не совсем в стельку-то?
Павел нашел в себе силы только пожать плечами. Сказать, что вид у него был печальный, значит, и на сотую долю процента не отразить того убийственного состояния, которое его охватило. Его родной состав катил в далекий Овцегонск, а он бился головой о крышу газика, когда умелому водителю все-таки не удавалось объехать очередную колдобину дороги какой-то станции, название которой Павел даже не знал. От расстройства всегда наблюдательный Павел даже не смог заставить себя запомнить все повороты и здания, хотя и давал себе отчет, что отсюда надо будет когда-то и выбираться.
Его расстройство приобрело еще большие размеры, когда он вдруг подумал, что возможности отсюда выбраться у него может больше и не быть. «Кто его знает, этого лейтенанта! Деньги у меня в кармане. Какие-никакие, но есть. Грохнут сейчас где-нибудь и закопают под деревом. Ну да ладно. Пожил уже. Неплохо пожил. Да и смерть, наверное, быстрой будет. Чай, огнестрельное оружие у бандитов должно иметься».
Павел уже вспоминал все самое интересное, что было в жизни, постарался пересчитать всех своих толстых «точечек», как вдруг милицейский газик завернул за последнее здание, въехал во двор и остановился около двери с надписью «Вытрезвитель».
– Пожалуй, не будем мы тебя задерживать. – сказали там Павлу после недолгого разговора. – Только составим протокол, и иди на все четыре стороны. Где вокзал, помнишь? Только смотри, осторожно. Район у нас бандитский!
– А на работу, конечно, сообщите?
– Зачем нам это? Езди спокойно на свой Овцегонск. Может, и нас когда туда довезешь.
По уже знакомой дороге поплелся Павел к вокзалу, вспоминая, когда сюда вернется родной состав. На вокзале он для успокоения немного выпил и первый раз на незнакомой земле широко улыбнулся, уверяя себя, что ему будет что вспомнить в старости.
Глава третья
И вот стоит опять Павел на посадке с блокнотиком в одной руке, с ручкой – в другой как творческому человеку и положено, улыбающийся, даже веселый, трудностями не сломленный. А в наше время есть много, из-за чего можно сломаться. Все больше и больше остановок, где ревизоры запрыгивают целыми пачками. Все больше и больше инструкций и должностных установок, которые надо выполнять. До того дошло, что могут ткнуть носом за неровно повешенную бирку на нагрудном кармане пиджака с надписью «Вас обслуживает...» И мало ткнуть, но и лишить премии. Но этот неосталинизм мог потревожить кого угодно, только не Павла. Он заготовил бирку с надписью «Вас обхаживает проводник Луцкой Павел Иванович», которую нацеплял в нужное время на нужное место, то есть трусы, для поддержания веселого настроения у пассажиров, чтобы убедить их в том, что ничто не может поколебать его жизненную установку на оптимизм. И чем больше трудностей ему выпадало, тем больше он радовался жизни.
И поводов для этого в данную поездку у Павла стало на один больше, чем обычно. Кроме двух пышногрудых брюнеток, коих он привычно выделил в своем блокноте жирными точками, объектом его мужского внимания стала блондинка, молодая красивая начальница поезда, заступившая на состав на место заболевшего начальника.
Привычно весело и беззаботно маршировал Павел к штабному вагону, чтобы отдать накладную за белье. И так же весело, так же беззаботно замаршировал бы назад, в свой вагон, если бы не стрелы Амура, внезапно пронзившие его сердце. Увидев стройные ножки, непринужденно касающиеся поверхности грязной, неровной посадочной площадки купейного вагона, своей контрастностью только подчеркивающей их красоту, Павел на несколько секунд замер, забыв, зачем пришел.
– Так и будем стоять или скажем что-нибудь?- донеслось до ушей Павла.
Донеслось так мягко, так по-женски нежно, что Павел невольно захотел разглядеть, откуда же конкретно это донеслось. Медленно начал он движение глазами вверх сначала по ярко-голубым джинсам, скрывающим то, что заставило трепыхать сердце Павла и что Павел надеялся разглядеть, когда голубые джинсы сменятся на юбку неважно какого цвета, хотя Павел предпочитал светлые тона на фоне загорелых ножек, и, наоборот, цвета более темные, по его мнению, хорошо гармонировали с бело-снежной кожей. Затем его взгляд попытался определить форму и размеры грудок, спрятанных под белым свитером. Сочтя их вполне приемлемыми для своего вкуса, он разглядел красиво вьющиеся белые волосы, подчеркивающие абсолютную черноту больших выразительных глаз начальницы.
– Конечно, скажем, – наконец вернулся к мыслительному процессу Павел.
Впрочем, девушка (Павел пообещал себе узнать в отделе кадров ее возраст) была, конечно, не глупой, видела себя в зеркале, допускала возможность такой паузы со стороны здоровых особей мужского пола и потому вежливо улыбнулась:
– Что-нибудь не так?
– Да можно сделать кое-какие замечания, – окончательно осмелел Павел, – правда, очень незначительные.
– И Вы для этого сюда пришли?
– Нет, конечно. – смутился Павел. – Пришел я сюда, чтобы всего лишь выполнить прямые обязанности проводника и отдать накладную за белье.
– Надеюсь, Вы и в дальнейшем будете выполнять свои прямые обязанности проводника так же порядочно и так же вовремя, – еще раз вежливо улыбнулась начальница и закрыла дверь.
– С девушками на такой должности у меня романов еще не было. – подумал Павел и поплелся в свой вагон, продолжая размышлять. – Не было и не будет. По многим причинам. Во-первых, обращаться на Вы к любимой, от которой во всем зависим, несколько неуютно. Во-вторых, даже если бы она была простой проводницей, развивать отношения с ней тяжело уже хотя бы потому, что через восемь вагонов особенно не набегаешься. Да и внешность у нее такая обалденно-ослепительная, что конкурс на нее среди нашего брата, мужиков, поди покруче, чем в институт на финансового менеджера.
Павел дошел до своего вагона, совершенно непроизвольно распечатал бутылку водки, выпил стаканчик и почесал в затылке: «Но попытаться надо! С меня не убудет, если при встрече буду делать ей комплименты. Встреч-то, правда, на таком расстоянии может быть немного. Придется придумывать причины, чтобы наведываться в штабной вагон. Причем, основная, по которой я наведывался в гости к симпатичным девушкам-пассажиркам со словами: «Выпить не хотите?», уже не пройдет».
Павел опять же непроизвольно брызнул себе немного в стакан, поднес ко рту:
– Ну, за любовь. Как любил говаривать певец Игорь Николаев, пока от него не убежала Наташа Королева.
Но выпить не успел. Не успел даже закрыть рот после произнесенного тоста. А если бы даже и успел, то все равно не смог бы от внезапно раздавшегося над ухом:
– За любовь к стакану?
Возле Павла стояла красавица-начальник, и от ее ослепительной улыбки стало светлее. Хотя, может, и не стало, а только показалось Павлу.
– Почему к стакану? К Вам!- не нашел он ничего лучшего, как честно признаться.
– Польщена, конечно, но чтобы получить шанс, для начала надо от главной любви, любви к стакану, отказаться.
– И вовсе эта любовь – не главная, а как раз сопутствующая.
– А без сопутствующей уже никак нельзя?
– Получается, что никак.
– Тогда надо кодироваться.
– Думаете? Тогда считайте, что Вы меня уже закодировали.
– С трудом верится.
– Слово проводника.
– Посмотрим. Да, зачем же я сюда пришла? А, ну да! Сегодня ожидается большая проверка. А у Вас в тамбуре – пепельница грязная!
– Вообще-то я ее уже мыл.
– Видела, но не очень хорошо.
– Не очень хорошо видели?
– Не очень хорошо вымыта.
– Вас, извините, как по имени-отчеству?
– Елена Леонидовна.
– Елена Леонидовна, можно откровенно?
– Даже нужно.
– Если я ее отмою даже до блеска, никто из пассажиров из нее есть все равно не будет. Разве что на очень большой спор, то есть опять же на бутылку.
– Допустим, согласна. Но ревизорам и врачам этого не объяснишь! Им акты нужны по любому поводу. А нам с тобой из-за них премии лишаться. Вопросы есть?
– Вопросов нет.
– Тогда удачи, – бросила Елена Леонидовна и покинула Павла, еще раз осветив служебку милой улыбкой.
– У матросов нет вопросов, – продолжил рассуждать Павел, оставшись один, – а у меня есть. Любят люди ненавидеть то, что ненавидят сами. Не нравится Вам пить, а вот мне нравится. Я после этого и песни пою, и других веселю, а, главное, добрею. Иное дело, что на другой день иногда дыхание смерти ощущаешь. Но это мои проблемы! Я же не буду осуждать кого-то, если он или она сало или мясо любят, в то время, как я и огурцом соленым могу обойтись. Еще бы с плакатом по составу побегала: «Пьянству – бой, трезвость – норма жизни!» Я бы ей нарисовал. Еще бы на трибуну с пламенными речами на антиалкогольную тему забралась. Я бы eй ее, трибуну, принес. Хотя я тоже, конечно, не прав. На работе все-таки, где проверки всякие и ревизоры. Кстати, вот и повод для продолжения знакомства. Павел взял ручку, листок бумаги и написал:
«Завещание
Я, Луцкой Павел Иванович, отдаю свой дом в деревне Сосновка со всеми растущими вокруг него яблонями, сливами, крыжовником, смородой и прочими вкусностями, а так же шикарной баней, в которой любимая начальница может намывать свои прелести чистейшей водой из речки Перешаговки. Отдаю свой дом, чтобы она не боялась тех затрат, которые может понести из-за меня, Луцкого Павла Ивановича, в случае лишения премии».
Павел дошел до штабного вагона и торжественно положил на стол свой «документ».
– Зачем же такие жертвы? – удивилась Елена Леонидовна, пробежав текст глазами и не сумев при этом скрыть мелькнувшую на лице улыбку. – Не проще Вам было бы все-таки закодироваться? Тогда и дом; дарить необходимости не было бы.
– При всем уважении к Вам, Елена Леонидовна, позвольте заметить, что в Ваших рассуждениях, как впрочем, и в рассуждениях других красивых женщин, логики нет никакой. Я же Вам ясно сказал, что Вы меня закодировали. Зачем человеку кодироваться два раза? А дом свой я отдаю совсем по другой причине.
– Интересно, по какой же?
– Да будет прикидываться! Будто себя в зеркале не видите.
Елена Леонидовна лукаво улыбнулась и ничего не сказала.
– Однако, извините, работа, – распрощался Павел и тоже лукаво улыбнулся, отметив про себя, что первый шаг по завоеванию сердца Елены Леонидовны был сделан. Впрочем он не любил промежутков в завоевании сердца понравившейся девушки, поэтому скоро был сделан и второй шаг.
После станции Кнутово Елена Леонидовна пришла подписывать бланк о расходовании постельного белья и так благоприятно для любопытного взгляда Павла села за служебный столик, что он не мог в очередной раз нe отметить умопомрачительные формы ножек, обтянутых юбкой, длина которой, даже по мнению Павла, все-таки не совсем соответствовала ее должности начальницы.
– А согласитесь, – решительно начал он, – быть все время красивой тоже насточертивает. Иногда просто хочется немного отдохнуть, расслабиться, закинуть ноги на стенку служебки... Не замечали, так удобнее сидеть? Правда, в этом случае вашему собеседнику, если он – мужского пола и если он – не дурак, наверняка захочется на них упасть. Конечно, Вы имеете полное право ему от души влепить в этом случае, чтобы впредь не повадно было, но можно же и сделать вид, что этого не заметили?
– Того, что дурак?
– Того, что упал.
– Однако у Вас, черт побери, богатое воображение!
– Это еще только цветочки! Можно продолжить?
– Рискните. Мечтать не вредно.
– А мечтаю я о том времени, когда мы поедем с Вами на штабном вагоне. Вы, естественно, начальницей, я – проводником. Представьте картину. Приезжаем в Овцегонск. Глубокая ночь. Вы мне и говорите: «Электроотопление на стоянке не работает: в вагоне холодно. Надо протопить! Но у нас ни дровины, ни углины! Склад – чужой и к тому же закрыт. Надо перелезть через забор, то есть как бы украсть».
– Почему как бы?
– Вы правы, просто украсть. Без как бы. «Поэтому сторожа-омоновцы стрельбу могут открыть ненароком. Впрочем, полагаю, твою железобетонную башку даже пуля не возьмет. На все это дело тебе, так и быть, тридцать минут.» Это все Вы говорите.
– Я помню.
– У Вас прекрасная память.
– Спасибо.
– А я отвечаю: «О чем разговор!» Через тридцать минут котел растоплен. Вы: «Пашок, дорогой! Всю нашу еду ревизоры съели. Надо бы сгонять в магазин. Тут недалеко. Километра два. Минут за двадцать, так и быть, пойду тебе навстречу, за двадцать пять, думаю, и управишься. Помню, ты хвастался, что в детстве занимался легкой атлетикой? Тебе, как говорится, и карты в руки». Я: «О чем разговор! Чего не сделаешь для любимого начальника»! Через двадцать минут продукты принесены. Вы: «Ладно уж. Тебе еще порядок в вагоне на обратном пути поддерживать. Всех впускать и выпускать. Так и быть, выпей пару тостов по сто пятьдесят. А то тебе резко бросать нельзя. Ненароком и помереть можешь. Дело серьезное! Да уж и я с тобой заодно, так и быть».
– Думаете, я так скажу?
– Не прерывайте творческий полет мыслей, последних. «Но учти, выпьешь больше...» Это Вы говорите.
– Я помню.
– Я: «Знаю! Удар правой у Вас – сквозной, а левой тренер вообще бить запретил». Вы: «Вот и хорошо! Сам же должен понять, это дело – для души и радости, а не для болезни по утрам». Я: «Эх, Елена Леонидовна! Не одна Вы, многие ученые, психологи и медики бьются над загадочной особенностью русского характера».
– Особенностью упиться? Однако продолжайте. Вы – чертовски интересный рассказчик!
– Да все мы здесь, на дороге, немного сказочники, но в данной истории продолжения может и не быть.
– Потому что бутылки на столе нет?
– В голове у Вас одна бутылка. Вы же – красавица! Многие хотели бы бегать для Вас за углем и в магазин. А я когда в последний раз смотрел в зеркало, думал примерно то же самое, что и Кощей Бессмертный: «Зачем вы, девочки, красивых любите!» Конечно, в литературе можно припомнить случаи и почище. Взять хотя бы историю взаимоотношений красавицы и чудовища в «Аленьком цветочке»... Или вспомнить «Кинг-Конга»...
И потом, если смотреть на нас, как на единое целое, то красоты будет на двоих более, чем достаточно. И самое главное, думаю, я был бы лучшим любовником в вашей жизни, если бы Вы мне такую возможность предоставили. Хотя чтобы так говорить, надо знать всех ваших любовников. Лично я с превеликим удовольствием мог бы неопределенно долго целовать Вас везде, где только пожелаете.
– И все это на трезвую голову? Перед Вами трудно устоять.
Когда Елена Леонидовна ушла, Павел задумался.
«Что же на данный момент мы имеем? Несомненно, Елена Леонидовна, а правильнее теперь, пожалуй, Леночка Леонидовна, а еще лучше Ленок, согласна на продолжение романа со мной. Но нужен ли он мне, если я должен буду воздерживаться от спиртного? Конечно, плюсов много. Трезвый взгляд на жизнь, укрепление здоровья. Но с другой стороны, на кой оно мне нужно, если запретить душе петь? Лишать себя удовольствия только для того, чтобы после смерти выглядеть в гробу хорошо сохранившимся? Это не по мне. Любовь, конечно, штука важная. Но в своей конечной инстанции она есть какой-никакой, а грех. Пьянство тоже, конечно, грех. Так не лучше ли оба эти греха перемешать и проглотить? Но как это сделать с Еленой Леонидовной, – вопрос. Лучше я уж этот коктейль буду кушать со своими жирными точечками. А с Еленой Леонидовной я и так зашел слишком далеко. Дом потерял в родной Сосновке. Да что дом! Голову чуть не потерял!»
* * *
– Нельзя ли заказать у господина проводника стаканчик черного кофе?
Павел поднял уставшую от мыслей голову и увидел перед собой одну из пышногрудых брюнеток, отмеченных на посадке.
– Насчет господина, про хозяина двух туалетов, Вы, конечно, оригинально высказались. Вам покрепче или полегче? Ложечку с горой или как обычно?
– Как обычно.
– Caxaра три кусочка, два, четыре?
– Два.
– Вам можно и побольше: у Вас с фигурой все в порядке.
– Спасибо. Сколько с меня?
Павел улыбнулся и щедро махнул рукой:
– Угощаю.
Глава четвертая
Стоит Павел с блокнотиком в руке возле своего вагона, чирикает свои галочки-точечки... А поскольку дело это для него весьма и весьма привычное, то остается у Павла время, чтобы подпевать, а спетое тут же анализировать:
«Если ты, уважаемый Киркоров или тот, кто тебе это написал, наливаешь свой бокал, чтоб выпить за ее здоровье, и при этом не вином хочешь быть пьян, а ее любовью, то спрашивается, нахрена ты этот бокал наливаешь? Недалеко ты от меня ушел. А далее! «Глазами умными в глаза мне посмотри...» То есть какими глазами следует посмотреть, говорится: умными. А вот в какие глаза, текст умалчивает. Значит, подразумевается, что уже в не умные, а в какие-то другие. Хочется надеяться, что все-таки не в дебильные».
– Пью вроде бы много, – уже вслух поделился Павел с очередной симпатичной пассажиркой, протянувшей ему билет для проверки, – но должную аналитичность мозг не теряет.
– Для проверки билетов не так уж много мозгов и надо, – улыбнулась пассажирка, – и потом, еще не вечер.
– Конечно, не вечер. – улыбнулся и Павел, отметив в блокноте жирной точкой тридцать седьмое место. – Для проверки билетов много ума, конечно, не надо, но вот о чем я сейчас неожиданно подумал. Не торопитесь в вагон, еще насидитесь. Постойте, пожалуйста, со мной на посадке. Помните у Некрасова: «Однажды в студеную зимнюю пору я из лесу вышел, был сильный мороз...»?
– Кто же не помнит бессмертные слова великого русского поэта?
– Великого-то, конечно, великого. Но что он делал в лесу в студеную зимнюю пору? Не дрова же готовил?
– Да нет, наверное. Он же поэт! Может, природой любовался, впечатлений набирался?
– Может, конечно. Но, во-первых, зачем уточнять, что «был сильный мороз», если уже сказано: «... в студеную зимнюю пору»? И так же ясно! И дальше. «Гляжу, поднимается медленно в гору лошадка, везущая хворосту воз». Раз хворосту, значит, лошадка тоже, надо полагать, из леса?
– Естественно.
– И автор быстрым шагом или бегом, не знаю как, но ее догоняет. Для чего? Чтобы спросить у мальчика: «Откуда дровишки?» Если дровишки, то и так же должно быть ясно, что из леса, а не из степи или пустыни.
– Но автор интересовался не только тем, откуда дровишки.
– Совершенно верно. А и «Как звать тебя?» и «Кой тебе годик?» Парнишке шесть лет. Устал, наверное. А автор допрос ему устраивает на морозе.
– На то он и автор: ему все любопытно.
– Однако с Вами довольно интересно дискуссировать. Не желаете продолжить беседу в дороге у меня в служебке, тем более, что место Вам досталось не очень удобное, у самого туалета?
– «Уж больно ты грозен, как я погляжу».
– Я по Некрасову не буду выпытывать, какой Вам годик, но как зовут, узнать бы хотелось.
– А зовут меня Ольга Александровна. – подключилась к разговору только что подошедшая женщина лет шестидесяти, облаченная в проводницкую форму. – Вы, кажется, Павел? Прислали меня с резерва к Вам на вагон, потому что часов не хватает. Придется Вам, Павел, потерпеть в эту поездку мое общество. И поскольку мы будем находиться в малюсенькой служебке вдвоем, сразу должна поставить Вас в известность, что запах табака, спиртного, лишний шум моему здоровью противопоказаны. Думаю, что и не только моему.
– Конечно, конечно, – утвердительно, но печально кивнул Павел.
Печально, потому что понял: не видать ему, видимо, в эту поездку ни бутылочек, полных спиртного, ни «жирных точечек», сулящих веселое времяпрепровождение. Утвердительно, потому что... куда денешься, если приказал резерв.
– А то я вас, молодых, знаю! Погулять и пошуметь любите! – продолжала совершенствоваться в назиданиях Ольга Александровна.
«Ничего мы больше не любим. – заключил для себя Павел. – Во всяком случае в эту поездку. Нам бы только пару ночей до Овцегонска продержаться. И оттуда как-нибудь доехать бы. Но это уж как получится!»
А получалось у Павла в эту поездку очень плохо. Не было ни одного завершенного им дела, оставленного без критических замечаний Ольги Александровны. Когда пассажиры возвращали Павлу стакан или ложечку, и он по привычке говорил им «спасибо», Ольга Александровна назидательно учила: «Это не ты, а они должны говорить тебе «спасибо». Петр соглашался, но про себя думал: «Ничего страшного не случится, если люди лишний раз скажут друг другу «спасибо», «пожалуйста» или «извините», и, наоборот, не следует ждать ничего хорошего, если они перестанут такие слова друг другу говорить». Когда Павел чистил титан, Ольга Александровна ворчала: «Опять варежки не положил на место!» Павел хотел было возразить: «Зачем же мне их класть на место, если я еще должен вычистить и котел? Вот сделаю все, тогда и положу на место». Но бросал взгляд на непробиваемо холодные глаза Ольги Александровны и понимал, что его попытки доказать свою правоту шиты белыми нитками.
Чтобы хоть как-то скрасить поездку с Ольгой Александровной, Павел начал вести подсчет замечаниям, высказанным напарницей в свой адрес в грубой форме и соответственно проявлениям своей силы воли и стойкости духа, чтобы сдержаться и в такой же форме ей не ответить. Насчитав тех и других семнадцать, под мирный храп утомленной Ольги Александровны Павел принялся рассуждать, в чью пользу получилась такая ничья... Но вдруг услышал от пассажира:
– Что такой мрачный, начальник? Не составишь ли мне компанию по поводу... За стакан как только сядем, сразу и придумаем, по какому поводу. Хотя что и думать, если выпить хочется.
– С удовольствием, если бы не...
Павел махнул рукой в сторону спящей напарницы.
– Заложить может?
– Как нечего делать.
– Предлагаю конкретный план воспитания и наставления на путь истинный товарищей подобного типа.
* * *
Минут за пятнадцать до прибытия в Овцегонск Ольга Александровна проснулась, посмотрела на будильник и с удовольствием отметила, что еще успеет выпить стаканчик чая. Для этого она пошла в щитовую и... о чае забыла. На полу валялись пять пустых бутылок из-под водки, две недопитых стояли на столике, и за него держались ее напарник Павел и неизвестный тип. Держались, правда, одной рукой. Другие сошлись в крепком мужском рукопожатии.
– Никогда не думал, что можно так зауважать человека, только с ним познакомившись.
– А уж как я-то тебя зауважал!
Павел оторвал от столика руку и устоял на ногах, видимо, только потому, что обхватил ею шею приятеля.
– Ну что, красивая, поехали кататься?- попытался пассажир обнять Ольгу Александровну. – Выпьешь с нами за приезд в Овцегонск?
– С вами? – лицо Ольги Александровны сменило смятение на гнев. –Непременно. А для большего веселья еще и начальника поезда приглашу.
Ольга Александровна убежала. Павел пожал своему новому знакомому руку, собрал пустые бутылки, подмел щитовую, вымыл полы, протер столик, но, взяв в руки газету, спросил:
– А не переиграли мы с розыгрышем? Не убила бы!
– Не убьет, а, попомни мое слово, задумается.
Через несколько минут в служебку ворвалась разгоряченная Ольга Александровна с обеспокоенным начальником и... замерла от поразивших ее чистоты помещения и трезвого состояния напарника, который только что был «никаким».
– В чем дело, Петр Сергеевич? Что-нибудь случилось? – оторвался от газеты Павел, искусственно лениво позевывая.
Петр Сергеевич удивленно посмотрел на Ольгу Александровну, на Павла и, ничего не сказав, пошел к двери. Не дойдя, вдруг вернулся и даже не подошел, почти подбежал к Павлу:
– А ну-ка дыхни! Да нет, извини, вижу: трезвый как стеклышко.
– А разве стеклышко пьет?
– Нe пьет, поэтому и говорю: «Трезвый как стеклышко».
Начальник вышел из служебки, а Павел задумался:
«И все-таки «семнадцать: семнадцать» – в чью же пользу? И победили ли силы сдержанности и вежливости над силами грубости и бескультурья, если я тоже пошел на хитрость, на какой-то ответный удар?»
Долго думал бы Павел над неожиданно возникшим философским вопросом, если бы не девочка лет пяти-шести, дернувшая Павла за руку:
– Дядя Паша, Вы – такой веселый, добрый. Смотрите, что я хочу за это Вам подарить.
Девочка протянула Павлу листок с рисунком и надписью:
Павел улыбнулся, поблагодарил и показал листок Ольге Александровне. Ольга Александровна тоже вдруг улыбнулась, виновато посмотрела на Павла и почти убила его следующей фразой:
– У тебя выпить нигде ничего не осталось?
– Конечно, осталось, – ответил Павел и про себя отметил, что напарница у него не такая уж и плохая, и в молодости, наверное, тоже дрозда давала.
А последней из вагона выходила девушка с тридцать седьмого места.
– Что же Вы, господин проводник, больше не пригласили меня в гости? Еще же столько поэтов, Вами не раскритикованных, осталось!
– Верно, много. А сколько еще прозаиков!- улыбнулся Павел.
Глава пятая
Пятая и, наверное, последняя. Всегда так кажется, когда начинаешь. Но поживешь-поживешь, и вновь что-то вынырнет, да так, что, кажется, умрешь, если не изложишь на бумаге.
Но так автор думает. А читатель, может, рассуждает по-другому. Так примерно:
– Совсем достал Василич. Сейчас опять поди ж за свое: «И вот стоит Павел на посадке с ручкой в одной руке, с блокнотиком в другой», отмечает своих дам, с которыми ему бы, пьяненькому, ложе свое узкое, проводницкое разделить. Все одно и то же, как у Донцовой.
Что сказать на это? А вот и говорю:
– Не стоит Павел на посадке с ручкой в одной руке, с блокнотиком в другой, не ставит в нем никаких точек, ни жирных, ни тонких, потому что давным-давно это у него сделано: и пассажиры в вагон запущены, и точки проставлены в четком соответствии их занятым местам.
Одно в этот раз было плохо. Не удавалось Павлу к ним подойти. Напрочь работа скрутила. То одно, то другое. Только с двойником разобрался, топка зашлаковалась. Только ее почистил, раковина засорилась. Только ее пробил, вытер пот устало, достал стаканчик, чтобы настроиться и двинуть в восьмое купе, как на посадке запланировал... Но тут пассажирка:
– Дайте, пожалуйста, кружечку. Заварку с сахаром взяла, а кружечку забыла.
– Вообще-то я всем выдаю стаканчики, но Вы попросили кружечку, и она у меня как раз есть. Вот Вам моя кружечка с изображенным на ней симпатичным котиком.
– Большое спасибо. Но не найдется ли у Вас еще и ложечки, которую я тоже забыла?
– Когда Вы попросили кружечку, то я дал Вам кружечку, хотя у меня на вагоне числятся стаканчики. И если Вы попросили ложечку, то я и должен дать Вам именно ложечку, а не вилочку?
– Именно ложечку. Вилочкой мне песок слабо зачерпнуть будет.
Павел сунул ложечку в руки довольной пассажирки и решительно зашагал в восьмое купе. Но был остановлен в третьем.
– Молодой человек, я немного простыла. Нельзя ли сделать в вагоне градуса на два-три потеплее?
– О чем разговор, сейчас врубим.
Павел вернулся в щитовую и включил отопление, после чего решительно зашагал в направлении восьмого купе. Но так же решительно был остановлен в седьмом.
– Молодой человек, у меня слабое сердце, прохладу любит. Нельзя ли сделать на градуса два-три похолоднее?
– Пассажиры, родные! – взмолился Павел. – Я могу установить в вагоне любую температуру. Но одновременно, чтобы было и двадцать, и двадцать два, не могу. Могу или только двадцать, или только двадцать два.
– Лучше двадцать.
– Но в третьем купе попросили потеплее. Бросайте жребий, я буду в восьмом купе.
– Одну секундочку. Вы – такой замечательный проводник, думаете и о людях в третьем купе, и о людях в седьмом.
– И в восьмом, – добавил Павел, думая о своем.
– И в восьмом. – согласилась пассажирка. – Принесите, пожалуйста, книгу жалоб и предложений. Жалобу я писать не буду, а вот благодарность непременно.
– А может, не стоит? Заботиться о людях – моя работа.
– Нет, вы уж принесите, потому что заботятся о людях не все проводники.
Павел тяжело вздохнул и побрел к начальнику за книгой.
Не раньше станции Чудиново ему удалось подойти к восьмому купе.
– Тук-тук-тук. Здесь живет почтальон Печкин? Я Вас прекрасно понимаю, потому что сам терпеть не могу, если ко мне пристают с глупыми проблемами, когда хочется побыть одному и почитать книжку. Тут дело даже не в том, что Вы – очень красивая.... Одним словом, выпить не хотите?
– Простите, а как соприкасаются «красивая» и «выпить»?
– Если я Вас правильно понял, то Вам непонятно, зачем «поднимать свой бокал, чтобы выпить за ваше здоровье, если хочешь быть пьян не вином, а любовью»?
– Непонятно. Хотелось бы услышать пояснение или от Киркорова или от Вас.
– Обойдемся без Киркорова. Скажу прямо, без намеков. Вы – очень красивая.
– Это я уже слышала.
– Не перебивайте. Кстати, как Вас зовут?
– Наталья Петровна.
– Очень приятно, Наталья Петровна. Меня – Павел Иванович.
– Я знаю.
– Интересно, откуда же?
– А у Вас бирка и на пиджаке, и на двери.
– Совсем забыл. Так вот. Вы – очень красивая, а я – очень большой трус. А когда выпьешь...
– Понимаю. Но красивых много. Алкоголиком же можно стать!
– А я и есть алкоголик, у меня и справка есть.
– Дa ну?
Павел вернулся в восьмое купе ровно через столько времени, сколько ему потребовалось, чтобы сочинить и воспроизвести на бумаге обещанное... Девушка прочитала:
«Справка
настоящая, выдана Луцкому Павлу Ивановичу в том, что он страдает хроническим алкоголизмом в последней стадии с необратимым поражением коры головного мозга и внутренних органов. Как осложнения – алкогольный психоз, психопатия, горячечный бред, эпилептические припадки.
Для предотвращения возможных приступов показано однократное употребление алкоголя крепостью до сорока градусов в количестве до одного литра. Учитывая, что приступ может произойти неожиданно, больному Луцкому разрешается принимать алкоголь строго в лечебных целях в любом месте и в любое время. Просьба к органам правопорядка, администрации предприятия, где работает Луцкой П. И., отнестись к данному предписанию с пониманием и должным уважением.
Врач-нарколог Пенкин»
– Теперь я верю, что Вы – человек честный и, если не ошибаюсь, хотите выпить, чтобы осмелеть и пристать ко мне?
– Как к женщине.
– Как к женщине? Льстит, конечно. А мне Вы предлагаете выпить для того, я полагаю, чтобы мне тоже было сподручнее?
– У Вас мозг ясновидящей.
– Льстит опять же. Но вот какое дело...
Наталья Петровна достала лист бумаги, что-то на нем написала и протянула Павлу. Павел прочитал:
«Справка
настоящая, выдана Полищук Наталье Петровне в том, что она больна спидом и ей категорически запрещается заниматься разными амурными делами с лицами противоположного пола во избежание заражения последних.
Врач-дерматолог Сливкина»
– Я согласен.
Глаза Натальи Петровны заметно расширились.
– На что?
– Заняться амурным делом и заразиться. Тем более, что на вашей справке нет печати.
– Допустим, на вашей, где Вы – алкоголик, тоже. К тому же, у Вас же нет справки, что Вы не больны спидом? А если даже и найдется, то наверняка будет без печати.
– Без печати.
– А я так хочу жить! Ну, до свидания?
– Здравствуйте.
Петр достал из кармана санитарную книжку и открыл ее на странице с отметкой дерматолога.
– До работы допущен, значит, никакого спида нет.
– В наше время за деньги можно любой штамп поставить. Это во-первых. Во-вторых, мне больше нравится, когда мужчины танцуют от чая и поэзии, а не от водки и справок. И, наконец, в-третьих, у меня есть муж, которого я очень люблю. Ну, спокойной ночи?
– Спокойной ночи. Но лучше все-таки ночи доброй. Потому что, во-первых, не все в этой жизни продается. Во-вторых, жаль, что Вы не поняли, но больше я стараюсь танцевать от юмора, а не от водки и справок. И, наконец, в-третьих, у Вас же есть муж, а Вы на общение со мной столько времени выделили.
– Но это же не измена?
– По-вашему, измена случается только на кровати? Правильно, но несколько упрощенно. Ладно, отдыхайте, спокойной ночи, – вздохнул Павел, сфотографировав прощальным взглядом красивые ножки собеседницы.
Наталья Петровна взгляд перехватила, улыбнулась и зачем-то развила мысль за Павла:
– Нравятся?
– Издеваетесь?
– Как раз наоборот. Хочу вразумить. Хочу растолковать, что сколько некие ножки ни обнимай, как долго по ним губами ни чмокай, все равно рано или поздно придется подняться до уровня глаз и проникнуться их логикой. А женская логика – штука жесткая. Не каждому мужчине по душе, да и по карману не каждому.
– Сколько?
– Твоя месячная зарплата для начала. Мы же, женщины, – эксплуататоры. А эксплуатация, по Марксу, есть, как известно, присвоение труда другого человека в целом и в виде заработной платы в частности. Вот мы, женщины, ее, родимую, у мужиков и присваиваем.
– И даже на пиво не оставите?
– Что же мы, женщины, совсем звери? На пиво, может, и оставлю. Ну как, Павел Иванович, готовы к любовным подвигам?
Павел почесал в затылке.
– Надо подумать.
Извинился, ушел в служебку и продумал до Овцегонска.
Глава шестая
Обстоятельства сложились так, что начать шестую главу автору будет благоразумнее не с посадки, как он это обычно делал, а с событий, ей предшествующих. Почему, скоро будет понятно, а пока Павел одевает рубашку, цепляет на шее крючочками всегда ненавистный ему галстук, как символ официальной подтянутости, и выглядывает в окно, пытаясь определить, позволит ли погода ограничиться пиджаком или придется еще накинуть и плащ? Видит легко одетого человека, но по его бомжеватому виду заключает, что на нем, возможно, все, что у него есть, и решает дождаться нового прохожего. Хотя что его и ждать, если за окном – поздняя осень, а на носу – зима. «Идут белые снеги, как по нитке скользя», – вспомнилось неожиданно. Вспомнилось и подумалось: «Откуда взялась эта нитка? И как это «снеги» по ней могут «скользить»? Наверное, для рифмы: «Жить и жить бы на свете, да, наверно, нельзя». Грамотно или неграмотно, не мне судить. Но, главное, сказано хорошо. И с пассажирами, и со всем светом рано или поздно придется расстаться, как это ни печально! Интересно, а если бы мне сейчас сказали, что буду жить вечно, я бы стал пить больше или меньше? И вообще, человек стал бы лучше или хуже? Трудно сказать, но одно я знаю точно. В тех семьях, где жена все время кричит на мужа: «Алкоголик! Пьяница! Когда пить кончишь?», он никогда не кончит. Из принципа не кончит, потому что человек так устроен: не любит, когда ему приказывают.
Додумать, как бывает в семьях, где жена с улыбкой говорит своему любимому: «Пей, родной, пей. Себе настроение поднимешь, стало быть, и мне веселее будет без травления себя спиртным», Павлу помешал стук в дверь. В вагон вошла очень молодая и очень красивая проводница. Настолько молодая и настолько красивая, что если бы она была не проводницей, а пассажиркой, Павел, не задумываясь, вывел бы в своем блокнотике напротив занятого ею места самую жирную точку.
– Меня зовут Марина. Я – твоя напарница по приказу резерва, – затараторила девушка, – остальное о себе потом. А пока, мне очень неудобно, но можно я схожу в туалет? Целый час терплю, сил нет! Знаю, мы уже на перроне, по-тяжелому нельзя, но я крышкой унитаза прикрою, а смою в дороге.
Павел улыбнулся:
– Нет, нельзя.
Марина закрылась в туалете, а Павлу вспомнилось, как однажды пришлось охранять вагон-буфет, в котором вообще не было туалета. Приходилось ходить в газетку, заворачивать ее и сжигать в топке. Причем надо было так напрягать свои органы, чтобы ходилось только по-тяжелому, в противном случае газета могла разорваться и до топки ее, наполненную, можно было и не донести.
Вспомнился Павлу и диалог, случайно подслушанный в туалете депо между рабочим и уборщицей.
Рабочий. – Уважаемая, Вы согласны, что людей, которым удобнее все дела делать правой рукой, больше, чем левшей?
Уборщица. – Вообщем-то, да. Я лично метлу всегда держу правой рукой.
Рабочий. – Тогда какого черта Вы ставите урну для использованных под это дело бумажек с левой от унитаза стороны? Вы только представьте, каково мне, сидящему на унитазе, разворачиваться на сто восемьдесят градусов четыре раза подряд! Я – человек чистоплотный, поэтому, простите, именно четыре раза!
Уборщица. – А вот ты и попался. Сейчас пойду к твоему начальнику и, считай, премии тебя лишили. А я-то думаю, что это унитазы у нас так часто разваливаются? Еще бы не разваливались, если на них такие бабочки по центнеру угнездиваются!
Рабочий. – Ну ладно, не сердись, родная. Не надо никуда ходить. Больше не буду угнездиваться. Хотя согласись, угнездиваясь, все-таки удобнее?
«Однако что-то Марина долговато. – подумал Павел. – Интересно, как она начнет общение, выйдя из интимного места?»
А Марина вышла из интимного места очень достойно. Сначала она виновато улыбнулась, а потом выдала:
– Что делать, жизнь... И о чем мне там подумалось. Читала лет десять назад «Гаргантюа и Пантагрюэль» Рабле. Из содержания многое забылось. А вот то место, где Рабле на нескольких страницах анализирует, чем удобнее подтирать.., в голове почему-то осталось.
– А Вы, Марина, девушка, оказывается, не простая. Классику любите. Может быть, и стихи пишете?
– Писала в детстве. А сейчас что я могу написать? Как вагон убирать? Кому это надо! Хотя на практике знания народного фольклора иногда применяю.
– Интересно, как же?
– В прошлую ревизку отдраила вагон от труб отопления до третьих полок. Комиссия проверяет... Все хорошо. Но вдруг инструктор забирается на полку, проводит рукой по вентиляционному каналу... «А это что значит?» – на грязный палец показывает. «А это значит, – отвечаю, – свинья всегда грязь найдет».
– Так прямо и сказала?
– Нет, конечно. Сказала про себя. А вслух: «Виновата, исправлюсь». Однако пора на посадку. Дорога длинная, еще наговоримся.
На посадку Павел решил выходить без блокнотика. Кто докуда едет, он мог определить и по билетам. А точки всех размеров он уже поставил для себя напротив Марины.
– А как Вы, Марина, относитесь к спиртному? – задал Павел любимый вопрос, когда основная работа была сделана и когда проехали последнюю станцию, где могли сесть ревизоры.
– А к спиртному я, Марина, отношусь положительно. Но давай тогда уж на ты.
– Меня вот какой вопрос интересует. – продолжила Марина, когда они с Павлом немного выпили. – Представь, мы едем не на поезде, а на корабле.
– Едем на корабле?
– Плывем, конечно. Он терпит крушение, и мы оказываемся на необитаемом острове. Нам очень хочется пить, но вокруг только соленая вода. И вдруг волна выбрасывает нам два ящика водки. Как ты думаешь, именно от жажды нам она поможет или нет?
– Мне кажется, водка содержит не только спирт, но и какой-то процент воды? Значит, должна помочь, Хотя, конечно, решение таких проблем надо смотреть на практике.
– Трудно сказать, что водка содержит. На вид – обыкновенная вода, но такое иной раз с нее отчебучишь... Трезвой никогда не додумаешься. Хотя во всем, конечно, мера нужна, потому что не бывает в жизни так, чтобы или только хорошо, или только плохо. Допустим, какому-то моему органу требуется вода, но в то же время какому-то органу эту воду надо и переваривать.
В медицине Павел был не очень силен, поэтому решил продолжить беседу с помощью лежащей на столике газеты.
– Это, конечно, не очень красиво, но раз вдруг вспомнилось, скажу. Проводился где-то конкурс. Победителем объявлялся тот, кто придумает большее количество оригинальных подписей под рисунком с изображением обнаженных мужчины и женщины, занимающихся... э-э-э-...
– Я поняла.
– Вот. И первое место занял один товарищ. «Как Вам это удалось?» – берут у него интервью. «А очень просто. – отвечает он. – Я взял первую попавшую на глаза газету и выписал все заголовки подряд. Почти подряд». И я сейчас попробую.
Павел развернул газету.
– «Бизнес должен служить народу». Нормально. «Искусство, окрыляющее сердца». Подойдет. «Проверка на пригодность». Годится. «Отечественное – значит, лучшее». Сойдет. «Призван быть учителем». Потянет.
– Позволь, – перебила Марина, – а такая смена темы неожиданная, с какой-то целью или в порядке увеселения?
Павел ненадолго задумался.
– Конечно, в порядке увеселения. А если бы с какой-то целью?
– Интересный вы, мужики, народ. Стремитесь черт знает к чему! Мы же этим местом сикаем. А вы туда прете. Я, кстати, тоже заголовок к рисунку придумала. «Он только думает, что пребывает в раю, а на самом деле – в нескольких сантиметрах от задницы».
– Со многими девушками я выпивал, и многие девушки мне отказывали. Но должен сказать, талантливее, чем у Вас, ни у кого не получалось.
– Если я правильно поняла, от любви уже ничего и не осталось?
– Да уж немного поубавилось, честно сказать.
– Чтобы ее убить, много таланта не надо. Доказывать эту аксиому надо?
– Добивай, раз начала.
– Зачем мне нужно добивать, если пассажир из восьмого купе предложил мне за любовь триста долларов... в качестве залога, потому что у него с собой больше нет. А ты в постель наверняка планируешь затащить за стакан водки и банку консервов.
– Никого никуда я не планирую затащить. – рассердился Павел. – Помешались в последнее время все на этих долларах!
– Но на них и жилье можно приобрести, и здоровье подправить...
– Вот именно, что только подправить. Купить все равно не получится. И спать больше, чем на одной кровати, и смотреть больше, чем один телевизор, не получится...
– Здесь, конечно, с тобой поспорить трудно. Но если я скажу, что внешность у парня из восьмого купе как у Филиппа Киркорова, меня понять должно быть немного легче, надеюсь?
– Я понял. – с трудом улыбнулся Павел, влив в себя стакан. – Привет пассажиру из восьмого купе.
«Какого черта взялся я за эту газету!- набросился на себя Павел, оставшись один. – Отчитываться начал, со сколькими девушками я выпивал. Не дурак ли? Никакой гибкости в мозгах не осталось! Помнится, где-то читал, что лучше всего душевная боль выбивается новой болью. Причем эта самая боль может быть даже менее значимой, чем боль старая, но она – новая, свежая. И особенно ее свежесть чувствуешь тогда, когда совершаешь ошибку сам. Если что-то случилось не по твоей вине, легче переносится. Но если виноват сам, это гложет долго. Гнев на себя почему-то дольше держится, чем гнев на других. Он – скотина, он – дурак, и будет с него. А когда сам оказываешься дураком или еще хуже –  скотиной (редко кому удается прожить жизнь, ею ни разу не побыв), этот факт подбрасывает горестных раздумий поболее. Хотя, может быть, не у всех так».
– Рассуждаем о том, что жизнь наша похожа на чашку чая?
Звонкий маринин голос заставил Павла вздрогнуть.
– Что-то рановато ты из восьмого купе... И с чего это вдруг жизнь наша похожа на чашку чая?
– С тобой мне, может, интереснее, чем в восьмом купе. Но мне же надо было достойно вырваться в то место, куда царь пешком ходит, то есть опять же в туалет. А почему жизнь наша похожа на чашку чая? Если бы я былa не проводницей, а философом, может быть, и ответила бы.
Глава седьмая
Хорошее, конечно, дело, сидеть в теплой комнате то с ручкой в руке, а то с чашкой чая, похожей на нашу жизнь. Намного лучше, чем, скажем, бросать лопатой какую-нибудь землю много часов подряд. Но пора и честь знать.
Конечно, можно еще долго фантазировать, наблюдая за отношениями Павла со счастливыми обладательницами проездного билета в его вагон, а, может, даже и не фантазировать, а просто наблюдать, отражая чистую правду... Можно начать даже вторую часть, из которой читатель узнал бы об ухаживаниях Павла за красивой ревизоршей овцегонского направления или за известной артисткой, поссорившейся со своим продюсером и укатившей из Москвы с целью отдохнуть, развеяться и просто пособирать грибы, которых перед Овцегонском очень много, если бы не один немаловажный факт. И даже не немаловажный, а, правильнее сказать, самый что ни на есть основополагающий.
Стоит Павел на посадке в ярко-голубой рубашке, а на пальце у него – обручальное кольцо и не как простое украшение, потому что рядом – красавица Марина, жена и напарница. Стало быть, никаких больше точечек в его блокноте быть не может и продолжения повествования тоже.
Хотя, если честно, первоначально был другой вариант завершения.
Вот он.
«Стоял Павел на посадке пока абсолютно трезвый, веселый, общительный, уважающий весь мир и всех пассажиров и в седьмой главе, если бы... сердце не подвело и не остановилось».
Написал это автор. Дал друзьям почитать. А они возьми да и скажи ему:
– Слушай, Василич! Зря ты Павла похоронил. Хороший парень, веселый. Пусть бы жил! Зачеркни абзац последний!
И автор не стал спорить. Взял ручку да и зачеркнул последний абзац. Жалко, что ли: бумага все стерпит. А в издательстве пусть теперь разбираются. Да разберутся, там люди умные!
Кстати, сам автор относительно веселья «хорошего парня» хотел бы друзьям возразить. И если бы ему, автору, довелось бы поехать в Овцегонск, он предпочел бы протянуть билет на посадке не какому-нибудь Павлу с дрожащими от пьянки руками, с глазами, выискивающими приятного собеседника, а нормальному трезвому проводнику, вовремя будящему пассажиров на станциях и регулярно протирающему полы для поддержания свежести воздуха.
