Безусловная правота жизни

Я и жизнь
Как бы это все описать — ужасную многость, многоногость одной простой, правой во всем жизни? И даже не жизни в целом, а только конкретного, отдельного ее периода, текущего периода, который течет-течет-не вытечет, но и это чувство ошибочно! Жизнь, даже самая правая, состоит из таких крохотных мелочей и нюансов, которые просто невозможно нанизать на одну нитку повествования. Поэтому все это будет не более чем попыткой выразить невыразимое, вылить невыливаемое и в конце концов завершить незавершаемое. Заведомая неудача.
Я странная женщина. Мне не по нутру типично женское беспринципное соглашательство со всеми и вся, и такое же легкое предательство. Мне не по силам также такая странная любовь, годами в одной поре, которая как грибок поражает многих женщин по отношению к нестоящим мужчинам. Я с детства знаю, что со мной что-то не так. Мне в моей шкуре живется грустно и тревожно, как легавой, которой дали понюхать тапок, и она всю жизнь ищет, носом к земле, чью-то прекрасную ногу. Не живет, а ищет и рыщет! Но все же это объяснение — всего лишь жест, идущий от замешательства и чувства вины.
Как я уже говорила, мне наплевать на фитнес-клубы, на рынки и банки. Меня не мучают даже такие словосочетания как «чужой успех» и «духовное совершенствование». А с некоторых пор не волнуют даже истории любви.
Только жизнь меня волнует, поиски жизни — Жизни.
 Противоречивость бытия упала на меня в юности, как яблоко: в голове образовалась пробоина. И это в то время, когда девушки вообще не умеют думать, инстинктивно берегут голову для других функций. Потом яблоки несовместимостей и парадоксов стали падать на меня без разбора. И каждый раз у меня была одна реакция — черт, опять! И еще одна, невротическая —  ни на кого больше не падает, молчи и делай вид, что ничего не заметила.
В конце концов я поняла, что любая жизнь, «правильная» или «неправильная», живет и работает по своим собственным законам, и по отношению к самой себе абсолютно, тотально права! И доказательство тому — мое собственное существование в этом мире. Но я тут явно ни при чем: я с чужих опор качусь колбаской по Малой Спасской, зато на своей призрачной — прекрасно ночую и даже ем иногда.
Но нас, однако, не интересуют умозрительные рассуждения — смысл и контрасты, кому это нужно, какому читателю? Поэтому за мной, мой читатель, и я покажу тебе такую любовь, которой ты точно не захочешь, и таких женщин, которыми ты ни за что не согласишься стать.

Осень
Каждую осень я думала, что вот дождалась же я осени, значит, дождусь и счастья. Ничего удивительного или особенного не было в моих мыслях — типичных мыслях последних десяти-пятнадцати лет, а если заглянуть глубже, эти мысли присутствовали во мне и в школе, и даже в детском саду. Дождаться счастья!
В этих мыслях протекла моя юность, потом просочилась молодость; ухватить что-либо стоящее за хвост не представилось возможным, разве что горсть эпизодов, буквально на одну шкатулку. Но я не любительница разглядывать свое прошлое, свое прекрасное прошлое, поскольку эти маленькие драгоценности каждый раз режут мне сердце мыслью «никогда больше!». Я хотела бы остановиться, но не знаю, как это сделать, ибо меня гонит страх, гложет тревога: мне все время кажется, что я делаю не то и не тогда, и упускаю –вот в чем дело! – упускаю что-то главное. Даже сейчас, когда под ноги мне подкатилась крепкая, тугая желтобокая и синеглазая осень, и мне бы глядеть на нее и глядеть, я боюсь, что пока я буду глядеть, из-под носа у меня украдут что-то более ценное, какую-то настоящую вещь. А какую?
Всю свою сознательную жизнь я бесславно болталась в разных человеческих течениях, мужчинах, непохожих на других, творческих работах. Мне перевалило за сорок, я пропиталась тяжестью, усталостью, тоской. Все эти сорок лет я только и делала, что пыталась вскарабкаться на все, что проплывало мимо, а вскарабкавшись, с отвращением и разочарованием оттуда спрыгивала или сваливалась, когда как. Не такой жизни я ждала, люди. Не такой я ждала жизни, которая в конце концов забросила меня как надоевшую погремушку в темный угол бытия, откуда я смотрю на все уже почти безумными глазами. Приехали!