Одно жалко. Написать что-то интересное о таком проводнике, увы, вряд ли получится.

О НЕОБОСНОВАННОМ ВДОХНОВЕНИИ, О НЕОБОСНОВАННЫХ ВЛЕЧЕНИЯХ И О НЕОБОСНОВАННОЙ РЕВНОСТИ ДО И ПОСЛЕ ЖИРНОЙ ЧЕРТЫ
Прошла целая неделя моей горькой, одинокой жизни. Такой горькой и такой одинокой, что, просыпаясь каждое утро, удивляюсь тому, что еще живу. Но должен ли я умереть теперь, если не умер в тот день, самый черный день моей жизни, когда ты сказала мне, что любишь другого? Тебе было жаль меня, по твоему задумчивому лицу было видно, что ты хочешь, но не решаешься сказать что-то важное. Когда же решилась, мир перестал существовать для меня. Я не перебил тебя, спокойно выслушал до конца, даже заставил себя улыбнуться. У меня не дергались щеки, не дрожали губы. Я только хотел быстрее расстаться с тобой, убежать от всего, что напоминало о внезапно обрушившемся горе. Я еще раз улыбнулся, выдавил из себя что-то о невозможности запретить любить сердцу. И только когда ты, довольная собой, исчезла в толпе, мир перестал существовать для меня. Все, что раньше интересовало и радовало, потускнело и поблекло. Я никого не обидел, не сказал никому недоброго слова, не пнул с досады пробегавшую мимо кошку. Да и как я мог обидеть, если вряд ли был способен внятно произнести хоть одно слово? Как я мог кого-то пнуть, если был не в состоянии что-то увидеть? Я не могу вспомнить, по каким улицам бродил, на каких лавочках сидел и в каком часу ночи завалился наконец на кровать, едва найдя силы снять обувь.
Утро следующего дня началось с того же, чем закончился день предыдущий, с мыслей о последнем разговоре с Ольгой, которой больше не будет для меня никогда. Раньше, когда я просыпался, тоже всегда думал об Ольге, о том, как ее увижу, что скажу веселого, чтобы услышать ее звонкий смех. Теперь другой будет смотреть на нее и слушать ее звонкий смех. А для чего жить мне?
Буду вести дневник, дневник сладких воспоминаний и горьких размышлений, никому кроме меня не нужный. Не нужный, впрочем, и мне самому. Что толку вспоминать и размышлять, если это ничего не изменит? Но может быть, я смогу в чем-то разобраться, понять, как жить дальше, чтобы снова научиться радоваться жизни?
7 февраля, хотя какое это имеет сейчас значение.
Научиться радоваться жизни, увы, не удается. Удается только вздыхать и страдать, не желая ни есть, ни пить, ни лежать, ни ходить, ни читать, ни писать. Да и как может быть по-другому, если в Ольге – вся моя жизнь? А теперь ее у меня увели! Интересно, кто он, ее новый избранник? Наверное, красавец и спортcмен. А может, наоборот, урод какой-нибудь? Кто их разберет, этих женщин! Но обижаться на Ольгу не имею права. Ее душа, ее тело. Кому захочет, тому и отдаст. Пожелает, и этого заменит. Или выгонит без замены. Но мне от этого не легче!
13 февраля
А когда-то на тринадцать мне везло.
Настроение потенциального алкоголика продолжает преобладать. Хорошо, только потенциального. У меня есть то, что может заменить алкоголь. Книги. С ними легче страдать. Только читаю их я сейчас очень медленно. К каждой прочитанной странице прибавляется еще несколько об Ольге.
25 февраля
За окном сказочная природа. Как любил я раньше белый пушистый снег, падающий на мягкий, такой же белый и пушистый воротник любимой Ольги!
Упорно продолжаю «сидеть на камне все в той же позиции», как тот доблестный рыцарь. Им, рыцарям, в средние века легче было. Кто был ловчее и сильнее всех, кто лучше шпагой владел, тот и получал свою любимую. А что толку от того, что я могу, скажем, отжаться от пола пятьдесят или подтянуться на перекладине шестнадцать раз, если Ольга позволяет себя целовать тому, кто до этой перекладины, может, и вовсе не допрыгнет?
3 марта
Теплее. Снег падает, тает. Грязно и мозгло как и на душе.
Встал на весы и узнал, что похудел после расставания с Ольгой на пять килограммов. Конечно, никому не интересны мои прежние и настоящие габариты, но я свой дневник и не собираюсь никому показывать. Кому он нужен, мой дневник, да еще с указанием изменения в весе? На земле каждый день грабят, убивают, взрывают... И мне сейчас нет до этого никакого дела. Почему же кто-то должен беспокоиться за мой вес? Я и не прошу беспокоиться. Но интересно другое. Врачи советуют воздерживаться от питания, худеть. Но если все время худеть, от человека ничего же не останется!
8 марта
Помню, в этот день я подарил Ольге один из многих стихов, сочиненных для нее, но большей частью от нее спрятанных, как недостойных адресата. Попробую вспомнить.
Можешь быть ты непреклонной,
Грубой и бесцеремонной;
И как хочешь, называй,
Но надежды не лишай!
Можешь ты молчать, смеяться,
Быть лукавой, потешаться...
Но других ты не мани
И меня ты не гони!
Можешь все себе позволить:
Мучить, гневаться, позорить,
Быть заносчивой, скупой...
Только будь всегда со мной!
– Неужели я такая? – сердито спросила меня тогда Ольга.
– Какая? – поиздевался я, притворясь дурачком и желая услышать от нее то, что и услышал.
–Грубая, бесцеремонная, заносчивая, скупая! Мучаю, гневлюсь, позорю!
– Нет, конечно же, Ольга. – тайно торжествовал я. – Ты – нежная, добрая, умная. Да что умная? Мудрая! Но я готов тебе все позволить и все разрешить. Быть глупой, грубой, жадной, потому что...
Я опустил глаза и не решился закончить. Впрочем, она и так видела, что я любил. Я любил слишком сильно, чтобы это скрыть.
Паршивый получился стих, в высшей степени паршивый! Еще бы надо было на колени встать и кепку протянуть: «Не гоните меня, не лишайте надежды!» Выбирать — ее право, а мне надо мужиком быть!
Пока писал, началось 9 марта. Но спать не хочется. Хочется думать об Ольге, вспоминать все, что было у меня с ней. Хорошо, когда влюбившись, хочется «до ночи грачьей» рубить дрова, «силой своею играючи», как у Маяковского. Плохо, когда не то, что дрова, побриться нет ни сил, ни желания. Но зато мне кажется, я могу сказать, что такое любовь. Хотя многие считают, что этого не знает никто. Никто не знает, а я знаю. Любовь – когда тянет к человеку, хоть лопни!
Что, думается, в Ольге особенного? Да, красивая. Да, веселая. Да, гордая. Но одна она такая? Куда ни глянь, везде веселые, гордые и красивые. Но тянет к Ольге! И ничего я не могу с собой поделать, хоть ты меня танком раздави!
Мои губы, черствы, грубы
На руках своих вожу.
Мои руки – твои губы:
Видно, я с ума схожу.
В городе, в деревне, всюду,
Где я только не брожу,
Я ищу тебя повсюду:
Видно, я с ума схожу.
Я веду с тобой беседу,
Будто ты со мной сама;
Шепчу мнимому соседу:
Видно я сошел с ума.
Но не буду я лечиться,
От тебя ведь болен я.
Нет желания лечиться,
Завлекла болезнь меня.
Любовь для меня – как армия для ленивого: кратковременная вспышка активности между обломовщиной. На какое-то время подъем, полет мысли и фантазии, когда все можешь, когда на все хватает сил, но потом, увы, сердце зажимается в тиски. Уже ничего не можешь, перестаешь понимать, что говорят вокруг, потому что везде – только ты! От тебя никуда не спрятаться! Горе тому, чье сердце попадает в такие тиски.
Наш поэт один известный,
Всем нам нужный и полезный,
С рубкой дров связал любовь.
То когда вскипают силы,
Усиляешь чувства лирой,
То когда клокочет кровь.
В силу странности своей,
Как, не знаю, у людей,
У меня иное мненье:
То – сплошное ослепленье,
То – дурман, кошмар и бред,
И подчас не мил весь свет!
В голове когда нависли
О любимой только мысли,
Тут какая колка дров?
Был бы мозг чист и здоров...
23 марта
Стало теплее, но не у меня на душе.
А может, это и хорошо, что ты освободила меня от себя, дав возможность освободить от тебя когда-нибудь и мое сердце? Если меня осаждают мысли о тебе, когда тебя нет со мной, то что же было бы, если бы ты всегда была со мной? Я бы перестал говорить с тобой о прочитанном, не понимал бы, о чем идет речь в фильме, потому что всегда был бы занят любованием тобой. Зачем тебе это было бы нужно! Да и мне тоже! Я бы ничего не смог сделать в жизни. Может быть, ты, как самая умная и добрая, специально дала мне свободу?
Признаться, я и сам, когда был с тобой, частенько подумывал о том, чтобы убежать от тебя, спрятаться от любви к тебе, чтобы придти вновь, когда она немного остынет. Но горе мне: любовь моя не остывает! Но если бы она и опустилась до нужной для общения температуры, то мне все равно нельзя уже придти к тебе. Что ты сделала со мной, Олечка!
2 апреля
Опять завернул холод, да такой, что пока шел по улице, окоченели руки, в апреле-то месяце! Руки-то отойдут. Эх, не надо мне никакой весны, если со мной нет Ольги.
Что бы я ни делал, продолжаю думать о тебе, внешне напоминая умалишенного и приближаясь к этому состоянию и внутри. Продолжаю вспоминать наши встречи. Я помню их все и все, что во время их у нас с тобой было.
Ты как-то сказала, что у меня хорошая память. Бред! Я не в coстоянии запомнить и четырех строчек, потому что не хочу запоминать ничего, не связанного с тобой.
Говорят, время лечит. Но сколько же его надо, чтобы забыть тебя? Думаю, не хватит и десяти моих жизней!
10 апреля
В этот день, ровно год назад я пригласил Ольгу в цирк.
Смутно я припоминаю:
Звери прыгали, играя;
И кружили хороводы
Толпы шумные народа...
И под куполом под самым
(Выше б можно, но куда?)
Кто-то сильный и отважный
Вытворял там чудеса.
Смутно... Кто-то...
Делал что-то...
Говорю так потому,
Видел что тебя одну.
Мне немного легче от того, что я понимаю тебя. Ты – сильная, и тебе нужен сильный человек. А я – слюнтяй и тряпка! Сильным я тоже бываю, но почему-то тогда, когда тебя нет со мной рядом. Когда я тебя вижу, меня будто парализует, и я забываю, что хотел сказать. Я знаю, что мужчина должен быть сильным, но ничего не могу с собой поделать и потому презираю себя! Хотя во время наших первых встреч, ты должна помнить, я был шустрым, веселым, даже наглым. Но чем больше я в тебя влюблялся, тем, увы, меньше у меня оставалось сил. Так, конечно, не должно быть у нормального человека. Но то у нормального. А я потому и приходил к тебе редко, что не хотел передавать непонятно по каким причинам охвативший меня пессимизм. Мне хотелось видеть тебя чаше, но я дал себе слово никогда не приходить к тебе в плохом настроении, как некоторые алкоголики дают слово не являться на работу пьяными. Но они нарушают слово и в конце концов теряют работу, как я потерял тебя.
Я все ждал, когда у меня появятся силы, и... дождался! Впрочем, я не только ждал. Чего я только не делал, чтобы вновь стать сильным, веселым, жизнерадостным. Отжимался от пола, приседал, бегал по улицам. Но мне не удавалось избавиться от мыслей о тебе, и они делали меня вялым и ни на что не способным. Ты права, сколько же можно терпеть такого! Я только хотел сделать тебя самой счастливой девушкой, но не сделал ничего. Я даже так и не решился тебя поцеловать. Один раз, помню, все-таки решился, но сделал это настолько нелепо, настолько не так, как положено, что ты только нахмурилась и сказала: «Не надо!» А я обрадовался, что не надо. Я всегда боялся, что тебе не понравится, потому и не предпринимал больше никаких попыток. Зато, когда тебя не было со мной, я мог долго целовать твое лицо на фотографии, подтверждая свое отклонение от нормы.
Поцелуй, да что поцелуй, любое прикосновение к любимой девушке всегда было для меня проявлением чего-то божественного, окончательного в установлении отношений. Как оказалось позднее, увы, только для меня.
Однажды, когда тебе, видимо, надоело дожидаться от трусливого меня повторной попытки божественного проявления моей любви, ты сама поцеловала меня. Нежность этого поцелуя никогда не забудут мои губы. Но, как это ни удивительно, в то мгновение он не вызвал во мне бурного всплеска чувств: слишком напряжены были мои нервы.
От первого поцелуя с Ольгой я не испытал особенной восторженной радости, какую ожидал испытать. Но вряд ли мне удастся передать и то состояние, которое охватило меня, когда я остался один. Не вычислить, на каком небе я оказался, внешне напоминая бездомного пса, которому только что удалось получить огромную кость. Я несся по улицам, удивляя погруженных в будничные думы прохожих, но стараясь все-таки никого не задеть и на всякий случай беспрерывно перед всеми извиняясь.
Каково же было мое разочарование, когда я узнал, что поцелуй для Ольги далеко не всегда был проявлением чего-то божественного и окончательного в установлении отношений. Чаще он был для нее обыкновенным незначительным мероприятием, таким, как, например, чего-нибудь съесть или с кем-нибудь поздороваться. Когда здороваются, часто целуются. И нельзя же каждый раз усматривать в этом что-то серьезное. Это понимал даже я. Но если одним лицом из здоровающихся была Ольга, а другим – представитель мужского пола, к мероприятию взаимного приветствия я относился очень серьезно, попросту говоря, ревновал, безуспешно пытаясь скрыть это.
И вот когда я пребывал под гипнозом ольгиного поцелуя, когда во мне проснулись силы необыкновенные, и мне казалось, что я могу все, тут-то мне и был нанесен удар, от которого я долго не мог придти в себя. Я рассказывал Ольге что-то из специально прочитанного для нее. Рассказывал необоснованно вдохновенно. Необоснованно потому, что излагал мысли, не принадлежащие мне. Необоснованное мое вдохновение было напрочь пригашено визитом некого Саши, парня ольгиной подруги. Не помню, зачем меня отправили в магазин, но хорошо помню, что парень и Ольга страстно целовались, когда я вернулся. Даже сейчас, когда я вспоминаю это, кровь приливает к моей голове. Что же творилось со мной тогда, передать невозможно. Я не устроил Ольге допрос, старался сделать вид, что ничего не случилось, но не думаю, что мне это удалось. Мир перестал для меня существовать.
Когда Саша уехал, Ольга пыталась уверить меня, что она только хотела проверить его верность ее подруге, которая сама попросила Ольгу об этом. Я не посоветовал ей продолжать проверять верность кавалеров своим возлюбленным, уйдя навсегда. Я не представлял свою жизнь без Ольги и продолжал приходить к ней. «Она – красивая, ей можно все», – говорил я себе каждый раз, когда меня мучили сомнения. Я продолжал необоснованно вдохновенно трепаться, удивляясь способности Ольги поддерживать разговор, каких бы тем он не касался. Я видел, что ей тоже было нелегко. Она всячески старалась загладить свою вину, была ласковой и нежной, как никогда. Когда я почти пришел в себя, и жизнь вновь стала для меня радостной и прекрасной, Ольга предложила мне выдержать еще одно испытание, не менее сложное, чем первое, с той лишь разницей, что в этом случае она не была свидетелем, как я буду его выдерживать.
Я шел по улице, улыбаясь ясному дню, чистому небу, яркому солнцу, которое хоть почти и не грело, но светило так сильно, что заставляло прищуривать глаза, словно обещая в недалеком будущем согреть эту грешную землю и всех живущих на ней со всеми их радостями и бедами. Я шел и, как всегда, обдумывал, что скажу Ольге, когда снова ее увижу. Но мне пришлось увидеть ее сейчас же и, о горе, не одну. С ней шел парень, модно одетый, в ботинках на высоком каблуке, из чего я заключил, что он хочет казаться выше, чем есть и что он, наверняка, человек легкого поведения, как, впрочем, и моя Ольга. Я твердо решил забыть ее. Но это мое твердое решение просуществовало не более нескольких секунд, потому что от одного только слова «забыть» мне стало не по себе.
Я пошел за ними, выдерживая должное расстояние, чтобы не быть замеченным, и ругая себя за поспешные выводы: «Ну и что же, подумаешь, с парнем! Может, за конспектом, может, за книгой. Да мало ли что по учебе! Им, в юридическом, намного тяжелее, чем мне в политехе!» Они дошли до частного дома, квартиру в котором снимала Ольга, и скрылись в нем. Надо ли говорить, что полчаса, проведенные ими в квартире, а мною около дома, показались мне вечностью. К окнам я подойти не решился, но если бы даже и подошел, ничего не увидел бы через плотно завешенные шторы. Разные мысли лезли мне в голову, и я не мог дождаться, когда же этот тип выйдет из дома. Меня не очень беспокоили плотно завешенные шторы: уже стемнело, и их пора было задернуть. К тому же меня радовал горящий в комнате свет, который в отличии от темноты, как известно, другом молодежи не являлся. Но я знал, что за перегородкой была еще маленькая комнатушка, куда свет из большой комнаты не поступал и где стояла кровать... Мне захотелось ворваться в дом, застать Ольгу на месте преступления и гневно произнести:
– Ну вот, Олечка, когда-то милая и скромная! Теперь, когда твоя сущность стала для меня яснее ясного, ищи себе нового друга жизни, а меня забудь!
Но подумалось: «Ну, ворвусь. Ну, произнесу. Пошлет она меня, куда подальше, и чего я добьюсь, кроме того, что потеряю ее навсегда? Нет! не хочу! Я буду бороться за ее любовь! Я никогда не скажу ей об этом типе на высоких каблуках, и сам постараюсь забыть!»
И я боролся за любовь, и я старался забыть, но, наверное, за любовь не надо бороться. Любовь должна быть сама по себе. А бороться за любовь – не значит ли любить только себя? Может, я слишком много любил себя, и моя ревность была лишь следствием этого? Если любить девушку по-настоящему, значит, желать чтобы ей было хорошо! Но, с другой стороны, получается, я должен радоваться, если ей было хорошо с джентльменом на высоких каблуках? Бред какой-то!
17 апреля
Думал об Ольге целый день. Да и как могло быть по-другому, если сегодня у нее день рождения! Ровно год назад я подарил ей строчки:
Почему ты, кукушка,
Почему ты так мало
Для любимой, болтушка,
Семь годков скуковала?
Я весь лес обойду,
Но тебя изловлю
И заставлю в саду
Скуковатъ сто «ку-ку»
И еще, что «люблю»!
– Ну-ну, – засмеялась тогда Ольга, – излови, излови. Только на медведя не наткнись.
А все-таки хорошо, что ты нанесла мне решающий удар, выйдя замуж. Я – не для тебя. Кажется, сейчас я это, наконец-то, окончательно понял. От такой определенности мне стало намного легче. Я начинаю приходить в себя, оглядываться вокруг, замечать, что кроме любви к тебе еще есть что-то в жизни. Конечно, я еще много думаю о тебе. С этого начинается каждое мое утро. Но мне уже не так тяжело. Верно говорят: время лечит.
27 апреля
Сегодня – первый день последнего месяца весны. Я провел в своем дневнике толстую, жирную черту, означающую, что я начинаю новую жизнь. В самом деле, сколько можно! Сколько можно канючить: «Оля, ты помнишь наши встречи?» Мужик я, в конце-то концов или эскимо на палочке? Если в таком же духе продолжать, то крыша, заметно пошатнувшаяся, съедет окончательно! И никакой доктор не поможет.
Отныне каждое утро я буду начинать со слов: «Все будет хорошо!» За каждую пришедшую мне в голову мысль об Ольге я буду заставлять себя отжиматься от пола! Не поможет, – приседать! Не поможет – бегать по улицам! Заставлять себя отжиматься и бегать буду до тех пор, пока не онемеют руки и не сделаются ватными ноги.
Отныне каждое утро я буду смотреть на свои ручные часы с надписью «Победа», с изображением льва на циферблате и говорить себе: «Я становлюсь сильным как этот лев и могу все!»
Отныне каждое утро я буду подходить к зеркалу и, как советуют психологи, внушать: «Я – умный, симпатичный, во всяком случае соответствую требованию, предъявляемому к современному мужчине: быть хотя бы немного симпатичнее обезьяны. У меня все получится! Свет клином на ней не сошелся! Я еще встречу прекрасную девушку!»
Но все-таки любопытно советуют психологи. Если все каждое утро будут подходить к зеркалу и говорить себе: «Меня ждет большой успех, я обязательно стану великим артистом, художником, писателем...», то кто же тогда будет стоять у станка? И если все мужики будут мечтать встретить только прекрасных девушек, то кому же достанутся менее прекрасные?
1 мая
Знакомиться с кем-то и тем более с кем-то встречаться нет никакого желания. Напротив, больше хочется быть рядом с незнакомыми: они тебя еще не обидели и, главное, с ними не надо общаться. Во всяком случае, не обязательно.
5 мая
Вышел, наконец-то, на время из себя, отвлекся от дум, приподнял голову. Все уже расцвело, распустилось, зазеленело! Как? Когда? Как живем? Бегаем, мельтешим, суетимся! Никого не видим, ничего не замечаем! Приподнял голову, уже весна! Опустил, засуетился, забегался, приподнял... А уже нет листьев на деревьях! В школе хоть календарь природы вести заставляли.
21 мая
Сегодня подошла соседка Клава, бывшая одноклассница. На занятиях она сидела впереди меня, маленькая, худенькая, застенчивая. Я никогда не обращал на нее внимание. Подошла и сказала тихим, но приятным голосом:
– Сегодня в кинотеатре фильм идет неплохой. Не желаешь меня пригласить?
– А почему вдруг я должен желать?
– Не должен, конечно, но мне кажется, в последнее время тебе очень плохо. Раньше ты был такой веселый...
– Почему раньше? Я и сейчас веселый, если есть чему веселиться.
Я вспомнил про жирную черту, расправил плечи и приветливо улыбнулся:
– Ладно, приглашаю.
– После того, как я сама напросилась?
Всю дорогу когда-то застенчивая Клава беспрестанно болтала о вещах, совершенно мне неинтересных. О каких-то нарядах, конкурсах, своих знакомых и родственниках. Я поддакивал, соглашался, для приличия что-то вставлял в разговор и не мог дождаться, когда он закончится. Так бывает, когда в гости приходит человек, не очень вам приятный, без конкретного дела, просто потрепаться, а у вас как раз много дел или их даже и вовсе нет, но просто очень хочется побыть одному.
27 мая
Опять гуляли с Клавой. Она много болтает о том, что когда-то видела, слышала и читала. Все это мне не очень интересно, но и не очень мешает. Главное, что Клава ни о чем меня не спрашивает, не лезет в душу.
29 мая
Первый день лета. Клава вспомнила, что лето любил бы Пушкин, «...Когда б не пыль, не зной, не комары да мушки».
Клава учится на филологическом и часто говорит о литературе. Когда она рассуждает о бессмертных произведениях Грибоедова, Пушкина и Лермонтова, мне становится неловко за ее стремление казаться умной. Но чем больше она говорит, тем меньше мне становится неловко и смешно за ее стремление казаться умной и тем больше становится неловко за свои скудные филологические знания. Всячески стараюсь скрыть это за короткими фразами, произносимыми мною с показной равнодушной небрежностью, имеющей целью показать, что все в этом мире мне давно уже известно.
1 июня
Часто ловлю себя на том, что люблю говорить Клаве что-нибудь с ее мнением несовпадающее. Когда Клава оживленно рассказывала о влиянии Чацкого на формирование взглядов Софьи, сказал, сам не поняв, серьезно или в шутку:
– А зачем Чацкому потребовалось влиять на формирование взглядов Софьи? Нравилась же она ему как женщина! И будет с того!
Выслушав настойчивое растолковывание Клавы особенностей композиции «Героя нашего времени», я рассудил по-своему:
– А может, и не думал Лермонтов ни о какой композиции, а писал как писалось? Может, и не для того поместил он печоринский дневник в конце, а «Белу» – в начале романа, чтобы, как долдонят критики, лучше показать характер героя? Может, просто захотел сначала написать «Белу», не думая ни о каких «чтобы», и написал?
Клава расхваливала Онегина, а я за свое:
– Ну и пусть «неподражательная странность», ну и пусть «мечтам невольная преданность» (кстати, на каком основании Пушкин позволял себе переставлять ударение в словах, пусть даже и для рифмы?), ну и пусть «резкий охлажденный ум»! Ну и что с того? Он же кроме своих желаний ничего и никого знать не хотел. Ему же Татьяна ясно говорит, что «замужем»! А он стоит как «громом поражен», будто и не имеет она права никого кроме него полюбить.
Критикуя Онегина, я с некоторым удивлением обнаружил нечто онегинское и в себе и ожидал, что Клава рассердится на мои спорные высказывания, противоречащие ее мнению, но она только улыбалась. Она была довольна тем, что ей удалось ввязать меня в разговор, и мне почему-то было приятно от того, что Клава была довольна.
7 июня
Вспоминаю Ольгу и невольно сравниваю с Клавой. Во внешности, конечно, обнаруживаю преимущество первой. Но чем больше общаюсь с Клавой, тем реже об этом думаю. Встречаясь с Клавой, я не испытываю кипения чувств, у меня не так напряжены и натянуты нервы. И даже вовсе не напряжены и вовсе не натянуты. Но нужно ли им быть напряженными и натянутыми? И обязательно ли чувствам кипеть? С Клавой мне дышится легче и свободнее. Мне можно больше молчать, потому что больше говорит Клава, в то время как с Ольгой должен был больше говорить я, потому что Ольга больше молчала. А мне это, лодырю от природы, на руку. С Клавой я чувствую себя более сильным, отчего моему больному самолюбию живется лучше.
Думаю, вдвоем с Клавой, если посмотреть на нас со стороны, мы выглядим духовно богаче и интереснее, чем выглядел я вместе с Ольгой. У нас с Клавой больше мыслей, в основном, правда, благодаря Клаве, а раньше с Ольгой было больше охов и вздохов, в основном, увы, благодаря мне.
Клава не смотрит на меня тем требовательным взглядом, каким смотрела Ольга, от которого, мне казалось, будто я все время ей чего-то должен. А если на меня смотрит Клава, мне кажется, она смотрит не на меня, а куда-то вдаль, в век девятнадцатый или восемнадцатый в зависимости от того, каким художественным произведением занят в данный момент ее филологический мозг. И я, помня свое отражение в зеркале, за это Клаве очень благодарен.
Рассуждения Клавы о литературе каждый раз я слушаю все с большим удовольствием. И хотя с еще большим удовольствием стараюсь вставить, где только можно, что-нибудь едкое и вредное, Клава не сердится, воспринимая с юмором. А когда ее выступления мне надоедают, я могу сказать: «Да ладно, будет тебе философствовать, уважаемый профессор! Слушай лучше анекдот...» Представляю, если бы я так перебил Ольгу!
Когда мы идем с Клавой по улице, то даже длина шагов у нас одинаковая, и нам легче идти в ногу. Конечно, улица – не армейский плац, где нужно идти в ногу. Но если потребуется тащить за две ручки громоздкую ношу, нам будет легче, чем другим.
15 июня.
Сегодня спорили с Клавой о гончаровском Обломове. Стал бы он меньше есть и спать, если бы женился на Ольге или же кричал бы ей так же, как когда-то Захару: «Подай мне... и заодно пыль вытри!»
Вдруг Клава прекратила спорить и спросила:
– А если бы я кого-нибудь полюбила, ты ревновал бы меня?
– Еще чего! Я выше этого!- ответил я, а про себя подумал: «Давно ли я так высоко поднялся?» И еще отметил, что если бы Клава надумала спрятаться от меня с кем-нибудь за плотно завешенными шторами или проверить на себе чью-нибудь кому-нибудь верность, я бы перенес это довольно спокойно. Но если бы узнал, что она с кем-то оживленно болтает о литературе, было бы тяжелее.
19 июня
Как и советуют психологи, сегодня утром подошел к зеркалу. Грудь – колесом, в глазах – уверенность, если и не как у льва на циферблате моих часов, то хотя бы как у Наполеона (самого наглого кота во дворе соседнего дома, вора и прощелыги).
Таким Наполеоном и вышел на улицу. А у подъезда увидел Ольгу. Внутри меня что-то оборвалось. Из наглого кота я вмиг превратился в жалкого котенка, которого мог обидеть любой. Глаза мои уставились в землю и, так и не найдя в себе силы их поднять, с трудом выдавил банальнее некуда:
– Как живешь?
– Сначала худо, зато потом.., – Ольга выдержала паузу, – хуже и хуже.
– Но хоть на троечку тянешь?- попытался пошутить и я.
– С большой натяжкой. Я знаю, ты сердишься на меня.
– За что, Ольга?
– Не перебивай! Я и сама...
Ольга не сбилась, но с трудом перевела дыхание. Я увидел, что ей было тяжело, в то время как мне вдруг стало легче, отчего вспомнилось народное: «А все-таки приятно, что у соседа корова сдохла!»
– Я хочу извиниться перед тобой, хотя вряд ли, конечно, такое прощается. Я только недавно поняла, как я была не права. Скажу честно, был у меня в жизни такой период, когда я часто увлекалась, необоснованно считая, что жизнь дается человеку один раз, и прожить ее надо легко и интересно.
– Почему необоснованно? Обоснованно!
– Необоснованно! Потому что нельзя никогда, никому в этой жизни делать больно!
– Так не получится!
– Но хотя бы не предавать получиться должно!
– Даже если сильно полюбишь?
– Дале если сильно полюбишь! Сделаешь больно, к тебе же вернется.
Ольга опустила глаза, и я догадался, что к ней «вернулось». Я предположил, что ее новый друг придерживался таких же необоснованных взглядов, от каких только что отказалась Ольга.
– Знаешь, за что я не люблю рязановскую «Иронию судьбы...»? – продолжала Ольга.
– Христос с тобой, все же любят! Как Мягков выдавал в ленинградской квартире, а Яковлев – в ванной! Прелесть!
– Все любят, а я больше не люблю. Помнишь, как переживала Галя в Москве у новогодней елки? Что с ней стало? В фильме об этом ничего.
– Это жизнь, что поделаешь!
– Я не могу больше спорить, потому что плохо соображаю. Я пришла к тебе, чтобы спросить: ты меня больше не любишь?
– Люблю, Ольга, очень сильно люблю и всю жизнь любить буду! Никуда от тебя не денешься, и никакое зеркало не поможет!
– Какое зеркало?
– Это я так. Но понимаешь, познакомился я с девушкой...
– Ты любишь ее так же сильно, как любил когда-то меня?
– Не так же сильно, но как-то по-другому. Извини, мне пора.
23 июня.
Жара невыносимая, ученые говорят, скоро на земле будет еще теплее. Мы-то выдержим, а каково им, в Африке? Но пусть африканцы сами разбираются. Я во всем разобрался, поэтому выбрасываю свой дневник за ненадобностью в мусорное ведро, которое отношу в контейнер, чтобы никто никогда мои дневник не увидел.
* * *
Но как бы не так! Нашелся тот добрый кочегар, который собирал бумагу для растопки своей печки к зиме. Хороший кочегар, сознательный, не какая-нибудь крыловская стрекоза, которая «лето красное пропела»... Подобрал, прочитал и принес нам с вами. И мы прочитаем. А поближе к зиме вернем назад доброму кочегару для растопки: не ахти чего, чтобы навсегда у себя оставлять.
НАБЛЮДЕНИЯ И МЫСЛИ ПРОВОДНИКА ПЕТРА КУКУЕВА
«Проводник все время должен улыбаться. И только когда последний пассажир выйдет из вагона, он может плюнуть ему вслед. Но как только пассажир повернется, проводник снова должен улыбнуться!»
(Из лекции преподавателя обучающимся на проводников)
Вместо предисловия
Обыкновенный проводник обыкновенного плацкартного вагона обыкновенного пассажирского поезда Петр Кукуев скинул с ног ботинки, наступил на нижнюю полку, ловко подтянувшись, разместил свой легкий костистый зад на верхней и уже принялся отдирать от стены жвачку, как вдруг его рука остановилась, а взгляд задержался на лежащей в газетной сетке, нетолстой, голубой книжке, забытой кем-то из пассажиров.
– В. Гусев. Искусство прозы. – прочитал Петр и сквозь зубы процедил.–Для начала надо бы кое-кого обучить искусству уважать труд людей. Дома, наверное, жвачки на стену не вешает! Хотя, конечно, если за него и там убирают, то кто его знает?
Петр пофантазировал, на какое место прицепил бы пассажиру жвачку, если бы ему такая возможность предоставилась и достал книжку из газетной сетки.
После прибытия поезда на станцию он часто убирался дольше своих товарищей. Работал Петр быстро, но если на столике, на полке или в газетной сетке находил книгу, журнал или газету, то не мог отказать себе в желании почитать и принимался убираться только тогда, когда переворачивал последнюю страницу и когда проводники соседних вагонов успевали не только убраться, но и отдохнуть.
В этот раз Петр закончил уборку перед самым отправлением поезда, не успев не только отдохнуть, но и даже перекусить. Он поспешно закидывал на третьи полки матрацы, подметал полы и мыл окна, не переставая задавать вопросы: «Неужели я так и буду держать в руках веник и тряпку? Неужели вся жизнь уйдет на зарабатывание денег, что само по себе, может быть, и неплохо, но ведь вся жизнь?»
«А кто-то в это время изучает искусство прозы и, кто знает, создает бессмертное произведение, пожевывая жвачку? – не мог успокоиться Петр.- Он изучает искусство прозы, а я – в туалете с тряпкой. Обидно, однако. А что, если и мне попробовать? На поэзию я, конечно, не потяну. А именно в прозе. Каждый день я вижу столько людей! В любое время я могу войти в любое купе. Или не я хозяин вагона? В любое время я могу войти и услышать что-нибудь интересное. И после тряпки я могу взять ручку, слава богу, свободного времени у меня в дороге много. Может, что и выйдет? Может, что и получится? Насчет гениальности своего произведения я сильно сомневаюсь, но с жизнью, думаю, будет связано ближе некуда. А не получится, увы, не судьба! Буду продолжать подметать полы, драить туалеты и отдирать от стен жвачки: тоже дело нужное».
Запустил Петр на посадке пассажиров в вагон, собрал билеты и сел с ручкой перед чистым листом бумаги. Но начать долго не решался. Смущало крутившееся в голове недавно прочитанное в «Искусстве прозы»: «Начало произведения должно быть четким, ударным, динамичным».
«Что же имеется в виду, - недоумевал Петр, - начало - четкое, ударное, динамичное, а дальше как пожелаешь?»
Долго смотрел он в окно, морща лоб и шевеля бровями, как будто от этого его мысли могли стать динамичными, потом махнул рукой:
«Буду писать так, как могу, о том, что будет волновать, что покажется интересным».
Махнул... и принялся бросать на бумагу строчку за строчкой, так же легко, как забрасывал на третьи полки матрацы, предоставляя нам возможность рассудить, насколько интересна или, наоборот, скучна жизнь на железной дороге.
Наблюдения и мысли проводника Петра Кукуева
Очень хочется начать ударно и динамично, но я обещал писать о том, что беспокоит. А беспокоит меня сейчас недостача одного полотенца. Может, бросил его куда пассажир, может, с собой захватил. Не разворачивать же все матрацы, чтобы найти! Но обидно платить, когда сам не виноват. Проводница соседнего вагона говорит, что платить и не надо, надо достать полотенце из мешка с чистым бельем, а бригадиру сказать, что одно полотенце было не доложено. Бригадир, он же начальник поезда, напишет акт, по которому я получу полотенце.
– А из чьего кармана будет пополнена моя недосдача?- спросил я.
– Из кармана тех, разумеется, кто клал в мешки белье, то есть рабочих ЛОБа, – ответила проводница.
– Но ведь они же не виноваты!- возмутился я.
– А вот с такими заявлениями тебе лучше на этой работе не работать, а сразу написать заявление другое – по собственному желанию. – объяснила проводница. – Ты знаешь, сколько раз тебе еще действительно не доложат белье! И тебе действительно придется платить!
– Но они потому и не докладывают, что мы на них свою недостачу вешаем! Замкнутый круг получается!
– А жизнь наша и есть замкнутый круг! Тебе пассажир нахамит, за собой не уберет, в туалете нагадит, да еще и полотенце прихватит, а ты за него платить будешь?
– Мне легче заплатить, чем допустить, что кто-то ни за что страдать будет.
– Смотри, какой честный! Дурак ты, а не честный! Нашел, за кого переживать! Да они на простынях и полотенцах дачи строят и машины покупают!
Заплатил я все-таки позавчера за полотенце, но сегодня у меня не было в мешке с чистым бельем целого комплекта белья, и я пошел к бригадиру писать акт.
* * *
Разные все-таки люди, эти пассажиры. Один потребовал стакан. Не попросил, а именно потребовал. Подозвал пальцем, когда я разносил чаи, и приказал:
– Проводник, ты мне нужен! Принеси стакан, из горла же я не буду!
Чуть бутылку не разбил об его голову!
А одна старушка первая сдала постельное белье, извинилась, что рано принесла, за собой все убрала и даже матрац аккуратно свернула и на третью полку забросила.
* * *
Ехали цыгане. Один подошел:
– Разреши, дорогой, на полу поспать. Мы так привыкли.
– Ладно, – говорю, – жалко, что ли? Спите. Только газеты на пол постелите, чтобы наматрасники не измазать, и проход не занимайте, чтобы пройти можно было.
Расстелили во всех купе матрацы, утром деньги дают и номер вагона на обратном пути спрашивают.
– Хорошо, – говорят, – в твоем вагоне ехать. Надо опять к тебе билеты взять.
– Берите, – отвечаю, – жалко, что ли?
А сам с опаской поглядываю: хоть и не привык делить людей по происхождению, но все-таки – цыгане. И точно, подъезжаем к конечной станции, смотрю на третью полку в первом купе... Мешок с чистым бельем как будто меньше стал. Посчитал – четырех комплектов не хватает. Я – к ним.
– Или, – говорю, – милицию вызываю, или все выкладывайте!
Испугались, выложили, еще и пакет яблок дали, чтобы только милицию не вызывал. Цыгане, и вдруг дали. Кто бы рассказал, не поверил. Но у меня так и было.
* * *
Вышел в тамбур пол подмести. Дверь в служебку закрывать не стал. «Ненадолго», – думаю. Возвращаюсь, в ней — человек кавказской национальности.
– Извини, – говорит, – дорогой, переодеться негде. Туалеты уже закрыты: проспал.
– Переодевайся, конечно. Но надо бы было все-таки разрешения попросить для приличия. Я же к тебе в квартиру переодеваться не влезаю.
Делить людей по национальному признаку дело для меня, конечно, последнее. Но все-таки некоторые кавказцы – очень уж горячие и темпераментные, особенно когда их за живое заденешь. И на этот раз не понравились пассажиру мои слова. Надулся, покраснел от злости.
– Зарежу!- кричит. – Считай деньги! Если что пропало, вдвойне отдам!
На шум двое его друзей подбегают и тоже на меня бочку катят. Вот народ! Знают, что их товарищ не прав, а все равно горой друг за друга. А у нас, русских, хоть прав, хоть не прав, никто не заступится. Каждый сам по себе.
* * *
Верно говорят, многое в жизни от случая зависит. Ехал сегодня пассажир. Сам всю дорогу азартно смеялся и других веселил смешными историями. Перед прибытием поезда он из своего купе куда-то вышел, а я, когда разносил билеты, ждать его не стал и отдал билет соседу по купе. Тот билет отдать забыл и вышел на промежуточной станции.
Надо было видеть, как изменилось только что улыбающееся лицо вернувшегося в купе пассажира, когда он узнал, что его билет вышел из поезда вместе с соседом.
Если бы я был не обыкновенный проводник, а, скажем, Толстой или Достоевский или хотя бы как один мой пассажир, изучающий искусство прозы, я бы обязательно эти изменения описал. А без их помощи только скажу: как же проигрывает в красоте и обаянии лицо человека, в сердце которого поселяются грусть и печаль. Конечно, если грусть легкая, а печаль светлая, то некоторые лица имеют способность быть более красивыми, чем даже во время улыбки.
Но в данном случае грусть пассажира была далеко не легкой, и уж тем более его печаль никак нельзя было назвать светлой, потому что вызваны они были утерей билета, по которому он должен был ехать после пересадки домой, где его ждала семья из длинной командировки. Он уже и телеграмму дал, чтобы встречали, и номер вагона указал, а теперь придется новый билет покупать. Деньги на него я, конечно, дал: виноват, куда денешься. Хорошо еще, провез за рейс трех «зайцев». Жалко было с деньгами расставаться. Но, как говорится, как пришли, так и ушли.
* * *
Подошел сегодня один в наколках, под глазами – мешки.
– Братишка, будь добр, сваргань бутылочку. Колосники горят: залить надо!
– Извини, – говорю, – я к этому делу равнодушен, поэтому при себе не имею, поэтому «сварганить» при всем своем самом большом желании и самом большом к тебе почтении никак не могу.
– Ты картину не гони, я же не западло, я же фанеру отстегиваю! Огласи цену, заплачу! Ты знаешь, кто я такой? Я – вор, но не боись, в законе. Если кто-нибудь обидит, свистни.
– Но у меня честно нет.
– А у братишек твоих, проводников?
– Не могу знать.
– Ну, извини. Поковыляю, поспрашиваю.
Через час приходит, пот со лба вытирает:
– Однако вы, пацаны, перестроились! Весь состав обошел: шаром покати!
На остановке все-таки купил, «залил колосники», опять подходит:
– Слышь, начальник, разреши я в предбанничке, то есть тамбуре, дверь приоткрою, ноги свешу и на природу зенки потаращу? А то я все больше за решеткой... Сам рассуди, много ли там увидишь?
– На ходу нельзя. Вдруг свалишься! Мне же отвечать!
– Обижаешь, начальник. Уже сваливался, когда побег совершал из зоны. Живой, как видишь.
«Черт с ним, – думаю, – разве ему объяснишь! Что случится, скажу: «Не видел».
Но он сам через несколько минут из «предбанничка» возвращается:
– Никакого понта не узрел. Все одно и то же: столбы и деревья. Лучше я стаканчик пропущу. Не желаешь присоединиться?
– Спасибо, нельзя. Работу потеряешь, где сейчас найдешь?
– Понятно, но тогда не в обиде, если я немного вспрысну, потом еще накачу, довершу и тихо-мирно скукожусь на своей полке? Не боись, от меня неприятностей не будет: я же говорю, что в законе... Но если на тебя кто-нибудь бочку начнет катить, сразу буди. Я не задумываясь, нож вонзю или вонжу, как правильно?
– Правильно, если как-нибудь без ножа.
Отстал, наконец. Один пить стал. И до того нализался и насобачился, что дернул за стоп-кран и убежал в лес. Что у него в мозгу повернулось, никто уже не узнает.
* * *
Сегодня у пассажира на тридцать седьмом месте пропала меховая шапка. Он в отличии от пассажира, у которого пропал билет, всю дорогу ехал молча, без лишних эмоций и общения. После кражи по его невозмутимому, почти не изменившемуся лицу трудно было определить, насколько тяжело она им переживалась. Только глаза стали еще грустнее и еще печальнее.
Пассажиры мои дорогие! Если вы сейчас до этого места додержались, то послушайте меня, пожалуйста: держите свои шубы, шапки, кошельки... к себе поближе, чтобы лишний раз не расстраивать ни себя, ни меня. А обувь, чтобы не пришлось вам остаться в одних носках или колготках, разрешаю ставить на третьи полки, лучше, конечно, на какую-нибудь бумажку или газетку, но если таковых под рукой не окажется, то не обижусь, протеру после тряпочкой.
* * *
Прочитал я сейчас свою писанину, и волосы на голове если и не поднялись вертикально, то зашевелились наверняка. И не потому зашевелились, что пишу чересчур «ударно и динамично», тут уж что поделаешь, выше головы не прыгнешь, а потому мои волосы изменили свое положение, что стало мне больно за тяжелую жизнь моего народа, большую его часть, а еще больше обидно за то, что делает такую жизнь еще более тяжелой: беспробудное пьянство, подлое воровство, беспросветная ругань и полное бескультурье. Вот объясните, люди добрые, как это возможно, стоять на перроне перед посадкой, мирно беседуя, и рваться в вагон после объявления посадки, отталкивая того, с кем только что мирно беседовал?
Если вы будете настаивать на том, что такое невозможно, то я посмею скромно возразить, потому что наблюдаю подобное очень часто, и приходится слышать при этом примерно следующее:
– Куда прешь, скотина безмозглая, не видишь, я стою?
– Да таких, как ты, в сорок первом...
У многих из нас – врожденный страх, что могут обогнать, обмануть, оттолкнуть.., поэтому многие из нас начинают обгонять, обманывать и отталкивать первыми. А некоторые из этих многих в состояние аффекта и крайнего неистовства способны вытворять такое, что уму непостижимо... Однажды я был свидетелем, как везущий тележку с чьими-то вещами носильщик мощными ударами уложил на перроне десятка полтора ни в чем не виновных людей, которые по его мнению, неохотно выполняли команду: «Посторонись!» Он бил всех подряд, не различая ни старых, ни молодых, ни детей, ни женщин.
Если мои рассужденья о культуре, точнее бескультурье поведения еще не всем встали костью в горле, то предлагаю посмотреть на нашего брата – проводника, скажем, на мою соседку Валю, ту самую, что учила меня пополнять недосдачу. Сразу должен оговориться, Валя – приветливая, общительная, обаятельная женщина. Она – заботливая мать, любящая жена, верная подруга. Никто и никогда не слышал от нее грубого слова или слова, произнесенного в повышенном тоне. Только – «извините», «спасибо», «пожалуйста», «будьте добры». Только предельно вежливо, ласково, любезно. Только с очень милой, приветливой улыбкой. Но только вне работы, вне вагона. Только не с пассажирами.
Пассажир для Вали – больше, чем враг. Это человек совершенно другого мира, ей не понятного, не интересного и потому чужого, чужого иногда настолько, что он для нее уже вовсе даже и не человек, а существо ступенью ниже, способное только сломать, испортить, насорить и нагадить.
Мне довелось один раз ехать с Валей на одном вагоне. Перед посадкой шел проливной дождь, пассажиры стучались в дверь и окна, поднимали одну руку вверх, жалуясь на погоду, другую прикладывали к сердцу, умоляя пустить их в вагон на несколько минут раньше положенного, но Валя спокойно и невозмутимо стояла у окна. У нее не дрогнул на лице ни один мускул. Мне даже показалось, она улыбалась, когда глядела в просящие глаза мокнущих на дожде людей.
– Может, начнем запускать?- робко спросил я.
– За полчаса до отправления по инструкции положено. – холодно ответила Валя. – Еще успеем наобщаться с ними по самое горло.
Мне подумалось, что сочетанию слов «по самое горло» больше подходят глаголы «наесться», «упиться», чем «наобщаться», тем более, что Валя все общение с пассажирами свела к нескольким недлинным монологам, никак не укладывающимся в общепринятые каноны вежливости.
На посадке, когда дождь по закону всемирного свинства прекратился, и пассажиры уже не торопились идти в вагон, Валя могла запросто к ним обратиться:
– Овцы, в стойло! Хватит курить! Я не для того здесь стою, чтобы никотином травиться! Может, я – на седьмом месяце беременности...
Перед прибытием поезда на конечную станцию Валя запросто могла выдернуть простыню из-под спящего пассажира со словами:
– Спать дома будешь или в санатории. А здесь изволь вернуть постельные принадлежности за полчаса до приезда! Не успею из-за таких спящих красавиц, как ты, собрать белье до прибытия грузовика, заставлю на своем горбу отнести мешки в бельевую!
Когда у Вали было совсем плохое настроение, она, чтобы разбудить пассажиров, доводила температуру на котле до ста градусов, устраивала в вагоне «баню», в которой сама же и «парилась».
* * *
Сегодня наблюдал на посадке, как расставались двое молодых людей. Из глаз, из всех четырех, слезы текут. То смотрят друг на друга, то целуются. Поезд отправляется, а они разъединиться не могут. Даже я немного всхлипнул, больше, правда, для юмора, чем от искреннего сопереживания и сочувствия. Наконец, разъединились: он на перроне остался, она заняла свое место в вагоне.
И что же думаете? Пока отрывал билеты, она грустила. Но когда на следующей остановке к ней подсел молодой симпатичный человек и поинтересовавшись, почему она грустная, предложил выпить, глаза ее засветились и грусть рассеялась. Она увлеченно принялась что-то рассказывать, размахивая руками. Так и промахала ими всю дорогу, словно и не было недавно тяжелого расставания. Увидел бы ее друг! Хотя, может быть, и он уже где-нибудь с кем-нибудь веселился, забыв о грусти и печали. Что поделаешь, жизнь! Хотя мне кажется, уж очень сейчас легко и быстро все забывается. Ночью девушка со своим новым знакомым долго целовалась в тамбуре, настолько его возбудив, что тот не сразу успокоился и продолжал ее поглаживать, когда она уже уснула на своей полке. Ничего хорошего из этого не вышло, потому что девушка проявления любви не поняла и, посчитав, что кто-то лезет к ней с целью похищения лежащей под головой сумочки с деньгами и документами, закричала на весь вагон.
* * *
Главное в нашей работе – чтобы актов не было. Акт – бумага, за которую по головке не погладят: и премии лишить могут, и вовсе уволить. Впрочем, за жалобы от пассажиров тоже по головке не погладят. И чтобы не было жалоб, надо, чтобы не было конфликтов. Умный проводник это понимает, глупый, как моя соседка Валя, постоянно рискует. Не беда, если в вагоне нет кипятка, но может получиться беда в виде жалобы, если вовремя не извиниться, не объяснить, что у титана что-то сгорело или засорился дымоход, или еще что, это не так важно, потому что мало кто из пассажиров в проблемах проводника разбирается.
Не беда, если в вагоне слишком жарко или слишком холодно. Главное, извиниться, объяснить что-нибудь про пробки в трубах или невозможности включить вентиляцию, потому что включен титан, а вагон так устроен, что можно включить только что-то одно.
Конечно, дорогие мои пассажиры, очень плохо, если в вагоне нет кипятка, слишком холодно или слишком жарко, но даю вам честное проводницкое слово, а если не верите, что проводницкое слово может быть честным, то пусть наши футболисты так никогда ничего и не выиграют на чемпионате мира, если вру, но очень трудно истопить титан, когда засорен дымоход, потому что весь дым пойдет в вагон. А надо ли вам это? Очень трудно прогнать пробку в трубах, потому что для этого надо иногда вылить едва ли не всю воду, качая насос, но где вы тогда будете умываться? И честное слово, отдал бы все заработанное за рейс на продаже воды и пива, если бы разрешили посмотреть на того, кто придумал делать вагон из того материала, из которого он сделан. Прогревается летом на солнце в считанные минуты так, что хоть рубаху выжимай! А если, не дай бог никому и никогда, случится пожар, то сгорит тоже в считанные минуты. Так что если он вдруг случится, постарайтесь, дорогие пассажиры, его поскорее покинуть. Конечно, в вагоне есть огнетушители, но пожары бывают редко, и проводники забыли, как ими пользоваться. Есть, правда, еще один вариант. Можно потушить пожар пивом, если он не очень сильно взыгрался. Но для этого необходимо, чтобы у каждого пассажира была хотя бы одна бутылка пива, а обеспечить всех пассажиров пивом способен только истинный проводник.
Пора мне на этом закончить и идти убирать вагон, потому что негоже шутить на тему о пожаре.
* * *
Не люблю хвастаться, как и не люблю, когда хвастаются другие, но не могу сдержаться, чтобы не сказать о той благодарности, которую мне написали во время рейса пассажиры. Может быть, это с моей стороны будет нескромным, но разве можно сказать, что ветеран войны, гордо шагающий по улицам города в день Победы, сверкая одетыми на мундир орденами, ведет себя нескромно? Разве можно сказать, что шестнадцатилетний юноша, не имеющий сил сдержать восторги и порывы первой любви и потому показывающий фотографию любимой девушки своему другу, ведет себя несдержанно?
Раньше рабочим налево и направо раздавали почетные грамоты и награды, дешевые титулы и формальные звания «почетных работников» и «мастеров золотые руки», раздавали для того, чтобы они еще лучше работали. Если бы мне предложили десяток таких грамот и титулов, я бы отказался от всех ради одной, единственной благодарности, которую написали мне во время последнего рейса пассажиры. Они написали ее не для того, чтобы я работал еще лучше, а для того, чтобы отблагодарить за доброе отношение. Отблагодарить искренне.
Я не могу сдержаться, чтобы не переписать ее сейчас полностью.
«Во время следования мы, пассажиры, приятно были удивлены тем, с каким вниманием и профессиональным опытом обслуживал нас проводник Петр Иванович Кукуев.
Во-первых, в вагоне абсолютная чистота и образцовый порядок, что для нас немаловажно. Во-вторых, мы были глубоко тронуты вежливостью Петра Ивановича, его положительными эмоциями на всем пути следования и быстрой реакцией на все наши требования и просьбы. Мы, пассажиры, ходатайствуем перед администрацией железной дороги о поощрении Петра Ивановича и считаем, что она может поставить его в пример другим проводникам, потому что Петр блестяще справляется с напряженной, требующей больших физических и моральных сил работой.
С уважением пассажиры...»
Всего двенадцать подписей!
Поощрять меня администрация железной дороги, конечно, вряд ли будет. Проводников, как правило, наказывают, а поощряют крайне редко. Поэтому благодарность дорога мне вдвойне!
* * *
Поездка сегодня удалась на славу. Пассажиры, как один, вежливые, культурные. Если просыпят что-нибудь, сами за веником придут. Разольют, тряпку попросят. Выпить в каком купе надумают, делают это тихо, никому не мешая. В вагоне работало все как часики. Вода в титане закипала за двадцать минут после включения. Нигде ничего не засорилось. Электроотопление ни разу не пробило. Приехал на конечную станцию в отличном настроении, быстро убрал вагон... Осталось мусор в контейнер отнести и домой. Вышел из вагона с ведрами, полпути прошел...и замер. В контейнере с мусором рылся пожилой мужчина. И не какой-нибудь опустившийся забулдыга. Во всяком случае не пьяный и без мешков под глазами. Он медленно, аккуратно, как на очень важной и ответственной работе, раскладывал содержимое контейнера по пакетам. В один – пустые бутылки, в другой – бутылки с недопитым соком и лимонадом, в третий – корки хлеба, недоеденные куски сала, колбасы, картошки...
Так и не дождался, когда он отойдет от ящика. Так и поплелся с полными ведрами к следующему контейнеру для мусора, уже без хорошего настроения. Эх, жизнь!
* * *
Перечитал я еще paз свою писанину и пришел к еще более неутешительному выводу, чем тот, к которому пришел, когда прочитал первый раз. К воровству, пьянству, бескультурью прибавилась нищета. Но для чего я все это? Лучше не станет.
Напишу лучше о своих товарищах, проводниках. О Вале я написал, но не все такие. Проводники – люди интересные. Много ездят, много видят, со многими общаются. У них – много свободного времени, они о многом думают, глядя в окно. А под стук колес, заверяю вас, лучше думается. Не знаю, какие из проводников могли бы получиться писатели, но артисты, смею уверить, вышли бы будь здоров! Взять хотя бы проводника пятого вагона нашей бригады Анатолия. Еще в застойные годы, когда водку, что называется, днем с огнем найти было трудно, но она всегда имелась в нашей кочегарке, ему как-то кто-то говорит:
– Как поедешь-то, Анатолий, вагон углем не заправлен?
– Черт с ним, пассажиры надышат.
– У тебя кран в мойке был не закрыт, вся вода из вагона вышла! Чем люди мыться будут?
– Черт с ним, в соседнем вагоне наберут.
– Анатолий, в кочегарке водка кончилась!
– Как кончилась?- терял невозмутимость Анатолий. – Что теперь делать-то? Взять-то где?
Пил Анатолий столько, что ему часто не удавалось разбудить пассажиров, прибывающих на конечную станцию. Он будил всех уже в парке, объясняя в зимнее время, что «впереди большие заносы, поэтому поезд идти дальше не может». Анатолий вежливо показывал направление на ближайшее метро, извинялся, в то же время пытаясь быстрее избавиться от пассажиров, пока те не догадались, что поезд из этого «дальше» только что вернулся.
Однажды одна пассажирка написала жалобу на то, что в его вагоне были тараканы. Бригадир предупредил Анатолия:
– К тебе по причине найденных тараканов комиссия должна нагрянуть. Ты уж с ней, пожалуйста, повежливее и потактичнее.
– Обижаешь, начальник, разве я могу по-другому?
Когда комиссия подошла к вагону, Анатолий протер поручни, эффектным движением зафиксировал посадочную площадку и помог подняться.
– Спасибо, я как-нибудь сама. – улыбнулась одна из женщин. – Все-таки пятнадцать лет поднималась. Опыт есть.
– Вы целых пятнадцать лет работали проводником?- восхитился Анатолий, помня просьбу бригадира, хотя ему было абсолютно все равно, сколько лет она работала проводником, прежде чем продолжить подниматься по социальной лестнице выше.
– Поступила жалоба от пассажиров, что в вагоне тараканы, – перешла к делу другая женщина из комиссии.
– Что предпринимали, чтобы от них избавиться?- спросила третья.
– Да уж чего только не предпринимал. – усердно начал отчитываться Анатолий. – Как только приезжаю на станцию, первым делом иду в цех формирования сообщить, что у меня в вагоне тараканы. Все ложатся отдыхать, идут в магазин за продуктами, а я – в цех формирования... И не дожидаясь прихода санитаров, сам начинаю все опрыскивать. Только не подскажете, где тараканы прячутся, где, так сказать, обитают?
Члены комиссии принялись выдвигать версии, заглядывать в мусорные ящики, за титан и в котловое отделение. Анатолий слушал внимательно, переспрашивал, повторял и даже записывал. В завершении напоил всех чаем и, выпроводив довольную комиссию из вагона, пропустил за ее здоровье и за здоровье тараканов для начала сто пятьдесят...
* * *
На этот раз поездка получилась тяжелая, как никогда. За какое дело ни брался, встречал трудности и препятствия. Проверял билеты, оказались «двойники»: в кассе выдали билеты двум пассажирам на одно место. И как назло, мест свободных нет! Пришлось переводить пассажира в другой вагон.
Пошел подметать тамбур с нерабочей стороны, а там перепивший пассажир такое после себя оставил, что только перед обедом и рассказывать. Только убрался, электроотопление пробило. Пришлось котел растапливать, а потом каждые два часа к нему бегать, потому что уголь дали такой, что не успеет разгореться, а уже шлакуется, надо чистить. Ко всему прочему, в этот рейс пассажиры целыми пачками на станциях входили и такими же пачками выходили, загромождая тамбур своими кутулями до самых дверей, как будто бы легко их было после этого открыть.
Но что поделаешь, работа есть работа. За нее мне платят деньги. А поскольку ни одному моему читателю за мою работу денег не платят, то и писать я больше о ней, нагоняя на всех тоску, не буду, а напишу лучше об одной доброй и интересной старушке, с которой познакомился возле титана, когда наливал кипяток. Старушка попросила стаканчик и пригласила в свое купе:
– Передохни, миленький, малость. Все бегаешь, делаешь чего-то. Жалко мне тебя. Приходи чайку попить с домашним вареньем. О жизни своей расскажу, если пожелаешь.
Я так устроен, что мне легче дать, чем взять, поэтому пошел в гости к старушке со своим соком и своими сосисками. Больше мне, правда, хотелось вытянуть ноги на своей полке, чем идти в гости. Но я устроен еще и так, что если мне обещают рассказать что-то интересное, то моя усталость проходит. Я пошел и не пожалел.
– Раньше-то, милый, – начала старушка, – все больше на лошадях... Не то что поездов, велосипедов в деревне не было. Помню, приехал за мной мой будущий муж из соседней деревни (мне, правда, другой был люб, но меня никто не спрашивал: время такое было).
«Садись, – говорит, – на телегу. Домой поедем!»
«Я, – отвечаю, – и так дома.»
И не сажусь на телегу. Иду рядом с ней пешком. Но иду, куда денешься! Он сначала уговаривал: «Сядь, – да, – сядь…» Потом не выдержал, взорвался:
«На что мне такая упрямая жена нужна! Последний раз предлагаю. Или садись, или назад поворачивай!»
Только тогда и села на телегу. Только после этого моя гордость и поостыла. «Что я, – думаю, – батьке с маткой скажу?» Раньше, не сейчас: боялись родителей.
Муж у меня хороший был. Все по дому делал, даже половики стирал. Любил он меня. Да и я потом его полюбила. Любовь-то раньше не такая была, как сейчас. Не такая скорая. Помню, он меня первый раз поцеловал, а я ему на полном серьезе:
«Ты что делаешь! Дети же могут появиться!»
Это сейчас меня пятилетний правнучек спрашивает недавно:
«Бабуся, а сколько из меня этой штучки должно сикнутъся, чтобы новый человечек получился: две ложечки или блюдечко?»
Потом – война. Натерпелась, милый. Да не я одна. Мужиков наших поубивало, а если кто и вернулся, то или без руки, или без ноги, или с осколком в теле. Из всей деревни у одной Дуни мужик пришел здоровый. Но и сам жалел, что пришел. Был он в плену, работал поваром. Что только на него не наговаривали! Говорили даже, что он по указанию фашистов отравлял наших пленных, которые не могли больше работать. Будто без него они справиться с нашими не могли.
Мой тоже живой вернулся. Но одно слово – «живой». Кровь из горла то и дело шла. Фельдшер так и сказал, что «никакой надежды на спасение нет». А как же без надежды-то! Ваня мой то и дело стонал: боли в легком его затерзали. Когда совсем невмоготу было, я к фельдшеру бегала. Жил он в соседней деревне за три километра. Идти делать укол ему не хотелось, так я ему то хлеба, то молочка... Жили мы по сравнению с другими неплохо. Многие приходили к нам поменять вещи и одежду на продукты. Сделает фельдшер укол, станет Ване полегче. Проплакала я три месяца у его постели. Вот и пойми, как лучше, когда сразу убьют ли когда вот так...
Старушка заплакала, я извинился и пошел в штабной вагон сдавать деньги за белье. Была глубокая ночь, и ни в одном из вагонов я не увидел хотя бы одного неспящего пассажира или проводника. «А если уснет и машинист?»- подумалось вдруг мне и представилась жуткая картина.
Я сдал деньги, пожелал машинисту здорового бодрствования и завалился на свою полку.
* * *
Кто-то из пассажиров прихватил с собой купейный ковер. Старый, потрепанный, но платить за него надо как за новый. Прихватил не при мне, а при моем сменщике. А тот возьми да и исправь в книге имущества тринадцать на двенадцать, и так профессионально, что я и не заметил. А когда обнаружилось, – поздно. Недосдача на мне. «Так и было двенадцать», – говорит, когда его встретил. Надо бы как-то воззвать его к совести. Но таковой у него не имеется, это ясно. А мужик он не только наглый, но и здоровый. Верно говорят, против лома нет приема. Можно найти прием против сердечной душевности, доброты. Еще большая душевность, еще большая доброта. А против лома какой может быть прием? Разве что еще более тяжелый лом, а лучше кувалда или топор. Но это уже разговор неинтеллигентных людей, и разговор несерьезный. А если серьезно, то делать что-то надо. В этот раз мне пришлось заплатить, и дальше он, значит, может обманывать. Остановить его – вопрос чести. Не было бы ее, и Пушкин мог бы сделать вид, что не замечает ухаживаний Дантеса за своей женой. Можно было бы не вызывать его на дуэль и продолжить радовать народ новыми произведениями еще много лет. Сейчас в моде не дуэли, а киллеры. Но у меня знакомых среди таковых нет.
* * *
Сегодня моей напарницей была очень красивая девушка с очень красивым именем – Анжела. Я сразу в нее влюбился. Но лучше бы я этого не делал. В вагоне, как правило, пятьдесят четыре пассажира. Половина из них – мужского пола. Едва ли не каждый считает своим долгом угостить Анжелу чем-то вкусным и, конечно, не бескорыстно, а в надежде остаться один на один глубокой ночью. И некоторым удается, черт возьми! Чем они там занимаются, одному богу известно. Но уж, наверное, не в шахматы играют. О, горе мне!
* * *
Догадался подсмотреть в щелочки, расположенные в нижней части двери служебки, наверное, для поступления воздуха. На этот раз вместо воздуха в служебку поступил мой взгляд, но не нашел ничего успокаивающего для сердца. Анжела и пассажир южного происхождения с сорок второго места в шахматы не играли. Я увидел обнаженные ножки Анжелы и затылок склонившегося над ней в сладостном поцелуе пассажира, будь он трижды проклят! Мне хотелось увидеть, что будет дальше. То есть мне ничего не хотелось, но засел внутри любопытный зверь, не отпускающий от служебки. Я понимал, что в любую секунду может открыться дверь, я не успею подняться и буду пойман на месте преступления. Я понимал, что здесь мне не кинотеатр и долгое пребывание возле служебки в лежачем положении может обернуться большими неприятностями, что если даже мне удастся оторваться от пола быстрее, чем пассажиру от Анжелы, меня может застать в таком положении любой пассажир, прервавший свой сон для перекура или ночного туалета.
Наконец, мне удалось перебороть себя. Я поднялся и в глубоком пессимизме поплелся в щитовую. Здесь мне не стало легче. Особенно после того, как я увидел книгу французского просветителя Дидро и наткнулся в ней на такие строчки: «Ревность – это страсть убогого, скаредного животного, боящегося потери; это чувство, недостойное человека, плод наших гнилых нравов и права собственности, распространенного на чувствующее, мыслящее, хотящее, свободное существо».
Трудно не согласиться с Дидро, но если она, твоя напарница по работе, в которую ты влюбился, которой готов отдать все свои деньги, да что деньги, всего себя, как ни в чем не бывало, целуется при тебе же в служебке, отделенной от щитовой несколькосантиметровой перегородкой, и ты не знаешь, где найти силы, чтобы навсегда уйти к другой напарнице или напарнику? А если даже найдешь силы и уйдешь, то еще не знаешь, что с первой минуты, как уйдешь, невидимые магниты начнут тянуть обратно вопреки всякой логике и здравому смыслу. Потому что с первой минуты, как уйдешь, будешь думать об одном: а как там она? И знаешь же, что там у нее все нормально, нормально без твоего участия. Но беда твоя в том, что тебе надо, чтобы у нее без твоего участия было не все нормально, чтобы она не могла без тебя, как ты не можешь без нее.
* * *
С каждым днем влюбляюсь в Анжелу все сильнее. Она такая же, как и ее имя, взбалмошная и непредсказуемая. В любую минуту может выкинуть такое, от чего Гоголь с Достоевским зашевелились бы в могиле в предвкушении работы над новым сюжетом. В течение одного часа Анжела могла предстать наивным ребенком, развратной шлюхой, суровой неподступной дамой, всем, кого только не пожелал бы увидеть строгий преподаватель на вступительных экзаменах поступающих на артистическое отделение.
Она терпеть не может ничего скучного, повторяющегося, потому что рождена была для веселья, радости, потому что рождена, как говорил о таких кто-то из великих, с солнцем в крови.
* * *
Что самое обидное, пристают к Анжеле какие-то уроды. Ни внешности, ни интересных мыслей. Только коньяк и сладости. Все-таки интересно, ради чего Анжела идет на контакт с этими кобелями, ради коньяка со сладостями или ей действительно хочется близости? Другими словами, кто она, великая артистка или... даже язык не поворачивается назвать? Как-нибудь выпью и поинтересуюсь. А что если самому накупить раза в три больше, чем ее ухажеры и попробовать пристать? Интересно, как она отреагирует? Сегодня же и попробую на перестое.
* * *
Сказано – сделано. Убрав вагон, я загрузил в ближайшем ларьке две сумки продуктами, купил две бутылки «Кристалла», подошел к Анжеле, когда она отдыхала и выдал как можно более развязно и непринужденно:
– Настроение у меня что-то сегодня питейное. Не хочешь составить компанию?
Хотя я ни разу при Анжеле не пил, она не удивилась.
– Наливай. – лениво протянула она и добавила, увидев выложенное на стол. – С чего это ты так расщедрился?
Я поймал довольный взгляд своей напарницы. Конечно, мне было легче сделать ей приятное, чем любому из пассажиров. Я знал, что она любит: какую рыбу, какие фрукты, какую водку. Впрочем, водку она любит любую, как она говорит, «водка – не для желудка, водка – для души».
– А я от природы щедрый, – вернулся я к заданному вопросу, – и вообще стараюсь жить так, как будто этот день – последний в моей жизни.
– Смотри, сядут ревизоры, унюхают запах, и окажется этот твой день последним на этой работе.
– Новую найдем. Шея есть, хомут найдется.
– Нравятся мне твои рассуждения. Мне бы мужа найти, так рассуждающего.
– У тебя их и так пруд пруди.
– Это ухажеры, это другое.
– Ну можешь меня взять в мужья. Если честно, я тебя давно люблю. И как только с тобой расстаюсь, начинаю ждать, когда снова увижу, – неожиданно для себя выдал я, даже еще не выпив.
– Допустим, давно любить меня ты не можешь, потому что и знакомы-то мы только с месяц.
– Месяц, проведенный с тобой, для меня целая вечность!- выпалил я, еще больше удивившись своей смелости.
– И ты согласен на мне жениться даже после всего, что здесь увидел?
– Да.
– А если я буду продолжать заниматься тем же, чем занималась?
– Согласен. Я люблю тебя вне зависимости ни от чего. Я и хотел бы тебя выбросить из головы, но, увы, не получается. Ты красивая, тебе можно все. Но мне интересно, зачем они тебе?
– Кто?
– Мужики. Они интересуют тебя как поставщики продукции или как, извини, кобели?
– Немножечко поставщики, немножечко кобели.
– А если бы тебе все смог дать один?
– Один не смог бы. Я люблю разнообразие.
– Разнообразие чего? Извини, размеров...
– Хватит болтать! Давай пить, есть, и спать на одной полке. Для этого же устроен весь пир?
– С тобой мне хорошо и без полки. Кстати, извини, а ты не боишься спида?
– Нет. До сорока, когда моя красота увянет, и я перестану нравиться, как ты говоришь, мужикам, и со спидом дожить можно.
* * *
Когда я говорил Анжеле, что она красивая и ей можно все, то все-таки надеялся: эти слова будут восприняты ею правильно, и она не будет разбрасывать свою красоту налево и направо. Но Анжела, к сожалению, восприняла мое разрешение буквально и продолжала закрываться в служебке с пассажирами, а я продолжал страдать в щитовой, слушая поскрипывание полки и ловя себя на мысли, что как жена она такая, пожалуй, вряд ли когда-нибудь кому-нибудь будет нужна. И что интересно. Когда страдал в щитовой, во мне бурлила такая страсть, такая гамма самых противоречивых чувств! «Вот, – думал, – попишу-то! Вот порадую автора «Искусства прозы» ударностью и динамичностью! Вот садану по душам читателей!» А протрезвел немного от любви, сел за ручку, а садануть-то и нечем. Она переспала, я приревновал, а больше и сказать нечего.
* * *
Впрочем сейчас мне, кажется, есть, что сказать. Мой вагон отцепили в парк, для ремонта. Анжела осталась на нем, а мне еще два всучили. Один – оборудованный, с матрацами, с одеялами, другой – пустой. Набрал в пустой «зайцев»-ночлежников (в оборудованный нельзя, начальство может проверить), выдал им матрацы с одеялами, а вагон возьми да и угони ночью на какую-то станцию за сто километров отсюда.
Оборудованный вагон надо сдавать завтра другому проводнику, а на нем имущества не хватает примерно на месячную зарплату: шесть матрацов с наматрасниками, шесть подушек с наперниками и шесть шерстяных одеял. За сутки надо привезти, других вариантов нет. А электрички из-за ремонта дороги только с трех часов дня ходить начнут. Можно представить мою физиономию, с которой я пошел говорить об этом Анжеле. Она с очередным мужиком водку в это время распивала. Но не ожидал от нее. Рассказ мой печальный услышала, собутыльника выгнала.
– Вместе, – говорит, – поедем. Шесть матрацов, подушек и одеял – не хухры-мухры. Не переживай, прорвемся!
«Где ж, – думаю, – прорваться-то! От станции еще два километра. Пока дойдем, темно будет. А там, я знаю, вагонов сто, не меньше. Пока свой отыщем, пока до станции шесть тюков дотащим, если будет, что тащить. «Зайцы» – без надзора: одеяла с собой могут захватить».
Еду я в вагоне электрички с физиономией мрачнее самой черной тучи. Высчитываю, сколько времени мне теперь ни выпить, ни закусить сытно. А Анжела напротив сидит, улыбается:
– Не грусти, прорвемся. Что растащат, я помогу. Чай, водку с мужиками не за бесплатно распивала.
С полчаса размышлял, причем тут «чай», пока не догадался, что «чай» здесь вовсе не чай, как таковой, а всего лишь частица. Напрочь крыша с расстройства съехала.
Приезжаем на нужную станцию. И верно, уже темно. Как мы с Анжелой ни вглядывались, не видны номера вагонов.
– Подожди здесь, – говорит Анжела и куда-то убегает. Минут через двадцать прибегает с подшивкой газет. Где она в незнакомой местности их раздобыла, одному богу известно. Впрочем, я не очень удивился. Не было такого, чтобы Анжела не раздобыла того, что ей было нужно.
На вагоне тридцатом от начала прочитал я свой номер, вошел в салон с замирающим сердцем: что-то в нем из имущества осталось? Что удивительно, все было на месте. Всего лишь одно одеяло кто-то из ночлежников с собой прихватил. Полегче стало. Но ненадолго. Надо успеть к первой электричке все до станции дотащить. Заберут вдруг вагон в состав, будет акт написан и уже ничто не поможет.
Запихали мы матрацы, подушки и одеяла в наматрасники и начали таскать мелкими перебежками. Пронесем один тюк метров сто, то есть столько, чтобы остальные из видимости не упустить, вернемся за другим. Шесть тюков по двадцать перебежек. Едва к первой электричке управились. Я понимаю, что никому мои шатания с матрацами не интересны, но для того рассказываю, чтобы ясно стало, что за человек, Анжела. Когда мне было трудно, она меня в беде не оставила, а могла бы спокойно попивать водку со своим новым ухажером.
«Черт с ними, с ее мужиками. – думаю. – Никого из них она больше одной ночи не любила. Ее любовь как спичка. Прикурил сигарету, она погасла. Выбросил и больше не вспоминаешь. А мне она, выяснилось, способна уделить больше времени, чем горит спичка».
Впрочем, вскоре после того, как я разобрался со своими матрацами и наконец-то сдал вагон, мне пришлось расстаться с Анжелой. Она познакомилась с каким-то бизнесменом во время одной из поездок и укатила с ним в неизвестном направлении. Я долго переживал, потом успокоился, посчитал, что так для меня даже будет лучше и искренне пожелал ей и ее новому другу счастья.
Пожелаем и мы обыкновенному проводнику обыкновенного плацкартного вагона обыкновенного пассажирского поезда Петру Кукуеву дорасти сначала до начальника поезда, потом до начальника депо и, наконец, до самого министра путей сообщения. А если и не дорасти, то хотя бы заработать столько денег, чтобы их хватило на издание его «Наблюдений...», может быть и даже наверняка не выдающихся, но уж точно, связанных с жизнью крепче некуда.
Это Вы, Михаил Александрович? (Почти повесть, почти о настоящих людях)
Жильцы комнаты номер сто тридцать пять
Валера
За окном не было и признаков рассвета, когда Валера проснулся. Он взял лежащий на столе будильник, который давно никого не будил, да и ходил, только находясь в опрокинутом положении, поднес к глазам... Но глаза Валеры видели в темноте не намного лучше, чем работал будильник. Впрочем, не только у Валеры, но и у его отца, деда, прадеда...
Отец рассказывал, что из-за этого недостатка он едва не потерял свою будущую жену, мать Валеры, когда во время первой ночной прогулки та не предупредила его о непонятно для чего врытом в землю железном столбе, встретившемся на пути. Хотя, конечно, откуда ей было знать, что его глаза не привыкали к темноте совсем? Как бы то ни было, столб от удара чуть пошатнулся, отец едва сдержал гнев, а его жена, мать Валеры, отказалась от совместных с ним походов по культурным местам до тех пор, пока его здоровенный синяк не кончил переливаться едва ли не всеми цветами радуги, возбуждая любопытство окружающих.
Валера чиркнул зажигалкой. Стрелки будильника показывали четверть седьмого. Первая пара – в половине девятого. До подъема есть время: можно почитать. Приподняв и соприкоснув подушку со спинкой кровати, Валера занял удобное для чтения положение. Однако включить настольную лампу не решился, не желая нарушать утренний сон товарищей. Так и лежал, лишив себя возможности получше подготовиться к семинару, зато используя возможность побыть наедине со своими мыслями.
До армии он поступал на исторический. Поступал и не поступил. Не написал сочинение. Литературу Валера любил и тему раскрыл неплохо, но подвел русский язык, точнее его причастные и деепричастные обороты, которые отчасти от волнения, но больше от незнания ему не удалось правильно выделить запятыми. Переживал, конечно. Армии он не боялся и к трудностям был готов, но мучили сомнения в необходимости и целесообразности их преодоления. Два годы борьбы со всевозможными унижениями и лишениями, сном, голодом, холодом... И все для чего? Для самой борьбы, для того состояния, когда наконец-то удастся выспаться, наесться и согреться? Но какая польза от всего этого для мозгов и будущей профессии, учителя истории? Валера не собирался писать научные труды. Смысл жизни он видел в самой жизни, поэтому хотел работать в школе, работать с детьми.
Валера понимал, что его будущая профессия так же интересна, как и трудна. Не будешь все сорок пять минут держать детей в интересе, хорошего не жди: дети – не взрослые, притворяться не будут. Не интересно, значит, не интересно. Поэтому Валера смотрел на историю не только как на науку. Он искал за сухими фактами и датами живое слово, старался понять, о чем думали люди разных эпох кроме хлеба насущного. Хотя, как узнал Валера в армии, трудно думать о чем-то другом, когда есть нечего.
Размышления Валеры были прерваны поскрипыванием кровати, на которой спал Женя.
Женя
Впрочем, теперь он уже не спал. Женя нащупал в темноте шнур настольной лампы, воткнул его в розетку, и яркий свет выделил в темноте его щурящееся, недовольное лицо. Недовольство это было вызвано не какой-то особенной злобливостью его характера, не каким-то преднамеренно недобрым отношением к миру и даже не неприятной необходимостью переходить от сна к бодрствованию. Недовольство всем было свойством его характера. Недовольным и мрачным Женя был всегда: и утром, и днем, и вечером; и в выходные, и в праздничные дни. Да и как могло быть по-другому, если любой день начинался и кончался у него одним и тем же – зубрежкой и неоднократным пережевыванием сухих страниц учебника. Женя поступил на истфак сразу после окончания средней школы и как большинство выпускников, имеющих хороший аттестат, обладал всеми плюсами и минусами, для них характерными: высокой дисциплиной, самоотдачей и трудолюбием, с одной стороны, и желанием получить свою пятерку любым способом, часто в ущерб самому знанию, с другой. Женя мог выучить, вызубрить, зафиксировать, но не всегда мог прочувствовать, осознать, проникнуться. Он мог что-нибудь присочинить, дофантазировать, но делал это тогда, когда надо было говорить правду и, наоборот, не мог ничего придумать, когда требовались не голая правда, а полет мысли и воображения. Впрочем, сам Женя не всегда был виноват, поскольку многие задания школьной программы мало чего требовали кроме механического заучивания.
Главное для таких людей, как Женя, – добиться формального результата, выраженного на бумаге: сначала в виде аттестата, затем – диплома. И не так важно, что останется в голове. Главное, – получить; главное, – закончить.
Когда Женя увидел себя в списках поступивших в институт, радость его могла сравниться разве что с радостью олимпийца, выигравшего золотую медаль или каторжника, вернувшегося домой после длительного заключения. Когда Женя бежал домой с поезда, чтобы сообщить родителям о своем зачислении, его сияющего и светящего, облили помоями из окна стоящего на пути здания. Облили, разумеется, случайно, но, может быть, и кстати, немного остудив и заставив задуматься: тому ли, парень, радуешься?
Женя рассудил «душ» по-своему. «За все в жизни надо платить! – подумал он. – Хорошо бы было, если каждый раз при достижении очередной цели ее цена ограничивалась бы только облитой рубашкой».
Женя готов был платить, преодолевать любые трудности для достижения своих целей, но целей весьма сомнительных, заключающихся в занимании почетного места в жизни, что называется, «под солнцем». Для начала, после окончания института, Женя готов был поработать и рядовым школьным учителем, и научным сотрудником в музее. Но только для начала. Потом он планировал защититься, жениться, заиметь солидную квартиру, шикарную дачу и машину последней марки.
И впрочем, так ли его цели сомнительны? Что плохого в том, что человек хочет жить хорошо? Хотя бы хорошо материально. Хотя бы пока только сам, только со своей семьей. Не беря пока в расчет других и другие семьи... Главное, что через этих других при достижении своих высот Женя не планировал перешагивать.
Многое планировал Женя в перспективе, но пока штудировал конспекты, держа их перед собой в согнутых руках, опирающихся на кровать, расположенную в комнате номер сто тридцать пять студенческого общежития. Время от времени он опускал конспекты, чтобы, прикрыв глаза, воспроизвести в памяти прочитанное. Всякий раз, когда он это делал, потоки света, больше не сдерживаемые плоскостью на удивление длинной и широкой жениной тетради, устремлялись прямо и падали на лицо Миши, третьего жильца комнаты номер сто тридцать пять студенческого общежития.
Миша
Когда Женя в очередной раз опустил конспекты, и яркий свет вновь осветил чему-то улыбающееся во сне мишино лицо, последнее более этого не вынесло, задергало сначала одной щекой, затем другой, прекратило улыбаться, недовольно нахмурилось и, приоткрыв один глаз, выдало:
– Ученый ты, Евгений, конечно, крупный, всеми уважаемый, но нельзя ли голову твоего прожектора немного опустить вниз или свернуть в сторону? Ослепнуть же можно, а мне новые глаза никто больше выдавать не будет.
– В самом деле, мог бы ввернуть лампочку и послабее. – поддержал товарища и Валера. – Плохо беспокоимся о государственном богатстве, товарищ без пяти минут педагог!
– Оно-то, государство, всегда обо мне беспокоится?- пробубнил Женя, нервно переворачивая страницу и не пытаясь скрыть недовольство, возникающее у него всякий раз, когда он должен был тратить время на пустую, на его взгляд, болтовню.
– Верно, не всегда заботится. Иначе мы бы получали стипендию побольше настоящего, – согласился Миша, поднимаясь с кровати и подходя к лежащей в углу комнаты гире.
– Валяетесь до самого притыка, – продолжал он излагать нравоучения, касающиеся на этот раз не только Жени, но и Валеры, – а потом сидите на занятиях с бледными щеками и полузакрытыми глазами.
– Что толку от того, что ты будешь сидеть на занятиях свежий и розовощекий, если учишься на историческом для того, чтобы стать спортивным комментатором?- вполне справедливо возразил ему Женя.
На историческом факультете Миша оказался совсем случайно. Увы, сегодня очень многие и очень часто оказываются не на том факультете, на каком им следовало бы находиться, а часто и вовсе не в том заведении. До шестнадцати лет Миша утверждался в жизни только благодаря ногам. Он гонял мяч едва ли не сутками, кладя его вместо подушки под голову. Он фанатично любил эту игру, мечтал стать спортивным комментатором и увлекать болельщиков захватывающими репортажами. Он выписывал в блокноты почти все, что имело отношение к футболу. Он взахлеб комментировал друзьям футбольные матчи, объясняя всякие футбольные хитрости. Особенно Мише нравилось произносить заключительные фразы репортажа: «До конца матча остается три секунды, две, одна... Финальный свисток..! Победа!» Он произносил их особенно торжественно, растягивая слоги. Он написал письмо в один из спортивных журналов, в котором спрашивал, как стать спортивным комментатором. Ему пришел ответ: «... Для этого надо закончить один из гуманитарных факультетов». Была еще одна строчка, замазанная типографской краской. С трудом Мише удалось расшифровать текст: «А дальше как повезет», из чего он верно заключил, что, к сожалению, одного таланта может и не хватить: нужны еще пробивные способности...
– Ладно, футболист, убедил, отойди от снаряда.
Валера подошел к гире и, лишив ее кратковременного отдыха, вновь отправил к потолку.
– А который сейчас час?- спросил он насколько удалось непринужденно, продолжая упражняться с гирей.
– Это всегда пожалуйста. – ответил Миша и подошел к будильнику. – Минута тридцать умножить на два будет три минуты, сорок семь минус три будет...
– Миша, я спросил, который час, а не сколько будет, если умножить или отнять.
– А я и вычисляю, который час. В последний раз правильное время ставилось на нашем будильнике двое суток назад, а он за сутки убегает на одну минуту тридцать секунд...
– Полезная штука, такой будильник для нас, историков, чтобы совсем математику не забыли, – прокомментировал Женя.
– Не хватало только, чтобы еще ввели математику. – испугался Миша. – У меня от одного немецкого учебник размок от слез.
Двадцать минут девятого в комнате номер сто тридцать пять студенческого общежития никого не было. Ее жильцы, забрав с собой весь веселый шум студенческой юности, шагали по коридору, по обеим сторонам которого одна за другой открывались двери. Из них кучками высыпали студенты, образуя большой говорливый поток. Он вытекал на улицу, перебрасывался через дорогу и впадал в обширное море знаний – здание института. Здесь он прекращал свое существование, распадаясь на отдельные ручейки, каждый из которых знал, куда ему впадать, чтобы наполниться живительной влагой знаний.
Валере нравилось каждое утро ощущать себя частичкой этого потока. Он гордился его существованием, радовался, что еще несколько лет будет слушать его веселое журчание.
Женя преимущественно был занят собой, своими мыслями, если они в состоянии родиться при повторении заученного материала, и потому не замечал, что был частичкой чего-то.
Но комната номер сто тридцать пять пустовала не всегда. Часто Миша после серьезной зарядки позволял себе не менее серьезную разрядку, попросту говоря, ложился спать, вызывая у товарищей вполне обоснованное недоумение: а для чего, собственно, эту зарядку он и делал? По этой причине Миша, еще в большей степени, чем Женя, ничего не замечал и ничего не ощущал, по крайней мере часов до десяти, пока повторно не просыпался. Проснувшись повторно, он хватался за будильник, но увидев, что проспал и вторую пару занятий, тяжело вздыхал и вновь закрывал глаза: не идти же из-за одной пары. Но не быть бы Мише никогда комментатором, если бы он так просто уступал прихотям своего тела. Миша вскакивал с кровати, несколько раз отправлял вверх гирю и шел-таки в институт, плыл в это обширное море знаний. Плыл, правда, не в общем потоке, плыл сам по себе и не для того, чтобы впитать живительную влагу знаний, а для целей более житейских: чтобы набить желудок пирожками в дешевой студенческой столовой.
На лекциях
Лекция – это совместное пребывание в одной аудитории преподавателей и студентов, во время которого преподаватель обязан говорить, а студенты слушать. И если студент еще и может от этого «должен» отступить (как можно узнать, слушает ли он или думает о таком, от чего у преподавателя, если бы узнал, могли бы позеленеть уши?), то последнему не говорить никак нельзя, ибо если он будет стоять и молчать, то закономерно будет спросить: «А для чего им всем в этой аудитории было и собираться?»
Преподаватель может, конечно, задержаться минут на... сколько сам решит, сославшись на важный телефонный разговор (никто не узнает, важный был разговор или обсуждение футбольного матча).
Преподаватель может даже прихватить недельку-другую для отдыха под причиной болезни, но если уж он войдет в аудиторию, то должен что-то говорить.
Говорят преподаватели на лекциях по-разному. Одни быстро, даже очень быстро. Другие медленно, подчеркнуто медленно. Зависит это не только от темперамента, хотя и от него, конечно, тоже, но и от жизненных целей и устремлений преподавателей. Те, кто мечтает стать профессором, говорят очень быстро. Те, кто им стал, говорят не очень быстро. Те, кто желает побыстрее дождаться звонка об окончании лекции, говорят медленно, иногда настолько, что убаюканные студенты этого звонка уже и не слышат. Но есть среди преподавателей и такие, кто очень любит тот предмет, который преподает. Они могут говорить медленно, могут говорить быстро, могут говорить в среднем темпе, но всегда делают это с горящими глазами.
Студенты тоже слушают по-разному. Зависит это тоже от жизненных целей и устремлений. Если сказать, что Женя, как и все студенты, мечтающие об уютном и почетном месте «под солнцем», слушал внимательно, значит, ничего не сказать. Женя сидел на лекциях в высшей степени внимательно, в высшей степени сосредоточенно. Так внимательно следит за приборами пилот, так сосредоточенно стоит за штурвалом штурман. Впрочем, может быть, пилот и штурман так хорошо знают свое дело, что могут почти спать, летя или плывя. Женя не позволял себе не только спать, но и даже на секунду отвлечься. Он слово в слово записывал за преподавателем, осознавая, что если продемонстрировать на экзаменах знание его лекций, шансы получить пять баллов увеличатся. Думается, любой человек, не только преподаватель, любит, когда сказанное им если и не становится крылатым выражением, то хотя бы иногда цитируется. Если Жене случалось отвлечься (человек есть человек, и свои мысли у него иногда возникали), то он ставил на полях точку. Это означало, что после лекций он должен был спросить у товарищей, что, собственно, мудрого изрек преподаватель, пока Женя пытался отогнать свои мысли, чтобы они не мешали проникать в голову чужим.
Валера не боялся своих мыслей, не боялся, что они выгонят чужие. Он хотел, чтобы у него были свои мысли, радовался им, записывал их, надеясь, что, когда будет работать в школе, они ему пригодятся, как, впрочем, пригодятся и мысли, взятые из лекций преподавателей, из прочитанных монографий, из художественных произведений... На полях Валера, так же, как и Женя, ставил точки, но не напротив упущенной мысли, а напротив мысли найденной, напротив всякой, на его взгляд, интересной мысли. Ценность каждой лекции он определял количеством таких точек.
Миша на тех лекциях, которые удостаивал честью своего присутствия, одевал темные очки, чтобы иметь возможность закрыть глаза и заняться тем же, чем он занимался и в общежитии после интенсивной зарядки. Когда у сна кончались все силы в борьбе с бодрствованием, Миша думал о своем, то есть о футболе. Он восстанавливал в памяти турнирные таблицы разных чемпионатов разных лет, мысленно наносил удары по воротам с обеих ног и внутренней, и внешней сторонами стопы. Однажды две пары лекций, посвященных истории древнего мира, Миша продумал над неожиданно возникшим вопросом: почему Пеле часто бил по воротам «пырой», то есть носком стопы? Внешней стороной получалось бы хитрее, внутренней – точнее, а он вдруг «пырой»? И только когда преподаватель закончил рассматривать ход очередной Пунической войны, Мишу осенило: «пырой» можно бить без замаха, что важно в условиях большого скопления игроков, когда от души замахнуться никто особенно и не даст. И мяч к тому же после удара «пырой» летит довольно сильно и, как правило, по неожиданной для вратаря траектории.
А однажды, когда преподаватель усердно растолковывал социально-экономическое положение Японии в первой половине девятнадцатого века, Миша неожиданно вспомнил, как он в четвертом классе задерживался со своими товарищами после тренировки, чтобы сыграть в футбол с мужиками, которые приходили в спортзал после работы. Играли не просто так, играли на деньги. Если проигрывали, отдавали сэкономленное на школьных завтраках мужикам на пиво. Если выигрывали, покупали мороженое. И хотя мужики разрешали ребятам брать в команду на одного человека больше, Миша с товарищами чаще проигрывал, чем выигрывал. Миша вспомнил, как сильно он однажды ударился, упав на жесткое покрытие после сильного толчка.
– Ты что делаешь?- жалобно простонал он и получил такой же жесткий ответ как и само покрытие.
– На пиво играю!
Когда футбольная тема Мишу утомляла, а сидящим рядом ребятам, так же оказавшимся на историческом по воле случая или родителей, надоедало играть в карты или вязавшие по соседству девушки, расшифровавшие для себя ВУЗ как «выйти удачно замуж», уставали шевелить под столами руками, Миша играл с ними в игры, которые в шутку именовал «интеллектуальными». Морской бой и крестики-нолики Миша к таковым не относил, но партиечку в «балду» мог расписать с превеликим удовольствием. Для этого он чертил квадрат, разбивал его на клеточки, вписывал посередине слово. Играющие добавляли по одной букве, образуя новые слова. У кого слово получалось длиннее, тот набирал больше очков и выигрывал. За время обучения Миша овладел секретами игры в совершенстве. Он находил длинные слова и в несколько ходов, как высококлассный шахматист, подставлял нужные буквы. Игра, по мнению Миши, развивала мышление, расширяла словарный запас, а, главное, создавала видимость ускорения лекции.