А куда я вскарабкивалась — буквально на все, что имело для меня в жизни какую-то ценность, какой-то интерес. Например, я была актрисой, служила на театре. Но театр, в котором я хотела раствориться без остатка, не переварил меня и выплюнул, такой я стала отвратной на вкус, так мне сказали. Мне пришлось разлюбить себя, несмотря на одну маленькую удачу с Уильямсом; мне пришлось даже возненавидеть себя, свое тело, свои нервные смешки на репетициях, за которые меня презирали, а я все хихикала. А потом я потеряла на нервной почве голос и ушла, несмотря на то что меня никто не выгонял, а напротив, давали срок вылечиться. Театра, кстати, тоже очень быстро не стало, что утешало меня какое-то время. Вернее, это объясняло другим людям, почему я больше не играю, на фоне исчезновения театра мне проще было объясняться и врать. Театров больше нет, говорила я, стоящих театров нет, где бы развивали актеров по Гротовскому (ужасный для меня опыт, если честно), поэтому я больше не актриса. А что началось потом, все эти театрики, играющие пошлые комедии, весь этот бред и нэп, все это уже было слишком далеко от меня, которую режиссер однажды  назвал чокнутой героиней Уильямса. Дальше начались мои преподавательские мучения, крохотные грошовые драмкружки и студии, куда я несла свою экспансию и трагизм, и откуда убегала сломя голову при первой же просьбе организовать какой-нибудь тематический вечер или дискотеку.
Потом я была замужем, и очень удачно, в том смысле что это было почти полное совпадение душ, тел, умов и вкусов. Я была замужем, довольно долго, за очень хорошим человеком. И это прекрасное многолетнее замужество, настоянное на любви к искусству, нежной иронии и дочерях-близнецах, я сама, своими руками загубила, польстившись на проплывающий мимо ковчег веры, всяческих родственных моей душе конфессий и психологий, родственных конфессиям, названий которых не хочу упоминать. Здесь нашло выход мое мистическое мышление, не встретившее до сих пор понимания в окружающем мире, и не желающее считаться с тем фактом, что оно не нужно ровно никому. Здесь мое мистическое имя Агния зазвучало как нигде и как никогда громко. Но с каким результатом? Мне не помогли ни длинные забеги Шри Чин Моя, ни тренинги личностного роста, ни астральные перелеты, ни тантрический секс. Все это в той или иной степени было изведано мной на театре, с режиссером, практиковавшим Гротовского. Да полно, Гротовского ли? Впоследствии я ничего подобного не нашла в описаниях тренингов Гротовского, ну, да куда же теперь денешься? Волшебство для многих, а для меня стыд и срам, и нервные смешки на репетициях.
Таким образом, наступила очередная осень, сухая, крепкая, в парк которой я вошла, думая, что счастье все же где-то поджидает меня. Как какая-нибудь чокнутая героиня Уильямса из крохотной пьесы про мещанский городок, откуда живыми не выбираются, я все же выбралась и радовалась короткой передышке. И воздух осени плеснул на меня густой волной, растрепал мои бедные волосы и позолотил мое печальное лицо.


Верна
Я не очень удивилась, встретив этой осенью у своей подруги Кати очень необычную женщину — высоченную, с жилистыми ногами, сухими щиколотками и грубоватым лицом красавицы Третьего Рейха. Брови у нее были намного темнее пепельных волос, нос горбился как клюв хищной птицы, и звали ее Верна. Я не удивилась ее необычайно приветливой улыбке, ярко-синим, под линзами, глазам, и очень низкому голосу. Это шиваносное обаяние ни с чем не спутаешь, мелькнуло у меня в голове: она не женщина, она женщина всего лет пять или семь. Так и оказалось.
— Я трансвестит, — заявила Верна после второй рюмки коньяка.
Катя об этом знала. Я сказала, что меня это не смущает. Я не могла ей сказать, что люблю странных людей, потому что они напоминают мне о чудесной реальности, где львы спят в обнимку с овечками. Она могла меня неправильно понять. Я же имела в виду только пронзительную, нездешнюю нежность, которую чувствую по отношению к отверженным, социальным дефектам, к которым причисляю и себя с моими яблоками. Каковой нежности привычно стыжусь.
Катя была в нашей компании исключением — чудесной здоровой молодой женщиной, психологом городской психиатрической больницы. Оказалась, что Верна пришла к Кате как пациентка (можно понять), а впоследствии как квартиросъемщица, потому что Катя сдавала свою дачу на окраине города.
— Мне нужна была помощь, — вздохнула Верна. — Я ведь нездешняя и потерпела жизненную драму, но Катя… — она выговорила  имя «Катя» как-то по-эстонски, как бы сдваивая «т», — но Каття меня очень, очень поддержала и дала мне надежду и кров. Спасибо тебе, Каття!
Она недавно научилась говорить, догадалась я. Каждое ее слово благоухало свежей краской. На чей-то посторонний взгляд это могло выглядеть как отвратительное жеманство.