Если тетрадная страница была уже испещрена «балдежными» квадратами, а лекция все еще не кончалась, Миша принимался ставить крестики в клеточки, окаймляющие страницу. Клеточек было много, страница в тетради тоже не одна, и Миша, расставляя крестики, убивал двух зайцев: и время шло, и мозг отдыхал после воспоминаний и «интеллектуальных» игр.
На семинарах
Если на лекциях выступали преподаватели, а студенты слушали или хотя бы делали вид, что слушали, то на семинарах роли менялись: студенты должны были выступать, а преподаватель слушать, при необходимости делая замечания и обобщения. Но для того, чтобы выступать, надо что-то знать. А чтобы знать, надо готовиться, надо идти в библиотеку и читать, отыскивая в учебниках и монографиях ответы на поставленные вопросы. И студенты не были бы студентами, если бы не проявляли максимум смекалки и находчивости, чтобы это «надо» обойти. Преподаватель часто вызывал отвечать не по собственному желанию, а по желанию студентов. А поскольку у последних желание выступать было не всегда, то ими составлялся список выступающих, разумеется, тайно от преподавателя, и пока одни студенты выступали по планам семинара, у других было время сориентироваться: что-то услышать, что-то подчитать. В итоге получался такой увлекательный диспут, что и звонок его подчас не мог остановить.
Один только раз у наших историков такая система подготовки к семинарам себя не оправдала. Выступающий по первому вопросу заболел, причем настолько серьезно, что не смог предупредить об этом товарищей. Представляется, как преподаватель в ожидании интересного обстоятельного ответа заранее улыбался, настолько азартно потирая ладонями, что глядя на него, можно было подумать, будто от этого потирания мог вспыхнуть огонь.
– И кто же желает сегодня осчастливить меня, обрисовав социально-экономическое положение Китая первой половины девятнадцатого века?
Мы-то уже знаем, что как раз сегодня обрисовать социально-экономическое положение Китая первой половины девятнадцатого века никто не пожелал.
– Неужели настолько сложный вопрос?- перестал потирать ладонями удивленный преподаватель. – Странно, очень странно!
«Что ж тут странного?- думали студенты. – Заболел человек».
– Я, конечно, понимаю, – продолжал проверять на прочность нервы присутствующих преподаватель, – кому оно, в самом деле, нужно, это социально-экономическое положение какого-то Китая, да еще первой половины девятнадцатого века, если такое же положение России конца двадцатого – не на должном уровне? Но кто знает, может быть, причину этого и можно понять, изучив Китай?
Все замерли в ожидании опроса, боясь услышать свою фамилию. Однако следующие слова, произнесенные преподавателем с загадочной улыбкой, вызвали в аудитории вздох облегчения.
– Ну что ж, – загадочно сказал он, – перейдем к рассмотрению второго вопроса. Может быть, тогда что-нибудь прояснится в отношении первого.
В отношении первого, конечно, прояснилось. Пока ответственный за второй вопрос, пребывающий, к счастью, в полном здравии, делал обстоятельственное сообщение, время у остальных, чтобы подготовиться по первому, было. Немного, но было.
После семинара все по-разному объясняли загадочную улыбку преподавателя и его неожиданный переход ко второму вопросу. В итоге остановились на том, что ему удалось разгадать их хитрость, а иначе не быть бы ему преподавателем. Но поскольку и он был когда-то студентом и учил тоже далеко не все, что требовали, то и поступил поэтому так, как поступил.
Одним из немногих, кто не боялся во время опроса на данном семинаре услышать свою фамилию, был Женя. И к этому семинару, и ко всем другим он готовился одинаково серьезно. Отвечал на семинарах почти так же, как отвечал на уроках в школе. Быстро, сбивчиво, не всегда осмысливая сказанное, но всегда оставляя впечатление трудолюбивого, старательного студента. При этом, когда он волновался, у него некрасиво подергивалось левое плечо. А поскольку, имея цель получить только хорошую оценку, волновался он всегда, то и левое плечо подергивалось у него всегда.
Валера тоже отвечал на семинарах так же, как отвечал на уроках в школе: с чувством, с толком, с расстановкой. Он не переживал за оценку, поэтому у него ничего не дергалось, держалась ровной осанка и не срывался голос.
Исторические знания Миши не были глубокими, но он компенсировал этот недостаток наличием артистических способностей. Социально-экономическое развитие того же Китая Миша мог обрисовать настолько ярко и эмоционально, что китайские крестьяне на вдохновении собрали бы риса вдвое больше, если бы его услышали. Когда Миша совсем не знал, что говорить по уже отмеченной причине, он повторял одну и ту же фразу, меняя местами слова и перенося ударение с одного слова на другое. Повторял так, что создавалось впечатление, будто он говорит что-то новое. Выступая, Миша всегда настойчиво думал, что еще можно выдать, исходя из содержания только что сказанной фразы. Если же сказать было нечего, Миша искоса бросал взгляд на лежащую на столе книгу, пробегал глазами несколько строк и цитировал их так же эмоционально, меняя местами слова и перенося ударение.
После занятий
После занятий у студентов, как правило, безмерное количество вариантов проведения свободного времени, лишь бы оно было. Город – не крестьянская деревня недалекого российского прошлого, когда собрал урожай и лежи на печи, умирая от скуки без магнитофона и телевизора, разве что повеселят галлюцинации, которые от физического и духовного безделья вполне могут явиться. В распоряжении студентов, как и любого горожанина, – и цирк, и стадион, и кинотеатр, и картинная галерея. Правда, последняя требует напряжения ума побольше и потому не для всех. Но если художник истинный, а его картина гениальна, то она чаще понятна всем и понятна сразу.
Если стоит на обрыве куинджинская сосна, из последних сил цепляясь за него корнями, уже обреченная, но еще борющаяся, то какое требуется напряжение от ума? Просто становится тоскливо и хочется плакать. Если репинские бурлаки с перекошенными от боли и усталости лицами тянут лямку, то ни о чем другом и не подумаешь, кроме одного: «Каково им в упряжке! А кто-то три пары лекций отсидеть не в состоянии!»
Не лежит сердце к живописи – можно подойти к стенду с объявлениями, прочитать, в каком кинотеатре какой идет фильм и выбрать по душе. Желаете фильм серьезного философского плана, – извольте; легкого развлекательного, – пожалуйста. Чаще в последнее время в кинотеатрах идут фильмы развлекательные, что, может быть, и правильно: в кино люди обычно ходят всей семьей, после работы или в выходные с целью отдохнуть. И если вы устали настолько, что не желаете даже развлекаться, то в кинотеатре можно и поспать, благо темно. А если вдруг, открыв глаза и посмотрев конец фильма, вам захочется посмотреть его сначала, можно выйти из зала, вернуться в него с новыми зрителями, сесть на свободнее место и от души насмеяться или наплакаться, нисколько не мучаясь нечестностью совершенного поступка: вы заплатили за билет, значит, имеете право фильм досмотреть.
Женя в силу своей целеустремленности осознавал, что расслабиться можно быстро, а так же быстро собраться может и не получиться, поэтому никаких походов на развлекательные фильмы себе не позволял. После занятий он шел в библиотеку и до самого ее закрытия готовился к семинарам, коллоквиумам, зачетам и экзаменам. Работал сосредоточенно, не отдыхая, не замечая ничего и никого вокруг. Работал так, как, может быть, и надо. Работай так каждый на своем месте, и быть бы России мировой державой.
Валера после занятий тоже шел в библиотеку, тоже готовился к семинарам, не так обстоятельно и серьезно, но готовился. Не только изучал научную литературу, но и читал художественную. При этом Валера любил отрывать глаза от книги, наблюдать за читающими и слушать тишину, нарушаемую лишь шелестом перелистываемых страниц.
У Миши с последним звонком, извещающим об окончании занятий, обучение заканчивалось. Оно и на занятиях не было для него особенно утомительным, а с последним звонком учебники, конспекты и библиотеки были сами по себе, а Миша сам по себе. Он шел в секцию усовершенствования спортивного мастерства и совершенствовал его до потери пульса.
В комнате номер сто тридцать пять вечером,
после занятий
Вечером, после занятий, жильцы комнаты номер сто тридцать пять располагались в кроватях и с важным видом излагали то, что накопили за день. Точнее, Женя с Валерой в жарком споре излагали, а Миша время от времени выдавал что-нибудь увеселяюще-примиряющее, каждый раз разное, но всегда заканчивающееся словами: «Будет вам шуметь! Все мы хорошие историки!»
Инициатором спора чаще был принципиальный Женя.
– Не представляю, как ты будешь преподавать историю!- гневно набрасывался он на Валеру. – Тебе надо было поступать на филологический. История – это наука, это выявление закономерностей, система фактов, умение выделить среди огромного их числа наиболее существенные, наиболее важные для понимания исторического процесса. Причем каждый факт должен быть подчинен общей концепции исторического развития!
– Не имею ничего против исторического развития и выявления закономерностей, но я иду в школу. А детям ученье должно приносить прежде всего радость, поэтому в его основе должен лежать интерес. Я не хочу все сорок пять минут вдалбливать в головы учащихся общие тенденции исторического развития. Для меня история – во-первых, жилище, одежда, пища, то есть все то, без чего человек жить не может. Во-вторых, – нравы, обычаи, семейные отношения, поэтому без литературы история существовать не может!
– Не хотел бы я присутствовать на твоих уроках, которые ты хочешь превратить в увлекательные сказки!
– Не думаю, что замена их на игру с научными терминами оставит в головах учащихся много чувств и мыслей. Взять хотя бы некоторые лекции, что нам читают. Умный дураком станет, их слушая, а дурак, разумеется, еще дурнее. Иногда создается впечатление, что преподаватель специально запутывает обилием дат и фактов. Но смысл-то какой? Да забудутся они сразу же, в лучшем случае после сдачи экзаменов! Если бы меня заставили читать студентам историю, скажем, стран Азии или Африки, я бы не подошел к кафедре, не перечитав хотя бы основную художественную литературу писателей данных стран, чтобы попытаться сделать лекции не только научными, но и живыми...
– ...сказками, – закончил Женя.
– И если говорить о системе обучения в институте в целом, -продолжал Валера, не обращая внимание на участие в разговоре Жени, – то скажи, на что нам, в недалеком будущем в большинстве случаев преподавателям истории, немецкий язык? Три же с половиной года плюс пять лет в школе долбим, как будто нас вместо Штирлица в Германию забрасывать будут! А латинский? Говорят, для общего развития. Я с превеликой радостью познакомлюсь с происхождением русских слов, имеющих связь с латинскими. Но все эти склонения, спряжения, которые больше недели в голове не продержатся, на что они мне? Для общего развития? Лучше я в это время Цицерона почитаю или Овидия.
– В оригинале же читать лучше. А склонения и спряжения нужны хотя бы для развития памяти.
– Да будет вам. Все мы – хорошие историки! – вмешался Миша, пытаясь внести в разговор товарищей нотку примирения и доставая из портфеля бутылку вина. – Но без бутылки вам сегодня не разобраться! А у меня как раз день рождения!
– У нас и без бутылки не у всех мысли трезвые. – процедил Женя, подходя к столу и рассматривая на нем стоящее. – Шварце Еханнисбеере, Дюссельдорф, Германи. А ты, Валера, говоришь, немецкий не нужен. В жизни ненужных знаний не бывает.
В комнате номер сто тридцать пять студенческого общежития, где жили Женя, Валера, и Миша, почти не пили, разве что иногда, по особым случаям, разве что по чуть-чуть, чисто символически, вызывая у жильцов комнат, расположенных по соседству, недоумение: зачем тогда, собственно, начинали и пить? Во всяком случае в комнате номер сто тридцать пять никто никогда не видел пустых бутылок. Во всех же соседних комнатах: сто тридцать три, сто тридцать четыре, сто тридцать шесть... у подрастающих педагогов пустых бутылок было сколько угодно. В любое время суток их можно было увидеть и на столе, и под столом, и в шкафу, и на кроватях, и под кроватями. Трудно было уловить такую минуту, когда бы кто-то мог дотронуться до неровно установленного на полу шкафа так, чтобы тот не зазвенел. Но трудно, не значит, непреодолимо. Иногда можно было уловить. В эти минуты бутылки сдавались. На вырученные деньги тут же покупались новые, выпивались, и шкаф звенел снова.
Если в комнате номер сто тридцать пять пили только иногда, а в основном не пили, то в комнатах номер сто тридцать три, сто тридцать четыре, сто тридцать шесть.., наоборот, не пили только иногда, а в основном пили. В те редкие дни, когда не пили, жильцы вышеперечисленных комнат погружались в учебники, монографии, конспекты, взятые у сокурсников, потому что своих никогда не имели. Погружались, демонстрируя образцы истинного прилежания и трудолюбия, не замечая ничего вокруг, забывая о сне и еде, что тоже было весьма кстати, потому что денег на нее после шикарных попоек оставалось немного. И только когда кто-то неожиданно поднимал голову, обводил всех изумленным взглядом и произносил: «Ничего себе, интеллектуальный вечерок! Всякое в жизни видел, но чтобы все в этой комнате одновременно читали!», то только тут все тоже отрывали головы от записей и учебников, тоже удивлялись, отмечая справедливость данного наблюдения, и приходили к выводу, что пора внести кое-какие коррективы.
– А не пора ли нам, братцы, сходить за красницким?- предлагал кто-то из только что читающих, откладывая учебник.
Кто-то из только что читающих брал сумку и шел в магазин, кто-то в библиотеку за остальными жильцами комнаты, если они там были. Причем не принимались никакие отговорки желающего еще почитать. Учебники и тетради молча забрасывались в портфель, сумку или дипломат, а сам желающий еще почитать самым жестоким образом (за воротник, за рукав, за что придется) выталкивался из-за стола и выбрасывался из библиотеки. Если при этом он продолжал выражать свое несогласие, пришедший за ним грубо обрывал:
– Ты что, плохо понимаешь? Я же объясняю, красницкое принесли!
Но все это было в номерах сто тридцать три, сто тридцать четыре, сто тридцать шесть, сто тридцать семь... А в комнате номер сто тридцать пять... тоже в один из вечеров на столе стояла бутылка вина, потому что у Миши был день рождения. Сам именинник, не торопясь, растягивая предпитейное удовольствие, срезал ножиком нижнюю полоску жестяной пробки, после чего она легко снялась.
– Вчера зашел в сто тридцать четвертую комнату за конспектами, – рассказывал он за работой, – в гостях у студентов был какой-то психолог (так он, во всяком случае, представился). Поставил этот психолог на стол бутылку и сказал: «Сейчас я полстаканчика приму, немного закушу, потом еще полстаканчика, опять закушу. И можете пойти со мной послушать, с каким вдохновением я буду читать лекцию о вреде алкоголизма». А кто-то из студентов ему отвечает: «Лучше мы тебя здесь подождем. А ты иди, раз надо. Мы тебе оставим...»
– Нормальный психолог. – высказался по поводу услышанного Валера. – Если у меня крыша когда-нибудь, не дай бог, поедет, я лучше к нему на прием пойду, чем к абсолютному трезвеннику. Как ни крути, а трезвая жизнь – жизнь, увы, черно-белая. А иногда хочется посидеть и у цветного телевизора. Вопрос в количестве. Если больше положенного, и цветной телевизор радовать не будет.
– И то верно. – подключился к разговору о спиртном Женя. – Даже Пушкин признавался: «Отдашь, бывало, лепт последний за чашу крепкого вина». Видно, есть в нем что-то, если умные люди «последний лепт отдают».
Минут через тридцать, когда друзья успели пропустить по стаканчику, а его содержимое всосаться в кровь и добежать по расширившимся сосудам до мозгов и сердца, вызвав в первых ощущение необычайно возросших физических и интеллектуальных способностей, а в последнем -всеобъемлющее чувство гармонии и любви к миру, серьезный до этого спор важных персон превратился в мирную беседу уважающих друг друга людей.
– Так что я тебе давеча доказывал?- наморщил лоб Женя, положив руку на плечо Валеры. – История – наука? Конечно, наука. И хорошо, что наука. Пусть так и останется наукой. Но от связи с литературой только выиграет. Извини, я был не прав.
– Это ты меня извини. Я был не прав. Главное, не сбиваться на второстепенное. Главное, уяснить законы исторического развития. Это я сейчас осознал четко. Именно сейчас, – не очень выразительно произнес Валера, положив в свою очередь свободную руку на покоющееся плечо Жени.
– Как я вас всех сейчас уважаю!- навалился на друзей Миша, безуспешно пытаясь заключить обоих в объятья. – Родные вы мои однокомники, эээ, однокотники, эээ, однокомнаки, вообщем те, с кем я живу в одной комнате. Я знаю, что вы обо мне думаете. «Живет тут с нами, – думаете, – спортсмен недоделанный, не историк, не педагог, а сплошное недоразумение, чудо комментаторское!»
– Это ты напрасно. – возразил Женя. – У тебя свой путь, особый, нестандартный!
– Ты – настоящий Синявский!— поддержал товарища и Валера. – Скажу больше, ему у тебя еще поучиться надо бы! И Маслаченко не дал бы маху, если бы к тебе на консультации походил!
– Успокаивать меня не надо. – разошелся Миша. – Вы наверняка относите спорт к мероприятиям, довольно скучноватым. Это если мягко сказать. А если рубануть откровенно, – к пустым. И правильно, и поделом. Все в спорте к одному сводится: забил не забил, обогнал не обогнал, перепрыгнул не перепрыгнул! Надо быть полным дебилом, тратя годы жизни на то, чтобы пробежать дистанцию на долю секунды быстрее и прыгнуть в длину на несколько сантиметров дальше.
– Никто тебя не успокаивает. – вмешался Валера. – Если так рассуждать, в истории тоже все к одному сводится: или бедные, или богатые. Понасоздавало человечество разных обществ: феодализм, капитализм, социализм. Попробуй разберись, какое лучше. Правильно и ответил один известный спортсмен, когда его спросили на экзамене, в каком обществе он живет: «В каком вы живете, не знаю. Я лично – в обществе «Торпедо». У меня в этом обществе все есть: и дача, и машина, и квартира.
– Немного вы все-таки иронизируете и в глубине души надо мной посмеиваетесь. Но когда стоишь перед пустыми воротами с мячом и остается только пнуть его ногой, то так бывает трудно отдать мяч партнеру, который находится в более выгодной позиции.
– Как? В еще более выгодной?
– Это я так, к примеру, чтобы показать: спорт тоже выявляет характер человека. Хотя мне от этого не легче. Поступил-то я не на спортфак, а на истфак и, стало быть, занимаю чужое место.
Глаза у Миши стали такими печальными, что если бы в его стакане что-нибудь оставалось, наверняка после нескольких глотков из них полились бы слезы.
– Не расстраивайся очень уж сильно. Заменяем смертную казнь на пожизненное заключение. Короче, с тебя еще одна бутылка (деньги со стипендии отдадим), и учись ты, где хочешь, сколько хочешь и как хочешь.
После второй выпитой бутылки органы пьющих от печени до мозгов настолько адаптировались к спиртному, что легко могли переварить и третью бутылку, и четвертую, если бы не остановились сами пьющие, вовремя вспомнив последнее слово питейного принципа великого Суворова – «сколько».
– А скажите-ка мне, братцы, – не хотел угомониться Миша, – если бы изобрели машину времени, в какой эпохе вы пожелали бы оказаться?
– Эко чего удумал!- перестал раскладывать постель для отдыха Женя. – Я бы, с твоего позволения, в своей остался.
– Я бы, пожалуй, тоже. – согласился с Женей Валера. – Зачем рисковать? Здесь у меня есть кровать, хлеб с маслом, а главное, нет никаких бомбежек. В нашей истории какую эпоху ни возьми, в любой или восстания, или революции, или войны. Одного не могу понять: сколько человечество существует, а никак не осознает, что ни одна война не в состоянии решить какую-то проблему, но может вызвать массу новых.
– А если война освободительная, как, например, Великая Отечественная?- возразил Женя.
– Отечественная не в счет. Кстати, как вы считаете, почему мы победили?
– Патриотизм все решил, – несложно рассудил Женя.
– Территория помогла: было куда заводы перебросить. Морозы помогли. Народ храбрый, командующие мудрые. Много чего.., – добавил Миша.
– Верно, но можно оказать проще: потому что мы свой дом защищали, своих матерей, жен, детей.
– По-твоему выходит, я бы и воевать не стал, если у меня на данный момент нет ни дома своего, ни семьи?
– А это, кстати, в нашем положении самое печальное. – сменил тему Валера. – И если запретить влюбиться нам никто не может: налево, пожалуйста, комната сто тридцать четыре, направо – сто тридцать шесть, то создать семью, когда нет ни кола, ни двора, возможным, увы, не представляется.
– Представляю картину, – зафантазировал Миша, – вваливается Валера в сто тридцать четвертую, падает на колени перед одной из своих сокурсниц и признается в любви, примерно так: «Несравненная моя Танюшка! Ты для меня, что Клеопатра для Антония, Дульсинея для Дон Кихота, Надежда Константиновна для Владимира Ильича, Раиса Максимовна для Михаила Сергеевича! Давно я потерял из-за тебя голову. Давно на лекциях смотрят мои глаза не на преподавателя, а на твой курносый носик! Не могу я без тебя! Выходи за меня замуж! Никто не будет тебя любить так, как я! Я сделаю тебя самой счастливой девушкой на всей, разумеется, планете!» Танюшка не может устоять перед таким признанием, тает на глазах. Приводит ее Валера в родную сто тридцать пятую, падает на колени перед своими товарищами, то есть передо мной с Женей, и говорит: «Дорогие мои однокурсники! Не могу я жить без Танюшки! И она, вроде как, не против. Но некуда нам идти. Квартиру мы снять никак не в состоянии. На мою стипендию мне даже сарай не снять. Что мне делать?» Мы с Женей, конечно, идем навстречу другу. «Наша комната, – говорим, – ваша комната. Живите на здоровье. А мы как-нибудь по библиотекам, по чердакам, по подвальчикам».
– Веселый ты, Миша, человек. Всю ночь бы тебя слушал, если бы завтра не на занятия, а через неделю не сессия.
– И то верно. – поддержал Женю Валера. – Первая пара завтра – новейшая история. Начинаю, стало быть, новейшую жизнь.
– А когда читали историю новую, – вспомнил Женя, – ты, кажется, начинал жизнь новую?
Сессия
Просыпается весной природа. Дни становятся длиннее, солнце улыбается, деревья зеленеют, шелестят листьями, как бы напоминая студентам: скоро экзамены! Казалось, только что было над головой ясное безоблачное небо лекций, как вдруг нахлынула на него, откуда ни возьмись, грозовая туча экзаменов. Все в этом мире, увы, относительно. Хорошо, к примеру, бывает в лесу: ягод всяких видимо-невидимо... Грибы весело кивают шляпами: «Видите, какие мы большие выросли, пока заводы и фабрики не дымят. Ешьте на здоровье!» Хорошо, одним словом, в лесу. Но вот и медведь идет...
Экзамены, конечно, не медведь. Но что-то неприятное, щекочущее нервы в них есть. С их приближением и веселится уже не так, и весна не очень радует. Но и совершенно напрасно. Ведь что есть экзамен? Если не открывать словарь, потому что открывать его лень, как и готовиться к экзамену, а сказать своими словами, то это диалог между экзаменатором и экзаменуемым. Причем говорить должен, в основном, экзаменуемый. С одной стороны, это тревожно для последнего, потому что нужны знания. Но с другой, лучше выдать те знания, которые ты имеешь, чем дискуссировать по тому вопросу, который предложит преподаватель и ответа на который ты не знаешь.
Длится экзамен минут двадцать, от силы тридцать для каждого студента. И если экзаменуемому долго и красочно рассказывать, то у экзаменатора только и останется время, чтобы поставить пять баллов. Главное, чтобы он не догадался, что рассказанное сдающим экзамен есть все его знания по курсу, а не по данному вопросу. А если преподаватель успеет все-таки что-нибудь спросить, и ответ не приходит в голову, сдаваться экзаменуемому ни в коем случае не следует. Надо состроить искаженное напряжением лицо, ударить себя несколько раз кулаком по лбу и сказать: «Ну, помню же, помню! Даже в каком месте страницы написано: второй абзац снизу. Но что же там написано?» Сказать надо уверенно, чтобы преподаватель не догадался, что экзаменуемый эту страницу и тем более абзац и в глаза не видел.
Если Жене и Валере не требовалось прибегать к подобным хитростям (они готовились к экзаменам достаточно серьезно), то у Миши их было припасено немало. Не имея уверенности в глубине своих знаний, он часто любил притвориться на экзамене больным. Всем своим видом он старался убедить преподавателя, что едва держится на ногах, что у него большая температура, болит голова, горло, суставы.., что и явился-то он на экзамен только из уважения к преподавателю и его предмету. Если убедить удавалось, то требования к нему были более снисходительными, чем к остальным. Правда, иногда преподаватели предлагали Мише сдать экзамен в другое время, когда поправится. В этом случае он недовольно морщился, бил себя кулаком в грудь и жалобно произносил:
– Раз уж пришел, то разрешите, пожалуйста, попытаться сдать.
Для усиления хорошего о себе впечатления любил Миша показать преподавателю точное знание статистических данных. Он уверенно говорил:
– У русских было сто двадцать шесть тысяч воинов и шестьсот сорок орудий против ста тридцати пяти тысяч человек и пяти ста восьмидесяти семи орудий у Наполеона...
Говорил, не имея никакого представления, сколько человек и орудий с той и с другой стороны было на самом деле. Говорил уверенно, рассчитывая на то, что преподаватель и сам точно не помнит, а если и помнит, то просто не обратит внимание на точность сообщения.
По возможности старался Миша использовать и принцип взаимовыручки и взаимоподдержки сдающих экзамен. Успешно рассказывая однажды о каком-то крестьянском восстании (почти все крестьянские восстания имели схожие причины начала и поражения, состав участников и значение, поэтому у Миши не было при ответе больших затруднений), он все-таки не мог назвать дату.
– Правильно рассказываете, хорошо рассказываете, но не могли бы припомнить и дату восстания?- вежливо попросил преподаватель.
Миша сделал вид, что не расслышал вопроса и, как ни в чем не бывало, продолжал эмоционально рассказывать:
– ... Восставшие хотели уничтожить крепостное право, гнет помещиков. Сочувствовала восставшим и городская беднота. Правительство было объято страхом. С помощью церкви оно пыталось отвлечь...
– Это все очень верно и очень хорошо, – похвалил преподаватель, уже, правда, не так вежливо, – но хотелось бы узнать время восстания, а уж потом все остальное!
Еще раз делать вид, что не расслышал вопроса, Миша не решился, но сознаваться в незнании не торопился.
– Уж позвольте закончить мысль, чтобы не забыть, а уже после этого вернуться к дате восстания. Я вот что давно хотел у Вас спросить. Как же так? Пугачев и Суворов... У каждого имени – смелость, аскетизм, народная любовь. И вдруг один – в железной клетке, другой – рядом, среди одеревенело марширующих солдат с бодрыми, но ничего не понимающими лицами? Один остается на месте казни навсегда, другой с чистой совестью уезжает на очередную военную баталию?
Миша примерно знал, почему так было, но надеялся, что преподаватель увлечется данным вопросом и забудет про свой. Однако не прошло!
– Это же очень просто!- раздраженно отчеканил преподаватель каждое слово. – Мы наблюдаем столкновение трех знаков человеческого бытия: кумира, идола и героя. Герой – Пугачев, кумир – Суворов, идол – Екатерина Вторая, чью волю полководец покорно выполнял, доставляя ей покорного бунтовщика. Мне очень жаль, что студенты исторического факультета этого не понимают!
Последняя фраза преподавателя наверняка расстроила бы Мишу, если бы он в это время не заметил поднятый вверх листочек одним из готовившихся к ответу студентов, верно оценившим всю катастрофичность положения, в котором оказался его товарищ. На листочке большими буквами была написана дата злополучного восстания. Написана очень вовремя, потому что преподаватель в очередной раз спросил:
– Вы, молодой человек, можете посчитать меня чересчур дотошным и привередливым, но каждое мало-мальски значимое событие должно иметь свое место в общей цепи событий. – Так в каком же году..?
– ...Произошло восстание? Конечно, конечно, я же забыл назвать дату...
Миша назвал дату, которую, впрочем, забыл уже на следующий день.
Очень часто случалось так, что Миша совсем не открывал учебник, да и присутствовал не более чем на двух-трех лекциях за семестр, на которых преподаватель восторженно восклицал всякий раз, когда видел Мишу: «Кто к нам пришел!» В этом случае Миша использовал метод выжидания. Главное в нем – не торопиться входить в аудиторию. Что там, собственно, и делать, если ничего не знаешь! Одно остается, ждать, терпеливо ждать. Не может же преподаватель, принимая экзамен до пяти вечера, ни разу не выйти из аудитории, чтобы освежиться, попить водички или наоборот... Когда такое случится, надо пулей ворваться в аудиторию, перевернуть билет, запомнить вопросы и выучить ответы на них перед тем, как снова зайти. Правда, один раз такой метод Мише не помог, хотя все вроде им было сделано правильно: ворвался, перевернул, запомнил. Надо же было кому-то из студентов подойти к нему в тот момент, когда он читал учебник:
– Миша, будь добр, объясни этногенез Сибири, запутался вконец!
– Что ты мне мешаешь!- вспылил Миша. – Я сейчас тащу десятый билет, а ты лезешь со своим этногенезом!
– Какой билет ты сейчас тащишь?- спросил за спиной преподаватель, возвращающийся в аудиторию.
Дальнейший диалог с преподавателем Миша вряд ли запомнил по причине внезапно охватившего его паралича, но то, что он сдавал этнографию семь раз, запомнил хорошо.
Кончилась сессия, тут бы и вздохнуть студентам поглубже, поваляться на пляжу, посидеть с удочкой, походить по лесу, порадоваться, одним словом, жизни. Но так она у студентов устроена, что одни трудности только сменяются другими. После экзаменов начинается не менее ответственное время – студенческая практика.
Практика археологическая
Во время археологической практики никто не смотрит на студента как на будущего ученого, профессора или доктора. На него смотрят как на обыкновенную рабочую силу, а потому дают лопату и заставляют работать с раннего утра до позднего вечера с крошечным пятиминутным перерывом каждый час.
Сбрасывают студенты с какого-нибудь кургана землю, не понимая, зачем древним людям требовалось ее столько набрасывать на захоронение! Было бы на что набрасывать! Трудятся студенты на кургане шестиметровой высоты, чтобы увидеть в итоге костяк с лежащим возле него кувшином или топором. Вытирают студенты в очередной раз проступивший на лице пот, и сердце у них тоской наполняется. Что же это такой бедный народ-славяне! Ни тебе сосуда золотого, ни тебе браслета такого же. И непонятны студентам торжественные восклицания преподавателей, кружащих возле найденного камня:
– Какое замечательное орудие труда! Смотрите, а вот и следы обработки древнего человека!
И молчит насмешливо какой-нибудь студент, поколачивающий этот камень о другой камень во время пятиминутного перерыва, от чего эти следы и получились.
Практика музейно-архивная
Музейно-архивная практика – самая интересная практика для истинного историка. Где, если не в музее, можно так зримо увидеть прошлое своего народа? Где, если не в архиве, можно отыскать факты, раскрывающие разные стороны этого прошлого? Правда, на нескольких занятиях, которые на эту практику отводятся, разве что и можно успеть, как научится находить то или иное дело. Впрочем, Валере не удалось даже этого. По просьбе деканата он ни на шаг не отходил от студентов, приехавших для обмена опытом из чешского города-побратима.
Как Валера сопровождал чехов
Вначале Валера сопровождал чехов и робко, и нехотя. Робко, потому что те хоть и славяне, но славяне западные, а стало быть, как признано многими, более культурные. Во всяком случае, выражение «русская свинья» в литературе можно встретить намного чаще, чем выражение «свинья чешская». Нехотя, потому что не рассчитывал из общения с иностранными гостями почерпнуть много интересного из-за незнания языка. Язык он учил и учил усердно, но много ли усвоишь из книг без наличия практики, даже если он не немецкий или английский, а близкий славянский? Но, как оказалось, опасался Валера напрасно. Чехи знали русский не хуже, чем он немецкий.
Валера не пытался удивить гостей громоздкостью отдельных зданий или стройностью архитектурных сооружений, тем более, что в городе, где он учился, таковых было не так уж много (гораздо больше было грязных, серых, заброшенных мест, которые он обходил очень старательно). Валера надеялся вызвать восхищение у гостей, показывая им остатки прелестей русской природы в виде зеленых лесов и голубых озер.
Во время прогулок и поездок не обходилось без казусов. Однажды навстречу студентам по всей ширине улицы, низко опустив голову, шагал изрядно выпивший мужичек. У культурных иностранцев не укладывалось в сознании: как это можно, в первой половине дня и уже по всей ширине улицы? Поэтому они обратились к Валере:
– Ему, наверное, плохо с сердцем! Надо вызвать врача!
– Ничего, ничего! – поспешил успокоить Валера. – Он сам как-нибудь. Не надо никого вызывать.
В другой раз живой разговор чехов вызвал любопытство случайно оказавшейся рядом местной жительницы:
– Извините за проявленный интерес, но нельзя ли узнать, откуда и зачем вы приехали в наш город?
Валера поспешил помочь гостям:
– О-о-о! Mи приехали к вам из Чехии. То е красна, нет, не красна, как ето будет по-русски, красивый страна...
Наполовину по-русски, наполовину по-чешски Валера принялся расхваливать страну, в которой никогда не был, но жителем которой представился, и расхваливал до тех пор, пока его не остановила местная жительница, одной фразой сведя красноречие говорящего к нулю:
– Но ты, по-моему, русский?
– Неужто физиономия совсем рязанская?- спросил обескураженный Валера поникшим голосом.
– Причем тут физиономия? Очень уж хорошо ты говоришь по-русски.
– О-о-о!- воскликнул довольный Валера, расправив грудь и развернув плечи. – Мы учим русский язык очень много: пять лет школа, пять лет институт...
Под хохот чехов Валера с большим вдохновением стал рассказывать о системе обучения русского языка в Чехии.
Из рассказа Валеры о посещении Чехии
Поначалу, как однотонно и плавно постукивали колеса поезда Москва-Прага, так и мы спокойно в нем ехали, полистывая журнальчики, рассказывая байки, не утруждая себя серьезными мыслями. И только когда колеса нашего поезда были заменены на колеса с более узким расстоянием между ними, когда за окном показались поля польских крестьян с понуро плетущимися лошаденками, тут-то вдруг и взгрустнулось, тут-то мы и задумались: а есть ли мусорницы в чешских автобусах и как правильно пользоваться ножом и вилкой, чтобы не ударить лицом в грязь, соприкоснувшись с европейской культурой?
Кстати, ножом и вилкой приходилось пользоваться не так уж и много, потому что чехи, надо сказать, едят поменьше, чем мы, хотя их кошельки, конечно, будут потолще наших. И нас соответственно кормили так же, как ели сами. Признаться, хватало не всегда. Сами посудите. Утром – только бутерброд и кофе. Бутерброд, правда, не в нашем представлении: кусочек хлеба с ломтиком сыра или колбасы, почти просвечивающимися, каковыми они в наших столовых в основном и подаются. На чешском бутерброде – и ветчина, и масло, и кусочек помидоринки, и еще, бог знает, что... Но все-таки всего лишь один бутерброд и лишь одна чашечка кофе. Во время обеда в ресторане официант с необыкновенной легкостью подойдет к вашему столику и с изысканной вежливостью нальет из чашечки в тарелку жидкость, именуемую «полевкой». На второе вам принесут кнедлики – национальное чешское блюдо, представляющее не что иное как запеченный хлеб.
Многовато я о еде, но это для того, чтобы понять, почему чехи живут хорошо. А живут они действительно хорошо. Все у них есть, все у них в порядке. И потому сами чехи – люди спокойные, уравновешенные, и, кстати, само слово «спокоен» переводится на русский как «доволен».
О быте я вам немного сказал, о народе сказал. Что касается культурной программы, то рассказывать можно очень долго, поэтому самое-самое, что запомнилось.
Ничего в жизни я не видел более сказочного и таинственного, чем пещера Мацоцна. Внизу – глубокая черная река, по бокам – мрачные каменные стены, вверху — огромные сосульки, с которых то и дело срывались и падали капли. Со специальной площадки, огражденной от реки железным бортиком, мы забирались в лодку. Она продвигалась вперед двумя мальчиками, отталкивающимися веслами от стен пещеры. Экскурсовод никак не пытался улучшить наше мрачное настроение.
– В тысяча девятьсот... не помню каком году, – говорил он, – здесь произошел несчастный случай: лодка перевернулась и погибло пять человек. В этом году, по мнению астрологов, должно произойти перевертывание лодки с составом из восьми человек.
Я автоматически пересчитал всех и убедился, что нас действительно было восемь.
– Внимание, начинается самый опасный поворот, именуемый «поворотом смерти». И если нам сейчас не удастся завернуть на девяносто градусов влево, то придется опуститься на несколько десятков метров вниз. Но печалиться не следует: водолазы вас достанут, специальные устройства раздвинут стены и состоится траурная процессия. Обещаю, похороны пройдут очень организованно: с богатым столом, музыкой и пылкими речами. Кстати, вода этой реки обладает свойством превращать все расслабленное и мягкое в упругое и твердое. И одна старушка, совершавшая путешествие с так же немолодым мужем, выразила администрации пещеры сердечную благодарность.
Практика педагогическая
Педагогическая практика – последняя и основная у студентов-историков. На пятом курсе им доверили работу с детьми, хотя многие из них и сами еще не очень далеко ушли от того возраста, когда все представлялось интересным и не возникало сомнений, что «прекрасное далеко не будет для них жестоко».
В недалеком прошлом, когда существовали пионерские лагеря, и студенты проходили в них практику пионервожатыми, им было проще. Можно было провести все время с детьми на речке или прогонять с ними мяч, азартно покрикивая: «Куда ты бьешь, мазила! Тебе уже и Хоттабыч не поможет!» Если девочкам гонять мяч было неинтересно, и они просили вожатого сходить с ними в лес за ягодами, поскольку без него пионерам не разрешалось ходить никуда, то умный вожатый, немного поупрямившись, мог и согласиться:
– Ну хорошо, хорошо, – говорил он, – будь по -вашему. Пойду я в ваш в лес, но при условии, чтобы кто-нибудь из вас подносил мне ягоды, а кто-то отгонял комаров, пока я буду отдыхать. А остальные должны не есть, а собирать, а потом, на кухне испечь пироги, на которые опять же меня и пригласить.
Очень важно на месте пионервожатого не поддаться на провокации пионеров-хулиганов, которые, измазав ночью спящих товарищей зубной пастой, спрашивали утром у вожатого:
– Зачем Вы это сделали?
Важно не рассердиться, не закричать, а только многозначительно улыбнуться и невзначай сказать:
– Мелковато пашете, ребята. Могу предложить хулиганство посолиднее. Находите грязные фуфайки, влезаете ночью в окно в спальню девочек и разыгрываете небольшую сценку, подстраивая голос под диалект местных жителей.
Первый. «У, клячи кривоногие! Невесту на ночь не найдешь!»
Второй. «Вот эта вроде бы ничего.»
Третий. «Ты посмотри на ее рожу!»
Но договоримся, хамите не долго, чтобы у кого-нибудь из девочек инфаркта oт страха не было.
Можно быть уверенным, что после такого совета ваш пионервожатовский авторитет перед мелкими пионерами-хулиганами возрастет настолько, что они пойдут за Вами в любом деле, не только в дурном.
Но все это могло быть только в прошлом, когда существовали пионерские лагеря. В настоящем педагогическая практика проходит в школе, где студенты должны быть и педагогами, и лекторами, и артистами. Не будешь держать детей в интересе, они не будут держать дисциплину.
Во время педагогической практики Валера вынужден был узнать, что часто интерес, возникающий за отдельными партами, оказывается выше интереса, который он в состоянии вызвать, рассказывая о социально-экономическом положении Индии в восемнадцатом веке. И во время опять же педагогической практики Валера понял: интерес интересом, но иногда надо и голос повысить.
Более хитро поступал Миша. Он уделял социально-экономическому положению минут пять-десять, затем переводил тему историческую на темy спортивную и увлекательно рассказывал о судьбах футболистов, бегунов, пловцов, за что дети его уроки очень любили.
Двадцать лет спустя
Евгений Алексеевич
Стрелки настенных часов показывали девять утра. Евгений Алексеевич и его коллеги, научные сотрудники, как и положено, без опоздания, были на своих рабочих местах. Они разложили на столах бумаги и, подперев головы руками, ушли в работу. В кабинете повисла деловая тишина, прерываемая время от времени короткими фразами.
– Марья Ивановна! Будьте добры, подайте, пожалуйста, стерочку. Моя что-то бумагу чернит.
– Евгений Алексеевич! Не сочтите за трудность, заточите карандашик. Вы у нас – единственный мужчина!
– Вера Михайловна! Достаньте, пожалуйста, из папки несколько листочков копировальной бумаги. Вы ближе всех сидите.
Все работали собранно, не отвлекаясь посторонними разговорами, пока настенные часы не показали десять. Когда настенные часы показали десять, Евгений Алексеевич и его коллеги начали хитро поглядывать друг на друга, дескать, «работа – не волк, в лес не убежит, пора ей и честь знать, а нам поговорить о чем-нибудь более интересном, чем все эти справки, акты, заверения... И повеселее будет, и время рабочее пойдет побыстрее.»
Первой взяла на себя смелость отвлечь всех от работы Вера Михайловна, молодая сотрудница, одна из тех, кто успела навязать во время студенческих лекций столько носков, свитеров и кофточек, что их хватит на всю ее будущую семью до конца жизни и еще останется внукам и правнукам.
Вера Михайловна оповестила всех, что ее сын Русланчик получил, наконец, четверку по русскому, что учительница по математике не могла нахвалиться его большими способностями, что после уроков Русланчик поколотил забияку Вадима за то, что тот обидел соседского кота. Вера Михайловна хотела рассказать, как тщательно вымыл ее муж раковину и напомнить, что это не снимает с него вины за чересчур заботливое отношение к своей матери часто в ущерб семьи самой Веры Михайловны. Но посчитала, что и так внесла в скучную рабочую атмосферу много интересного и что уже пора продолжить разговор кому-то другому.
– Марья Ивановна, Вы, кажется, в выходной за брусничкой собирались?- вызвала она на разговор серьезную и грозную с виду сотрудницу, которая в одно мгновение стала веселой и светящейся, когда заговорила о любимой брусничке.
Марья Ивановна рассказала, что она любит собирать набирашкой, маленькой рюмочкой или стопочкой, потому что когда собираешь сразу в корзину, она медленно наполняется, что когда она набрала целую корзину, еще целых два часа сидела в лесу, потому что солнце спряталось, а без него она не знала, где находится дом, что когда солнце вышло из-за туч, она споткнулась и просыпала все ягоды, а когда собрала, опять пропало солнце, и ей опять пришлось ждать.
Все посочувствовали Марье Ивановне и в свою очередь принялись рассказывать, как и они когда-то собирали ягоды, как заблудились и как потом радовались, когда возвращались домой.
Наговорившись, все снова склонились над бумагами, придав лицу озабоченный вид.
– Тут у меня интересный документ подвернулся. – нарушил тишину Евгений Алексеевич. – Но кто подскажет, как правильно написать полведра? Вместе, отдельно или через черточку?
Вера Михайловна, обрадованная тому, что снова есть о чем поговорить, взялась объяснить.
– Мне думается, или через черточку (кстати, правильнее сказать, через дефис. Примите к сведению, Евгений Алексеевич), или отдельно, но никак не вместе. Всегда, когда я забываю правила, стараюсь писать не думая, по интуиции. А если задумаюсь, ошибусь непременно.
– Иногда интуиция может и подвести. – подключилась к разговору Марья Ивановна. – Иногда надо и правила постараться вспомнить. По-моему, правильность написания зависит от характера звука, следующего после «пол». Если гласный, то, кажется, нужна черточка, если согласный, то надо написать вместе. А может, и отдельно...
– Однако схожу-ка я в библиотеку за учебником. – поднялся с места Евгений Алексеевич. – Документ все-таки, надо уточнить.
– Пойду и я в магазин схожу. – резко оторвалась от стула Вера Михайловна, ободренная решительностью Евгения Алексеевича. – Надо Руслану кроссовки посмотреть. Кто будет спрашивать, скажите, поехала читать лекцию.
– Говорят, в овощной помидоры свежие завезли. Надо купить, пока дороже не стали. Кто спросит, скажите, ушла за актами, – сказала Марья Ивановна и тоже ушла.
В кабинете осталась одна уборщица. Она водила по полу лентяйкой и ворчала:
– После обеда покупки обсуждать будут. А если кто из одежды что купит, все померят, даже Евгений Алексеевич в женские лохмотья влезет: «Ну как я вам, девочки, в новом платье?» Шутник! Вас бы сельское хозяйство поднимать! Да только что вы умеете!
Уборщица закрыла кабинет и ушла на обед. Первая половина очередного рабочего дня маленькой части многомиллионной армии российских бюрократов закончилась.
Валерий Петрович
Подтянув к локтю край рукава дешевой хлопчатобумажной рубашки, Валерий Петрович взглянул на так же недорогие электронные часы и тяжело вздохнул: опять поспать не пришлось. Он отодвинул пачку тетрадей с проверяемыми контрольными работами в одну сторону, с планами по трудовому, физическому и культурному воспитанию учащихся седьмого класса средней школы номер три, классным руководителем коих являлся, в другую и посмотрел в окно.
Весело чирикали птички, перелетая с ветки на ветку и отгоняя друг друга от привязанного к деревянной дощечке кусочка сала. Светлела и улыбалась природа.
«Эх, – подумал Валерий Петрович, взглянув на свое отражение в зеркале и провев одной рукой по глубоким морщинам на лице, как бы желая их разгладить, а другой – по животу, как бы желая его немного подравнять, – еще один учебный год завершается.»
Он вдруг отметил, что ждет начала летних каникул как обыкновенный школьник или как усталый пастух ждет начала зимы, потому что не надо будет пасти коров. Но еще почти месяц до отпуска, еще почти месяц придется выслушивать разборы своих уроков работниками городского отдела народного образования, любящими садиться на заднюю парту и выискивать в ответах учащихся и в объяснении учителя мелкие ошибки, напрочь забывшими, как сами были когда-то учителями и как возмущались придирками работников гороно. Еще почти месяц надо ходить по шумным школьным коридорам, еще почти месяц надо лезть из кожи, раскрывая учащимся темные страницы истории нашей многострадальной родины.
– И для чего все это?- спрашивал себя Валерий Петрович, разглядывая в зеркале свое вялое от переутомления, желтое от хронической нехватки свежего воздуха лицо. – Конечно, дети – не коровы, которых надо пасти, но что-то неуправляемое в них есть. Распинаешься перед ними... И для чего? Чтобы они тут же все забыли, выйдя за порог школы? Черная, неблагодарная работа, почти каторжная, к тому же плохо оплачиваемая! Один плюс, не грязная, да и то с оговорками: одна возня со стендами и на пришкольных участках чего стоит! Удивительно, почему голова-то не пухнет, всегда сохраняя одинаковые размеры? Сколько информации в нее ежедневно и еженощно впихиваешь! Корпишь над учебниками, ломаешь голову: как сделать так, чтобы было интересно, чтобы заставило задуматься. И все равно после уроков работник гороно или завуч скажут: «Неполный у Вас план составлен, Валерий Петрович! План урока – главный показатель его качества!»
И все-таки Валерий Петрович знал, что когда он увидит на уроке десятки пар ясных любопытных глаз, когда его будут засыпать вопросами: «Валерий Петрович, а что Вы мне поставили по контрольной?», «А когда мы пойдем на экскурсию в краеведческий музей?», то он забудет и про гороно, и про завуча, и про то, что его работа – плохо оплачиваемая.
– А может быть, так и должно быть? Может быть, главное – то, что мне задают вопросы, что светятся детские наивные глаза? Может быть, для этого и надо жить? Может быть, для этого и надо не спать ночами?
Валерий Петрович завел будильник на семь утра и завалился на кровать.
Михаил Александрович
Мужчина лет тридцати пяти пробирался в толпе, уступая всем дорогу и потому бесконечно петляя.
– Горячие чебуреки!
– Свежее пиво!
– Не проходите мимо, можете выиграть...
Мужчина предпочитал не потерять своего последнего и потому проходил мимо того места, где «можно выиграть», но его дернули за руку.
– Дорогой, я вижу, у тебя добрые глаза и потому, наверное, счастливая рука. Будь добр, нажми на кнопку. Мы играем вдвоем и по правилам это обязательно должен сделать посторонний.
Мужчина недоверчиво нажал кнопку. Два всадника, скачущие на светящемся экране игрального аппарата, пришли к финишу, обозначенному жирной красной чертой, одновременно.
– Ура!- запрыгал от радости играющий. – Я выиграл. Спасибо тебе, дорогой, у тебя счастливая рука.
Мужчина улыбнулся, хотел продолжить свое петляние в толпе, но счастливый играющий сунул ему в руки два картонных номера.
– Сыграй, дорогой, может и тебе повезет. Ты сделал мне доброе дело, и я должен ответить тебе тем же. Тебе не надо платить за вход в игру. Проиграешь, ничего не потеряешь, но вдруг..?
Мужчина нажал кнопку, но всадники прискакали к финишу в разное время.
– Бывает. – успокоил сидящий за аппаратом. – Я бы все-таки советовал рискнуть и ввести чисто символическую плату. Выиграть же Вы можете в сто раз больше. Товарищ же перед Вами выиграл.
То ли азарт овладел мужчиной, то ли недоумение от того, что всадники только что приехали одновременно, а теперь вдруг не захотели, только он заплатил и вновь нажал кнопку. Потом еще несколько раз нажимал, предварительно заплатив, пока не извел все деньги.
– Бывает, бывает, – успокаивал сидящий за аппаратом, – рискните последний раз, и, я думаю, Вам обязательно повезет.
– Но у меня нет больше денег, – грустно произнес мужчина и отошел от аппарата.
Печально он стоял в углу вокзала, дожидаясь последнего поезда, ругая себя за глупое решение сыграть в то, в чем ни бельмеса не смыслил. Вдруг увидел, как к сидящему за экраном подошел тот самый играющий, который предлагал ему нажать кнопку и которого, как ему показалось, он когда-то, очень давно, где-то видел.
Сидящий за экраном протянул ему деньги, и они пожали друг другу руки.
– Вот оно в чем дело! Ловко они приспособились одурачивать таких простачков, как я.
Мужчина решительно подошел к игральному аппарату, надеясь если и не получить назад деньги, то хотя бы высказать мошенникам все, что он о них думает, но внезапно остановился.
– Это Вы, Михаил Александрович?- растерянно спросил он стоящего у экрана.
– Допустим, но откуда Вы меня знаете?
– Помните школу номер шесть? Вы проходили у нас практику.
– Возможно, но что из этого? Извините, мне пора!
Михаил Александрович вошел в дверь, перед которой был расположен экран игрального аппарата. Сам экран погас, словно его и не было. Обескураженный бывший ученик бывшего преподавателя, а сейчас владельца аппарата, понуро поплелся к выходу здания вокзала под доносившиеся откуда-то из глубины комнаты слова спортивного комментатора:
– До конца матча остается три секунды, две, одна... Финальный свисток, победа!
О ПИСЬМАХ ДОМОЙ И «МЫСЛЯХ НА ЛЕСТНИЦЕ»; О ТОМ, КАК ПОПОЛНЕЕ НАБИТЬ СЕБЕ ПУЗО И УРВАТЬ ВРЕМЯ «ПОДАВИТЬ НА МАССУ»; О ПОРТЯНКАХ И ВАРЕЖКАХ; О СЕРЖАНТАХ И КОМБАТАХ; О ДУХАХ И ДЕДАХ... ВСЕ-ТАКИ, БУДЬ ОНО ВСЕ НЕ ЛАДНО, ВЕСЕЛАЯ ИСТОРИЯ
Что такое «вышелб;уши»
– По последней?
– По последней.
– Вздрогнули?
– Вздрогнули.
– Главное, Игорь, служи весело. На свете три беды: болезнь, смерть и плохие дети. Детей у тебя пока нет. Болеть тебе рано. Умирать тем более. Так что выше нос! А еще лучше уши. Хотя не забывай: «вышелб;уши» бывают и у осла.
– Как это «вышелб;уши»?
– А так вот и выше. Именно уши и именно лба. И пожалуйста, не ленись. Пиши почаще. Я же говорил, три беды... Мне – за пятьдесят. И у матери сердце, сам знаешь. Много не обязательно. Жив, и ладно.
– Почему же, батя, не обязательно? Подробно буду писать.
– Так и называй меня в письмах батей, хорошо?
– Хорошо, батя.
– Ну, по последней?
– По последней.
– Вздрогнули?
– Вздрогнули.
В последнее утро дома
В последнее утро дома Игорь долго не покидал кровать. Понимал, когда еще так можно будет? Наконец встал, оделся, влез в рюкзак, который не в пример ушам вознесся за спиной значительно выше лба, потому что вмещал все необходимое на первый случай. А к нему кроме ложки, чашки, миски, еды, одежды и предметов личной гигиены Игорь отнес шахматы, несколько серьезных, на его взгляд, книг для ума и примерно столько же развлекательных для души.
Не знал Игорь, что скоро необходимое превратится в самое необходимое, уменьшившись втрое, потому что окажется необходимым и для старослужащих солдат. Игорь не знал, и отец подсказать не мог. Когда он служил, личная собственность была только личной собственностью.
– Присядь, сын, перед дорогой.
Игорь присел. Отец положил ему на плечо руку. Мать заплакала.
– Навсегда что ли уходит?- завелся отец. – Всего-то два года. Пролетят, не заметишь. Иди, сын, а то она долго не остановится.
Игорь пошел. Назад не оглядывался. Чего ради мать лишний раз тревожить? Да и у самого ком к горлу подступил. С рождения больше, чем на шесть школьных уроков, редко родной дом покидал. Уже много раз проворачивал в сознании Игорь минуты прощания с ним, чтобы привыкнуть к неизбежному. Увы, привыкнуть не удалось. Внутри щемило и екало. «Хорошо еще, уговорил родителей не тащиться на призывной пункт», – думал он.
На призывном пункте
Слезы, прощальные объятия, разговоры... Но как ни старайся в них вникнуть, если голова забита бог знает чем, в лучшем случае до нее доходят отдельные обрывки.
– Хорошая школа жизни, армия. Но лучше бы пройти ее заочно!
– Сам придумал?
– Нет, конечно. Но сказано точно.
– И прыгнул бы с табуретки на прямых ногах. Или гвоздем в ноге поковырялся бы.
– Чтобы получить заражение и остаться без конечности? Меня и без этих фокусов комиссия чуть не забраковала. Шумы в сердце нашла. «Мне, – говорю, – никак не можно, чтобы шумы. Отец за мной дверь закрыл и не велел возвращаться, пока не отслужу. Да и как им, шумам, не быть, если неделю гулял, получив повестку».
– Ну и как, убедил?
– Убедил, других вариантов не было.
– Экий патриот, сам в армию напросился.
– Чего пристали? Хочет человек проверить себя в сложных условиях.
– Попадет в лапы какой-нибудь мафии в какой-нибудь Чечне, заорет наверняка, и проверять нечего.
Первое письмо Игоря домой
«Здравствуйте, мать и батя!
Извините, долго не мог сообщить о себе ничего конкретного. Гоняли с места на место. Сейчас нахожусь в учебной части («учебка» по-нашему). Учат на командира танка.
До танков, правда, пока дело не дошло. Но зато я научился пришивать погоны, наворачивать портянки. Некоторые обернут ногу как дите малое, а к вечеру все равно на ней мозоль. У меня же все в порядке, сам не знаю, почему. То ли потому, что я такой толстокожий, то ли потому, что, и верно, научился.
А видели бы вы, как я заправляю кровать! Края отбиты, покрывало натянуто. Чтобы так получилось, надо держать одной рукой перевернутую табуретку, а другой колотить по краям ее сиденья и покрывала свернутым ремнем. Ходишь потом возле своей идеально отбитой кровати и с жадностью на нее смотришь: до отбоя лечь нельзя. А он редко бывает раньше часа ночи, хотя положен быть в десять. Подъем же, в любом случае, строго по распорядку, ровно в шесть утра. Один парень не выдержал, завалился на кровать до отбоя. Как его сержанты били!
Извините, заканчиваю. Не успею отдать письмо дневальному, пропадет. Сейчас – утренний осмотр. Все лишнее из карманов и тумбочки выбрасывается. А лишнее здесь все, кроме нитки, иголки, подшивы, мыла и зубной пасты.
Курсант Степин»
«Мысль на лестнице»
Игорь отдал письмо дневальному, дневальный – дежурному по роте, дежурный по роте отнес его вместе с другими письмами в штаб полка. И оно уже поехало домой, и Игорь уже шел в строю с лопатой в руках... Как вдруг ему захотелось ударить себя этой лопатой.
«Болезнь, смерть и плохие дети!- всплыли у него в памяти слова отца. – Я такое плохое дите и есть! Что я написал! «Спать нельзя!», «Сержанты били!», «Все, кроме нитки.., выбрасывается!» Выговорился, лишь бы самому легче стало. А у матери – больное сердце! Мерзавец!»
Игорь принялся подбирать «красочные» эпитеты к своему новому имени, которое только что себе дал. «И как же называется вовремя не пришедшая в голову мысль?- вспоминал он. – Кажется, «мысль на лестнице», по которой уже спускаешься оттуда, где вовремя эта нужная мысль в данном случае меня, тупого мерзавца, не изволила посетить».
Другие мысли на другой лестнице
На двадцатый день службы Игорь заступил в свой первый в жизни наряд дневальным. Его очень удивила и никогда не переставала удивлять позднее торжественность заступления. Он не мог понять, для чего нужен оркестр на разводе. Myзыка к торжеству, к празднику ему была понятна. Но если после музыки – сутки нудной работы, беспросветного, изматывающего шуршания?
У тех, кто играет на трубе или барабане, настроение, может быть, и праздничное. У тех, кто заступает в наряд старшим, оно тоже может быть негрустным. У дежурного по столовой, например. Ешь и приказывай. Но каким оно должно быть у тех, кто спит два часа, вымывая горы тарелок, начищая ванну картошки, оттирая ножки стульев от темных меток, оставляемых солдатскими сапогами?
Игорь в своем первом наряде драил полы. Знал бы он, сколько их еще ему предстояло перемыть: деревянных и каменных, покрытых линолеумом и не покрытых ничем, но всегда грязных; в казарменном расположении и в столовой, в штабе полка и в солдатской чайной.., верно не очень бы усердствовал. Игорь этого не знал и, оставив на лестнице перед входом в расположение все свои силы, отдраив ступеньки почти до блеска, услышал от сержанта:
– Грязно! Перемыть! Через час проверю, время пошло!
Игорь сел на лестницу, перевел дух, задумался и понял, что в армии не всегда важно хорошо сделать работу. Иногда важнее уметь представить ее результаты. Целый час он не делал ничего. Не делал ничего не потому, что было обидно за несправедливую оценку своего труда и даже не потому, что должна была возвращаться с учений рота и в одно мгновение оставить от факта мытья лестницы одно воспоминание, а просто потому, что Игорь очень устал. Когда работал, вроде так было и надо, а сел и... не в состоянии подняться. Но армия есть армия. И когда дверь в казарму открылась и из нее сначала вылезла рука, а затем и все остальное от сержанта, Игорь вскочил в долю секунды.
– Еще одно усилие! Осталась последняя ступенька... Все! Какова лестница сейчас, товарищ сержант?
Игорь устало вытер лоб рукой.
– Теперь другое дело!- похвалил сержант и отправил Игоря на «тумбочку», откуда тот и написал второе письмо родителям.
Второе письмо родителям
«Здравствуйте, мама, батя!
Привет с тумбочки. Тумбочка – это такое место, где дневальный, на данный момент это я, должен стоять, пока его не сменят. Хотя в другой раз так наработаешься, что и постоять за радость.
Время – пять часов утра. Все спят, и в расположении такой храп, что удивляешься, как можно спать. Скоро я крикну: «Рота, подъем!» Все засуетятся, забегают. Не успеет хоть один курсант за сорок пять секунд одеться, сержант крикнет: «Отбой!» И все снова будут раздеваться. А потом опять одеваться. И так до тех пор, пока все не уложатся в сорок пять секунд.
Завтра я в это время вместе со всеми буду натягивать штаны, впихивать в сапоги ноги с портянками, толком их не наматывая, бежать в строй, напяливая на ходу китель и проклиная все на свете. Но все это – завтра. А сегодня я пишу письмо и думаю (а я еще в состоянии это делать), думаю, сколько до дембеля осталось. Здесь все об этом думают с первого же дня своей службы. Иной раз посмотришь на товарищей: в любую погоду на улице, потому вечно грязные. Но такие всегда спокойные, уверенные в себе. «Откуда, – думаю, – такая уверенность?» Недавно понял, идет эта уверенность от сознания того, что с каждой минутой время, отсчитывающее отслуженное, увеличивается, а время, которое еще нужно отслужить, уменьшается. Уменьшается, хоть приходится долбить ломом замерзшую землю, хоть остаешься в теплой казарме дневальным.
В армии есть много традиций и обычаев, связанных со временем, оставшимся до конца службы. Когда до приказа остается сто дней, старослужащие отдают свою пайку масла молодым. «Знайте, – дескать, – какие мы добрые». Когда до конца службы остается несколько месяцев, все начинают готовить дембельские альбомы, вклеивать в них вырезанные из жестянки изображения бойцов, техники...
Впрочем, что это я о дембеле заговорил? Рановато!
Ваш Игорек».
Игорь перечитал письмо, проверяя, нет ли в нем такого, от чeго могли бы расстроиться родители. Про подъем не очень понравилось. Но если написать по-другому, скажем: «Время – десять утра. Сержант ходит возле кроватей и аккуратно всех подталкивает: «Ребята, пора вставать. Вас ждет вкусный завтрак и прогулка в театр», – то кто же поверит?
На работах
Время шло, но танков Игорь не видел. Почти не видел: проехали несколько раз где-то далеко вдали. Это удивляло. Когда распределяли в танковую часть, служба представлялась Игорю только на танке. Но пока она шла только с лопатой. Его заставляли рыть какие-то ямы, перебрасывать кучи земли с одного места на другое. Никто не знал, для чего это нужно. И что еще больше удивляло, никто и не хотел знать.
– Что же, я дома о лопате буду рассказывать? Кого из нас готовят, танкистов или землекопов?- недоумевал Игорь.
– Какая разница!- отвечали товарищи. – Время идет, и слава богу.
– Операторов БСЛ из вас готовят, где БСЛ – Большая Солдатская Лопата. Не задавай глупых вопросов. Бери больше и кидай дальше, потому что ничего не делающий курсант – хуже преступника! – отвечал сержант.
И Игорь брал больше и кидал дальше. И все брали больше и кидали дальше. Брали и кидали даже тогда, когда отходил сержант, и можно было отдохнуть. Брали и кидали, потому что в работе время шло быстрее. Стоять одному, когда все работают, неловко. Надо хотя бы вдвоем. А стоять вдвоем, значит, надо общаться. А для общения нужно вдохновение, нужны мысли. Но откуда им взяться в состоянии подавленности, забитости и угнетенности, когда до дембеля еще служить и служить?
Хотя, бывало, забудет кто-то на время лопату, остановится, скажет что-то, кто-то ему ответит, кто-то услышит, тоже что-то скажет. И такое вдохновение у всех взыграет! Непонятно с чего. Внизу грязь непролазная, вверху – небо, тучами обтянутое. Голодно и холодно. Но такой задорный смех устремляется от грязи к небу, что кажется, вот-вот, и грязь испарится, еще чуть-чуть, и тучи отступят. Не может человек только хмуриться, только терпеть. Рано или поздно внутри что-то всколыхнется, взыграет и вырвется наружу. И чем дольше молчишь и страдаешь, тем смех громче и азартнее.
– Если долго мучиться, что-нибудь получится...
– Верно, получится. Умрешь.
Думается, в «умрешь» немного смешного. Но все давятся от смеха.
– Эх, какие пирожки печет моя бабушка! Корочки хрустящие, начинка – пальчики оближешь!
– Слушай, вредитель, зачем о еде, если жрать нечего!
Прав человек, но «вредителя» не остановить.
– А какая в русской печке получается картошечка, если попреет подольше! А если еще и с мясцом!
«Вредитель» осторожно косится на человека, который «прав», но это уже и не обязательно ему делать, потому что он слышит поддержку товарищей.
– Да с перчиком!
– Да с горчичкой!
– Да с жареной рыбкой!
– Да с огурчиком!
– Да запить молочком!
– А еще лучше под водочку!
– Будет вам издеваться в самом деле. Сменим тему! О бабах давайте, что ли.
– А что, братцы, не дождутся ведь нас девчонки! Конечно, два года – не двадцать пять, но самые же молодые, решающие для определения личной жизни!
– Решающими только голы в футболе бывают. Если любят, дождутся. А если им дожидаться, чтобы только пирожки нам всю жизнь печь с хрустящей корочкой...
– Атас, сержант!
«Операторы БСЛ» замечают приближающуюся фигуру сержанта и берутся за свой инструмент.
Сержант
Сержант в «учебке» – все равно, что учитель в школе или начальник на производстве. Выбирается из числа самых шустрых курсантов, умеющих быстрее других заправить кровать, больше всех подтянуться на перекладине, а часто не умеющих ничего, но имеющих желание руководить и приказывать. Некоторые жены любят говорить мужьям: «Мне бы в армию генералом! Я бы вас, лодырей, там погоняла!» Примерно это от сержанта и требуется.
– Расслабились, душары! Что же, думаете, если сержант отошел, то уже и на ушах ходить можно? Тут-то вы и не угадали! Пока всю кучу не перебросаете, отбоя не будет! До двенадцати ночи, значит, до двенадцати. До утра, значит, до утра.
– А смысл-то какой, товарищ сержант?
– Смысл? Я уже говорил и еще раз для непонятливых напомню, что ничего не делающий курсант – хуже преступника. Это армия, а не курорт, не дом отдыха. Можете думать, что я плохой, жестокий, неблагодарный. Но все вы благодарите мать за то, что она накормила вас, дармоедов, обедом? Сказали ли вы учителям своим хоть спасибо за то, что они вас, оболтусов, писать научили? Если вам дать сейчас свободу, вы же казарму в щепки разнесете! Не у каждого из вас есть любимое дело, не каждый из вас умеет себя чем-то занять. На всякий случай вас надо подстраховать работой, может быть, и не очень приятной. В некоторых учебках листья заставляют на деревьях красить. Вас пока не заставляют. Радуйтесь! И знайте, вы обидитесь, ничего плохого мне сделать не сможете. Я обижусь, жизнь вам малиной не покажется. Прав у меня дочерта, дури в голове еще больше! Кстати, сегодня перед входом в расположение я нашел окурок. Дабы впредь такого не было, после отбоя будем проводить боевые учения по захоронению данного окурка за пределом части. Километров шесть, нет, десять, думаю, будет в самый раз. Предвижу вопрос: «Почему учение боевое, если его цель – захоронение безобидного окурка?» Отвечаю: «Потому что пойдем в противогазах и с автоматами, как на учениях и положено».
Вождения
На двадцать восьмой день службы мечта Игоря сбылась. Он увидел танк не издали, а в непосредственной близости. А после теоретического занятия, дождавшись своей очереди, даже проехал на танке аж целых пятьсот метров!
Но никакой особенной радости эта встреча с техникой ему не принесла. Игорь во время вождения успел получить от старослужащего механика, сидящего наверху, несколько ударов по голове, как будто она специально торчала для этого из люка.
– Ты что, дух, на мопеде никогда не ездил?
На мопеде Игорь ездил, но то ли от волнения, то ли от того, что танк – все-таки не мопед, технику водило и дергало.
– Или ты думаешь, что если тебя учат на командира танка, то тебе уметь водить не обязательно?- продолжал наседать механик во всех смыслах этого слова, благо голова Игоря продолжала оставаться единственной частью тела, не находящейся в танке.
Когда, наконец, долгожданные вождения закончились, начались работы по очищению танка от грязи. Игорь подсчитал: они заняли время в тридцать два раза большее, чем сами вождения, столько всяких дырочек, отверстий между железками и болтами было на танке. Очистить их можно было только после многократных протираний губкой, тряпкой и ватой. После окончания работ Игорь отправил домой очередное письмо родителям.
Третье письмо курсанта Степина
«Здравствуйте, батяня и мамуля!
Можете меня поздравить. Сегодня у меня в руках были не лопата и носилки, а рычаги танка. Не выразить, как приятно, дернув рычаг на себя, ощутить, как эта грозная махина послушно поворачивает и прет вперед по грязи, ямам и кочкам. Конечно, первый раз было немного трудновато, но спасибо старослужащему механику – водителю.
Он деликатно показывал и растолковывал, что к чему.
Ваш защитник».
Начало службы
Закончились вождения, и у Игоря началась настоящая служба. И началась так, что его глаза уже через месяц смотреть не хотели на этот «железный гроб», и он с тоской вспоминал о лопате.
После вождений начались стрельбы, после стрельб опять вождения, сначала дневные, затем и ночные. После вождений – учения, сначала дивизионные, а затем и полковые.
Времени у Игоря не было, так же, как и условий, поэтому прошел почти месяц, прежде чем родители получили от сына очередное письмо.
Письмо с «войны»
«Здравствуйте, мои родные!
Виноват я перед вами очень, что долго не писал. Только вчера вернулся, слава богу, с «войны». Сам черт не разберет, что творилось. Самолеты летали, везде машины разбитые, костры. Все шумело, гудело, грохотало, дымилось и стреляло. И я стрелял. Вообще, в танке, скажу, не очень удобно. Слева – радиостанция, справа – пушка, везде рычажки. Но ехать надо, и не просто ехать. Командиру и механику надо следить за дистанцией между танками, наводчику стрелять. А мишени появляются на считанные секунды. Надо успеть поставить прицел в зависимости от расстояния и с учетом поправки на скорость ветра и температуру воздуха, навести на цель. Сделать это очень трудно: едешь не по асфальту, все трясется и прыгает перед глазами. Без стакана не разберешься. А мне его здесь не каждый день предлагают.
Помнишь, батя, мы с тобой, бывало, попьем пивка в городском саду и – в тир, стрелять. Здесь посложнее, чем в тире. Да что я тебе растолковываю: ты и сам бывший артиллерист. Кстати, батя, большее тебе спасибо за письмо, в котором ты пишешь, что вынес на удобрение из туалета.., но моего не тронул и потому просишь быть добрым доработать, когда вернусь, благо по лопате, ты справедливо замечаешь, я теперь – большой специалист. Очень твое письмо всех повеселило (ты уж извини, я его зачитал товарищам). Теперь все только и пристают: «Земляк, зачитай, как там тебе батя про огород?» И я тебе, батя, не в отместку, а по-доброму, отвечаю: доработаю, когда вернусь, как ты и просишь. Но и ты, уж будь добр, не сочти за трудность, отдели свои процессы переваривания пищи от моих, четко раздели, чтобы я лишней работы не делал, и все было по справедливости.
Танкист Степин».
Когда Игорь писал, перед глазами стоял погибший парень, сержант, командир танка. Он сидел на люке. Сзади, в одной колонне, шел танк, который вел молодой механик. Не сумев вовремя остановиться, он срезал парня пушкой. Об этом Игорь писать не стал. Да и в целом, как ни старался он сделать свои письма интересными, все у него сводилось к трем частям армейского «марксизма»: как бы не отморозить себе что-нибудь в морозы, пополнее набить пузо и урвать время «подавить на массу».
«Не отморозить себе что-нибудь в морозы»
На то она и зима, чтобы были морозы. Так же, как на то оно и лето, чтобы была жара. Но жара жаре рознь. Когда лежишь на пляже, обернув голову полотенцем и попивая водичку, – одна жара. А когда бежишь в противогазе, комбезе и керзовых сапогах с автоматом на плече, – это жара совсем другая. И так хочется противогаз снять! Но нельзя. Сержант рядом, да и местность зараженная. Может, и не зараженная, а только говорят. Но вдруг?
Так же и с морозами. Легче пережить их сибиряку, с детства разгуливающему по улицам в легкой курточке. А каково жителю черноморского побережья? Хорошо, когда остаются силы, чтобы согреться. А если за рычагами несколько суток? Наверное, долго будет помнить Игорь покрытое инеем, никого не узнающее лицо механика Дурнева. Игорь бил его по лицу, пытался растолкать. Дурнев не выдавал признаков жизни. И что удивительно, замерзает, казалось бы, парень на глазах, но доберется до палатки, минут десять погреется и уже смеется, как будто и не он только что богу душу отдавал.
В армии все быстро проходит. Зуб заболит, горячим чаем прополоскаешь, и хоть железо откусывай. Температура поднимется, аккумуляторы потаскаешь, снаряды погрузишь, на два часа шинелью накроешься, и свежий как огурчик. Палец ли отдавишь, ногу ли поранишь, главное, лейкопластырь наклеить, чтобы грязь не попала. Заживет как на собаке. Нельзя в армии болеть. Организм это знает, никогда на много не расслабляется, и болезнь быстро отступает. Может, и на гражданке быстро отступала бы, если бы бюллетени не оплачивались.
Но все-таки как ни старался Игорь показать в письмах, что к холоду он в зимнее время никакого отношения не имеет, если сложить все написанное им об одних только варежках, вышло бы несколько солидных писем.
Из письма седьмого
«... Пишите, морозы? Какие в армии могут быть морозы! Одевают нас не так, как французов в восемьсот двенадцатом. Как их одевали, я, правда, не знаю, но думаю, нас не хуже. Сами посудите: нижние рубашка и штаны, причем не летние, которые намного тоньше, а зимние; китель и штаны хлопчатобумажные; комбез, к которому на пуговицы пристегиваются ватные штаны и куртка. Одевают, одним словом, так, чтобы только-только в люк пролезть. А для работ еще и бушлаты выдают. Одна небольшая сложность – варежки. Сейчас мне приходится обходиться одними тонкими, парадными, а которые потолще, увы, пропали. Выдают солдату одну пару на зиму. Все варежки одинаковые, поэтому друг у друга их и воруют. А я не могу. И многие не могут. Но некоторые, увы, могут.»
Из письма десятого
«... Зря ты, мама, беспокоишься, честное слово. Это у вас морозы. А у нас погода такая, что если даже казарма сгорит, под одним небом жить можно. Только одна маленькая просьба. Вышли, пожалуйста, еще одну пару варежек. Парадные порядком изорвались, хотя я их и зашивал регулярно. А в твоих, с толстым мехом, работать на грязных работах не хочется. Я их берегу. В столовой за ремнем держу, ночью – под подушкой. Во время работ в нарезные карманы комбеза впихиваю, а работаю, уже говорил, в парадных.»
Игорь врал. Не было у него варежек с толстым мехом. Ни в карманах, ни за ремнем, ни под подушкой. В ночь, когда соседний по расположению в казарме взвод уезжал на стрельбы, они пропали.
Из письма двенадцатого
«... Огромнейшее тебе, мать, спасибо! Приеду, рассчитаюсь на огороде работой. Тем более, что, сознаюсь, сачковал я дома изрядно. Вы шевелитесь, копаетесь, а я, бывало, баклуши бью. Армия уже тем хороша, что хоть здесь это вспоминаешь и сознаешь, что ближе родителей никогда никого не будет.
Все на морозе, нет-нет, да и замахают руками, чтобы согреть их, а ты мне, мать, варежки прислала с таким мехом! До дембеля без лишнего размахивания дожить можно».
Из письма четырнадцатого
«... Сегодня двадцать седьмое января. И уж на месяц-то даже самых лютых морозов у меня здоровья хватит. Пребольшое вам спасибо за носки. Хоть и обертываешь ногу двумя зимними (а они намного толще, чем летние) портянками, но и носки тоже не помешают. Надо только прятать их на время строевых смотров. Что не по форме, то не положено.
А к строевым смотрам, надо сказать, мы готовимся никак не меньше, чем красавицы к конкурсам красоты. Зашиваем, чистим, стираем. Из-за одного утюга спать до трех часов ночи не ложишься. Очереди ждешь, чтобы китель и брюки погладить. Всего-то два утюга на роту. Ночь не спишь, чтобы сразу же после смотра все на работах измять и измазать».
«Пополнее набить пузо»
Из письма пятого
«... Вы спрашиваете, как кормят. Если честно, меню от ресторанного отличается. Но если подольше выждать, поработать на свежем воздухе, то и перловая каша за первый сорт может сойти. И дают ее, сколько угодно. Вот на учениях, если честно, кормят не всегда по режиму. Иной раз ешь до отвала, иной раз хлеба черного не видишь».
Из письма шестого
«... Огромное вам спасибо за посылку. В тот день, когда ее получил, конечно, не обедал и не ужинал, да еще и угостил многих. Некоторым придет посылка... Бегут на почту радостные, ходят вокруг нее кругами, прежде чем открыть. Наконец, откроют. А там какие-нибудь тряпки, подшива и бинты. Может, печенья немного и конфет грамм триста. А у меня как скатерть-самобранка! Спасибо, конечно, еще раз. Солдата хлебом не корми, только, извините, дай пожрать. Но давайте договоримся: чтобы больше такого не было! Сами же наверняка не пробовали из того, что прислали».
Из письма двадцать первого
«Спасибо большое, но начинаю сердиться. В армии я или в доме отдыха? Зачем мне живот к двадцати годам? Дня же не проходит, чтобы я пряник солдатский не купил. На гражданке меньше ел сладкого! Меня же, честное слово, неплохо кормят и зарплату солдатскую дают. Небольшую, но дают. Так что давайте договоримся, о себе больше думайте, чаще вкусненьким себя балуйте. И с посылками заканчивайте! Я же не могу в туалет спрятаться, и один все слямзить. Друзей у меня много, всех угостить надо. Зачем вам кормить всю роту?»
Из письма двадцать пятого
«... только компот с белым хлебом. А посмотрели бы вы, как их уговаривает командир отделения соизволить подняться по утрам. Родных детей так мать не уговаривает. Когда ротный придет или комбат, вскочат как миленькие. Но командиры отделения – ребята молодые, после института. Про танк меньше, чем старослужащие, знают. Последние этим и пользуются. Короткая у них память. Сами мне рассказывали, как в «учебке» руки волдырями покрывались, когда засыпали в сушилке, прислонившись к батарее; как отдавали деньги, из дома присланные, любому, кто согласится подшить воротничек после отбоя, потому что сами падали от усталости; как закрывались глаза, когда разрешали смотреть фильм в клубе или по телевизору. Сейчас их от телевизора до трех часов ночи не оттащишь. А молодых лейтенантов наказывают за то, что утром поднять их с кроватей не могут. В армии только в праздничные дни разрешается спать на один час больше положенного, то есть до семи».
Праздник в части
Праздник в армии – одно название. Он для солдата, все равно, что Новый год для бездомного. Не в том смысле, что у солдата нет дома, а в смысле том, что дом этот, то есть казарму, ни на минуту нельзя покинуть.
В праздник можно многое, чего нельзя в другие дни. Можно лечь в кровать, можно почитать, можно повкуснее поесть, потому что дополнительно дают печенье и конфеты. Но в армии никогда не дают свободы, даже в праздник. Можно сколько угодно бродить по расположению части, представляя мир за ее забором таким, каким хочешь представить. Можно сходить в солдатскую чайную, библиотеку, предупредив об этом командира отделения или дневального. Но уже в кинотеатр без увольнительной нельзя. Нельзя даже в магазин за забором, разве что без разрешения, с риском попасть на губу.
А что интересного на территории части? Чайная? Там нужны деньги, а они есть не всегда. А если даже и есть, необходимы еще и силы, чтобы твой пряник не достался наглым старослужащим. Библиотека? Но и там могут «припахать», заставив подшивать газеты. А если и оставят в покое, то опять же за тобой в любую секунду могут прибежать, потому что была команда «строиться!» И ладно бы построили и отпустили. Как бы не так! Для комбата строй – место, где он оттачивает свое красноречие и тешит больное самолюбие, где он не почувствует себя до конца умиротворенным, пока кого-нибудь не оскорбит и не унизит.
Комбат
Как и все люди, комбаты бывают разные. В третьем батальоне, например, комбату все было «по барабану», то есть «до лампочки», то есть.., впрочем, солдаты все равно сказали бы по-своему, как было комбату. Но в батальоне, где служил Игорь, комбату до всего было дело. И что самое удивительное, на смотрах и учениях первые места чаше занимал третий танковый батальон.
Команда «Равняйсь!» у командира батальона, в котором служил Игорь, выполнялась с третьего раза. Иногда комбат не чувствовал себя умиротворенным, пока не заставлял становиться и строиться десять и более раз. Выглядело это примерно так.
– Становись! Равняйсь! Отставить! Баранов! Вынь руки из карманов! Говоришь, там у тебя пончики спрятаны? Но карманы-то я могу и зашить. У меня как раз есть свободное время.
Становись! Равняйсь! Отставить! Козлов, ты дома на пол плюешь? Строй, напоминаю для забывчивых, – святое место!
Становись! Равняйсь! Отставить! Сидоров, если еще раз увижу это кривляние, вместо праздников будете брать уставы и до отбоя изучать теорию строевой подготовки, а после отбоя проводить практические занятия.
Становись! Равняйсь! Смирно! Отставить! Почему я вижу во второй шеренге нечищенные сапоги? Что же думаете, если спрятались за спины товарищей, то все можно? Что же, я могу сапоги лично почистить. Только не обессудьте. Могу щеткой и по роже махнуть, уж как получится.
Становись! Равняйсь! Отставить! Почему я не вижу в строю Груздева? Опять в соседней части земляков ищет?
– У него живот болит. Он в туалете.
– Придется мне лично позаботиться о здоровье бойца Груздева. Как вы думаете, товарищи солдаты, если я сейчас подойду к Груздеву и на ушко: «Товарищ гвардии рядовой! Разрешите обратиться! Как у Вас на данный момент со стулом? Не изволите тетрациклинчику?» Он мне в ухо не даст? «Да пошел ты, товарищ майор, не до Вас сейчас!»- не скажет? Если скажет, не обижусь. Но если его на очке не будет, то так и передайте: когда найду, лично в это очко запихаю. Извините за прозу, но когда не все в строю, мне не до поэзии.
Становись! Равняйсь! Отставить! Дроздов, ты почему вчера спал в карауле? Думаешь, танки настолько всем осточертели, что уже не нужны никому и охранять их не обязательно? Правильно думаешь, но спать в карауле не положено! И я специально делал обход в четыре утра, самое сладкое для сна время.
Очередное «Равняйсь!» выполняется всеми подчеркнуто четко. Предыдущие команды тоже выполнялись четко, но эта – подчеркнуто четко. Носочки – по линии, руки – по швам, грудь – колесом, глаза – на третьем этаже соседнего здания родной казармы, век бы ее жителям ее не видеть. И только мозги солдат выполняют команду по-своему, выдавая мысль: «Когда же ты, гад, умиротворишься?»
Наконец-то комбат признает команду «Равняйсь!» выполненной, командует: «Смирно! Вольно! Разойдись!», оставляя солдат в недоумении: для чего же и строились? В самом деле, для чего?
Послестроевые высказывания солдат
– Как это для чего? А для чего мы вообще работаем, служим, живем?
– Эко куда тебя завернуло. Кто ж против службы-то? «Служить бы рад, прислуживаться тошно». Зачем я сломя голову должен нестись в строй, в котором, по большому счету, никому не нужен, да и мне в данный момент, честно сказать, никто не нужен?
– Слушай, Чацкий, тебе непонятно объяснил комбат? Строй – святое место! Если всех распустить, то как потом собрать? Я тоже за свободу и демократию, но я против бардака.
– Ясно, откуда комбаты берутся, где они вырастают. Здесь, среди нас. Слушай, новоявленный, тебе мало двух поверок в сутки? Я – тоже против бардака. Но порядок ради порядка, порядок как самоцель не есть бардак? Драить, чистить, протирать... А для чего? Чтобы что потом в этой чистоте делать? Над духами издеваться и сорить на пол, чтобы к вечеру было, что протирать? Впрочем, виноват, забыл. Наведение порядка – главный признак нашего родного армейского дурдома. На гражданке за шуршание хоть деньги платили.
– И что же ты предлагаешь? Потому-то комбат и заставляет освобождать плац от снега при первой оттепели, потому-то и жили мы как-то неделю на том же плацу, когда ему не понравился порядок в казарме, чтобы мы делом занимались. Главное, загрузить всех работой. Когда работаешь, дурью маяться некогда.
– Когда у тебя будет свободное время, ты будешь дурью маяться?
– Я не буду, я буду письма домой писать.
– И я не буду, я буду книги читать. Почему мы должны думать, что кто-то будет?
Прекращение спора
Спор прекращается тогда, когда спорящие стороны приходят к общему решению. Неизвестно, как долго они к нему приходили бы, если бы не построение в столовую.
– Становись!- громко скомандовал кто-то из старослужащих, довольно покрутив усы, как это любил делать комбат.
– Равняйсь!- подчеркнуто долго протягивая гласные, прокричал он, как будто перед ним был не строй из двадцати человек, а целая дивизия. – Ладно, пошутил я, пошли рубать, можно не в ногу.
– Первое-то сегодня не ахти, – аппетитно шмыгая носом, определил кто-то в строю, – но на второе повар решил нас побаловать пловом.
Нос «кого-то в строю» солдат не обманул. На столах стояли бачки с горячим пловом. Все ели медленно, тщательно пережевывая пищу в полном соответствии с требованиями медицины. Но у медицины свои требования, а у армии свои. В столовую ворвался комбат. А когда в столовую врывался комбат, все знали, первыми его словами будут: «Заканчиваем прием пищи!» Давно ли прием начался, насколько горячей была пища, чтобы быстро закончить ее прием, комбата никогда не интересовало. И даже если еда успевала к приходу комбата остыть, в горло она после его слов уже не лезла.
– Заканчиваем прием пиши!- приказал комбат. – Строиться!
Все бросили ложки в миски, несколько горячих фраз в сторону комбата, характеризующих его далеко не с лучшей стороны, и понуро поплелись к выходу, печально глядя на бачки с пловом.
Начальники «вне устава»
Тупые офицеры, тупые комбаты – в армии не самое страшное. Они -тупые, но, во-первых, далеко не все, во-вторых, даже те, кто и тупые, в том не виноваты, должность такая. На них никто не обижается. Они кричат, шумят, грубят. Но все с ними соглашаются. Все говорят: «Есть!» и делают по-своему. С ними можно жить, как можно жить с уборщицей, имеющей привычку мыть полы в самое неподходящее время, когда по ним надо ходить. «А вот я вас сейчас тряпкой!» – грозно прокричит она вслед, но быстро успокоится и согнется в работе.
Гораздо страшнее начальники «вне устава», именуемые в армии «дедами». С ними Игорь познакомился в первые сутки службы в «войсках», куда был переведен после окончания «учебки».
Первая ночь в части (по-армейски в «войсках»)
После команды «Отбой!» на вечерней поверке Игорь почистил сапоги, постирал варежки, развесил крест-накрест под сиденьем нa табуретке портянки, чтобы подсохли и, наконец, улегся сам.
Но спать не хотелось. Часть – не учебка. Жизнь в ней началась спокойная. Не заставляют бегом – в столовую, из нее – так же на стрельбы. К вечеру, впервые за время службы, Игорь не чувствовал себя утомленным. Он лежал и вспоминал родной дом, школу, учителей. Захотелось поломать голову над задачами, хотя в школе Игорь математику не любил. Странную особенность заметил он за собой – проявлять интерес к тому, что не интересовало тогда, когда это было нужно. Он мечтал попасть в танковую часть. Когда же в нее попал, начал отсчитывать дни до дембеля. Хотя уже здесь сознавал, что позднее будет вспоминать армию как, может быть, самое счастливое время своей жизни. Когда сон, наконец, начал одолевать, Игорь вдруг услышал грозное:
– Духи, подъем!
Игорь открыл глаза и увидел самодовольные, для куража изрядно клюкнувшие спиртного физиономии старослужащих.
– Неясно сказано? Строиться!
Один из них подошел к кровати в первом ряду, где отдыхали только что прибывшие в часть ребята, и сильно дернул ее вверх на себя так, что спящий скатился, ударившись о пол. Та же участь постигла всех ребят, отдыхающих в первом ряду. И хотя Игоря не тронули, потому что он прибыл в часть из учебки, где уже отслужил полгода и, стало быть, относился не к «духам», а к «молодым», он получил в эту ночь потрясение, от которого уже никогда не смог полностью отойти.
Ублюдки, как назвал их Игорь, выстроили босых ребят в одну шеренгу и продолжали издеваться.
– Вы, двое, – ткнул кто-то из них кулаком в грудь первых от края ребят, – будете убирать расположение, потому что убирать его должен я. Думаю, вы отнесетесь с пониманием и не допустите, чтобы дедушка брал веник. Остальные будут выполнять более серьезную задачу: воевать с врагами, охраняя мирный сон дедушек российской армии. Надеюсь, вы уважаете дедушек российской армии?
Один из «дедушек» повернулся к ребятам и сильно ударил одного из них в грудь.
– По лицу не бьют, скоты, чтобы следов не было!- отметил про себя Игорь.
– Так уважаете или нет?- угрожающе повторил кто-то из подонков.
– Уважаем, – хмуро пробубнили «духи».
«Вас зауважаешь, куда денешься! Волков в лесу тоже многие уважают! Носит же земля таких мерзавцев!» – сжал губы Игорь.
– Что-то вы какие-то грустные. Может быть, с чем-то несогласны? Обижаетесь, может, на что? Вот ты, длинный, обижаешься. По глазам вижу. Какие-то они у тебя злые. На дедушек российской армии обижаться нельзя. Вы же не будете обижаться на солнце или дождь? На закон не будете обижаться. На него нельзя обижаться, его надо соблюдать. А суть армейского закона в том, что дух должен уважать дедушку. Должен подметать за него расположение, убирать кровать, подавать тапочки. Ну и все прочее выполнять, что он пожелает. Не мною этот закон придуман, но он уже придуман, и его, как я говорил, надо выполнять. А не будете выполнять, заставим. И меня в свое время заставляли, и моих товарищей. Когда вы будете дедушками, то тоже будете заставлять духов. Хотя можете и не заставлять. Но тогда самим шуршать придется: и убираться, и все прочее. Это ваше дело. А пока извольте подчиниться, потерпеть извольте. Недолго, всего полгода, до новых духов, до новой рабочей силы. А не соизволите, есть риск и на следующие полгода остаться в духах, на новый, так сказать, срок, за непослушание.
«Было бы ради кого терпеть! – думал Игорь. – «Кровать убери!», «Тапочки подай!» Воображают себя пупами земли, а ничего в жизни не сделали. Просидели на шее родителей до восемнадцати лет, только и научились рожи бить да права качать.»
– Итак, вам предоставляется возможность, – продолжали издеваться «пупы земли», – продемонстрировать на деле свое уважение и преклонение перед нами, ветеранами. Ты, толстый, будешь механиком. Значит, что должен?
«Толстый» угрюмо смотрел в пол и молчал.
– Рычать должен или гудеть, это как тебе больше понравится. – подсказал «дед», ударив парня. – Ты, тощий, будешь наводчиком. Стало быть, должен что?.. Правильно, молодец. Ты оказался поспособнее толстого, трещать. Ты, длинный, – самый серьезный в экипаже. Следовательно, будешь командиром. И что, стало быть, должен делать?
– Подавать команды, – процедил сквозь зубы парень.
– Вот и умница. А теперь поехали. За Родину! Командуй, командир!
«Командир» молчал.
– Товарищ не понимает. Придется объяснить.
«Деды» сняли ремни и стали наматывать их на руку пряжкой наружу в то время, как один продолжал выступать, прохаживаясь перед шеренгой угрюмо молчащих ребят.
– Объясняю. Такие учения будут проводиться очень редко. Для тех, кто будет послушен, может быть, даже в последний раз. Для тех же, кто будет непослушен...
Оратор снял ремень и намотал его на руку.
– Последний раз по-доброму предлагаю: командуй, командир!
«Командир» искоса посмотрел на злые рожи старослужащих, разящие спиртным, на сверкающие на их руках бляшки и угрюмо выдавил:
– Механик, заводи!
«Духи» зарычали, затрещали, закомандовали. Игорь заскрипел зубами. Ему не надо было рычать, трещать и командовать. Но надо было вынести это унижение человеческого достоинства, что ненамного легче. Достоинства своего, чужого, так ли важно? Важно, что оно совершалось рядом, и он был этому свидетель. Не защитник, а свидетель, потому что был не в состоянии остановить распушенных, испорченных дикими внеуставными законами, придуманными когда-то такими же мелкими людишками, как и они сами.
«Надо что-то делать! – мучился Игорь. – Так лежать, когда рядом совершается преступление, – тоже преступление. Так лежать еще хуже, чем рычать и трещать под кроватями».
– Механик, ровнее держи дистанцию! Наводчик, прицел БК-6! Бронебойными, огонь!- услышал Игорь команды «командира экипажа», «проезжающего» под кроватью.
Наводчик еще яростнее застрочил, механик еще громче зарычал. Потому яростнее, потому громче, что между кроватями члены «экипажа» получали сильные удары ногами по корпусу и ниже.