Катя, маленькая красавица, только покивала. Катя в свое время поддержала и меня. Мы познакомились на психодраматическом сеансе, где она играла роль моего вспомогательного «я» (плач и стоны). Тяжелое это было время, но оно окупилось сполна нашей последующей нежной дружбой — разговорами, полными целительного смысла (без особой, впрочем, откровенности), и еженедельной баней. Катя, чье золотистое лицо и прямой пробор на черных волосах напоминали мне изображения индийских божеств, была создана для помощи страждущим — всем кривым и убогим мира сего. Она была клиническим психологом и одновременно сострадательной матерью мира, соратницей Ганди и Дипака Чопры. Я так и звала ее — то Ганди, то Чопра. Она, например, верила в меня — верила в высший смысл моего тернистого пути. Только шрамы удерживали меня от слишком сильной привязанности к Кате. Я знала, что, выйдя замуж, она забудет все, перенесет всю свою любовь и добродетель на семью, будет соскребать с сыновей и мужа подсохшие прыщики и нюхать их носки, а такое добром не кончается: закоснеет, растолстеет, быстро состарится, но никогда не упадет духом, никогда не прогнется под яблоком. Кате исполнилось тридцать два года, она уже полгода встречалась с хорошим парнем, и, по моим подсчетам, ей недолго оставалось быть моей Катей — Каттей.
— Значит, ты недавно в городе? — спросила я Верну: мы сразу перешли на «ты».
— Он мне нравится, — любезно ответила Верна. — Но я не знаю, сложится ли здесь моя жизнь. Вы же понимаете.
Мы понимали, насколько это возможно. Чем еще могла заняться Верна, как не поиском состоятельных мужчин; но в нашем городе могло и не оказаться гурманов, тут жили потомки казаков. Я нерешительно посмотрела на Верну, раздумывая, сказать ей об этом или же она в курсе. Катя, видимо, тоже об этом подумала.
— Верна, — произнесла она своим чудесным голосом. — Ты же такая талантливая. Ты создаешь такую одежду — посмотри, Агния! Тебе надо открывать собственное ателье.
Я быстро окинула взглядом ее наряд — травянисто-зеленая блуза из натурального шелка, с алыми манжетами и черно-красным шелковым платком вокруг крепкой шеи. Ряд тускло переливающихся пуговиц. Ногти Верны, как я заметила, были также раскрашены в черно-красные тона. Длиннющие акриловые ногти на очень больших белых руках. Очень красиво.
— Не знаю, — уклончиво ответила Верна и посмотрела на меня. — Но как ты, Агния, относишься ко мне теперь?
Я ответила честно:
— Прекрасно.
Я даже не заметила, как сильно обрадовалась, узнав ее.
— Я хочу с тобой дружить, — прибавила я, моментально представив, как мы сидим на моем балконе, дымя сигаретами, под вековыми липами. И чтобы она что-нибудь наметывала, только чтобы мои дочери были в это время где-то в другом месте.
На глазах ее тут же блеснули слезы, она выразительно посмотрела на Катю.
— Значит, вот какой бывает мир?
— Мир, — засмеялась Катя, не упуская возможности выпендриться, — не всегда правдив. Ты же знаешь это по Голландии.
— Голландия — это сказка, — вздохнула Верна. — И путь туда закрыт.
— Почему? — спросила я.
— Это не реальный мир.
— А какой?
— Это как будто ты уже умер и попал в рай.
— Ну, и что плохого?
— После этого все плохое.
— Что она говорит? — с надеждой спросила я у Кати.
— Наркотики, — ответила Катя. Уронила так небрежно, как могут брякать только социальные работники. Иногда, редко и коротко, я не любила Чопру и Ганди.
— Два мальчика в Амстердаме, — объяснила Верна, — приняли во мне большое участие. Я не хотела жить после того как меня бросил мой Арс. Но они меня вылечили от самоубийства. Мы купили еды и таблеток на четыре дня и закрылись  в номере гостиницы. Они были так нежны, как никто на этом свете не может быть нежен. Я совсем не помню, кто из нас был кем. Я думала, что мы — три ангела.
— И что потом?
— Потом им пора было уходить, а мне уезжать. Но это тоже было прекрасно. Мне было прекрасно еще несколько недель или даже месяц. Их звали Отто и Густав, сначала мы сидели в баре. Но я не хочу повторять.
— А как ты с ними разговаривала, они же были голландцы?
— Не знаю, — помолчав, сказала Верна. — Мы прекрасно понимали друг друга. Видимо, по-английски. Вот потому я…
— Но ты сама сказала, что это — не реальный мир! — воскликнула Катя. — А дружить с Агнией — вполне реально. Она замечательная. Мы можем встречаться все вместе, гулять, ходить в баню…
Тут она прикусила язык, и мы прыснули.
В общем, это было только начало эпохи Верны. Ее личную историю мне так и не удалось воссоздать, поскольку она врала как сивый мерин, и я не знаю почему: я у всех и всегда вызывала чувство безопасности. Но, честно говоря, ее личная история здесь не играет особой роли, поскольку сильным местом Верны было не прошлое, а настоящее.

Баранья нога
Пару недель спустя мы случайно встретились на улице. Была пятница, около трех часов дня, светило солнце; осень с хрустящей корочкой по-прежнему катила в глаза. Воздух стонал от гудков свадебных кортежей и других пятничных, пряничных, пробочных звуков. Я поэтому раз и навсегда решила ходить на работу и с работы пешком.