«Надо что-то делать!» – еще раз сказал себе Игорь, но не пошевелился на кровати. Он не знал, что делать. Сказать: «Ребята, остановитесь, это нехорошо!..» Его бы «отчистили» и включили бы в «экипаж». Как пожалел сейчас Игорь, что не владел каратэ или еще чем-нибудь таким, от чего эти казарменные короли разлетелись бы по разным углам расположения и навсегда забыли, что есть какие-то духи и деды, но навсегда запомнили, что в армии могут быть только рядовые, сержанты и офицеры. Никогда в жизни Игорь не испытывал такого мерзкого, такого гадкого состояния. Возмущала и наглость старослужащих, и свое малодушное лежание. Он не знал, как завтра будет смотреть в глаза ребятам, над которыми сейчас издевались, а позднее родителям, которые его ждут, а еще позднее девушке, которая у него, наверное, когда-нибудь будет.
«Я же сержант, я закончил учебную часть и потому должен командовать, хотя и прослужил меньше, чем эти подонки. Завтра я обязательно схожу в штаб, поговорю с комбатом, с политруком. Все расскажу. Это только на внеуставном языке называется «заложить», а по-моему, это называется «вывести на чистую воду». Но это завтра...
– Четче команды! Не слышу стрельбы!- не унимались подонки. – Мало вдохновения, духи! Или не желаете защищать покой дедушек российской армии?
– Да пошли вы..! – не выдержал «командир экипажа».
– Духи поднимаются на бунт? Становись!- гневно прошипел самый красноречивый дед. – Грудь к осмотру! Вы что, духи, оборзели? От службы отказываетесь?
– От дебилизма отказываемся, – угрюмо промычал «командир».
– Кто же дебил, может, я?
– Может, и ты.
– Это ты напрасно. Это ты не подумавши. Свои обиды тебе лучше при себе держать, душара! Потому что если я обижусь, ты на очке знаешь что будешь жрать? Сейчас узнаешь.
Трое здоровенных накаченных парней поволокли упирающегося парня в туалет.
– А вы, – крикнул самый накаченный мерзавец остальным членам «экипажа», – подошьете к моему возвращению воротничек с какой цифрой?
– Семнадцать, – с трудом выдавили из себя члены «экипажа».
– Молодцы, помните, сколько дней до приказа осталось. Поэтому вам ничего не будет. А командир ваш, мне кажется, проголодался. А я как раз хочу...
Что было дальше, Игорь не помнил. Помнил только, что вскочил с кровати и вцепился в морду первого попавшего на пути дембеля. Тот схватился за лицо руками и завопил от боли. Остальные старослужащие замерли на месте, словно и не они только что расправлялись с несчастными «духами». Гнев и ярость Игоря на какое-то время оказались сильнее жестокости «дедов». Когда те пришли в себя, несколько раз ударили Игоря.
– Защитник духов сам становится духом. Плохо вас, видно, информировали в учебке.
Не помнил Игорь, как добрался до кровати, как уткнулся в подушку.
– Ублюдки! Изверги! Штык-ножом вас исколоть и изрезать, и то много чести! Топить вас надо в дерьме, медленно приподнимая за волосы и так же медленно опуская!
Игорь лежал, уткнувшись в подушку, и ему казалось, что ничего никогда не будет кроме этой подушки. Ему и не хотелось, чтобы что-то когда-то кроме нее было. Не хотелось, чтобы начиналось утро. Не хотелось бежать в строй, хватая на ходу китель, есть безвкусную кашу, идти на бесцельные работы. Не хотелось ничего кроме того, чтобы иметь возможность уткнуться в эту ободранную подушку, не сорящую пухом только благодаря напяленной на нее наволочке.
Второй день в «войсках»
Но жизнь продолжалась. И новый день начался, и Игорь ел кашу, и шел на работу. Более того, ел с аппетитом, работал с удовольствием. И не потому, что каша была приготовлена по-особому или работа была интересной. Каша была подгорелой, работа скучнее обычного. Просто не может сердце только переживать, какие бы страдания ему ни выпали, какие бы обиды ни терзали, какие бы угрызения совести ни мучили. Наберет оно страданий и обид с три короба и больше не принимает. Некуда. Тут-то на сердце и становится спокойнее. Тут-то и дышится ровнее. Тут-то и отпускает горе. Дает время сердцу окрепнуть, собраться с силами. Причем с обидами на других сердцу легче. С обидами на себя, то есть угрызениями совести, сложнее. Важнее суметь стать собственным адвокатом, ответить на вопрос: почему так случилось, и оправдать себя.
У Игоря было время собраться с силами и, главное, с мыслями: развели его на несложные работы по восстановлению армейского свинарника. Он выбивал и выпрямлял гвозди, отпиливал и прибивал доски, не переставая размышлять.
«Надо что-то делать!- вернулся он к своей последней мысли, после которой потерял себя и только сейчас начал находить. – Немедленно – в штаб, пока не зажили следы от побоев. Надо бы было идти туда раньше, сразу после зарядки или хотя бы после развода на работы. Но опять же не было возможности. Попробуй из строя выйди! А может и не стоит никуда идти? Ну, накажут этих подонков. Ну, посадят. Лучше они от этого станут? Там, куда их посадят, законы и вовсе волчьи! А они оттуда когда-нибудь выберутся. Когда Христос говорил: «Ударили тебя по одной щеке – подставь другую», то что он имел ввиду? Наверное, то и имел: «Руки чешутся? Бей, если легче станет. Я выдержу. Если не отвечу злом на зло, общее количество добра только увеличится!» Так что не надо мне, пожалуй, ничего делать, не надо никуда идти. Главное, не подчиняться дебильным законам армейского общежития. А будут заставлять трещать и командовать, так и скомандую: «За родных дедов, за их моральное здоровье, огонь!» Будут заставлять убираться в расположении, скажу: «О чем разговор! Вы же так устали за долгие месяцы службы, что почти на ногах не стоите!» Бить будут, буду в глаза смотреть и улыбаться. Пусть думают, что ненормальный. А поведут в туалет? Надо аппетитно причмокивать и говорить, что вкусно? Нет, не во всех случаях Христос помогает. Надо идти в штаб и поговорить с офицерами. Должны же они что-то предпринять! С самими «дедами» говорить, конечно, бесполезно: они живут по волчьим законам и вряд ли когда будут жить по другим. Самое главное – поддержать «духов». (Замечаю, сам уже давно перешел на внеуставной жаргон. Как говорится, с кем поведешься...) Надо убедить ребят, что лучше выдержать побои, но не подметать расположение, не убирать за старослужащих кровати, ничего не делать за них и, главное, не трещать, не рычать, не командовать!»
Неудачная попытка убедить «духов»
Игорь всегда догадывался, что нельзя лезть в душу человека, не вытерев ноги. Теперь узнал, что лезть вообще нельзя. Захочет человек, сам горем поделится, сам совета попросит, если того заслужишь.
Командира ночного «экипажа», как узнал Игорь, звали Виталием. Он прибивал доски недалеко от Игоря. Работал Виталий молча. После его отрывистых «да» или «нет» трудно было продолжить беседу. Но Игорь понимал Виталия. Он и сам привык в армии молчать и любил быть рядом больше с молчаливыми, чем с болтливыми. Перед Виталием Игорь чувствовал себя виноватым за прошедшую ночь и, когда начал разговор, точно не мог себе ответить, для чего это сделал. То ли для того, чтобы поддержать и посочувствовать, то ли для того, чтобы убедить не поддаваться, то ли для того, чтобы извиниться.
– Ловко у тебя получается, – подошел Игорь к Виталию, вонзившему здоровенный гвоздь в широкую доску, ровно подогнанную топором к другой доске.
Виталий ничего не ответил, только недовольно подернул плечом, словно отгоняя севшую на него надоедливую муху. Игорь понял, что мухой были для Виталия его слова, но все-таки ему захотелось достучаться до сердца парня.
– Мне очень стыдно перед тобой и твоими товарищами за вчерашнюю ночь.
– Ты-то здесь при чем?
– Но я же сержант!
– Встал бы и покомандовал вместо меня, если стыдно и если сержант.
– Тебе было бы легче?
– Легче мне будет через полтора года, когда я дедом стану. Уж тогда-то я возьму свое, уж тогда-то духи у меня попляшут!
Поле этих слов у Игоря пропало желание общаться с Виталием, бороться с дедовством, заколачивать в доски гвозди... Как бороться, если те, кого бьют сейчас, мечтают о том времени, когда сами получат внеуставное право бить?
Отказ от попытки все высказать офицерам
Во время очередных стрельб комбат бегал по окопам, и его срывающийся, опускающийся до визга голос больше напоминал истерику, чем приказ.
– Через четыре часа окопы должны быть очищены от снега. Первый выстрел должен прозвучать в одиннадцать часов! Повторяю тугим на ухо: ровно в одиннадцать и ни секундой позже!
Солдаты знали, что невыполнение приказа грозило нарядами и потому активно зашевелили лопатами, перебрасываясь во время работы отдельными фразами.
– А что, достанется комбату от комдива, если первый выстрел не прозвучит в одиннадцать или комбат от нечего делать запугивает?
– Факт, достанется. В армии все от кого-то зависят. Мы -от комбата, комбат – от комдива, комдив – от начальника округа, начальник округа – от министра, министр...
– А министр-то от кого?
– От кого, не знаю. Но зависит, точно. И еще я знаю точно: если первый выстрел не прозвучит в одиннадцать, комбата вызовут на ковер.
– Пусть вызывают! В следующий раз задумается, прежде чем кричать в столовой: «Заканчиваем прием пищи!» Предлагаю не успеть вычистить окопы к одиннадцати часам. Что он может сделать? Ну, поорет. Ну, не даст поспать, заставив что-нибудь дополнительно сделать. Ну, в наряд отправит. Переживем. Зато это чудо с одной большой звездочкой на погонах задумается.
– Кстати, загадка. В фуражке, на погонах – по одной большой звездочке. На «к» начинается, на «мягкий знак» кончается.
– Комбат, что ли? Так вроде мягкого знака нет?
– Правильно, комбат. А мягкий знак, потому что сволочь.
– А вот еще. Не слышали, недавно где-то на севере нашли захоронение с останками человека, рост которого, как установили ученые, был равен четырем метрам восьмидесяти шести сантиметрам?
– При всем уважении к ученым должен сказать, что они заливают. Два, черт с тобой, два с половиной, еще поверю. Но четыре метра восемьдесят шесть сантиметров? Не может такого быть!
– А я тебе говорю, именно четыре метра и именно восемьдесят шесть сантиметров! Вот ты, неверующий, какой рост имеешь?
– Причем тут я?
– Все-таки?
– Допустим, метр шестьдесят семь.
– Так вот у него как раз был такой, как бы сказать покультурнее...
– Не старайся, я понял. Кстати, неостроумно.
– А кто-нибудь знает, нашел тогда после построения комбат Груздева?
– Искал. Пришел в туалет, нет Груздева. Только присел заодно нужду справить, Груздев тут как тут. «Разрешите обратиться, товарищ майор? Вы меня звали?»
– А товарищ майор?
– А что он может в таких условиях? «Да пошел ты..!», – говорит.
– Здорово Груздев учудил!
– Здорово! Но я как-то лучше. Решил однажды тот же Груздев оправиться. Выпрыгнул из окопа, за кустик забежал, присел... А я, недолго думая, за ним выскочил и с другой стороны кустика лопату протянул под самый центр тяжести груздевский, под самый этот процесс. А потом так же незаметно с «добром» на лопате – назад, в окоп. И выглядываю. Груздев штаны застегнул, назад оглядывается, чтобы оценить: «Как, – дескать, – я выдал на этот раз?» Конечно, нет ничего. Ну, ребята, скажу я вам, таких мин озабоченных мне еще видеть не приходилось.
Задорный смех побежал по окопам. Смеялись все «сословия» армейской лестницы: духи, молодые, черпаки, деды. Лицо Игоря тоже посетила улыбка. Правда, на очень короткое время, тут же уступив место суровому напряжению и угрюмому молчанию. Впрочем, смех «сословий» тоже звучал недолго. Причиной его прекращения послужила внезапно появившаяся фигура комбата.
– Не понял, окопы еще в снегу? Как пойдут по ним мишени? Вас я вместо них и поставлю. Вместо бонов – механиков, БМП – наводчиков, танков – командиров. Есть сержанты? Ко мне!
Среди работающих на окопе только у Игоря красовались на плечах бушлата две желтые полоски. Он подошел к комбату.
– Как это понимать? Я же сказал: ни секундой позже!
– Не успели, – промямлил Игорь.
– Это я вижу. А почему? Лопаты сломались или руки отсохли? Лясы поточить и посмеяться, я слышал, успели!
Комбат продолжал упражняться в красноречии, а у Игоря пропадало желание рассказать ему про «ночные стрельбы» в казарме. Вспомнилось, с каким наслаждением заставлял однажды комбат молодого солдата за какую-то провинность выполнять команду: «Атом!» Солдат падал в грязь, комбат улыбался, снова и снова кричал: «Атом!» И что было для Игоря самым странным, все тоже улыбались. Улыбались, хотя надо было плакать над жалким желанием унизить беззащитного парня. Улыбались для того, чтобы выразить солидарность с комбатом. Вспомнилось, и желание высказаться пропало у Игоря окончательно.
Главное для комбата, чтобы вовремя прозвучал первый выстрел, а кто убирает расположение, старослужащие или только прибывшие и за себя, и за них, ему все равно. Как впрочем все равно и самим только что прибывшим, благо они знают, что через полтора года свое возьмут.
«А раз всем все равно, почему мне больше других должно быть надо?»- рассудил Игорь.
– Сержант, так ты понял, о чем я сейчас тебе говорил?
Игорь отрешенно посмотрел на комбата, но бодро ответил:
– Так точно, товарищ майор!
А если бы он честно сказал, что ничего не слышал, у того от гнева, наверное, поднялась бы шапка.
Очередное письмо Игоря домой
«Здравствуйте, мать и батяня!
Извините, долго не писал. Время в нашем дурдоме было совсем бешеное. Каждый день – тревоги с выходом в запасной район. И это означает, коснись, не дай бог, война, мы знаем, где чего хватать, куда бежать и как танки из парка вывести. Кончатся тревоги, все опять, конечно, растеряется, и танки могут не завестись. Но пока можете спать спокойно.
Все у меня в порядке. Ребята в роте хорошие, служим весело. Но на листочке пишу масляном, извините. Другого под рукой не оказалось. Зато видите, кормят нас хорошо. Масла, сколько угодно. Да и мяса, кстати, тоже. Одним словом, проблем нет. До дембеля – пятьсот три дня...
Мл. сержант Степин»
ЗАПИСКИ ОХРАННИКА
- Мы же, охранники, оберегающие железную дорогу от терактов, - уважаемые люди! А где наша охрана?
(Охранник Вован Пушкарёв)
Часть первая
Записки охранника пятого поста пичугинского стеклозавода имени Ломоносова
Ивана Путилина
Да-да. И этот, то есть я, туда же. Читал где-то, не помню, правда, где, что писателей сегодня как говна в коровнике. Коров давно нет, а говна..! Не совсем согласен. Если нет коров, откуда же говно? Но мне, думаю, легче. Попутает бес слогом корявым или мыслью шероховатой, а я: «Мы Литературных институтов не кончали! Чужого места не занимаем! Какой может быть спрос со сторожа?»
Извините, чуть-чуть потише. Слышите? Эту, из мультфильма. «Ох, рано встает охрана»... Охранник четвертого поста поет. Васька Тютчев. И голос хороший, и поет с чувством, и про однофамильца своего великого слышал. Никогда, правда, не читал. Пытался читать, но не пошло что-то.
– С опухшим от сна лицом?- интересуется охранник третьего поста Колька Репин, тоже слышавший про своего не менее великого однофамильца, но сам умеющий рисовать одного зайца, да и то только с заднего обозрения.
... Полностью согласен. В спор даже и не вступаю. Встречаются такие горе-писаки. Наворотят, заинтригуют.., и ломай после этого бедный читатель голову. Зовет тарелка телевизионная, Интернет стонет от невнимания, а тут сиди и думай, как выглядит заяц с заднего обозрения. Не хотелось бы с такими авторами даже за стакан садиться.
Но сегодня читателю с автором повезло. Вот он, этот заяц:
А может, и не повезло, потому что я, охранник пятого поста пичугинского стеклозавода имени Ломоносова Иван Путилин, тоже никогда не читал Тютчева. Но спешу оправдаться! Не было бы тарелки телевизионной и Интернета, обязательно прочитал бы. И Гоголя прочитал бы, и Гончарова. Но не более. Сегодня пишущих столько, что волосы от ужаса поднимаются выше, чем уши репинского зайца! У нас в туалете, на двери, есть надпись:
«Если ты посрал (уж извините, не я писал), зараза,
Дерни ручку унитаза.
Если ж нету таковой,
Так и быть, смахни рукой».
У нас в туалете таковой «нету». А если бы писателей, художников и прочих работников культуры было бы меньше, то, стало быть, слесарей и прочих для конкретной жизни полезных людей было бы больше, и, стало быть, было бы за что дернуть, чтобы не смахивать рукой.
Но буду откровенен до конца. На втором месте по своей практической ненужности после профессии писателя, как это ни печально, идет моя специальность, специальность охранника.
Сразу окажу, мы, охранники, – не дебилы. Не совсем дебилы, мы тоже занимаемся культурой. Васька Тютчев говорит, что читал гончаровского «Обломова», если не врет, конечно. Думаю, не врет. Ему, лодырю, про лодырей все интересно. Колька Репин (если помните, охранник третьего поста) божится, что читал «Печорина» Тургенева, извините, Лермонтова. Да я и сам-то – и художник (нарисовал же зайца!), и писатель (пишу же!). Но почему я – и писатель, и художник? Да потому, что охранники тоже ничерта конкретного не делают. Они даже ничего и не охраняют. Все в стране развалено и разворовано. Что охранять-то?
Взять хотя бы наш завод. Штат охранников – тридцать человек. Спрашивается, на кой столько, если продукция завода – никому не нужные пустые бутылки? Раньше их хоть сдать можно было. А сейчас? Вот если бы к конвейеру с пустыми бутылками подогнали бы цистерну со спиртным, чтобы их сразу заливать и закупоривать, тогда охранникам надо было бы держать ухо особенно востр . Тогда штат можно было бы и увеличить. Человек до сорока. А лучше до пятидесяти.
На сегодня, пожалуй, хватит. Пора, как говорится, и честь знать. Кабы все пишущие так бы себе говорили! В пять часов начальник охраны уходит домой. Можно и пивка попить.
Мысли, которые пришли мне в голову на следующий день после того, как я попил пивка
Что ни говори, а что-то в пьянке есть. Что бы ни говорили заумные психологи, но сначала это удовольствие. Мне во всяком случае думается лучше. Слушал, что думалось лучше и Есенину, и Пушкину. А они были далеко не дураки. Но почему-то, когда мне хорошо думается, лень записывать. Сегодня думаться стало хуже. Значительно хуже. Можно сказать, вовсе не думается. Мне хотя бы записать, о чем вчера думал. Да вот беда, вспомнить не могу.
Читатель не иначе как поторопился подумать: сразу ему сии записки отнести к унитазу с исправной ручкой, если автор не то, что подумать, вспомнить не в состоянии? Тороплюсь читателя обнадежить. В следующий раз, когда буду пить пиво, обязательно буду записывать. Мне представляется, что уважаемый читатель изнывает от желания, ждет не дождется, когда же автор опять попьет немного пивка. Должен его огорчить. Не раньше пяти вечера. Именно в это время начальник охраны уходит домой. Впрочем, уважаемый читатель это уже знает. Знает и, вполне возможно, логично рассудит: «А разве ночью начальник охраны не может удумать проверить работу своих подчиненных с целью фиксирования их в спящем или еще лучше нетрезвом состоянии и получения таким образом права выписать штраф в размере двадцати и пятидесяти процентов от зарплаты соответственно?»
Согласен, заметно. Заметно, что голова у автора остается тяжелой, не гибко мыслящей, каковой и останется до пяти часов вечера к великому сожалению для читателя, потому что он, конечно же, рассудит так: «А разве ночью начальник охраны не может удумать проверить работу своих подчиненных с целью наведения порядка?» А в первом варианте мог бы подумать только начальник охраны Михаил Иванович Жуликов. Да и то только подумать, но не осуществить. И не потому, что он такой белый и пушистый, а потому, что – приверженец здорового образа жизни, спит по ночам. А нам, рядовым охранникам, разрешается спать только три часа. И делать нечего, и спать нельзя.
Уважающий здравую логику читатель вправе рассудить: «А почему бы, собственно, и не подремать, если пустые бутылки никому не нужны и если начальник охраны спит дома и на девяноста девять процентов всю ночь дома так и проспит?»
Тут-то, думаю, самое время нарисовать такую несложную схемку:
Слышал, есть авторы, которые так и норовят ввернуть какой-нибудь новый словесный оборот, который до него никто удумать не мог, вставить такое слово, которое заставляет в словарь лезть. Причем в простеньком, типа Ожегова, и делать нечего. У меня «РСУ» и «ГСМ» – не для того. «РСУ» – ремонтно-столярное управление. «ГСМ» – горюче – ... Впрочем, какая тебе, читатель, разница. Я – для того, чтобы было ясно, что мы охраняем. Один охранник должен бродить по одну сторону от цеха, второй – по другую, третий – сидеть в цехе, четвертый – находиться на проходной, пятый – на проездной. На проездной же находится старший охранник. Есть еще караул, заместитель начальника охраны. Это я, дорогой читатель, говорю не для того, чтобы ты приходил к нам работать и уже все знал, а для того, чтобы было понятно: нам, рядовым охранникам, нужно опасаться не только начальника, но и его заместителя, и старшего охранника, и даже караульного. Такая вот хитрая система для доносов и стукачества.
На дверях всех материальных складов – замки. Охранники четвертого и третьего постов каждый час должны их проверять на вопрос вскрытия. Сам зав. складом так говорил: «В моем сарае имущество ценнее. У меня там и велосипед, и мотоцикл, и косилка для травы, и окучник для картошки. Но я вокруг него кругами не хожу. А вам, охранникам, приходится. Сочувствую».
Как я едва не получил выговор
Думается, если у охранника нет никакой конкретной работы окромя дебильного лицезрения работающих на конвейере на пятом посту и напыщенно-важного расхаживания вокруг замков на постах третьем и четвертом, если ему не положено ничего копать, грузить и таскать (а ему по инструкции не положено ничего копать, грузить и таскать, пусть даже падают от напряжения и усталости трудящиеся рядом знакомые, друзья и родственники), то отсутствуют и причины, по которым он этот выговор мог бы получить. Но это не так.
Есть в инструкции охранника пункт, по которому он не должен допускать нарушений в форме одежды. Что, казалось бы, может быть легче? Напяль под черную форму единого образца голубую рубашку, влезь в черные ботинки, нацепи галстук, не забывай после стирки нашивать кусок материи с надписью «Охрана»... Но не так все просто! Не просто все двадцать четыре часа службы (точнее, минус три часа сна, двадцать один), но все равно довольно много, пресекать в себе желание сбросить куртку во время нахождения на вышке возле греющегося «козла». Еще тяжелее не поддаться искушению скинуть ботинки, чтобы дать возможность отдохнуть потным пальцам. Охранник всегда должен быть одет по форме, чтобы находиться в боевой готовности отразить нападение! (Очень хотелось бы посмотреть на того сумасшедшего, который бы удумал напасть на стекольный завод!)
На вышку могут заходить охранники третьего и четвертого постов после ежечасного обхода. У меня, охранника пятого поста, такой возможности нет. Целые сутки я должен находиться в цеху и охранять длинный конвейер с медленно плывущими по нему бутылками, кои получаются из раскаленной массы, вынимаемой из печи железными рычагами. От нудного беспрерывного шума не спасают даже толстые куски ваты, запихнутые в уши. Конечно, можно рискнуть и покинуть цех после ухода домой начальника охранной службы и его помощника на часик-другой, отдохнув на башне. Но это уже будет именно «рискнуть». Как я говорил, есть и караульный, есть и старший охранник. Последний – первое лицо после ухода домой начальника охраны и его помощника. Конечно, с одной стороны, происхождение старшего охранника – народное. Когда-то он тоже был простым охранником, разгуливая между замками по территории и сидя, скрючившись ночью на стульчике в цеху, возле конвейера. Но с другой, на нем – вся ответственность за все случившееся на заводе после ухода начальника. Нападать-то вряд ли кто будет, а случиться что-нибудь все-таки может. И свет может погаснуть, и рука заснувшего рабочего может в конвейер попасть. Отвечать за это охранник не должен и не будет, но сообщить-то все равно надо.
Сегодня где-то часа в два ночи мне так осточертело сидеть скрючившись на стуле под монотонный шум конвейера, что я махнул рукой на возможность проверки старшего охранника, уповая на то, что бывает это очень редко, потому что он – тоже человек и в это время тоже, как правило, спит и отправился на башню.
Башня находится на территории третьего поста рядом с материальными складами. На ней – две кровати и будильник на тумбочке с лежащей возле него запиской за подписью старшего охранника: «В стену не бросать!»
Отдельную главу истории этой надписи отводить не буду, помечу лишь самое ее завершение. Васька Тютчев во время одной из пьянок не захотел подчиняться его звонкой команде и метнул, возмущенный, в стену...
Отправился я, значит, на башню. И только удобно расположился на кровати, скинув ставшие ненавистными куртку и ботинки, как услышал по рации приказ старшего охранника прибыть на проездную. От башни до входа в цех метров триста будет. И по цеху столько же. Старший охранник может догадаться, что не из цеха прибыл. Бегом надо. На улице-то нет никого. А по цеху неудобно. Что подумают работающие на конвейере женщины, глядя на несущегося охранника? Пожар? Но огня вроде не видно. Нападение с целью грабежа? Но опять же что грабить-то? Бутерброды с недорогой колбасой в сумках у работающих? Можно, конечно, бежать не по цеху, а вокруг. Но это еще метров на двести дальше. Спасла меня ссылка на то, что не услышал рацию. Разговор со старшим охранником вышел таким.
Старший охранник. – Почему так долго изволили?
Я. – Рацию не услышал. В цехе же...
Старший охранник. – В следующий раз повесь ее себе на ухо!
Я. – Записываю это выражение в сборник крылатых фраз охранников.
Старший охранник. – Уже есть такой? Хотелось бы услышать поподробнее.
Я. – Ради бога. Мы освещение на территории завода каждый вечер включаем?
Старший охранник. – Ну да. На складах с горючим материалом, на материальных складах, на башне, на вышке третьего поста, возле бойлерной. Если, конечно, не перегорают лампочки. Да ты лучше меня знаешь. Зачем спрашиваешь?
Я. – А помните, я только начал работать и спросил Вас, когда лучше всего включать освещение, чтобы его и не жечь зря и чтобы воры влезть не успели, воспользовавшись темнотой?
Старший охранник. – Если честно, то не очень. И что же я выдал?
Я. – Призвали равняться на кремлевскую башню.
Старший охранник. – Да. Пожалуй на крылатую фразу потянет. Помоложе все мы были поспособнее. Хотя сейчас бы я сказал по-другому. Капиталистам на свете экономить нет надобности.
Я. – Разрешите идти записать?
Старший охранник. – Ладно, иди. Стоп, подожди. В туалет схожу и пойдешь. Дал отдохнуть охраннику и в туалет приспичило. А проездную не бросишь. Хотя и вряд ли, но вдруг какая машина!
Как Васька Тютчев и Колька Репин
чуть не поссорились
Единственное оружие, которое имеется у охранника пичугинского стеклозавода имени Ломоносова, – рация. Никакого другого ему не выдается. Среди охранников такие кадры встречаются, что, думаю, и поделом. Рации вполне достаточно. По рации можно все сообщить старшему охраннику. У старшего охранника есть телефон, по которому можно позвонить хоть в скорую помощь, хоть в милицию.
И поскольку никакого оружия у охранника нашего завода нет, рация – единственное, что он может потерять и за что придется платить штраф. По уверению начальника караульной службы стоимость рации равна месячной зарплате охранника, поэтому, где попало, он старается ее не оставлять. Особенно если этот охранник – Колька Репин. Однажды ему случилось оставить рацию возле РСУ. Он положил ее на землю, чтобы совершить процесс опечатывания. Ничего сложного в нем нет. На чистом листочке пишется «Принято под охрану», ставится число и подпись. Один край листочка приклеивается на дверь, другой – на стену так, чтобы невозможно было открыть дверь, этот листочек не разорвав. Все это Колька успешно проделал... Почти успешно. Под «почти» скрывается капля клея, незапланированно сорвавшаяся с горлышка бутылки на штаны и все-таки оставившая след несмотря на все старания Репина, несильно, впрочем, его расстроившая, потому что Колька вообще редко, когда расстраивается по жизни. Такой человек... Проделал все это Колька... и поспешил на вышку. Вышка – хоть и не башня (кроватей нет), но отброситься на спинку стула, вытянув ноги, все-таки можно. В ночное-то время нахождение на вышке приравнивается ко сну и штрафуется на двадцать процентов от зарплаты. Но днем, если не спать, всегда можно увидеть в окно подходящего начальника охранной службы или подчиняющегося ему старшего охранника или подчиняющегося старшему охраннику караульного. Я уже говорил, что система охранной службы для доносов и стукачества очень хитрая, потому как быть оштрафованным не желает никто, даже начальник охранной службы, у которого тоже есть свой начальник. Никого нет только у президента Медведева, точнее над президентом. Хотя и на того свой Абрамович найдется.
Так вот поспешил Колька на вышку, а рацию с земли после опечатывания так и не поднял. Устроился на работу не очень давно: навыков нерасставания с рацией еще не было. Обнаружил отсутствие рации только минут через десять. И ничего бы за это время не произошло, если бы Васька Тютчев, несущий в тот день обязанности патруля, не пил бы много воды и не захотел бы в туалет, расположенный за РСУ. Увидев рацию и свежие следы опечатывания, верно установил ее хозяина, но решил отдать не ему, а старшему охраннику, грохнув, согласно народным поговоркам, двух зайцев: и товарища проучив, и авторитет свой повысив. Со вторым-то «зайцем» все получилось, но с первым, точнее, с Колькой, получился конфликт. Обиделся Колька.
– Не думал я, что мой коллега по работе окажется предателем, обыкновенным стукачем. Раньше я думал, что по другую сторону цеха я имею друга. Теперь я увидел, что по другую сторону цеха работает обыкновенное дерьмо, которому я и руки-то больше никогда не подам.
– Боишься измазаться?
– Нет, боюсь из дерьма выйти чересчур красивым. Такие в годы войны и переходили на сторону врага. Такие и расстреливали своих же.
– Ерунду говоришь. Сегодня кто старший охранник? Толян! Я Толяна знаю. Это в доску свой парень! Он ничего лишнего начальнику охранной службы ни за какие деньги не скажет. Он – сам из охранников, и к нашему брату, что к тебе, что ко мне, относится так же, как к себе.
– Будь он хоть Толян, хоть Вован, ему докладывать по должности положено. А в нашей должности рядового охранника мы с тобой должны друг друга поддерживать, должны друг другу оказывать всякое содействие и возможную помощь. А я с тобой больше даже за стакан не сяду.
Чем закончился разговор у бывших друзей, не знаю. По инструкции я должен не с ними общаться, а в цеху находиться. Видел только, что Васька после пяти вечера бегал в магазин. А после двенадцати с вышки неслось нетрезвое, на два голоса:
– Ох, рано
Встает охрана...
Из чего следует: помирились друзья. Преодолели конфликт. Подозреваю, что читателю потяжелее будет. А кому-то, может, и вовсе поспать не придется. Мысли не дадут. Надо ли Коляну прощать Василия? А если читатель надумает обратиться за помощью к автору, дескать, «сам кашу заварил, сам ее и похлебывай»... «Войди, – дескать, – в курятник, увидишь там много кур, но кур не трогай, найди петуха, ему голову отвинти и ему мозги компостируй. А у нас и своих проблем хватает. Ты своих друзей лучше знаешь. Тебе и карты в руки». Если читатель так скажет, и автору совсем некуда будет деваться, то я так скажу: «Василию надо извиниться, а Коляну простить». Можно, конечно, Василию не извиняться, а Коляну не прощать... Но тогда придется им жить молча, друг на друга набычившись. Я так думаю, надо жить или хорошо, или не жить никак. Кстати для всех семей подходит, живем-то в какое время? Жилье не вдруг купишь, работу не сразу найдешь. Жить – то приходится вместе! Так что ругаться нечего и начинать. А если уж бес попутал, надо попить водочки и к какому-то конценсусу постараться придти. В жизни-то, правда, не всегда так получается. Маловато порядочности, а вот хитрожопости (извините за нелитературное слово, но по-другому иногда лучше и не скажешь) всегда хватает. Даже в избытке. Если бы человек умел сделать хорошо всем, а не только себе, то это была бы уже мудрость. Ну а если у него получается только себе, как у Васьки Тютчева, то уж, извините, словарь даже и открывать не буду. Скажу по-своему, по-простому. Это будет хитрожопость. Присутствует она в каждом человеке, по-моему. Но почему-то, скажем, опять же у Васьки Тютчева ее побольше, чем у того же Кольки Репина. Хотя и за себя нужно тоже уметь постоять. Тем более охраннику. Васька умеет.
Как Васька Тютчев сумел постоять за себя
Поймал его сегодня на посту старший охранник спящим. А Толян, читатель знает, – не Вован. Кричать не будет. Большего эффекта, по его мнению, можно достигнуть включенным, направленным в глаза фонариком. И трудно даже было определить, что больше излучали света: по-детски счастливые глаза Толяна или его горящий фонарик.
Открыл Васька глаза, вскочил...
– Сон на посту наказуем, а вне поста похвален. Не так ли, Василий Степанович? В какой, забыл, стране уснувшего на посту головой в дерьмо-то опускали? В Китае или во Франции?
– Так это ж в каком веке-то было? Да и время поди ж не мирное, а военное? Когда всех перестрелять могли! А тут кому мы нужны?
-Ты за других не решай. Мы зарплату получаем, значит, нужны. Стало быть, надо соответствовать... А у тебя, смотрю, и внешний вид неважный. Шерлон пришит неровно, ботинки – не совсем черного цвета...
– А, извините, в ботинках совсем черного цвета преступников ловить удобнее?
– Не язви, инструкция есть инструкция! Не нами она придумана, но соблюдать ее, выполняя все предписания, увы, нам.
– О-о-о! Тогда я сегодня на работу вообще мог не выходить.
– Интересно!
– В инструкции ясно сказано: «Заступать на охрану объекта охранник имеет право лишь в том случае, если убедился в исправности ограждения». А у нас уже с неделю, как река замерзла и, стало быть, ограждением быть перестала!
– По правде сказать, наша Липовка и летом-то, незамерзшая, не шибко ограждает. Мелкая слишком.
– Правильно. А обнаружив неисправность ограждения и тем более его отсутствие, я на пост заступать не имею права. По инструкции.
– Я смотрю, ты – шибко умный для охранника. Смотри, подскажу начальнику караула. Он шибко умных не жалует. Вмиг найдет, за что оштрафовать.
– Есть и его за что оштрафовать, и даже уволить.
– Интересно!
– Давно у нас вредительства на заводе не было...
– То есть?
– Давно не поступало сведений от предприятий, получающих нашу продукцию, о найденных на дне бутылок окурках. Страшное дело, надо заливать шампанское, а тут, бац, окурок! Неприятно для заливающих и непрестижно для поставляющих, то есть для руководства нашего завода.
– Не то что непрестижно, а вообще конец всему.
– Помню, еще тогда объявление висело на двери проходной от администрации «О материальном поощрении за своевременное предотвращение случаев диверсии»...
– Было такое.
– И опять может быть.
– Хочешь сказать, можешь подложить..? Да я тебя..!
– Доказать надо прежде будет. Более того, меня же еще и поощрят. Скажу: «Знаю, кто... Называть фамилию не буду. Я – не стукач, извините. Никогда им и не был. Но работу проведу, то бишь пригрожу. Больше окурков не будет».
– Ну ты – жучара! Может, и меня найдешь, за что уволить?
– Легче простого. У нас проездная, где ворота открываются-закрываются охранником, – пост?
– А как же? Порядковый первый.
– А телевизор от службы на посту не отвлекает?
– А если не отвлекает?
– А это уже неважно. Проездная – такой же пост, как и третий, и четвертый, и пятый. Но нам ни на вышке, ни в цеху даже читать нельзя.
– Понятно. А тебя, стало быть, уволить не за что?
– Разве что за ботинки не совсем черного цвета, и, виноват, извините, носки в них немного светловаты. Да и нежелательно меня увольнять.
– Незаменимый кадр?
– Нет. Но я знаю, как проникнуть на территорию завода, какие замки срезать автогеном, что самого ценного из складов в речку побросать, то есть как за свой факт увольнения начальство «отблагодарить».
– Да ты – даже не шибко умный. Ты – умный шибко-шибко.
– Шибко два?
– Шибко четыре!
– Ты, я слышал, и экзамены сдал на «отлично»?
– А я их совсем не сдавал.
Как Васька Тютчев не сдавал экзамены
Чтобы стать охранником и получить документ, этот факт подтверждающий, экзамены надо не «не сдавать», а именно сдавать. Но получилось так, что Васька их почти принимал.
Приехал он в областной центр, сел за компьютер и прежде чем нажимать на правильные ответы, поспешил опередить команду:
– Эх, жизнь! А ведь были времена, когда на экзамене я видел живое лицо преподавателя, мог вживую похвастаться знаниями и поделиться мыслями, что-то спросить...
Опередил и услышал:
– Ну что же, в порядке исключения вот оно, мое лицо. Можете не проверять, живое. И можете вживую похвастаться знаниями, поделиться мыслями, что-то спросить...
– Я должен выбрать правильные ответы на вопросы: «Какова допустимая температура хранения палок резиновых: от 0°С до + 40° С , от – 10° С до + 40°С, от – 30°С до +40°С» или «Какова допустимая температура эксплуатации наручников?» или «Какой класс защиты бронежилета позволяет защититься от огня из пистолета ПМ и револьвера системы «Наган»? И зачем я должен выбирать, если ни резиновых палок, ни наручников, ни бронежилетов мне, охраннику четвертого поста Василию Тютчеву, на пичугинском стеклозаводе имени Ломоносова никогда не увидеть по той простой причине, что мне их просто не выдадут никогда?
– Ну что же, убедил. Лично Вы, Василий Степанович, от необходимости выбирать правильные ответы на данные вопросы освобождаетесь. Какими еще мыслями Вы желали бы поделиться?
– В десятом вопросе пятого билета спрашивается: «Верно ли, что к проверке на пригодность к действиям в условиях, связанных с применением специальных средств, не допускаются те частные охранники, которые в течение года повторно привлекались к административной ответственности за управление автотранспортным средством, не зарегистрированным в установленном порядке и распитие спиртных напитков в общественном месте?» Правильный ответ дается: «Нет, неверно». Получается: «...к проверке на пригодность ... допускаются частные охранники, которые привлекались..?»
– Спасибо за внимательное чтение. Явная ошибка при составлении. Учтем. Какие еще будут замечания, Василий Степанович?
– Замечаний нет. Но просто интересно. В билетах есть вопрос: «Запрещается ли частному детективу (охраннику) применять специальные средства в отношении женщин с видимыми признаками беременности в случае совершения ими вооруженного нападения, угрожающего здоровью частного охранника?» На практике такие случаи были? Посмотреть хотелось бы.
– Пока будешь смотреть, они все захватят и ограбят. На то и расчет.
О происшествиях на стекольном заводе
имени Ломоносова
Главное в работе охранника – отсутствие происшествий. На каждом посту есть журнал. Привожу содержание первой страницы:
«За время несения службы происшествий не случилось. Имущество и документация в наличии.
Охранник Шустров. 3.11. 2010г.
За время несения службы происшествий не случилось. Имущество и документация в наличии.
Охранник Бочкин. 4.11.2010г.
За время несения службы происшествий не случилось. Имущество и документация в наличии.
Охранник Тютчев. 5.11.2010 г.
За время несения службы происшествий не случилось. Имущество и документация в наличии.
Охранник Шустров.6.11.2010 г.»
...
Пожалею читателя. Закончу изложение содержания первой страницы. Неинтересно. Вот и нам, охранникам, неинтересно изо дня в день долдонить одно и то же. Тем более, что документации – одна тетрадь, а имущества – лопата для уборки снега, веник для подметания полов и козел для обогревания.
По законам логики следовало бы сэкономить тетрадь для хотя бы средств народного образования, записывая только то, что случилось.
За время моей службы таких записей было бы две. Первая – об обнаружении на территории завода посторонних лиц. Двое пьяных перелезли через ограждение. Используя заледенелый сугроб, даже не перелезли, а перешагнули. Воровать-то, как было уже сказано, на заводе особенно нечего. Перелезли с целью где-нибудь погреться. И вторая – о хищении железа с целью использования как металлолома. По рублю за килограмм. Казалось бы, содержание второй записи противоречит содержанию первой. Да и не казалось бы, а именно противоречит. В этой, на две трети нищего населения России, воровать, оказывается, есть чего даже на территории пичугинского завода имени Ломоносова. Осталось это железо после реконструкции цеха и по большому счету никому было не нужно, а иначе так просто давно бы на территории завода не валялось.
Своровали его даже не ночью. Вечером. А могли бы и днем, если бы футбольный матч Лиги чемпионов по центральному телевидению показывали тоже днем. Рабочие завода знали, что я иногда западаю на дебильное пинание двадцатью двумя бугаями кожаного мяча в рамках официальных престижных турниров. И пока я в их раздевалке, где установлен телевизор, это в очередной раз всем доказывал, на плоту через Липовку перевезли несколько сотен килограммов некожаного сырья. А то, что сделано это было именно рабочими завода, а не кем-то со стороны, у меня даже сомнений не было.
На следующее утро я был вызван к начальнику караула, где и написал объяснительную. Думаю, она будет интересна не только начальнику охраны.
« Начальнику охранной службы пичугинского
стеклозавода им. Ломоносова Жуликову Михаилу Ивановичу
от охранника пятого поста Путилина Ивана Григорьевича
Объяснительная
Я, охранник пятого поста, Путилин Иван Григорьевич, совершая девятого сентября сего года очередной обход территории с целью выявления нарушений, заметил в заборе дырку. Учитывая возможность кражи находящегося на территории завода кирпича примерно в ста метрах от дырки, поспешил на материальный склад за цементом для приготовления раствора. Уже замазывая дырку, услышал совет одного из рабочих прогуляться к реке, если еще успею принять меры к экспортируемому железу. Полностью признавая свою вину, печально констатирую факт невозможности делать два дела одновременно: латать дыру в заборе и следить за валяющимся железом. (Читатель-то знает, что ни одного из этих двух дел я не делал, потому что смотрел футбол).
Пользуясь случаем и принимая во внимание, что из моей зарплаты недавно были высчитаны одна тысяча двести рублей за новую форму одежды, одна тысяча пятьсот рублей за право сдать экзамен на квалификацию, а еще раньше были высчитаны три тысячи рублей за удостоверение охранника и, говорят, уже через два месяца будет высчитана одна тысяча рублей за новое удостоверение, обращаюсь к своему руководству с просьбой разрешить мне делать обход территории не совсем по инструкции, то есть в сапогах красного цвета по той простой причине, что у реки очень грязно, а сапоги черного цвета у меня прохудились, попросту говоря, порвались или еще точнее, на одном оторвалась подошва, на втором образовалась дырка, когда нечаянно зацепился за косяк железной двери во время очередного обхода.
С уважением охранник Путилин».
– Что ты из себя дурачка-то строишь? – вспылил начальник караула, прочитав объяснительную. – Честно сказать, почему железо про... профилонил, духу не хватило?
(Читатель понимает, что уважая его, автор оригинал глагола заменил).
Проспал, наверное, на вышке возле обогревателя, который, скорее всего, и не выключаете, когда обход делаете, если вообще его делаете? Думаете, если я вас не проверяю, то ничего и не знаю? Ни старшие охранники, ни рабочие завода мне ничего не сообщают?
Третьего сентября, я знаю, на вышке горел свет. Ты что же думаешь, инструкции только дураками составляются? А если какое нападение? Диверсант первым делом что увидит? Охранник – на вышке. Весь – на ладони как рыба в аквариуме. Освещен, стало быть, сам ничего не видит.
– Не согласен, товарищ начальник караула. Диверсант подумает, что если горит свет, значит, на вышке кто-то есть, кто-то охраняет. Меня же самого не видно: я сижу не возле окна. Более того, предлагаю свет не выключать, даже выходя на территорию. Диверсант будет думать: охранник – на вышке. А он, хлоп ему, сзади подкравшись, палкой по башке! Другого-то оружия у нас нет.
– Ну, хорошо! Но у меня есть еще одна информация. Восьмого августа, в день вашего, Иван Григорьевич, дежурства в столе на вышке найден журнал «За рулем». Читаем на посту? А как же быть с инструкцией, где сказано, что «службу положено нести бдительно, ни на что постороннее не отвлекаясь?» Опять дураки составляли?
– Так точно, Михаил Иванович, дураки, при всем к ним уважении. Если все рабочее время тупо уставляться в одну точку, скажем, на реку по причине возможного нападения в этой точке из-за отсутствия должного ограждения, то охранник может превратиться в дебильного истукана и в случае возможного нападения или превысит меры крайней необходимости, или, вовсе не предпримет никаких действий из-за заторможенности реакции. Охранник должен повышать свой культурный уровень.
– Да кому твой культурный уровень нужен! Охранника должны бояться. А ты мало того, что не вышел ни ростом, ни весом, так еще, поди, и отжаться больше двух раз не можешь?
– Не смогу? Считайте!
Я артистично упал на пол и принялся выполнять отжимания. Начальник караула улыбнулся:
– Ладно. Разрешаю подходить к реке в сапогах красного цвета. Но читал чтобы дома! Не для того изобрел стекло великий Ломоносов, чтобы вы, охранники, сегодня ни хрена не делали.
– Стекло изобрели египтяне, а не Ломоносов.
– Какая разница! Главное, что зарплату тебе выдает не Рамзес Второй, а я, начальник караула, Жуликов Михаил Иванович. Дошло?
– Так точно. Но журнал «За рулем» использовался мною исключительно в туалетных целях, извините, подтирания...
– Гибко мыслишь. Может, сможешь и ответить, почему семнадцатого августа ты разгуливал по территории без кителя? У меня в блокнотике все записано!
– Отчего же не ответить. В рубашке воевать легче. И потом, как же быть с гигиеной? От нас же, не снимающих летом китель, а зимой куртку, запашина прет... Даже Вы, наверное, сейчас чувствуете? Охранять завод должны здоровые люди. И откуда, ему, здоровью, взяться при таких инструкциях?