 Верна расцвела, увидев меня и мой деловой костюм цвета сливы. Она шла как осень, в желто-зеленом кашемире и с корзиной в руках, на нее то и дело оглядывались.
— Дорогая Агния! — воскликнула она, блистая зубами. — Ты откуда?
— Отпустили пораньше с работы. Пятница.
— А где же ты работаешь? — воскликнула Верна.
Я объяснила, что я логопед (проторенный путь для бывшей актрисы) и работаю в частном центре. Я умолчала о том, что горжусь своей работой, потому что чувствую твердую почву под ногами, и мне приятно носить деловые костюмы вместо штанов из конопли и вечных потрепанных рюкзаков бродяги дхармы. Верна прочла это на моем лице и восхитилась.
— Да! — воскликнула она в третий раз. — Ты молодец, Агния! Я это сразу заметила.
Мы сели на бульварную скамеечку и стали смотреть на переливы разноцветных петуний, разлитых по клумбам. Нежный камуфляж платановых стволов, с листвой цвета берлинского салата, был восхитителен.
— Я, — сказала Верна, — осваиваюсь понемногу. У меня есть такая красота — запущенная дача. Я шла за бараньей ногой, и вот я ее купила, и хочу пригласить тебя на обед, Агния.
Я выслушала это как короткую оперную арию.
Я посмотрела на Верну — при ярком свете дня черты ее были обозначены резче, она больше напоминала мужчину, но была при этом красивее, чем тогда, у Кати. Ее пухлые, блестящие силиконовые губы едва не лопались. Выражение лица было милым и слегка глуповатым, как у всех трансвеститов.
— Еще я купила зелень и специи, а фрукты растут у меня прямо в саду. Вот какая удача! И если хочешь, я сошью тебе платье.
Я улыбалась, разглядывая ее длинные, сухие ноги коня, поблескивающие в дымчатых колготках.
— Если только ты позволишь мне купить что-нибудь к чаю.
Она позволила, и вскоре фруктовый пирог в желе присоединился к нам. Тогда Верна махнула правым рукавом и вытрясла из него породистое такси с кокетливо приподнятой попкой.
— А пробки, — воскликнула я.
Она махнула левым рукавом в сторону, противоположную потоку: никому не хотелось ехать в пятницу к старым дачам, где в качестве стройматериалов применялись бутылки из-под шампанского, фанера и спинки от железных кроватей. Пенсионеры ездили туда на разбитом дачном автобусе, под жалостным номером 53-Д, который ходил всего три раза в неделю — в пятницу, субботу и воскресенье. А мы помчались на белом «мерседесе».
Это было правда райское место — запущенный сад, полный упавших яблок, весь в солнечном меду, поблескивающий паутинками. Домик был маленький, саман под кирпичом, но очень уютный, с печью-форсункой, белеными стенами и домоткаными дорожками на скрипучем деревянном полу. Такой дом мог получиться только в одном случае — если тут жили летом и зимой, например, бабушка и дедушка. Катя была богатая невеста и вообще счастливый человек. Любящие родители, обожающая бабушка, опекающий брат. Все, все ее любили! Квартира и дача достались Кате от покойной бабушки, действительно жившей тут все последние годы с двумя козами, брат же, веселый эфэсбэшник, давно построил собственный дом с бассейном и теннисным кортом. Катя беспрепятственно совершала ежегодные паломничества к Сатье Сае Бабе, имела от него материализованное из воздуха кольцо с изумрудом и целую банку священного пепла вибхути. И никто в психушке над ней не смеялся.
Дома Верна сразу переоделась в некое подобие индусского камиза — голубовато-серое расклешенное платьице и шаровары (потом оказалось, что это и есть индусский камиз, купленный в магазине «Индия для вас»); затем она повязала фартук с подсолнухами, а волосы собрала в маленький хвост. Потом она приготовила мне чай, заварив его прямо в китайской чашке с крышечкой, а себе сварила кофе. Все это она делала изящно и неторопливо, приговаривая какие-то очень приятные фразы нездешней выделки.
— У меня есть отличная бутылка сухого вина, — сказала, например, Верна со скрытым в голосе счастьем. — Вот мы покутим и отметим нашу пятницу! Какая удача.
Она тут же принялась за баранью ногу, предоставив мне завороженно наблюдать весь священный обряд — обмывание и обряжание, луковое оплакивание, положение на противень и кремация. С последующим перерождением бывшего вонючего барана в благоуханное жаркое, источник белка и счастья.
Было необычайно тепло, и мы накрыли стол в закатном саду. Как всегда в таких случаях, я тщетно пыталась унять боль, оттого что не могла ничего поделать с этим прекрасным мгновеньем. Красота желтеющего сада, горьковатого испанского вина в граненых бабушкиных стаканах, древесный, с дымком,  запах осени и наша обоюдно странная, прекрасная  женственность — все это не вмещалось в моей голове, желающей слететь и катиться под горку, по зеленой еще мураве. Господи боже мой! И в довершение ко всему невидимый член Верны, как скрытый портрет Вольтера у Дали, волновал меня редкими порывами, волновал фактом своего волшебного перерождения во что-то более значительное, чем половой признак — феномен, знак капитуляции пола перед чем-то высшим в человеке. Я так временами чувствовала, что он как будто сидел с нами рядом, был третьим и время от времени со значением  кивал. Моя боль от всего этого вылилась в то, что я не переставая хвалила баранью ногу.
— Ты похвалишь меня и за то, — сказала Верна, — что я сошью тебе какое-нибудь платье, очень модное.
— Неужели у тебя тут есть машинка?
— Есть у меня машинка, у одного человека, моего друга. Я всегда могу забрать.
— У Кати?
— Нет, у одного друга-мужчины. Он меня сюда перевез, — заявила Верна. — Он меня навещает здесь, и он привезет машинку.
— А кто он? — спросила я крайне бестактно.
— О, — ответила Верна. — Он хороший человек, его зовут Павел.
Все это были неважные разговоры, потому что, как я уже говорила, Верна врала и так никогда и не сшила мне платье. Но дело ведь не в смысле, которого не было и быть не могло: дело в том, что в этот момент закат стал оранжевым, как гигантский раскаленный апельсин, а небо вокруг солнца сгустилось до какой-то немыслимой индиговости, с лиловыми и желтыми прожилками. И мы с Верной немедленно стали частью этой правоты и правды, правдивее которой нет. Потянуло сладким студеным холодом, который всегда появляется осенью на вечерней заре. Я радостно подумала, что буду сюда ездить на примерки, любоваться разными гранями Верны и постигать объем ее «би»: то есть за здорово живешь узнаю о мире такое, что и не снилось вашим мудрецам.
— Верна, — сказала я во хмелю. — А тебе никогда не приходило в голову, что жизнь всегда права?
Верна секунду помолчала, глядя на закат.
— Не только жизнь, — ответила она, — но и смерть.
— Да!
— Смерть тоже всегда права. Я однажды умирала, у меня был анафилактический шок. Я раз — и умерла! И мне совсем не хотелось оживать. Никому не захочется.
— Расскажи.
— Как-нибудь в другой раз, — застенчиво сказала Верна.
Это было очень смешно.

Абсолютная правота смерти
Верна как в воду глядела. Ровно через неделю я хоронила двоюродную сестру, еще молодую красавицу сорока пяти лет, умершую внезапно от сердечного приступа. Эта бедная Лена, вечное дитя своих родителей, так и осталась нераскрывшимся бутоном. Лет в шестнадцать (девятый класс, девятый класс!) у нее, тихой отличницы, белокурого ангела, случилась несчастная любовь. Следует уточнить, что короткий роман закончился криминальным абортом и последующей попыткой отравления. После следствия по делу об аборте (она так и не назвала имя студента-медика), отделения неврозов, цикла депрессий и болезней жизнь ее пошла наперекосяк, и шла наперекосяк до момента смерти на собственном диване перед телевизором.
Как будто в ней, в сердце, остался осколок той страшной любви к однокласснику, и убил ее, в конце концов. Я помню и никогда не забуду тот момент, когда из обрывков разговоров, вранья и тетиного плача на свет появилась истина, которая вошла в меня, как нож. Кто угодно, только не Лена, белокурая принцесса, которую всегда ставили мне в пример! В одну минуту я поняла, что жизнь совсем не такая, какой кажется, что безопасна в ней одна узенькая дощечка, и стоит только сделать маленький шаг влево или вправо, тебя сметет в ужас беременности и следствия, позора и предсмертных хрипов в реанимации. Никто больше не поощрял нашего родства и дружбы, и даже навещать Лену в больнице и дома мне приходилось под неодобрительное молчание мамы.
Но, кажется, именно в этот период я и полюбила доселе далекую, холодноватую, навсегда замолчавшую Лену. В моих глазах ее апатия была особым достоинством, которому не научишься, знаком высокой пробы — эта кроткая сломленность во всем облике, бледность и всегда преувеличенная нездешняя любезность, готовность с чисто мимикрическим жаром отвечать на любую фразу и любой вопрос (а эти жаркие ответы, по сути, и были формой молчания). Лена была болезненно худа, неудачлива в карьере и последовательно несчастна в любви; вечно бросаема нестоящими мужчинами, всякими принцами-алкоголиками, один хуже другого. Но за этих принцев она держалась, с какой-то бледной, потусторонней гордостью; я никогда не слышала, чтобы она жаловалась, даже если очередной проходимец гавкал на нее при мне или даже толкал, желая пройти. Она только все вытягивала рукава своих прекрасных вязаных пуловеров, чтобы скрыть руки, даже пальцев не было видно. Мне так нравилось, как она беззащитно вытягивает рукава, что я переняла у нее эту привычку: я всегда бессознательно хотела подражать Лене.