– Допустим. Но как Вы, Иван Григорьевич, обоснуете тот факт, что четвертого июня возвращались на обед на проездную не со стороны пятого поста, откуда должны были возвращаться, а со стороны поста третьего, то есть вовсе не со своего рабочего места?
– Выполнял задание старшего охранника – утопить котят. Бесхозная, в смысле не имеющая хозяев, Машка родила трех котят. И куда же их плодить?
– Это такие задания дают старшие охранники?
– А какие должны быть задания при мирной жизни? Нормальные задания.
– Ладно, иди пока. И позови-ка мне старшего охранника.
– Э, нет. Я не согласен. Вы его сейчас ругать начнете. Получится, что я – стукач. А кто же хочет быть стукачем?
– Не хочешь быть стукачем?
– Ясно, не хочу.
– А то, что старшие охранники дают приказы не по уставу, все-таки настучал? А говоришь, культура... Еще не родился тот охранник, который смог бы переговорить начальника караула. Усвоил?
– Усвоил.
– Вот теперь свободен.
Как мы сегодня «бытие подкрасили»
Собрались мы сегодня втроем где-то после девяти вечера. С кем втроем, читатель, думаю, быстро разгадал. С Васькой Тютчевым и Колькой Репиным. Купили на троих столько же бутылочек, паштета, колбаски. Разливаем, закусываем. Как сказал Васька, «бытие подкрашиваем».
Колька вилкой в банке ковыряет и философствует:
– А не беспокоит ли вас, братцы, бессмысленность человеческого существования? Вот я сегодня пришел на работу для чего? Чтобы заработать семьсот рублей. Из них двести пропью, двести проем. Больше половины жизни мы тратим на зарабатывание денег, которые затем проедаем и пропиваем.
– Не пей или хотя бы жри меньше, – посоветовал Bаська.
– В самом деле, парадокс какой-то. Что бы в горловину ни пропихивали, паштет ли дешевый, окорок ли дорогой, результат один.
– Говно.
– В виду ясности ответа мог бы и промолчать.
– Если бы я промолчал, ответ был бы другим?
– Вы сейчас до того договоритесь, – вмешался я, – что в целях экономии человеку следует научиться есть не дорогой окорок и даже не дешевый паштет, а... промолчу в виду ясности ответа.
– А что, – поддержал Васька, – мы картошку как сажаем? Кладем ее не просто в борозду, а в самую густую лепешку навоза...
– Не поможет. – возразил Колька. Лично тебе не поможет.
– Это почему же?
– Ты во время прошлой пьянки что учудил, когда тебя мать уговаривала по телефону больше не пить? Зашарашил свой телефон за семь тысяч в стену!
– Стыдно признаться, но это не самое страшное, что случилось со мной в прошлую пьянку. Мне на башне черт привиделся.
– Успокойся. Это мы с Ванькой раздобыли у знакомых карнавальный костюм черта и решили тебя проучить. Ты, помнится, протрезвел сразу, глаза трешь одной рукой, другой в черта, то есть в Ваньку тычишь: «Сгинь, нечистая!» Я тебе: «Что с тобой, Васек? Кого ты гонишь? Нет же никого!» Ты: «Как же нет-то? А это кто?» Опять рукой в Ванькину маску тычишь.
– Вот оно что. А я-то подумал, крыша съехала окончательно. Ну вы, – шутнички!
– Так для твоей же пользы!
Как Васька с Колькой поочередно чертыхались и оправдывались, я слушать не стал и покинул вышку.
Покинул вышку, посмотрел на небо и... ужаснулся.
Почему я ужаснулся, когда посмотрел на небо
- А не летают ли и по небу черти?- может додумать за меня читатель, учитывая, что три бутылки на троих все-таки многовато.
– Так то ж на троих. – отвечу я. – Васька один способен столько зашарашить.
Ужаснулся я совсем по другой причине. И если читатель именно в данную секунду примет решение закончить чтение «Записок...» какого-то охранника, то, думаю, поторопится. Вернее, опоздает. Раньше надо было заканчивать. А сейчас начинается самое важное. Тем более что до конца произведения – то осталось, кот наплакал.
Три огромные, устремленные к небу трубищи выплевывали в него безжизненно-черные клубы выхлопных газов, дыма, копоти, смешанных с удушливым туманом, выплевывали все самое вредное для здоровья, получаемое взамен переработанных печами сырьевых продуктов. Хотелось бы сравнить функции этих трубищ с задачей горловины какого-нибудь алкоголика выпускать из организма наружу не прижившиеся в нем остатки пищи, алкоголя и никотинового дыма. Хотелось бы сравнить, да не получится. Слишком пропорции неравнозначны. И самое парадоксальное: для чего выплевывали? Чтобы было во что этот самый алкоголь, из-за которого рушатся семьи, летят в стену будильники и телефоны, мерещатся черти, наливать. Прут эти безжизненно-черные клубы дыма толщиной в три обхвата почти беспрестанно! И еще одно не менее парадоксальное наблюдение: ходят под трубами не только охранники и рабочие завода, но и учителя, работники культуры, и, самое главное, администрация города. Спокойно ходят, поощряют, стало быть, процесс изготовления емкостей для спиртного.
Я, в принципе, выпить люблю и поэтому тоже поощряю. Но не такой же ценой! Еще нам-то под самими трубами легче. Ветер уносит, и почти ничего не достается. А близлежащим районам? Пока, допустим, не совсем задыхаемся. Но что достанется следующим поколениям, нашим пра-пра – правнукам?
Хотя с другой стороны, если мир так устроен, что человек смертен и никогда уже не узнает, как там без него следующие поколения, то, может быть, и черт с ними, со следующими поколениями? НАС – ТО УЖЕ НЕ БУДЕТ!
Такие вот невеселые мысли!
Не прибавилось у меня оптимизма, когда я свои «Записки...» перечитал. И не только от боли за человечество: как бы оно само себе раньше времени могилу не вырыло. А еще от сопереживания за горькую ношу писательской братии. Они же, писатели, в своем большинстве, – стукачи, каких свет не видывал. Если они, конечно, писатели от жизни, а – не черви компьютерные. Конечно, прототипы героев положительных своего недовольства выказывать, может, и не будут. Напротив, может, автору еще и бутылку поставят. А если это – прототип «лишнего» человека Онегина? В лучшем случае ненароком Пушкин Александр Сергеевич мог бы от него по роже схлопотать, а в худшем быть на дуэли застреленным. Да может так оно и было, а Гончарова Наталья и вовсе ни при чем. История – штука темная, кто знает?
Лично я одно точно знаю: если мое произведение издадут, то я от Васьки Тютчева получу по роже. Как автор, получу. Такая писательская доля. Или – слава, или – по роже. Третьего не дано. Не спасет меня даже то, что в жизни Васька под другим именем скрывается.
Эх, Россия-матушка! Остались в ней одни торгаши, охранники, да стукачи-писатели!
Часть вторая
Записки того же Ивана Путилина,
но уже охранника двадцать пятого поста
ООО ЧОП «Осторожно, злая собака»
имени Шарикова
Эх, братцы, тяжело писать, если знаешь, что никому твоя писанина не нужна. Делает столяр стол и знает: он нужен людям. Готовит повар обед: тоже понятно. А что знаю я? У меня же ни связей, ни знакомых среди издателей. Видел я как-то где-то выставку поэта. Хорошие стихи. Но во вступлении одной из книг он выражает благодарность руководителям предприятий, которые помогли ему издаться. На свои кровные эти руководители вряд ли раскошелятся. Получается, он просит деньги у народа, чтобы издать хорошие, кто спорит, стихи.
Я просить не пойду. Получается, для себя пишу. Для друзей, кто решит почитать. Ну да буду оптимистом, и то неплохо. Дал я уже первую главу Ваське почитать.
– Зря ты, – говорит, – про «посрал», про «говно». Жизнь, конечно. Но все-таки литература..! Если многие пишут о дерьме и траханье, то это не значит, что на них надо равняться. Выброси!
Легко сказать. Писал, писал и вдруг... «выброси»? Даже Пушкин писал, помню, где-то о каком-то своем законченном произведении: «Ошибок вижу много, но переделать не хочу». Не совсем так, но примерно так. И я исправлять ничего не буду. Чем я хуже Рабле, на нескольких страницах описывающего, чем лучше подтирать задницу. В самом деле, если половину жизни мы проводим на работе, чтобы заработать деньги, чтобы потом их проесть, то есть если половину жизни мы работаем на говно, то, может быть, сразу приспособиться жрать говно, чтобы не тратить деньги? Подсластить немного и хранить в холодильнике?
Ну да будет. Я – не Рабле. Я – бывший охранник пятого поста пичугинского стеклозавода имени Ломоносова Иван Путилин. Бывший, потому что перебежал с завода на другое место работы, где платят больше. Читал, опять же, извините, не помню, где, про хоккейного тренера Виктора Тихонова, когда он отказался от зарплаты с любыми нулями, которую ему предлагали канадские менеджеры за то, чтобы он тренировал канадцев с опять же примерными, извините, словами: «Меня мать здесь родила. У меня отец здесь воевал... Никуда я не поеду. Мне хватает».
Молодец! Но мне не хватает. Хотя верность и преданность мне нравятся больше, вне зависимости, о чем идет речь: футбольном ли клубе, фирме, рабочем месте, женщине. Что касается последнего случая, то я всех этих Табаковых, Золотухиных, Виторганов, Кончаловских... пошел бы им навстречу: чтобы ничего им не отрезать, чтобы не кастрировать, я бы их сажал. Сажал больше не за то, что они жизнь сломали своей бывшей родной половинке и родным детям, а за их последующие зачатия в новой семье, ибо какое здоровье могут получить вновь народившиеся от дряхлеющего папаши? Впрочем, я не прав. Сажать – сталинизм какой-то будет. Лучше быстро, аккуратно кастрировать, и все проблемы решены.
Хорошая штука – свобода. Пишу, что хочу, все равно не издадут.
А даже и издадут... Уже говорил и еще раз написать рука не отвалится: мы литературных институтов не кончали. Что взять с простого сторожа? А вот с тех, кто учился, с тех спрос должен быть, конечно, особый. Нужно как-то окупать, как-то возмещать и, наконец, как-то оправдывать вложенное государством.
Шутка, конечно. Надо писать так, как пишется. Как говаривал тот же Пушкин Александр Сергеевич, «не мудрствуя лукаво», применительно к нашей жизни, не обкладываясь словарями и компьютером. Главное, поймать хорошее настроение. Пушкину перед встречей с Натальей Гончаровой в Болдинские осени удавалось.
Да и про Табаковых, Золотухиных, Виторганов, Кончаловских я пошутил тоже. Каждый волен жить как хочет. Никто не имеет право лезть с советами и нравоучениями. И так всем помирать скоро. Кому несколько десятков лет осталось, кому один, а кому и того меньше.
И я ничем никого не лучше. На словах верность и преданность мне нравятся больше, чем поиски лучшей любви и большего количества денег, как социалистический принцип «от каждого – по способностям, каждому – по труду» больше нравится, более симпатичен, чем волчьи законы капиталистического рвачества. На словах. А пообещали зарплату на пять копеек больше, и уже готово, перебежал. Аршавин!
У меня – новое начальство, новая форма и даже резиновая палка, удары которой, если следовать инструкции, я должен наносить никак не по затылочной части головы (да пока я буду примериваться...)
Я охраняю железную дорогу от возможных терактов и обеспечиваю беспрепятственное прохождение высокоскоростного поезда сапсан. Об этом неоднократно напоминает дежурный по станции, да и сам народ давно уже в курсе... Но вдруг? Бредет этот народ вдоль установленной из-за сапсанов изгороди к железнодорожному мосту со своими котомками и авоськами, а иногда с велосипедами и детскими колясками, которые приходится на этот мост занести, добирается до вокзала и ждет свою электричку. А их после появления сапсанов стало значительно меньше.
У нас, на двадцать пятом посту, восемь человек, как и на любом другом (всего постов тридцать два). Впрочем, какая тебе, читатель, разница. Я не знаю, ездишь ли ты на сапсане или дожидаешься электричку, но смею заверить: обходы своего перегона мы осуществляем регулярно, внимательно приглядываемся ко всем посторонним лицам. Конечно, предвижу вполне логичные вопросы. А если какой-нибудь придурок положит на рельсы какую-нибудь шпалу, и машинист не успеет затормозить? Разве охранник, в чьем ведении – не одна тысяча метров, способен всегда все уследить? Даже если он очень сознательный, то спать-то ему все одно когда-то надо?
И хорошо, если только шпалу... А если бревно? Какой-нибудь доживающий свой век, неизлечимо больной старик или тяжело больная старуха... «Все равно, – скажут, – помирать не сегодня-завтра. Развлекусь-ка напоследок!»
Согласен, даже если охранник будет патрулировать на своем участке со скоростью сапсана, всегда можно найти время вылезти из кустов и учинить какую-нибудь гадость. Честно скажу, некоторые охранники так и рассуждают: «Кому надо, тот бревно все равно положит». И ни хрена не патрулируют. Пьют, загорают, удят рыбу, собирают грибы... Признаться, и я был грешен. В пьянстве-то я уличен не был, потому что никогда в нем не участвовал, но вот грибы... И раз уж сознался, хочу предостеречь любителей: не все грибы, что растут на пнях – опята. Даже очень на них похожие. Так что повнимательнее!
И чтобы любители железно-дорожных путешествий не раскисали, а террористы губу особенно не раскатывали, хочу их предостеречь: на каждую пару охранников выдается рабочий телефон. И если машинист или пассажирского, или грузового состава что-нибудь подозрительное на дороге заметит, тут же сообщит куда надо. Тут же сообщат нам. А мы – ребята молодые, здоровые...
На этом, пожалуй, можно мне повествование заканчивать. Кое-что о нашей работе читатель понял. Да может кто нас и видел из какого-нибудь поезда или из того же сапсана. Раньше мы работали в оранжевых манишках. Сейчас, чтобы с железнодорожниками нас не путали, переодели в зеленые. На левой груди – бляха, на правой – бейджик. При прохождении любого состава мы должны отойти на положенное расстояние, повернуться лицом и опустить руки по швам. Поза истукана или почетного караула, кому как удобнее. Причем хотя и вспоминается унизительно-приветственное «Ку» из данелинского «Кин-Дза-Дза!», мы, охранники, в этом ничего унизительного для себя не видим. И хотя придумали про сапсан загадку: «Едет бешеный, богатыми обвешенный», но понимаем: как ни крути, а едет наш кормилец, кормилец охранников.
Почитал я свою вторую главу и заметил: в отличии от главы первой у меня не было ни одного подзаголовка, ни одной подглавки. Подозреваю, читателя мучают сомнения на предмет причины такого сюжетного хода автора как творца. Развеиваю сомнения: забыл напрочь. Исправляюсь.
О моих новых друзьях-охранниках
Сразу скажу, как и везде, пьют не все. Но зато тот, кто пьет, как, наверное, везде, шарашит и за себя, и за того парня, который не пьет. Я имею ввиду Вована Пушкарева. Он, так же, как и Васька Тютчев на пичугинском стеклозаводе, любил кидать телефоны в стену, когда его мать ругала за то, что был пьян.
Мы Вовану даже табличку нарисовали:
номер поезда Время на Москву номер поезда Время на Питер
/направо/ /налево/
151 9.01 152 8.19
153 9.16 153 8.38
155 15.48 156 14.44
157 16. 03 158 14.59
159 17.30 160 18.16
161 17.45 162 18.25
163 21.47 164 21.03
165 22.02 166 21.20
Очень удобная табличка. Здание, где мы живем, на перроне расположено, между главными путями... Выходит из него Вован или уже пьяный, или еще не проспавшийся. Голова или бо-бо, или вовсе не соображает. Далеко разносится от него, от недовольного:
– Понастроили всякой муры! Нормальному человеку не разобраться!
Бац рукой в карман... А в нем табличка! В ней четко написано, куда ему поворачивать: налево или направо.
– Это-то понятно. – читатель может сказать. – Но зачем табличка вместила полное расписание сапсанов? Двух верхних строчек могло бы хватить! Не дураки же!
Потому и даю полное, что читатели – не дураки и увидят, сколько раз кроме патрулирования мы должны на платформу выйти. И не только на платформу. Примерно в километре по обе стороны от платформы есть два перехода. Они тоже – в ведении охранников, то есть нас. На них тоже люди могут под сапсан попасть, с работы домой или из дома на работу торопящиеся и налево – направо взглянуть забывающие.
И вот что интересно. Коли люди попадут под сапсан, то нас могут уже не только оштрафовать, но и уволить. А если под любой другой поезд... Мы по возможности всегда стараемся, конечно, всех предостеречь. Но, кажется, что начальников волнуют только сапсаны и что мы, охранники, должны обеспечивать беспрепятственное прохождение только сапсанов и после прохождения каждого докладывать помощнику дежурного оперативного: «Пост такой-то, время такое-то. На Москву или Питер без происшествий». Помощник оперативного, должен ответить: «Принято».
Мы для прикола, как сейчас говорят, придумали продолжение.
Охранник: – Сколько?
Помощник дежурного: – Что сколько?
Охранник: – Принято сколько?
Помощник дежурного: – А-а-а. Двести пятьдесят.
Охранник: – Принято.
Помощник дежурного: – Сколько?
Охранник: – Я на работе не принимаю!
Однако я отвлекся. Начал писать о новых друзьях-охранниках. Впрочем, почему отвлекся? Они-то как раз прикалываться и любят. Особенно Вован Пушкарев, когда протрезвится.
Стою как-то на переходе. Звонок на рабочем телефоне:
– Почему во время прохождения сапсана Вы не дошли до перехода? Да и одеты Вы были, положа руку на сердце, не по форме...
Я-то видел: на телефоне отсвечивался не дежурный оперативный и даже не помощник дежурного, а двадцать пятый пост, то есть Вован Пушкарев. Но черт его знает! Решил на всякий случай подыграть:
– Извините, – отвечаю, – больше такое не повторится...
Но сам думаю: «Не на того напал». Часика через три вхожу в помещение. Мобильник – у уха.
– Але, Степан Петрович? Сделай телевизор потише! Инспектор! Калдыбин!
И снова мобильник к уху.
– Кто сказал, опять пьяный? Вот он, трезвый, передо мной стоит! Вован, скажи Степану Петровичу, что ты – трезвый...
Вован в лице переменился. Руку к телефону тянет. А на нем-циферблат потухший. Пошутил я.
Но в сравнении с охранником двадцать шестого поста Виктором Угрюмовым я по вопросам приколов – мелкая сошка. Заскочила как-то к нам в рабочее помещение девушка Вована Пушкарева, когда тот был на посту. Разговорились.
– Хороший, – говорит девушка, – у меня парень. Как выпьет немного, становится еще лучше. Но как перепьет, хоть из дома беги. Дурак дураком. Хоть к наркологу обращайся.
– Зачем к наркологу, если есть я. Набирайте номер.
– Чей?
– Вована.
– Зачем?
– Сейчас узнаете.
– Здравствуй, Вован. Это я, твоя Аленка. Во-первых, я сегодня на пару часиков после работы задержусь. Надо зайти в компьютерный зал. А во-вторых, с тобой хотят поговорить...
– Але, Вован? Мне Аленка много о вас говорила. И как о человеке, и как об охраннике у меня создалось о Вас крайне положительное мнение. Но видите ли в чем дело... Я уже несколько лет работаю рядом с Аленкой и должен честно Вам сообщить, что все эти несколько лет я ее очень люблю и хочу, чтобы она была со мной. Сама Аленка раньше говорила мне, что Вас, Вован, она любит больше, но Вы так достали ее своей пьянкой, что сегодня она созналась, что меня любит больше. Извините, всего хорошего.
– Пойдет?
Виктор передал мобильник Аленке. Она заметно оживилась. Неизменившееся выражение лица Виктора продолжало соответствовать содержанию фамилии (напомню, Угрюмов).
– Я палку не перегнул?- забеспокоился он.
– Нет-нет. Все очень хорошо. Большое Вам спасибо. Дальше я сама.
Как Аленка была дальше сама, никто не знает. Но Вована Пушкарева с того момента пьяным и даже слегка выпимшим никто больше не видел. Но это проблемы Вована. Лично я свои записки писать кончаю и планирую этот факт отметить.
* * *
Писанина – как рыбалка. «Ловлю последнюю и домой!» Вытаскиваешь. «Как же домой-то теперь? Сейчас же еще крупнее клюнет!» Месяц назад поставил точку. «Все сказал, слава богу. Больше нечего». Но прошло время, съездил куда-то, поговорил с кем-то. И готово. Уже внутри сидит!
Но постараюсь недолго. Просто в каждой главе о пьянке пишу. Чтобы у читателя не сложилось впечатление, что железную дорогу охраняют одни алкаши, напишу о Виталии Горохове. Но напишу не только потому, что его никто никогда не видел выпившим, а видел ворочающим гири и штанги. Ничего в этом особенно интересного, особенно любопытного нет. Но прежде чем к этой гире и к этой штанге подойти, любит он слегка размяться с Ильченковым Юркой. Подойдет к нему, обхватит за шею и скажет при этом вежливо:
– Давай, Юрок, разогреемся для начала!
Юрок килограммов на сорок легче Виталия. Сидит, мирно читает и никакого желания разогреваться не имеет. Все его попытки вырваться из железных объятий товарища уходят только в слова:
– Отпусти, отстань, надоел.
А тот отпускать не торопится: нравится лицезреть молчаливое внимание наблюдающих. Лично мне наблюдать это каждый раз было неприятно. Невольно додумывалось за Виталия. Дескать, «вот я как могу! И никто из вас ничего не может сделать!» А нас, наблюдающих, – не много, не мало, шесть человек! И всякий раз, когда Виталик разогревался с Юриком, мне казалось, он не Юрика, он всех нас шестерых за шею держит. Сидим на своих кроватях, как боги на облаках. Те тоже наблюдают за терактами и ни во что не вмешиваются. Хорошо, Димка Орлов сообразил однажды:
– Юрка, а ты позвони инспектору. Пожалуйся на Виталика за то, что он руки распускает!
– А это будет называться стукачеством, – недовольно промычал Виталик, но Юрика больше не трогал. Инспектор – дело серьезное.
На этом бы наконец-то и закончить. Но интересно поведение Юрика. Он же – мужского пола, к тому же охранник. Его психика надломлена, пребывает в обиде на Виталика и заодно на весь белый свет. Виталика-то ему за шею не подержать и начинает он себе подыскивать партнера послабее, с кем бы можно разогреться перед поднятием штанги.
Одним словом, плохая штука – одиночество. Но коллектив – не всегда лучше. Соберутся в нем даже хорошие люди, но с одной вредной привычкой – покурить, и будешь с ними, с хорошими людьми, сидеть и дышать. Их же много, а ты – один такой, правильный!
Все, точка. Пошел я в магазин за колбасой. Какую купить, за сто пятьдесят рублей или за девяносто? Первая вкуснее, зато вторую организму перерабатывать легче: она уже похожа на г... не буду равняться на ведущих «Комеди Клаб», на...удобрение.
* * *
Сам-то я, конечно, не знаю, не жил, но говорят, при Сталине муж боялся жены, жена мужа, как бы веселый, но политический анекдот не дошел бы, куда не надо. Сталин был всем дороже человека, который – рядом. Что самое интересное, и у нас – такая же ерунда! Неосталинизм какой-то! Значимость инспектора выше человека, которой рядом, то есть напарника. Да это и понятно. Инспектор оштрафовать может! Один охранник даже объяснительную уже заготовил. Всегда ее с собою в кармане носит. «На всякий случай»,– говорит. И нам давал почитать. Цитирую по памяти.
«Начальнику ООО ЧОП
«Осторожно, злая собака» имени
Шарикова от охранника Клюева O.Б.
Объяснительная
Я, охранник Клюев Олег Борисович, не был виден на своих километрах во время проезда электрички такой-то такого-то числа, потому что был занят поисками дров на случай просушки после возможного дождя, после чего немного отдохнул на каком-то пеньке.
Кстати, пользуясь случаем, хочу заметить, что пункт инструкции об обязательном патрулировании с шести утра до двенадцати ночи с часовым перерывом на обед придуман бараном, уж извините за откровенность. Даже в армии восемнадцатилетние пацаны завтракают после зарядки и приведения помещения в порядок, то есть после восьми, а отбиваются, то есть ложатся отдыхать, в двадцать два. Я же должен завтракать сразу же, протерев глаза, полшестого и до двенадцати с часовым перерывом находиться в движении, то есть патрулировать. А длится вахта пятнадцать суток. Думаю, уже на четвертые на нашем месте завопил бы любой Аршавин.
И еще, пользуясь случаем, хотел бы заметить, что с момента, как я начал работать, стоимость, скажем, гречневой каши, увеличилась в два раза, сахарного песка – в полтора. Зарплата же осталась прежней».
Но про зарплату я с Олегом не согласен. Да, она осталась прежней. Но она все равно в два раза выше, чем у тех, кто работает не от Москвы, а на своем месте дома со своей семьей как нормальному человеку и положено.
Что касается остального, чего греха таить, в помещении лучше, чем на улице, тем более, в отапливаемом. Нам повезло. На нашем посту, на наших километрах есть весьма удобное помещение с печкой. Когда-то в нем жили железнодорожники, сейчас живет некто нигде не работающий Борис. Борис – с высшим образованием, много знающий, многим интересующийся, умеющий этим «много» в беседе пользоваться, но с одним довольно популярным в русском народе недостатком: иногда выпивающим, выпивающим сильно, да скажем прямо, напивающимся в доску с непредсказуемыми для окружающих последствиями.
Когда-то Борис занимался стрелковым спортом, как он сам говорил, был мастером спорта, неоднократным победителем различных соревнований. Насколько это было верно, не знает никто. Но то, что у него имелся арбалет и несколько винтовок, знали точно, поскольку в выпившем состоянии Борис ими часто пользовался, предварительно красочно обрисовав логическую необходимость этого.
Первый раз он несколькими выстрелами, до основания снес кирпичную трубу с выпавшим из нее кирпичем, не выдержавшим испытания ветрами и временем. Логическая необходимость стрельбы у Бориса выглядела так:
– Вы, желтые раздолбаи..! – (Читатель не дурак, понимает, автор относится к нему с уважением, дословного обращения не допускает: были не раздолбаи... А желтые – по цвету жилеток). – Сидите в избе, занимаетесь... (содержимое скобок должно быть примерно аналогичным предыдущему) вместо того, чтобы подготовиться к зиме, выложить нормальную трубу. Теперь-то вы ее, ха-ха-ха, выложите, потому что ее нет, а, значит, изба отапливается по-черному. Впрочем, я не удивлюсь, если, вы даже не знаете, что это такое, потому что, я уже говорил, вы есть раздолбаи, а стало быть, историю не учили.
– Допустим, что такое отопление по-черному, мы знаем и из истории, и из жизни: приходилось. – защищались мы.– Но как мы полезем на крышу, если любой проезжающий машинист может позвонить нашему начальству?
Следующие разы несли для «желтых раздолбаев» испытания более серьезные. Стрелял Борис несмотря на изрядное количество выпитого, точно. Пуля могла взъерошить землю в десяти сантиметрах от ноги, просвистеть в пятнадцати сантиметрах от уха, заставив первую содрогнуться в поджилках, второе – пошевелиться. Обоснованность выстрелов кроме природной лени «желтых раздолбаев» включала так же ненужность такого большого количества людей на земном шаре вообще и их, охранников, в частности, и предварялась примерно таким диалогом.
– Вас, несомненно, нельзя никуда пускать, даже в это заброшенное здание. Вы все испоганите, изгадите, оскверните! Для вас нет ничего святого! Даже яму для испражнений вы выкопали перед самым носом, подтверждая свою природную лень!
Поправка: «От носа – сто метров» оратором не воспринимается.
– Вам даже лень сбить на потолке облезшую штукатурку. Вы не прикоснетесь к ней, пока она не залетит кому-нибудь из вас в глаз!
Борис приподнимается на табуретку и, пытаясь доказать правильность своих слов на практике, водит стволом по обшарпанному потолку.
– ... И этот кто-нибудь из вас не ослепнет! Впрочем этот процесс можно и ускорить!
Затвор передергивается, ствол поднимается, пуля пролетает рядом с глазом представшего мишенью охранника, вызвав у последнего оправданные возмущения:
– Ты что, ... твою мать, совсем оборзел?
– А за мать я могу уже и не промазать! Ты хоть сам-то понял, что сейчас сказал?
– Да я-то понял. Борис, остановись! Сам посуди, в какой лени ты можешь нас обвинять, если сегодня мы – здесь, а завтра – по приказу начальства уже на другом посту?
– Хорошо сказал. Но еще не нашлось человека, который смог бы переговорить Бориса. Да что переговорить! Хоть в чем-то его превзойти! Потому что есть я, а есть вы, жалкие людишки! Обиделись? Они, видишь ли, завтра – на другом посту. А людям, которые придут сюда после вас, слабо доброе дело сделать?
– Сделаем, Борис, только не пали. У нас – жены, дети.
– Уговорили, на сегодня – отбой. Патроны кончились. Вам повезло. Но не понимаю, почему вы такие нервные? Я хоть раз в кого-нибудь попал? Или вы мне не доверяете?
И что самое интересное, мы доверяли. И из двух возможных вариантов – патрулировать или отдыхать под возможным огнем Бориса, часто выбирали второй, и ничего не могли придумать. Всегда пребывающий под легким допингом Борис думал лучше.
Когда во время очередной пьянки Бориса пуля застряла во второй стене помещения, оставив в первой сквозной смертельный след, мы в очередной раз пытались убедить Бориса остановиться:
– Мы понимаем, что возле потолка мы – вне опасности. Но если кто-нибудь из нас надумал бы в это время забить в стену гвоздь, встав на кровать..?
Пытались, но в очередной раз безуспешно.
– Я стрелял в муху на стене. А в помещении никого не должно быть. По инструкции вы должны в рабочее время не яйца высиживать, а патрулировать. Да, я люблю повыдрыгиваться. Да, я слегка сумасшедший, но согласитесь, не дурак...
Как Борис перестал быть «слегка сумасшедшим»
На нашей работе большая текучесть. Кого-то увольняют, кто-то увольняется сам в поисках лучшего места, кто-то устраивается, полагая, что здесь такое место и есть.
Борис всегда радуется знакомству с новым человеком. Никто не мог знать, насколько его радость была искренней, но и на лице, и в поступках она была видна. Казалось, и выпить, и закусить, и не один раз, он предлагал бескорыстно и от души. Мы-то уже помнили, что Ноздрев в «Мертвых душах» угощал Чичикова тоже вроде как бескорыстно и от души и за стакан с Борисом уже ни за какие деньги не садились, но и вновь заступившему ничего не говорили. Какой же дурак откажется от интересного бесплатного кино?
Когда же на работу, на наш пост устроился бывший афганец Дерябин Федор, артистическим выходкам Бориса пришел конец. Кино-то мы увидели, только финал его был насколько неожиданен, настолько и... Одним словом, всем нам, ветеранам поста, было немного стыдно перед поступком настоящего мужика.
– По стопарику за знакомство?- обратился Борис к Федору.
– Спасибо. Я не умею. Я буду требовать продолжения банкета.
На каждую из фраз Борис ответил так же четко и коротко:
– Пожалуйста. А кто умеет? Так и продолжим...
Мы предательски подталкивали Федора:
– Поддержи соседа. До сапсанов еще долго. Если что, подстрахуем.
– А вы? – задумался Федор.
– Мы свое уже попили. Да и много ли тут на всех-то? Мы уж лучше в другой раз, когда основательно подготовимся.
Угостив Федора несколькими стаканами и желая по привычке получить компенсацию в осознании своего превосходства под предлогом ненужности всех людей и его, Федора, в частности, навел ствол в центр лба.
– Давай мы сделаем так. – нисколько не смутился Федор. – Ты нажимаешь сейчас на курок, и я получаю право на преждевременный отдых. Но если ты не нажимаешь на курок, то просишь у меня и у всех присутствующих извинение за свои дебильные выходки и обязуешься впредь так больше никогда не делать. Я жду.
Не ожидавший такой предложенной альтернативы в продолжающемся банкете Борис смутился, задумался и опустил ствол.
– Ну ты силен!
– Дa не силен, а извините!
– Извините.
– Громче!
– Извините.
– А теперь пошел вон, в свою половину избы! И чтобы я тебя больше не видел!
Больше не увидите и автора, пока ему не пришлось просить трехкратное извинение у читателя за скупость мысли, скудность стиля, бедность слова а, главное, за то, что отнял время в век бешеной атаки информации.

 
ПРЕФЕКТУМ АСМАРАЛИС ИЛИ РАЗМЫШЛЕНИЯ ХЛОПКОВА ЮРИЯ
ДЛЯ САМОГО ХЛОПКОВА ЮРИЯ
На двадцать восьмом году жизни Хлопкова Юрия постиг нервный срыв. Двадцать семь лет прожил и слов-то таких не знал: срыв да еще и нервный. Не знал даже, что такое грусть, печаль, усталость. Любил, правда, поваляться возле телевизора на диване после работы, но то была усталость приятная.
А на двадцать восьмом началось! Сначала легкая тоска нападала вечерами, потом стала одолевать с трех часов и наконец переросла в гнетущее состояние, не отпускающее из мощных тисков беспросветного мрака с момента пробуждения... Юрий впал в жуткую апатию, стал чаще задумываться о смысле жизни, приходя только к одному, неприятному для себя заключению: на кой она ему нужна, впрочем, так же, как и он ей.
Все краски для него потускнели, голова потяжелела как у последнего алкоголика. И самое странное, причин для насколько внезапных, настолько и неприятных изменений в душевной погоде у Юрия не было. Где работал, там и работал. Где жил, там и жил. Как не было семьи, так и не собирался ею в ближайшее время обзаводиться.
Не найдя сил самому что-то изменить, Юрий вынужден был сходить на прием к психиатру. Когда тот выслушивал, то смотрел на пациента такими гипнотизерскими, такими рентгеновскими глазами, что Юрий, не очень серьезно относящийся в свое время к занятиям в школе, неожиданно вспомнил давно изучаемую характеристику ленинского взгляда по-маяковски: «В какого-то парня, в обмотках, лохматого, уставил без промаха бьющий глаз...» Правда, дальше память Юрия не могла восстановить: то ли этот глаз «душу с-под слов выматывал, а сердце тащил из-под фраз» что ли, наоборот, «выматывал с-под слов сердце, а из-под фраз тащил душу». Юрий верно решил рассудить логически, но еще вернее решил рассудить позднее, а пока послушать психиатра или зачем тогда было к нему и приходить?
– Все ясно, молодой человек, – понимающе и потому радостно, почти весело улыбнулся психиатр, – ваше состояние мне знакомо, я бы даже сказал, хорошо известно, и, главное, легко излечивается. Достаточно выпить одну ложечку моего бальзама. Это очень редкое лекарство. Оно не продается в аптеках, но своим больным я отдаю его почти даром, по чисто символической цене. Называется оно «Префектум Асмаралис», что в переводе означает «прошедшее Асмарала».
Врач поставил на стол темную бутылочку с непонятной Юрию надписью.
– «Асмарал» – футбольная команда. В свое время она перебралась из второй лиги в первую в значительной степени благодаря этому бальзаму, привезенному из Ирана одним из крупнейших нефтяных предпринимателей и впоследствии тренером команды (не буду называть фамилию: она – трудная, и знать ее Вам вовсе ни к чему). Важно знать другое: префектум Асмаралис создает невероятно расслабляющий и в то же время весьма стимулирующий эффект, когда другие лекарства или только расслабляют так, что хочется спать и ничего больше, или только возбуждают настолько, что глаза наружу вылезают, а в мозгу свободнее не становится.
– А разве такое возможно, чтобы одновременно и расслаблять, и возбуждать?
– Если бы было невозможно, я бы так и сказал, что невозможно. А раз такое возможно, то я и говорю, что так оно и есть. Но маленькое «но». Отведать бальзам можно: а) не позднее восьми утра; б) после легкого бега трусцой, продолжающегося по времени не менее пятнадцати минут (чем больше бегать, тем эффект от приема лекарства будет соответственно больше; но если бегать меньше пятнадцати минут, то эффекта не будет никакого) и, наконец, самое главное – в/во время бега надо обязательно что-то произносить: можно про себя, можно вслух, можно шепотом, можно кричать во все горло, но обязательно произносить! А для этого, как ты сам понимаешь, надо о чем-то думать.
– И как долго я должен пить бальзам и бегать по утрам, о чем-то рассуждая?
– Во-первых, не будем нарушать порядок действий. Сначала бегать и произносить, а уже потом бальзам. И не пить, а чуть-чуть отхлебнуть, не больше одной ложечки и ложечки не столовой, а чайной. Во-вторых, что касается «как долго», ничего конкретного сказать не могу. В каждом случае строго индивидуально. Кончится префектум Асмаралис, подойдешь, побеседуем.
Если сказать, что Юрий вышел из кабинета врача немного задумчивый, значит, согрешить перед истиной, потому что в тот момент он создавал о себе впечатление как о человеке, премного чем-то озабоченном. Такой озабоченно-растерянный вид могут иметь дети, только что разобравшие на части свою любимую машинку и теперь не знающие, как ее катать по полу, или взрослые, набравшие в лесу коробушку грибов и с невыразимым испугом перебросившие взгляд с нее на пробивающиеся сквозь ветви деревьев лучи солнца, пытаясь определить, в какой стороне дом. Уже и грибы не нужны, лишь бы выйти на тропинку, лишь бы не остаться на ночь в соседстве с волками и медведями. Впрочем, грибы не нужны только те, что растут на земле, а те, что лежат в коробушке, уже не выбросятся, сколько бы времени не пришлось петлять по лесу, потому что свои, потому что на них затрачено много сил и времени.
«Какое же оно маленькое, это «но», если надо вставать ни свет ни заря, бегать, да еще при этом что-то произносить?» – негодовал Юрий. Однако утром поднялся на час раньше обычного, одел спортивную форму и легкой трусцой посеменил по безлюдной улице к окраине города, мучительно размышляя о том, о чем бы ему поразмышлять. Но могут ли быть интересны размышления человека, не знающего, о чем бы ему поразмышлять? Бесспорно, могут быть интересны размышления влюбленного, особенно влюбленного безответно, что не один раз доказывалось гениями литературы. Могут быть интересны размышления человека, оказавшегося на необитаемом острове, который, если не будет размышлять, может и не выжить и даже наверняка не выживет. А размышления Хлопкова Юрия, размышляющего по совету врача, размышляющего только потому, что надо что-то произносить, могут ли быть кому-либо интересны, кроме его самого? Ответим честно: «Вряд ли». И так же честно поэтому их и озаглавим:
РАЗМЫШЛЕНИЯ ХЛОПКОВА ЮРИЯ ДЛЯ САМОГО ХЛОПКОВА ЮРИЯ
Утро первое
Так что же я все-таки должен произносить? Впрочем, мне ясно сказано: все, что угодно. Это дипломатическим работникам нельзя, что угодно, разведчикам… А мне можно. Кому еще можно? Писателям, наверное, общепризнанным. Все, что напишут, то, люди добрые, извольте и читать. Впрочем, «люди добрые» немного потеряли бы, если бы никто совсем больше ничего не писал. Тогда бы у них выкроилось время, чтобы почитать Овидия, Аристотеля, Назона, Плутарха, Данте, Рабле, Шекспира, Сервантеса, Паскаля, Руссо, Вольтера, Бомарше, Расина, Корнеля, Мольера, Гете, Гейне, Бальзака, Диккенса, Лермонтова, Пушкина, Гоголя, Тургенева, Достоевского, Чехова, Бунина, ...., то есть тех, кого прочитать обязательно надо, если не три раза, то хотя бы два, а если и не два, то хотя бы один, но только не наискосок, а очень внимательно.
А если вспомнить, что есть еще уйма увеселительно-развлекательных передач по телевизору, которые «добрые люди» тоже не против были бы посмотреть, и учесть, что кормить их, читающих Достоевского или сидящих у телевизора, вряд ли кто изъявит желание, то спрашивается, когда им читать произведения писателей, вновь появляющиеся?
И мне бы сейчас не бегать без дела, а почитать. Но психиатр посоветовал. Хорошо бы на бегу почитать, не надо было бы думать, о чем думать. Но неудобно, на бегу-то!
Однако чего же все-таки хотел этот заумный психолог, этот врачеватель душ человеческих? Как задумал помочь мне? Впрочем, ясно как. Основа жизни – движение. И ног, и мозгов движение. Но для чего перфектум, тьфу, префектум Асрамалис, тьфу, Асмаралис? Наверное, он должен сыграть роль чумаковской водицы. Встречаются иногда такие старушки: чуть что не так, не пойдет что-то в жизни, обидит кто или сама на себя обидится за забывчивость или рассеянность, сразу же за сердце хватается. Но съест таблеточку, и на лице – весна. «Отлегло, – скажет, – отпустило. Спасибо, господи, тебе и этой таблеточке!» А таблеточку ей можно подсунуть любую, но обязательно сказать, что от сердца. И мне, наверное, такое же лекарство подсунул врачеватель душ человеческих. Но я, как ни странно, начинаю верить в расслабляюще-стимулирующнй эффект расхваленного бальзама. Да и как ему, эффекту, не быть, если я должен пробегать без остановки не меньше пятнадцати минут? Насчет стимуляции, может, и неизвестно, может и спорно, но за расслаблением дело, наверняка, не станет.
Кажется, я начинаю понимать, отчего у меня все беды: я перестал радоваться жизни. Двадцать семь лет умел, и вдруг что-то оборвалось, вдруг разучился. Конечно, трудно радоваться, каждый день видя одно и то же. Но это же только кажется, что одно и то же! Жизнь не бывает одинаковой. Даже кошка, что бежит навстречу, бежит не так, как бежала вчера. Каждый ее шаг не похож на предыдущий. Как смешно она подергала лапкой, наступив в воду. Кстати, вчера воды не было, потому что не было дождя. Солнце в гордом одиночестве разгуливало по небу без привычного окружения белых подружек-облачков.
Все в этой жизни интересно, даже многосерийные сериалы с их одинаково-переживательным идиотизмом, с их четким делением на добрых и злых с обязательным мщением первых последним за содеянное теми зло, сопровождающееся обязательными комментариями сидящих у экрана: «Так ему и надо! Поддай хорошенько!». А то и вовсе: «Убей его, чтобы знал, как...» И не задумаются, как же он будет знать после того, как его убьют? Кстати, что же тогда в этих сериалах интересного? А то же, что и во всех сказках – борьба добра со злом с непременной победой первого. Дети любят сказки. А они – создания чистые, что попало любить не будут.
Ох! Устал с непривычки, но усталость приятная. Сколько там осталось? Все. Даже перебегал три минуты. Как быстро прошло время! Всем, кто не знает, куда его деть, отныне советую бегать.
Где Асмаралис? Точно, полегчало. Все сейчас могу. Горы сдвину, через моря переплыву. Одно жалко: рано или поздно помирать надо. А как бы хотелось дожить с планетой Земля до ее конца, который рано или поздно все-таки придет!
Утро второе
Как не хочется вставать! А что если сразу глотнуть Асмаралиса, без беготни, нахаляву? Чувствую, не сработает. Послаблению должно предшествовать напряжение. Так что, Юрок, потихонечку, легкой трусцой, как-нибудь, черточку не забудь.
Уже и рассуждать есть о чем. О богатом русском языке. До сих пор стоит в голове схема многочленного предложения, предложенная на школьной олимпиаде.
До сих пор не стерлось в памяти его содержание, придуманное мною: «Я учил русский язык напряженно и долго, когда все укладывались спать и в комнате замолкал телевизор, который притягивал к себе и потому отвлекал от предмета, и, наконец, передо мной последняя страница толстого учебника, над которым мне пришлось изрядно попотеть, потому что русский язык очень богатый (чего, увы, нельзя сказать обо мне – это уже вне схемы)».
О, могучий русский язык с его изъяснительными, определительными, обстоятельственными придаточными, подразделяющимися в свою очередь на придаточные места, цели, времени, причины..! С его приложениями, причастными и деепричастными оборотами, которые в одних случаях обособляются, в других не обособляются, и в каждом случае есть масса подпунктов и исключений!
Почему, скажите, уважаемые языковеды, и, главное, зачем, слово «страх» – мужского рода, а, скажем, «грусть», означающее не что иное, как тоже определенное состояние души, – женского? Понедельник – мужского, а уже среда – женского, воскресенье – и вовсе среднего рода, а обозначают одно и то же – дни недели?
Кто, кроме уважаемых языковедов, способен быстро и правильно ответить: забрать ребенка из ясель или яслей? Купить садовый инвентарь кроме грабель или граблей? Покрыть крышу толем или толью? Повесить красивый тюль или красивую тюль? Черт голову сломит. Хотя благодаря тому же могучему и гибкому русскому языку, у тех, кому удается установить с ним дружбу, тот же черт коромыслом по небу гуляет. И самый хвостатый черт, самое крутое коромысло у любимого мною Николая Васильевича Гоголя. До сих пор не забыл текст отрывка, с удовольствием выученного для школьного литературного вечера (бывает же такое: выученного и вдруг с удовольствием!), посвященного бессмертным «Мертвым душам». Как же там, дай бог памяти? «Вошедши в зал, Чичиков должен был на минуту зажмурить глаза, потому что блеск от свечей, ламп и дамских платьев был страшный. Все было залито светом. Черные фраки мелькали и носились врознь и кучками там и сям, как носятся мухи на белом сияющем рафинаде в пору жаркого июльского лета, когда старая ключница рубит и делит его на сверкающие обломки перед открытым окном; дети все глядят, собравшись вокруг.., а воздушные эскадроны мух, поднятые легким воздухом, влетают смело как полные хозяева, и, пользуясь подслеповатостью старухи и солнцем, обсыпают лакомые куски... Насыщенные богатым летом, и без того на всяком шагу расставляющим лакомые блюда, они влетели сюда вовсе не с тем, чтобы есть, но чтобы только показать себя, пройтись взад и вперед по сахарной куче, потереть одна о другую задние или передние ножки.., повернуться и опять улететь и опять прилететь с новыми эскадронами».
Начал Гоголь с Чичикова, перешел к фракам, сравнил их с мухами и так увлекся описанием последних, что забыл и о фраках, и о Чичикове. Причем у меня — ощущение, что Гоголь непостижимым способом выудил из моей головы мои мысли и самым наглым образом их использовал, потому что я давно думал о том, что мухи влетают в мою комнату не чтобы есть, а чтобы показать себя.
Я – не Гоголь, но меня тоже занесло неплохо: начал со сложных схем присоединения придаточных предложений к главному и друг к другу, а закончил их практическим применением Гоголем, после чего сами схемы не кажутся такими уж сложными и скучными. Впрочем, вполне возможно, что сам Гоголь не имел о них ни малейшего представления, однако описанные им далеко не самые симпатичные представители животного мира все равно предстают перед нами весьма любопытно. И насколько они любопытно предстают, насколько оригинально, коромыслом черт в его произведениях «гуляет по небу!», настолько мне непонятны обращения Гоголя в последние годы жизни к богу, если он и сам – бог. Впрочем я сейчас и вовсе обращаюсь за помощью к какой-то чумаковской водице, к какому-то зелью, которого и название не выговоришь. Но что удивительно, помогает.