Родители Лены также приобрели с ее шестнадцати лет печать мученичества — того рода мученичества, которое следует читать как приговор. Именно приговор читала Лена всю свою жизнь на лицах родителей, была с ним согласна и часто говорила, отводя взгляд: «Да, довела я своих родителей». Иногда ведь и родителям доставалось от принцев, своя порция пиханий в грудь и мата, и кто был в этом виноват? Квартиру-то Лене купили тоже родители, а эти мерзавцы (один, а потом второй) тут жили, пили, ничего не зарабатывали и мотали всем нервы. Вот и довела своих родителей! Видимо, ее, как попугая, научили говорить эту фразу, поощряя к самообвинению. Все это время дядя Паша и тетя Марина показательно лечились от каких-то смертельных заболеваний, и даже приобрели в этом статусе немало величия и славы.
 Одного они не учли — что Лена, с ранней юности лишенная любви и поддержки, возьмет да и умрет; что ее сердце не выдержит, подорванное тем первым снарядом предательства какого-то прыщавого козла и последующим предательством мира в лице мамы и папы, и нового общества, благоволящего лишь к энергичным, общительным, уверенным в себе людям не старше тридцати пяти. Она ведь пыталась выбраться, бодрилась, сидела с книжкой в парикмахерских, но время было не на стороне принцесс и орхидей, никто не плакал по отмененным «ятям».
Я не очень удивилась этой смерти — скорее можно было удивляться тому, как долго она держалась, должно быть, из одной только гордости высочайшей пробы. Это как вариация на тему «Кошки на раскаленной крыше», с ее «покоем сломленного человека». Кстати, когда меня после первого театрального опыта понесло по врачам, кружкам и конфессиям, моя мама стала говорить: «Ну ты прямо как Лена» и: «Ты что, хочешь, чтобы у тебя все было как у Лены?» А я и хотела отчасти, хоть всегда знала — Леной мне не быть.
Но вот чего нельзя было выдержать, так это вида Лены в темно-каштановом гробу: она лежала под белым венчиком с таким спокойным, умиротворенным лицом, что всякому становилось ясно — она, наконец, освободилась, отмучилась, и впервые за долгие годы перед всеми права. Плач душил меня, и в то же время мне хотелось крикнуть отлетевшей душе Лены: «Ты права!» Родители Лены были совершенно раздавлены в своей скорлупе мучеников. И мы  с порога кинулись в объятья друг другу. Настоящесть тети Марины, вкупе с ее леноподобной красотой была оглушительной.
— Агничка, — твердил дядя Паша, как безумный. — Где Алена? Ты видишь, где Алена? А, сестрички? Девочки?!
Лена не оставила им внуков, ужасна была та первая любовь. Лена была их непутевой дочерью и внучкой, предметом их неустанных забот и обвиняющего молчания.  Теперь они тоже были свободны и могли сколько угодно говорить, даже кричать и плакать. Корчились и другие мои дальние родственники, все эти тети и дяди, общественные обвинители, кивальщики и вздыхальщики, на глаза которым Лена всю молодость боялась  попадаться. Плакал у гроба и последний муж Лены, уже почти бросивший ее, бывший тележурналист по фамилии Карпов. Начало его карьеры пришлось на голодные девяностые, он был без роду, без племени, польстился на какие-то скорые деньги, влез в долги и пару лет совсем как какой-нибудь хорек скрывался от убоя. Лена приняла его уже печником и хроническим алкоголиком, без одного переднего зуба, с поставленным, однако, голосом. Зуб ему тут же вернули на деньги тестя, но он, как и его предшественники, не ставил Лену ни в грош. Теперь он сидел у изголовья Лены, весь в черном, с лысиной и черной бородой, и был похож на бедного еврея, потерявшего свою богом данную половину.
Мы и с ним крепко обнялись, а Лена спала и видела счастливый сон.
— Ушла, — сипло сказал Карпов. — Ушла Леночка!
Потрясенная, я верила, что он безумно ее любил. Все любили.
— Миша, — тихо сказала Карпову тетя Марина. — Вот корвалол. Прими, Миша.
Лена смеялась над тем, как легко она собрала и помирила всю злую семью.
— Вот так, девочки, — шептал дядя Паша. — Вот так бывает, девочки.
А потом пришел очень молодой и необыкновенно красивый священник с молодой же девушкой в платке, и началось отпевание. Он не торопясь (пушистые черные волосы, собранные  в хвост, ярко-синие глаза) облачался, набивал ладаном кадило, как трубку; она смирно стояла в сторонке, листая псалтырь. Он сказал, что его зовут отец Иннокентий, ее строго назвал Алевтиной. Это была такая красивая пара, что глаз не оторвать; они долго готовились, переговариваясь вполголоса с отцом и матерью, а потом враз задымили, зачитали и запели прекрасными голосами, словно созданными для утешения. Девушка была сама добродетель, отец же Иннокентий (скорее брат, чем отец) олицетворял какое-то высшее мужское знание. Его знающее, понимающее бородатое лицо успокаивало, как успокаивают умные мужские лица хирургов и механиков, и  хороших спортивных тренеров. Лицо Иннокентия говорило, что наша Лена ныне же будет в раю; голос Алевтины снимал все грехи со всего мира.
Было совершенно очевидно, что они муж и жена и поженились недавно, очарованы своей якобы патриархальной, а на самом деле театральной и буколической жизнью у Христа за пазухой, взаимными уступками и страстными ночами. И что денег у них предостаточно, бизнес налажен, и все это выльется вскоре в трех-четырех деток-погодок, воспитанных в любви и ненастоящем страхе. Ну и прекрасно! Все крестились с зажженными свечками, а они пели новопреставленной рабе Елене.
Призма слез была мне куском хрусталя, сквозь который читают будущее.
Да, это была абсолютная, совершенная правота смерти, правота, с которой не хотелось спорить, которая удостоверяла, что покойница безвозвратно покинула всех и вся и навсегда перешла в иные круги и сферы. Эти дела и сферы, о которых живые могли лишь пугливо догадываться, были настолько высоки и недосягаемы, что даже отдаленное эхо бедных земных роптаний туда не долетало.
 И непонятно, куда девалась вечная вина Лены перед всеми и каждым. Ее смерть согнала всех судей вокруг гроба, намочила и перекосила их праведные лица; воткнула смиренные свечки в их руки и поразила возмездным чувством вины. Поделом! Все конфликты и споры, нравственные катастрофы и страшные предательства разбились в пыль, испарились при первом крике: «Лена умерла!» Все, все было забыто, все прощено Лене, чей образ отныне был подобен иконе, и у кого они теперь могли просить заступничества и помощи в их заскорузлой правильной жизни. Стоя у гроба Лены, я с изумлением постигала невероятную ипостась смерти — защиту от мучений жизни, реабилитацию доброго имени и воздаяние виновным по заслугам.
С образом Лены как падшей звезды с острыми углами, всем поперек горла, было покончено навсегда.
И как просто! После похорон все тихо ели борщ и пюре с гуляшом в маленьком кафе и говорили со слезами в голосе, что вот безвременно ушла такая прекрасная женщина, наша Леночка, пусть ей будет хорошо, пусть земля ей будет пухом. Перевоспитались и перестроились, и всех было жалко.
Огород, который мы городим вокруг собственного существования, все равно зарастет, как бурьяном, нашей безусловной правотой, триумфом и упокоением.


Разговоры
Моя новая подруга, стало быть, обладала способностью к ясновидению. Это было тем более удивительно, что Верна, как я уже говорила, почти все время врала. Однако вранье формировалось позже или раньше тех слов, которые она старательно производила с помощью низкого контральто, темно-красной помады и силикона. Век бы сидеть и слушать. Когда она говорила о чем-нибудь (о жизни), все сразу вставало на свои места, и агрессивная бессмысленность бытия обретала системность, замысел и форму. Как это ей удавалось, существу без определенного пола и без царя в голове? Иногда я представляла себе, как она провожает своего Павла, хранителя швейной машины, стоя у дачной калитки, с белой шалью на плечах. Но даже представляя себе это, я знала, что это чушь. Верна не могла быть женщиной для одного мужчины, как не могла быть дизайнером одежды или инженером. Ей нечего было делать в нашем городе с мужским паспортом (а был ли у нее паспорт?) ни живописной осенью, ни тем более унылой зимой. Разве что в Голландии ей было место. Напрашивался только один вариант — Верна скрывается от кого-то, кто и сунуться не смеет в наш маче-казачий край: впрочем, это тоже была не более чем думы вилами.
Пока под ногами шуршали листья, моя новая подружка держала хвост пистолетом. Мы сидели у меня дома втроем — я, Верна и Катя — пили водку и заедали поминальными пирожками.
— Мне жаль, что твоя сестра умерла, Агния, — сказала Верна, смахивая быструю слезу, что меня потрясло и умилило. — Это ужасно, когда тебя не принимают в семье. Я знаю.
— Тебя не приняли?
— Нет.
Мы выпили не чокаясь.
— Я за нее рада, — сказала я. — У нее не было другого выхода. А у тебя есть. Ты — ясновидящая.
— Да нет.
— Как твои дела? — вмешалась Катя. — Как твои дела, Верна?
— Мои дела, — вздохнула Верна. — Мои дела, что ж… Каття! Я могу заплатить тебе попозже?
— Я не об этом спрашиваю.
— Наверное, твой жених хочет пожарить на даче шашлыки?
Катя поперхнулась, покраснела — Верна попала в точку. Мы изумленно переглянулись.
— А ты говоришь — ателье, Ганди, — возмутилась я. — Ей надо открывать салон практической магии.
— Шашлык подождет, — воскликнула смущенная Катя. — О чем ты думаешь? К тебе еще никто не приставал?
— Конечно, приставали. Но не это важно. Агния прекрасная приезжала меня навестить.
На ней был ярко-синий пуловер, белые волосы схвачены ободком со стразами — фантастическая красавица. Подумав, она добавила:
— Один человек хочет, чтобы я переехала к нему жить.