Утро третье
Как говаривал один из героев того же Гоголя, очерчивая мелом вокруг стола круг, чтобы в него не проникла ведьма, «это только вначале страшно, а потом привыкаешь».
– Это только вначале трудно подниматься утром раньше обычного, а потом привыкаешь. – говорю я. – В первый раз – трудно, во второй – чуть легче, в третий – как будто так и надо.
О чем же мне сегодня..? О русском языке свое мнение высказал, некоторых проблем литературы коснулся... Пофилософствовать хочется, о смысле жизни порассуждать, о добре и зле. Впрочем, со смыслом все ясно. Как ни старались лучшие умы человечества отыскать, нет его самого по себе, как такового, и быть не может. И хорошо, что нет. И хорошо, что быть не может. Если бы был, надо было бы его искать. А найдешь, служить. А в абсолютной положительности сего действия я немного сомневаюсь. Я хочу радоваться этому яркому солнышку, этой зеленеющей травке, этому легкому ветерку, этому идущему навстречу человеку. Просто радоваться, просто видеть, просто чувствовать, но не умствовать о каких-то целях. Жизнь и без смысла, сама по себе, – прекрасна. Если бы все произносимое сейчас мною я записал бы, то обязательно поставил бы восклицательный знак, хотя больше люблю многоточие: оно подразумевает что-то недосказанное, непрожитое.
Конечно, хотелось бы создать что-нибудь такое, что никто не создавал, придумать, что никто не придумывал. Конечно, хотелось бы, чтобы кто-нибудь помянул тебя добрым словом хотя бы, потому что слава-то, родимая, давно разобрана. Причем на одного человека, какой бы талантливый и выдающийся он не был, приходится ее определенное, ограниченное количество. Пушкин – великий поэт, но нет такого человека, который бы каждый день всю жизнь читал одного Пушкина. Мы изучаем поэта в школе, перечитываем время от времени позднее, каждый год отмечаем его день рождения... Но все двадцать четыре часа о Пушкине не думаем. Мы думаем и о Чехове, и о Бунине, и о многом своем. А если все двадцать четыре в сутки мы обязаны были бы думать только о Пушкине, читать только Пушкина и восхищаться только Пушкиным, то рано или поздно мы стали бы ругать поэта самыми последними словами!
С добром и злом еще яснее. Живи, зарабатывай, гуляй, но через других не перешагивай. Не хами, не хулигань, не обижай. Проще некуда. Но покупать газеты и слушать новости страшно. Щедринский Иудушка в сравнении с некоторыми индивидуумами нашего общества предстает прекрасным человеком, а страдающий после убийства Раскольников Достоевского – ангелом. Сейчас убивают и не страдают. И не будем все валить на социальные условия и развал в экономике. Часто убивают сытые.
Деньги любят все. Но одни их зарабатывают для того, чтобы было на что кому-то сделать приятное. Если не накормить досыта, то хотя бы угостить. Если не всех, то хотя бы тех, кто рядом. Они рассуждают: «Я дам, и у меня, конечно же, убудет. Но как приятно увидеть улыбку на лице получившего! И если я буду давать часто, то сколько приятных минут могу получить!» Другие рассуждают по-другому: «Зачем я буду давать? Что мне с этого? Все добренькие — только с виду добренькие, только говорят, что любят давать, а на самом деле любят только себя! Вот я, дескать, какой добрый, какой щедрый!»
Люди добрые, стало быть, не всегда друг на друга похожи. Люди недобрые тоже бывают разные. Есть недобрые внешне, но где-то глубоко внутри, где-то очень глубоко у них что-то человеческое все-таки есть. Закроется такой недобрый в своей берлоге, чтобы одному наесться и напиться... Напьется, да и не выдержит, вылезет наружу, чтобы других угостить. Есть недобрые, которых трудно понять. Они напиваются, но когда вылезают из берлоги, то не только никого не угощают, но и, напротив, обижают. И, наконец, есть недобрые, которых понять совсем невозможно. Они не пьют, копят деньги, но, пригласив девушку в кино, озадаченно хлопают себя по карманам и извиняются за то, что забыли деньги на билет. После просмотренного за счет девушки фильма клянутся ей в любви, уверяют, что жить без нее не могут. Но на что же еще деньги и копить, если не для любимой девушки? Чтобы купить машину? Допустим. А дальше что? Самолет? Да кому вы такие на другом краю света нужны?
Впрочем, и люди добрые иногда так усердно свою доброту проявляют, такой горой за нее стоят, что, кажется, лопнут от усердия. До сих пор стоит перед глазами краснущее, перекошенное гневом лицо моего школьного учителя математики, который запросто мог съездить по голове указкой, если кто-то из учеников не мог решить задачу.
Славно я сегодня раздиогенился! Позор учителю математики! Слава психиатру! Слава префектуму Асмаралису! Всех нас, изнеженных и жизнью утомленных, надо с кровати поднимать пораньше, время от времени, и гонять по улицам. Сами-то мы, по своей инициативе, не всегда в состоянии... А кому-то, может, и по голове указкой не будет лишним.
Утро четвертое
Будь проклят этот психиатр с его здоровым образом жизни, если надо подниматься с кровати, когда хочется понежиться. Я и здесь, на мягком матраце, могу что-то произносить.
Помню, в далеком детстве я так же лежал в кровати, но мне, напротив, очень не хотелось засыпать. Я просил маму рассказать мне сказку. Мама только что пришла с работы, и ей очень не хотелось рассказывать. Она просила ее отпустить, я просил ее рассказать, и мама сдалась.
– Жил-был Ермошка, – начала она.
– Знаю, знаю, – перебил я, – он пошел в лес, заблудился и встретил разбойников. Не хочу эту сказку, она – неинтересная.
Я врал, сказка была интересная. И хотя мама уже рассказывала мне ее, она умела делать это так, что ее можно было слушать и два, и три, и четыре раза. Каждый раз она рассказывала по-другому, каждый раз придумывала что-нибудь новое. Сказка была интересная, но короткая. Я хотел подольше не спать, подольше слушать. Мама хотела отдохнуть и умышленно выбрала самую короткую сказку. Но я разгадал ее хитрость.
– Ну что же, хорошо, – немного сердито и все же сдержанно сказала мама, – я расскажу другую сказку, но она очень длинная. Дай слово, что дослушаешь ее до конца.
Обрадованный, что сказка будет длинной, я дал слово, зная, что неинтересно мама рассказывать не умеет. Я был уверен, что сдержу его, но все обернулось по-другому.
– Жил-был очень бедный, но очень счастливый пастух, – начала мама.
– Разве может быть такое, чтобы и бедный, и счастливый?- возразил я. – И почему бедный, если у него была работа?
– У него было много коров. Это верно. Но ни одна из них ему не принадлежала. Он любил своих коров, любил травку, по которой они гуляли, любил деревца, под которыми отдыхал, любил голубое небо, любил выискивать в белоснежных облачках знакомые фигурки и поэтому был счастливый.
Однажды пастух должен был перегнать свое стадо через глубокий ров. А вместо моста лежала одна узенькая дощечка, настолько узенькая, что пройти по ней могла только одна корова.
Дальше начинается самое интересное. Пошла через ров первая корова. Наступила первая корова первой ногой, дощечка прогнулась...
Мама выдержала паузу и продолжила с нарастающим напряжением:
– Наступила первая корова второй ногой, дощечка прогнулась еще больше. Корова покачнулась, но с трудом удержала равновесие.
Мама выдержала паузу еще дольше и придала голосу еще большее напряжение. Причем мне показалось странным: чем больше напряжения звучало в голосе, тем он становился тише.
– Наступила первая корова третьей ногой. Неожиданно подул сильный ветер. Дощечка заскрипела, корова снова покачнулась...
Я замер в ожидании того, что будет дальше, мне ясно представилась тоненькая, узенькая дощечка, толстая, неуклюжая корова, лежащие под ней далеко внизу огромные камни.
– Наступила первая корова четвертой ногой...
Мама облегченно вздохнула и радостно закончила:
– Прошла первая корова.
Затем вновь придала лицу озабоченное выражение, голосу – прежнее напряжение и, вытерев проступивший на лбу пот, продолжила:
– Пошла вторая корова. А была вторая корова еще более толстая и неуклюжая, чем первая. Пошла вторая корова первой ногой.
Я, едва успев перевести дыхание после удачного перехода первой коровы, вновь весь превратился в слух, не менее самих коров переживая за их судьбу.
– Пошла вторая корова второй ногой. Неожиданно подул ветер, еще более сильный, чем когда шла первая корова. Дощечка затрещала. Пастух закрыл глаза... А когда их открыл, корова была на другой стороне рва. Значит, как ты сам понимаешь, она вполне благополучно наступила и третьей ногой, и четвертой.
– Но если дощечка затрещала, значит, могла и сломаться?
– Не могла. Пастуху показалось, что дощечка затрещала. На самом деле она только заскрипела от ветра. А теперь начинается самое интересное. Пошла через ров самая неуклюжая, самая толстая третья корова. Кроме того, что она была самая неуклюжая и самая толстая, она еще и прихрамывала на одну ногу: может, где споткнулась, может, еще что, кто знает... Наступила третья корова первой ногой. Наступила третья корова второй ногой. Наступила третья корова третьей ногой. Наступила третья корова четвертой, больной ногой. Пока третья корова шла очень спокойно, и с погодой ей везло: ветра не было, и дощечка под ней не трещала. Так бы и шла третья корова спокойно и уверенно, если бы не больная нога. Пастух, зная о ней, даже не закрыл глаза. Он вовсе отвернулся, чтобы не видеть... А когда повернулся, радости его не было предела: и третья корова успешно перешла ров.
– А как же нога?
– Прошла, наверное. Дальше еще интереснее. Пошла четвертая корова.
Наступила четвертая корова первой ногой...
– Я знаю, – не выдержал я, – наступила четвертая корова второй ногой, наступила четвертая корова третьей ногой, наступила четвертая корова четвертой ногой, прошла четвертая корова. А сколько всего было коров?
– А всего коров было сто одна!- с ехидным удовольствием отчеканила мама каждое слово, особенно выделяя интонацией и ударением «сто одна». – И ты дал слово дослушать сказку до конца.
– Но это же неинтересно!- взмолился я. – Давай лучше про Ермошку.
– Пастуху тоже неинтересно было наблюдать за коровами, но иногда в этой жизни приходится делать то, что не хочется. Я сегодня очень устала и хочу отдохнуть, но должна рассказывать сказку.
Я опустил глаза, первый раз в жизни извинился и больше никогда не приставал к матери, если видел, что она устала.
Заниматься бегом уже некогда: пора идти на работу. А раз не бегал, то и бальзама не заслужил. Прикасаться к нему не буду. Неужто без него я уже ни на что не способен?
Утро пятое
С каждым днем верю психиатру все больше и больше. Вчера не сделал зарядку (не то что пятнадцатиминутную, а и вовсе не соизволил с кровати подняться), не глотнул Асмаралиса, и весь день прошел плохо, из рук вон плохо, с ощущением внутренней тюрьмы. Навалившаяся вялость, связавшая по рукам и ногам, спячка, по десять раз на дню чередующаяся с необъяснимой злостью и раздражительностью, сполна отыгрались на мне за радости, полученные в предыдущие дни. И если сейчас срочно не прополоть душу, не вырвать из нее сорняки, то хорошего урожая добрых чувств и положительных эмоций она может и не дать. Поэтому обуваю кроссовки (раньше думал, что они от слова «красиво», а теперь точно знаю, что они от слова «кросс») и вперед, на окраину, где поменьше людей и любопытных взглядов, хотя в последнее время их везде хватает.
Произносить, произносить... Но разве бывает такое, когда мы ничего не произносим? Наверное, бывает. И все-таки произносить одному, когда тебя никто не слышит, несколько скучновато. Человек так устроен, что ему необходимо, чтобы кто-нибудь его слышал. Хотя бы иногда. Скажи любому писателю: «Все, что ты пишешь, никто никогда не прочитает», – сразу бросит писать, а если и не бросит, то сникнет без сомнения. Бывают, конечно, дни, когда не хочется, чтобы кто-то тебя слышал, а даже, наоборот, хочется, чтобы никто не слышал и, главное, не лез в душу. Сидишь в один из таких дней в своей конуре, радуешься, что никто не мешает. Но услышишь вдруг звонкий смех за перегородкой, и так захочется узнать, по какой он, собственно говоря, причине. Постучишься в дверь, якобы спросить соли или спичек, войдешь, послушаешь и подумаешь: «Чего рвался-то, ничего интересного». Махнешь рукой, уйдешь в свою конуру, а внутри опять подмывает: «А вдруг это они при мне только скучно говорили, а сейчас о самом интересном и начнут?»
Хорошо подумалось, и на душе легче, и все радует. И пробивающееся через легкие облачка солнышко, и даже грязная лужа, в которую чуть было не наступил, любуясь солнышком, и девушка, которая идет мне навстречу. Правда, в последнем случае тяжелее. Девушек много, все они красивые, все нравятся, а как же быть с той единственной, что должна стать второй половинкой? И вдруг найдешь свою половинку, но для нее таковой не окажешься? Будешь переживать, мучиться. Здесь важно посмотреть на себя со стороны и вовремя вспомнить: «Любовь – это счастье, а счастье – река, в которой купаются два дурака». А вспомнив, добавить: «И я им не буду, хотя бы пока». И что интересно, среди тех, кто в той реке купался, были и Тургенев, и Достоевский, и Шекспир...
Ох, аж вспотел. Понять бы, от чего: от бега, от внешности девушки, которая шла навстречу, или от возникших по этому поводу мыслей? Пожалуй, все-таки от внешности девушки: уж очень она красива! Может, конечно, и у нее есть недостатки. Может, лишний жирок прячется под кофточкой. Она же не носится, как я, по улицам. Но об этом почему-то не хочется думать, хочется отогнать мысли о ее несовершенстве, оставив одну, что она светла, чиста и красива. И мне бы надо не рассуждать, не произносить про себя, а остановиться, сказать что-нибудь такое, от чего бы она улыбнулась и стала еще красивее и светлее. Но для этого нужен особый настрой, особый подъем, а я еще пока не пил Асмаралис (похоже, после прохождения бегово-бальзамовой терапии мне придется проводить курс лечения по освобождению от физической и психологической зависимости от водицы с хитрым названием).
Кстати, неплохо было бы, если бы бальзам назывался не «Асмаралис», а «Торпедус», потому что в футболе я болею не за «Асмарал», а за «Торпедо». Интересная штука, между прочим, получается. Мне очень нравится, как играет «Спартак». Все в «Спартаке» нравится: и подбор игроков, и каждый из них в отдельности, и тактика, построенная на мелких передачах, чередующихся с длинными. А в «Торпеде» не нравится ничего: ни игроки, ни сама игра. Но болею я за «Торпедо». Может быть, потому, что в «Торпедо» когда-то играл Стрельцов? Может, по той же причине, что и Ромео полюбил Джульетту, то есть неизвестно, по какой, полюбил, и все тут, и знать больше ничего и никого не желает? Может, потому, что мне не нравится, когда у одних все, а у других ничего (наверное, по этой же причине я хочу, чтобы Каспаров проиграл в шахматы, хотя, думается, что он мне плохого сделал)?
Впрочем, футбольным фанатом я не являюсь. Проиграет «Торпедо», выбрасывать телевизор из окна не буду, но одну мысль выскажу. Если бы я был тренером, то запретил бы футболистам радоваться после забитого мяча. Смотришь иной раз футбол, забивает команда гол, его автор сальто от радости делает, другие тут же последнего в объятья заключают. Кому места для объятий не хватает, тот сверху на товарищей запрыгивает, рискуя нанести им травму, а самому свалиться на газон. Но проходит немного времени, иногда тридцать минут, иногда и того меньше, и команда уже пропускает гол. На только что светящихся радостью лицах чуть ли не текут слезы. Спорт есть спорт: только что забил ты, и тут же забили тебе. Так зачем же преждевременно и радоваться? Закончился матч, на табло – победный счет, тут и ходи колесом сколько угодно, тут и обнимайся, тут и прыгай от радости. Чем сильнее команда, тем меньше она будет радоваться своему успеху, принимая его как нечто само собой разумеющееся.
Славно сегодня подумалось, хорошо «попроизносилось»: день должен быть удачным, относительно удачным, то есть удачным относительно дня других людей, так как у кого-то он обязательно будет не очень удачным, а у кого-то и вовсе неудачным. В противном случае день был бы удачным абсолютно.
Утро шестое
Не все коту масленица! Семьсот метров пробежал, и ни одной мысли кроме «о чем бы подумать?» мой мозговой центр не посетило. Может, и посетило, но, видимо, ничего не встретив, не солоно хлебавши, его покинуло. Как все-таки печально, когда ни о чем не думается! Пусть мысли будут самые печальные, самые неприятные, но пусть будут! Большинство из нас устроено зачем-то так, что надо все время что-то преодолевать. Человек, никогда в жизни не пивший и не куривший, бывает менее радостен, чем тот, кто считает дни, когда не пьет и не курит: «Ай да я, ай да сукин сын! Четыре дня прошло, а я ни в одном глазу! А вчера и не курил аж до самого обеда! Чем не герой?» А я – далеко не герой, не знаю даже, о чем поразмышлять. Вот вышка телевизионная. Интересно, смог бы я на нее забраться? Наверное, смог бы, если бы было для чего. Или сказали бы: «Не заберешься за тридцать минут, расстреляем! Время пошло!» Или «Не заберешься, мать тяжело заболеет». Враз бы был на верхней площадке. Слава богу, не горы, лестница есть. Перебирай себе руками железные прутки и думай о чем-нибудь приятном. Но если сказали бы: «Заберешься, – учителям, врачам, шахтерам... зарплату будем платить вовремя, а пенсионерам – пенсию, причем достойную», не полез бы, не поверил: обманут. Что же это, право, в стране делается? Какие-то подонки, которых за транжирование народных богатств сажать надо, английские футбольные клубы покупают, а люди умные, талантливые, трудолюбивые, специалисты с красными дипломами никому не нужны! Даже тот пес, что бежит сейчас навстречу, и тот наверняка получит от своего хозяина миску супа, если он, конечно, не бездомный. Хотя пес, кажется, все-таки бездомный. Уж очень он тощий, и уж очень злые и голодные у него глаза. Настолько злые и настолько голодные, что как бы он меня сейчас... Может, правда, лучше на вышку..? Я – не трус. Было бы для чего, дрался бы с этим псом с храбростью лермонтовского Мцыри, вступившего в схватку с барсом. Но это если бы было, для чего. А так откусит он мне в честном бою полноги, и кто меня, полтораногого, кормить будет? Выскажу мысль не намного мудрее, чем «дважды два – четыре», но не должны четвероногие друзья быть предоставлены сами себе. Каждый должен иметь своего хозяина и смотреть на мир добрыми глазами, какими смотрел пес одного моего знакомого. Когда хозяин почесывал толстые бока Дружка, тот от удовольствия заваливался на спину, вытягивая лапы. При этом хозяин приговаривал: «А ну-ка, Дружок, покажи хозяина пьяного!» Он так часто занимался с собакой, что та, услышав знакомую команду, тут же заваливалась на пол, конечно же знать не желая, каков хозяин пьяный, но очень желая, чтобы ее почесали. Мой знакомый играл на этом, уверяя, что когда Дружок распластывался на спине, то не просто показывал его пьяным, но и чувствовал то, что чувствовал он: и как тяжело, и как стыдно, и как хочется опохмелиться.
Конечно, в исполнении этой команды большая заслуга принадлежала самому хозяину, умеющему поймать настроение собаки. Но иногда Дружок и сам, без команд, совершал поступки, достойные похвалы. У моего знакомого – частный дом, на калитке – звонок, кнопку которого нажимали гости, когда приходили. Тут же из форточки высовывалась собачья морда и поворачивалась в сторону калитки, потому что только так и можно было увидеть, кто же (конкретно!) идет в гости. Хотя не совсем понятно, зачем Дружку надо было знать, кто идет в гости, если он одинаково радуется всем, весело виляя хвостом. Для него плохих людей не бывает. И он прав. Только плохих, как и только хороших, не бывает. Когда одним из гостей был я, мне казалось, что Дружок понимает все, что я говорю, а сам не говорит только потому, что мы, люди, настолько заняты или настолько ленивы, что никак не желаем их, животных, обучить своему языку. Правда, всякий раз, когда Дружок смотрел на меня своими преданными добрыми глазами, мне хотелось, чтобы он смотрел не на меня, а в ту сторону, куда смотрю я. Но он смотрел только на меня или на ту кость, которую я ему давал, как бы упрекая нас, людей, в том, что мы требуем от животных больше, чем они могут.
Утро седьмое
Зарядка, запланированная, как пятнадцатиминутная, оказалась сегодня двухчасовой. Встретил одноклассника и проболтал с ним все это время, не считая самого бега.
Грустно подумать, но если бы не мои душевно-мозговые загибы, я бы никогда не посетил психиатра, никогда бы так рано не выбежал на улицу. Если бы не выбежал на улицу, может быть, так никогда бы и не узнал, что мой бывший одноклассник Фокин Лёшка живет на соседней улице и, может быть, так никогда бы его и не увидел. Будь проклята чертова урбанизация, раскидавшая всех по квартирам, привязавшая к «голубым ящикам», к мелким заботам, идущим часто не дальше текущего счета, от которого, впрочем, тоже никуда не денешься. Был я как-то на одной лекции. Лектор говорит: «Перестали люди общаться в наше время. Если я предложу посмотреть интересный фильм, а после просмотра обсудить, то что же будет? Вы посмотрите, скажете: «Нормалёк! Спасибо!» И на этом обсуждение закончится». И он прав, этот лектор.
Лешку я узнал сразу, хотя и прошло немало лет. Узнал по черным, выразительным глазам, по-доброму смотрящим на окружающих и помогающим их владельцу влюбить в себя самых восторженных девушек, по не менее черным кудрям, лежащим на сильных плечах, выросших на гимнастических снарядах. Я узнал Лешку по походке, сопровождающейся легким и высоким взлетом кистей рук перед грудью, как будто он продолжал маршировать в армии, с последующим их резким падением, настолько резким, что казалось, будто они желают освободиться от чего-то очень им мешающего.
Правда, в армии, как я узнал позднее, Лешка никогда не маршировал. Но об этом я узнал позднее, а пока только помнил, что в школе ему всегда все давалось сразу, с первой попытки, чему мы, одноклассники, завидовали. С первой попытки он выполнял на гимнастических снарядах сложные упражнения. С первой попытки решал не менее сложные задачи по математике. И даже вовсе не делал попыток, чтобы влюбить в себя понравившуюся ему девушку, потому что она влюблялась в него первая. Когда же она, измученная его бесконечными донжуановскими походами, отказывалась от него, Лешка никогда не расстраивался. Лешка вообще никогда не расстраивался, вызывая этим зависть и злобу у многих, особенно у занимающих на социальной лестнице клеточку выше.
Увидев Лешку, я забыл про свою зарядку, и мы уселись на лавочке возле футбольного поля, по которому до глубокой ночи гоняли мяч в детстве. Только тут я заметил, что лешкины щеки, горящие раньше ярким румянцем, приобрели неприятный глазу желтоватый оттенок. Такой же неприятный, но коричневый оттенок приобрели зубы, видимо от неумеренного курения. И хотя характерных следов неумеренного пития его внешность не имела, из разговоров с Лешкой я понял, что он не был сторонником трезвого образа жизни.
– Ну где ты, как ты?- дружелюбно приступил я к допросу.
– В школе ты меня помнишь. – так же дружелюбно (по-другому, мне всегда казалось, он и не умел) начал Лешка, прикурив сигарету из дешевой, мятой пачки «Астры». – Отслужил, женился, развелся.
– А если поконкретнее?
– Поконкретнее?- печально задумался Лешка. – Служил в танковых. Гоняли до потери пульса, особенно в первое время. Но я все это дело обошел.
– При штабе писарем?
– Если бы. В сушилке письма писал дембелям, точнее их девушкам.
– От имени этих самых дембелей?
– Вот именно. Красивые письма писал. О том, какие они прекрасные, единственные и неповторимые. О том, как я, то есть один из дембелей, их любил, как жить без них не мог. Писал девушкам, которых никогда не видел.
– Как же у тебя рука-то поднималась?
– И сам сейчас не пойму. А тогда... Наверное, не хотелось «духом» быть, «шуршать» с утра до вечера. А то и до темна. А то и до утра.
– Ты же никогда не боялся работы. На брусьях такое вытворял!
– То на брусьях. А посмотрел бы ты на мою физиономию, когда я тащил из магазина авоську с картошкой.
– Тоже надо!
– Этого «надо» я никогда и не любил. Писал я, значит, письма. Долго писал. Когда фантазия кончалась, ходил в библиотеку, чтобы подпитаться выдержками из классиков. На том и погорел. Переписал, помню, признание Эмиля Софье из Руссо. И так получилось, что девушка дембеля этот роман читала и сходство смогла установить. И ладно бы только сходствo, a то полное совпадение, слово в слово, буква в букву, знак в знак. Девушка написала своему другу гневное письмо, потом нашла другого друга.
– Тебя дембеля не убили?
– Поколотили, конечно, сильно. Но это было не единственной расплатой за мою деятельность на «литературном поприще». Уже вернувшись на гражданку и встречаясь со своей девушкой Лидой, которая честно ждала меня два года...
– Может, не честно? Как это можно узнать?
– Честно. Я в людях еще не ошибался. Да и какая разница, если я ее сильно полюбил?
– В школе мы знали, что все девушки любили тебя?
– То в школе, а в армии я полюбил Лиду, сам не знаю, за что, может быть, за теплые и нежные письма, которые она мне писала.
– Может, тоже у классиков списывала или подруги помогали?
– Нет, конечно. Когда человек сам пишет, сразу видно.
– Почему же не увидели любимые девушки дембелей?
– Сам удивляюсь, хотя и предполагаю, что, может быть, и видели, но не хотели в этом признаться. Поверь мне, письма были очень красивые. Насколько тяжелые были наряды, настолько красивые были мои письма, которые дали мне возможность в эти наряды не заступать. Письма не могли не нравиться девушкам, а они, скорее всего, даже не хотели задумываться, насколько те письма правдивы и искренни.
– Но ты сказал, мордобой, устроенный дембелями, был не единственной расплатой за твои лирические сочинения?
– Об этом я уже начал. Но ты меня перебил. Вторую расплату я устроил себе сам. Однажды я изрядно подпил, и из меня вылилось то, что из трезвого не вылилось бы никогда. Я рассказал Лиде, как ловко устроился в дембельской сушилке, про свое «литературное творчество», совершенно в ту минуту позабыв, что ей писал из армии совсем другие письма о том, как успешно преодолевал армейские трудности, работал в нарядах, метко стрелял на учениях...
– Однако, ты – мошенник.
– Подлец я, а не мошенник. Именно так и сказала мне Лида после моего честного признания и не захотела со мной больше встречаться. Она сказала мне, что я читал не те книги, что надо было читать Чехова, который учил «выдавливать из себя по капле раба». А я добавил после того, как она хлопнула дверью: «Не раба, а совка». Но начал не выдавливать, а пить. И не по капле, а ведрами. Пить и встречаться с женщинами легкого поведения. Мать ругала, плакала, предостерегала. Протрезвляясь, я соглашался, поддакивал, обещал начать новую жизнь, но помнишь, есть у какого-то поэта стих про козу, которая, дословно не помню, но примерно «... лезла в огород, а когда ее осуждал народ, то смущалась коза-ягоза, опускала вниз сразу глаза. Но когда расходился народ, она снова шла в огород?»
– А ты, выслушав мать, снова шел в магазин?
– Мне идти даже не надо было. Я автослесарем работал. Там сразу наливали. Отремонтируем одну машину, выпьем. Отремонтируем вторую, выпьем.
– Отремонтируете третью, выпьете?
– Верно, сколько машин, столько и тостов. Правда, когда кончался рабочий день, освежался, бродил по улицам. Ждал, когда вся гадость из организма выйдет. Но освежившись, шел в ресторан. Денег в карманах всегда было много.
– Это плохо?
– Получается, плохо. На работе еще как-то сдерживался: надо было что-то делать. А железки свои я, кстати, любил и кое-что соображал.
Рабочие со стажем не раз совета спрашивали. В ресторане же я отрывался, хлебал досыта. Если сказать образно, то корка хлеба уже в горло не проходила, потому что во рту плавала, потому что уже до краев... Но уходя домой, бутылку с собой все равно прихватывал, прятал ее в туалете и в перерывах между материнскими нотациями посасывал.
– Так поди же и не в радость уже было?
– Какая радость! С утра в башке одна мысль: где бы, как бы... Представляешь, Юрка, так почти пять лет и каждый день!
– Представить трудно, но факт, вижу – живой!
– Живой, а вот друг на моих глазах от этого дела дуба дал. Инфаркт. И меня такая участь поджидала. Но не было бы счастья, да несчастье помогло.
– А без несчастья счастью уже было не пробиться?
– Увы. Одним словом, случилось то, от чего предостерегала меня мать. Однажды, в очередном пьяном угаре я подвозил, уж не помню, куда, в автомобиле своего друга очередную подружку. Она, тоже будучи навеселе, стала доказывать, что я плохо веду машину, а потом и показывать, как надо вести. Дернула за руль... А был март месяц. После очередной оттепели немного подморозило, и дорога превратилась в сплошной каток. Машину повело, а тут грузовик навстречу. Я – на тормоза... Что было дальше, вспоминать не хочется. Девушка скончалась на следующий день после аварии. Я шесть недель отлежал в больнице с двумя переломами. Но лучше бы скончался я. У девушки осталась больная мать и пятилетний ребенок. Теперь я до конца дней своих должен работать на эту семью, которой принес такое горе. Такая вот клюква с сахаром!
– Клюквы вижу много, а сахара совсем не замечаю!
– Как это ни странно, несмотря на муки совести, терзающие меня днем и ночью, только после этого случая, когда меня так сильно шарнуло по голове, точнее, когда я сам подставил голову под это «шарнуло», жизнь у меня пошла лучше, чем раньше, когда я пребывал в безудержном пьяном веселье. Отбыв наказание, я поставил себе цель стать сыном для бедной женщины и отцом для несчастного ребенка, хотя и понимал, что заменить первой дочь, а второму мать я, конечно, не смогу никогда.
– Выходит, в твоей семье сейчас две матери и один ребенок?
– Одна мать. Моя умерла, когда я сидел. Не выдержала.
– Извини.
– Ты извини, что выслушиваешь такое. Ох, Юрка, если бы ты знал, как это тяжело каждый день смотреть в глаза людям, видящим в тебе убийцу родного им человека.
– Чем я могу помочь тебе, Лешка?
– Помочь себе могу только я сам, если не допущу больше ошибок в жизни, которая, как я увидел только недавно, все-таки прекрасна.
Утро восьмое
Весь вчерашний день не выходил из головы Лешка, а ночью снились кошмары с перевернутыми машинами. В одной из них находился Лешка, рядом истекала кровью девушка. Я пытался открыть дверьку, но ручку заклинило. Я выбил стекло, вытащил девушку. К машине подошел военный с толстой книгой и вежливо предложил:
– Не желаете ли, молодой человек, почитать Толстого? Тут есть кое-что интересное о Наташе Ростовой. Ваш друг вполне может использовать...
«А зря все-таки Лида от Лешки ушла. – подумал я, проснувшись и немного придя в себя. – Письма писал чужим девушкам? Так не сам же, просили... Не бегал по нарядам и окопы не рыл? Но в армии всеобщий бардак не только из-за «лешек».
Все-таки странная штука, интерес. Чаще проявляется там, где что-то неправильно, где что-то не по закону, где что-то нарушается. Я не писал писем чужим девушкам, никто из-за меня не пострадал. Но встретился с одноклассником и рассказать нечего кроме того, что ношусь по утрам как угорелый. Если сказать, «мы пошли в поход, у нас были тяжелые рюкзаки, пятнадцать километров мы шли пешком, три километра переправлялись на плотах по реке, десять километров шли густым лесом», то все будет, конечно, правильно, но скучно и кроме нас самих никому не интересно.
А если сказать по-другому. Например: «Мы пошли в поход, сели в электричку, напились, приехали, поставили палатки, опять напились, ели из одной тарелки и первое, и второе, и третье, чтобы не мыть. Говорили сначала о политике, потом о футболе, потом о своем:
– Послушай, куда мы едем? Что-то палатка шатается.
– Ты что, сдурел? Мы никуда не едем!
– А я сейчас вылезу и проверю!
– Не вылезешь!
– Это почему же?
– Потому что не сможешь, потому что перепил!
– Я не могу? Ты меня плохо знаешь! Скажу больше, ты меня совсем не знаешь!
– Где ты так долго был?
– Я вылезал наружу.
– Да ну?
– Я те говорю. И я тя зауважал, потому что ты прав: мы никуда не едем.»
Если так сказать, то станет ясно, что так ходить в поход нельзя, так ходить в поход неправильно. Но слушается интереснее!
Как бы то ни было, Лешке уже не поможешь. Сам виноват, сам пусть и выкарабкивается, а я побежал заниматься своим здоровьем. Любопытно, какое здоровье важнее, душевное или физическое, и что первостепеннее в душевном – ясность мысли или глубина чувств? Впрочем, не может быть одно важнее другого. Не может быть что-то первостепеннее. Будет одно, будет и другое. Хотя часто инвалиды, люди безногие, безрукие, слепые или глухие проявляют такую силу духа, такое душевное здоровье, такую гибкость мысли и такую глубину чувств, что дай бог абсолютно здоровому. И наоборот, человек может быть абсолютно здоровым, но проявить такую душевную низость, подложить кому-нибудь такую подлянку, что тот кто-нибудь подумает, зачем бог ему это здоровье и дал.
А зачем мне здоровье? Для чего я воздерживаюсь от курения, алкоголя, бегаю по утрам? Чтобы иметь возможность зарабатывать деньги и растить потомство, которое..? Которое в свою очередь тоже будет зарабатывать деньги и растить потомство... Так до бесконечности, а я ничего этого все равно не увижу, сколько бы сейчас не бегал! Стоп! Это уже было, об этом я уже думал. Не надо рассуждать о смысле жизни, надо ей радоваться, как радуется эта порхающая навстречу женщина, которая вся светится и снаружи, и изнутри. И еще бы ей не порхать, еще бы ей не светиться, если у нее такая талия, такие ноги! Стоп! Это уже тоже было, об этом я уже тоже думал.
Ха-ха! Да это жe Наташка Спиридонова! Везет мне в последнее время на встречи с бывшими одноклассниками! Похоже, сегодня моя зарядка опять затянется. Сколько лет прошло, а Наташка почти не изменилась. Такие же черные как ночь ресницы. Такой же играющий на щеках румянец. И не нужно ей никаких зарядок и никакого Асмаралиса. Всего у нее в меру, все у нее к месту.
– Стой, кто идет? Предъявите паспорт!- пропел я.
– Юрка! – обрадовалась Наташка и достала из сумочки свою «краснокожую паспортину». – Пожалуйста, я его как раз на почту захватила.
– Так, так, – деловито принялся я разглядывать документ, – замужем. Муж – Семенов Борис Ильич. Все понятно. Заберите паспорт. Это очень плохой паспорт! Да и в самой хозяйке – ничего хорошего. Прямо скажем, плохая хозяйка! Да у нее и батька был такой не!
Я смерил Наталью равнодушно-презрительным взглядом и тут же повторно, краем глаза взглянул ей в лицо: будет ли правильно понят мой, лично у меня вызвавший большие сомнения насчет его уместности юмор. Наташа продолжала светиться, и мои сомнения рассеялись. Впрочем, если бы я сразу вспомнил ее веселый нрав, они и вовсе не возникли бы.
– А многим мужчинам хозяйка паспорта нравилась!
– Смею заверить, нравится и сейчас.
– А это уже, увы, для меня не имеет значения.
– Это почему же?
– Да потому, что «я другому отдана и буду век ему верна».
– А до того, как была «другому отдана», значит, дрозда давала?
– Давала, но только «дрозда». Мне нравилось нравиться мужчинам, видеть их горящие глаза, но не более того.
– В наше время такое поведение не модно. Кроме радости и удовольствия сколько денег могла бы хапнуть!
– Я и так хапала. Помнишь Сашку Волкова из параллельного? У него – богатые родители, и он забрасывал меня подарками. Конечно, не совсем бескорыстно, конечно, позднее он сделал мне предложение. Я сказала, что подумаю. Хотя и думать было нечего: в восемнадцать замуж я не собиралась. Да и не любила я Сашку-то.
– А зачем тогда подумать обещала? Зачем парня мучила?
– Играть любила. Я даже согласилась. Сашка купил свадебное платье, кольцо. Но когда пришло время идти расписываться, спокойно заявила ему, что пусть он меня извинит, но я полюбила другого.
Помню, Сашка сжал губы, глаза его наполнились отчаянием. Тихим голосом он попросил у меня кольцо и пульнул его в реку, по берегу которой мы гуляли.
На какую-то долю секунды Наташа перестала светиться, сбивчиво извинилась, что ей пора на почту и, вновь засияв, кокетливо со мной распрощалась.
«Что-то перестали улучшать мне настроение зарядки», – заключил я и посеменил в сторону дома.
Ночью мне приснился квелый человек с красными глазами. Он шел в направлении реки в изрядном подпитии, настолько изрядном, что походка его напоминала вальс. Можно было даже диктовать в такт его движениям: « Раз, два, три. Раз, два, три...» Причем движение в танце точно совпадало с ленинской оценкой меньшевиков: один шаг совершался вперед и два – назад. Отдохнув немного на берегу реки (а немного, это часа три), он сбрасывал сбитые башмаки, пиджак, лез в реку и шарил по дну руками...
Утро девятое
Замечаю, чем меньше думаешь о своем здоровье, тем оно лучше. Значит, о нем не надо думать вообще, и оно будет железным. Но это касается здоровья физического, а для здоровья душевного иногда бывает важным глотнуть ложечку расслабляюще-возбуждающего бальзама типа Префектум Асмаралис. Что же я буду делать, когда он кончится? Надо бы проконсультироваться с психологом относительно того, не выработается ли у меня чрезмерная зависимость от него, не уподоблюсь ли я той старушке, которой все равно что, лишь бы съесть от недомогания?
Но это потом, это в перспективе, а пока обуваю кроссовки, которые от слова «кросс» и, как говорится, вперед, как говорится, с песней. Только с какой? Если с теми, что поют сейчас, то надо очень долго выбирать, потому что, скажем, непонятно: зачем, если «нашел другую», то должен, не любя целовать? Но если и выберешь, то исполнять все равно будет скучновато, потому что не меньше половины современной песни составляют две строчки, много раз повторяющиеся, так много, что уснуть хочется, а надо, как уже сказано, вперед... Если взять песни, что пели раньше, то тоже надо подумать. Почему «по проселочной дороге шел я молча?» А как по ней надо идти? Поднимая своим криком население близлежащих окрестностей? Или как это речка в одно и то же время и «движется, и не движется»? Но мне нравится в одной из песен далекого прошлого, что «как поладили они, знает только рожь высокая». В наше время об этом узнали бы все, у кого есть телевизоры. А у кого есть видики, такое бы узнали насчет того, как «они поладили», что «распрямиться», чтобы «тайну свято сохранить», было бы крайне сложно: просто не подняться бы было от полученных впечатлений. А надо было, как уже отмечалось, вперед...
Выполнять назначение врача о беспрерывном произношении помешал прогремевший над ухом вопрос, заданный прошаркавшим мимо парнем:
– Сколько время?
Мне не хотелось отвечать. Дело даже не в том, что вопрос прогремел, не в том, что был задан грубым и невежливым голосом и даже не в том, что не содержал необходимых «извините», или «пожалуйста», или «будьте добры». Мне не понятна уверенность в том, что у меня обязательно должны быть часы и что я обязательно должен ответить. Если у задавшего вопрос их не было, почему они должны быть у меня? И если просят, то почему еще и приказывают?
Что поделаешь, жизнь! Не у всех и не всегда бывает хорошее настроение, не всякая встреча и не всякое общение радует. Особенно неприятным и тягостным мне представляется общение в поездах и электричках. Никто никого не знает, все друг другу – чужие, но сидеть обязаны рядом и часто, в часы-пик, прижавшись. И всегда кажется, что все на тебя глаза пялят. Хотя на самом деле никому нет до тебя никакого дела, и даже, наоборот, другим кажется, что ты их взглядом сверлишь.
Помню, одна девушка всю дорогу юбку на ногах расправляла, настолько короткую, что и расправлять-то почти нечего было. А мужчины, напротив сидящие, от этого настолько почувствовали себя неловко и неуютно, такими бесстыжими кобелями она их представила своими бесконечными расправлениями, что тем хоть поднимайся и убегай из салона на первой же остановке.
Тяжелыми, одним словом, мне представляются поездки в железно-дорожном транспорте. Тяжелыми, нудными, с неестественно-натянутым молчанием в нем едущих. Тут бы и поговорить о чем-нибудь, снять напряжение. Но как говорить, если не знаешь ни имени, ни интересов рядом сидящего, а главное, не знаешь, хотят ли с тобой разговаривать. Уставишься в окно, будто впервые местные пейзажи видишь, и едешь. Хорошо, если интересная книга с собой имеется. Не люблю только, когда в нее рядом сидящий пассажир заглядывает. Дело не в том, что мне жалко или чертовски неприятно ощущать посторонние взгляды в плоскости своего существования. Меня раздражают люди, которым все равно, какую книгу читать. И я, правда, бывает, читаю любую книгу, но в этом случае я сам раздражаю себя.
Но недавно я встретил пассажира, который мое убеждение об однообразии поездок в поездах сильно пошатнул. Помнится, я, обозревая панораму за окном, сидел на одной скамейке с серьезной, пожилой дамой, уткнувшейся в книгу, а пассажир, молодой симпатичный человек, сидел напротив, рядом с девушкой, тоже молодой, правда, не очень симпатичной. Пассажир не пожелал ни обозревать панораму за окном, ни утыкаться в книгу. Просидев молча не более двух минут, он приступил к активному общению. У пожилой женщины спросил название книги, по которому тут же дал оценку ее содержания, причем отрицательную, сразу же тем настроив женщину против себя. Затем осведомился у девушки, как ее зовут, где она работает и, конечно же, не замужем ли? Не очень симпатичная девушка, вряд ли избалованная вниманием мужчин, довольно хихикала и на вопросы отвечала. Женщине, которая сидела напротив, вряд ли было завидно, что к ней молодой человек не приставал, но по ее лицу было видно, что он ее раздражал. Она долго делала вид, что читает книгу, а потом не выдержала:
– Молодой человек! Вы же видите, что мешаете девушке! Дайте ей отдохнуть!
Девушка сконфузилась, чего было нельзя сказать о молодом человеке.
– Смотри, разговорилась мамаша! Молчала, молчала, и на тебе!
И чтобы еще больше ее завести, обратился к девушке:
– А что, выходи за меня замуж!
– Я мужа люблю!
– Ты же говорила, что не замужем?
– Я врала.
– Так значит, нет?
– Конечно, нет.
– Ладно, пойду покурю, но разговор еще не окончен!
Молодой человек вышел в тамбур. Пожилая женщина отвела глаза от книги и нравоучительно обратилась к девушке:
– Это, конечно, не мое дело, но позвольте заметить, Вы неправильно себя ведете! Вы даете возможность этому наглецу издеваться над собою! Вам не следовало вступать с ним в разговор!
Вошел молодой человек, плюхнулся на свое место и поднял глаза на своих собеседниц.
– Никакой я не наглец, а всего лишь обыкновенный инженер. У меня замечательная жена, прекрасные дети. Но когда я в командировке, люблю иногда расслабиться. А когда я расслабляюсь, люблю пообщаться. Вот и весь компьютер! Хорошую поговорку я придумал в духе времени?
Лицо пожилой женщины, получившей порцию положительной информации о «наглеце», заметно просветлело и даже покрылось налетом смущения и виновности за проявленную резкость. Впрочем, налет быстро улетучился, а лицо вновь стало серьезным.
– Во-первых, стоять сзади и подслушивать (а иначе как Вы узнали, что я назвала Вас наглецом?) некрасиво, во-вторых, нельзя характеризовать книгу по одному названию, в-третьих, негоже после двух минут знакомства спрашивать у девушки, не замужем ли она.
– Извините, но подмывает защититься. Во-первых, я не стоял сзади и не подслушивал, а случайно услышал, когда подходил. Во-вторых, данную книгу, на обложке которой изображены полуобнаженная девица и ковбой с наганом, можно охарактеризовать, не зная названия, и в-третьих, спрашивать у хорошей девушки, не замужем ли она, следует именно после двух минут знакомства и ни секундой позже. Но это мое мнение. Привет, ребята, я приехал.
О, чудо! Есть все-таки что-то над нами! Настолько увлекся рассуждениями о трудностях проезда в железно-дорожном транспорте, что едва не врезался в самого психиатра, изобретателя префектума Асмаралиса. Куда же он в такую рань? Надо подбежать, надо проконсультироваться.
– Как дела, молодой человек? Вижу, вижу, выполняете мои предписания. Молодцом!
– Стараюсь выполнять. Но вот трудности небольшие с вашим бальзамом. Кстати, почему префектум? В иностранных языках прошедшее время называется перфектом. А бальзам в высшей степени прекрасный! Расслабляюще-возбуждающий эффект невероятный! Выпиваю одну чайную ложечку, и все идет как по маслу: все успеваю, все получается. И теперь думаю, как же я буду, когда он кончится?
– Вот оно что. Напрасно переживаете, молодой человек. Воды под краном сколько угодно. Если хотите, чтобы она была похожа на бальзам, приходите, подкрашу. А почему префект? Бог его знает. Бухнул, что в голову взбрело.
– Значит, префектум Асмаралис – всего лишь...
– Совершенно верно, обыкновенная вода из-под крана. Могущество человека — в вере в свои силы! Через Асмаралис ли, через простую воду, через глоток воздуха, через какое-то слово, не важно. Главное, вера!
– И как же мне теперь? Произносить ли, бегать ли, пить ли из-под крана?
– А это Вы сами решайте. Как Вам лучше, так и поступайте. Для этого мы, психологи, и есть, чтобы советовать поступать так, чтобы было лучше. Но только советовать. А решать человек может только сам.
– Так посоветуйте.
– Пить и бегать желательно, но не обязательно. А вот произносить надо обязательно, причем желательно больше пятнадцати минут в сутки.


 


Рецензии