— Павел?
— Нет, — удивилась Верна. — Его зовут Олег, он стилист в одной студии. Я видела, какие он делает прически — замечательные прически. Я к нему перееду, и он мне сделает. Смотрите, какую он подарил мне зажигалку.
Она порылась в сумочке и вытащила отшлифованное каменное яйцо кирпичного цвета.
— Он в тебя влюблен? — спросила я.
— О да. Влюблен. Он такой императивный.
— Императивный?
— Да, делает, что хочет. Он никому не позволяет диктовать, что делать с волосами. Он так молчит.
— И тебе это нравится? — мягко поинтересовалась Катя.
— О да. Нравится.
—У вас что-нибудь было?
— Хорошо было, — серьезно сказала Верна. — Он сказал, что так ни с кем еще не было. У  него квартира как студия.
Я попыталась представить, как можно делать любовь с Верной, и не смогла. Мы по очереди вертели в руках зажигалку: курить не хотелось. Мы опять налили и выпили.
— Не доверяйся первому встречному, — машинально сказала Катя. Глаза ее светились, было видно, что она думает о своем женихе, хочет его и не может дождаться встречи. Так действовало обаяние Верны.
— Не страшно, — отозвалась с улыбкой Верна. — Такая жизнь. Надо ее жить.
— А ты всегда была такой? — спросила я.
— Я, — улыбнулась Верна, — не всегда была такой. Но я всегда хотела быть такой. Конечно, я вначале очень страдала и очень пряталась от своих чувств. Но был один человек, он меня научил не бояться. Он научил меня говорить как женщина, ходить как женщина. Он был режиссер. Он умер.
— Представляю, — включилась Катя. — Представляю, как это тяжело.
— Это не было тяжело потом. Но иногда это тяжело. Иногда мне надо быть мужчиной, одеваться как мужчина. Мне не хочется. Давайте выпьем за любивших и любящих нас!
Мы выпили за любивших и любящих, и я поняла, что пьяна: так быстро!
— А как тебя звали раньше? — спросила я с нехорошей прямотой.
Верна блеснула на меня глазами.
— Я не скажу.
— А где твои родители?
— Перестань, — толкнула меня Катя.
— Не перестану. Я знаю, что чувствуют изгои. Однажды у меня был любовник, но я думала, что он будущий муж, а я была замужем, и он был тоже женат в другом городе. Мы несколько лет ходили по улицам, как зачумленные. Не то чтобы от нас шарахались, но знакомые так понимающе улыбались. Я больше всего боялась, что родители узнают. Так что я рада за Лену и за нас с тобой в гробу.
Верна заплакала, прижав к лицу салфетку.
— Агния! — крикнула Катя. — Ну, что ты, в самом деле?
Она знала наизусть мою историю. Было время, когда я не могла говорить ни о чем другом, я выла как шакал, я ее замучила.
— Прости, Верна, — сказала я. — Я хотела сказать, что понимаю.
— Да кто тут не понимает?
— Да, ты понимаешь, — всхлипнула Верна. — Ах, Агния!
— А ты нет, — сказала я Кате. — Сидишь тут с кольцом в носу!
Я всегда немножко мстила Кате за ее участливый материнский, слишком снисходительный анализ. Она помогла мне, правда, но и внушила косвенную мысль, что я этакий Гамлет, дурных трагедий мастер. Эта мысль то и дело приходила мне в голову, лишая меня последних крох уверенности — а Катя цвела и пахла, думая, что она спасительница человечества.
— Ну, здрасьте! — опешила Катя.
Не надо было столько пить. Я знала, что она не обидится, она не умела обижаться — прекрасное качество для клинического психолога. И маленькое золотое колечко в левом крыле носа ей очень шло. Но меня понесло, открылась незаживающая, вечно гниющая рана. Я, разумеется, была несправедлива, потому что сдохла бы в ту пору без Кати, но из-за причин, которых сама не понимала,  предпочитала быть иногда неблагодарной свиньей.
— Все бы ничего, слышишь, Верна, но дети у него и у меня. У него совместный бизнес с женой и ее родителями. А я люблю маму мужа больше, чем родную мать, а у нее больное сердце. Но у нас любовь, невозможно расстаться. И все же пришлось, и я осталась виновата, навсегда, навеки, понимаешь? Не плачь, Верна, ты молодец, но мы не в Голландии. Мы живем в запуганном обществе, и онанизм — наш идеал.
— Ох! — сказала Верна из-под салфетки.
Катя повернулась ко мне.
— Хочешь, чтобы она тебя утешила?
— Да, хочу. Мы ведь подруги.
— Перестань себя жалеть, ты же опытный воин.
— Никакой я на хрен не воин! — крикнула я. В горло мне прыгнула и заклокотала пьяная злоба, давно такого не было.
— Не сравнивай себя с ней! — тоже крикнула Катя. — У тебя другая история!
— И что мне толку в моей истории, ты, Чопра? Это тебе хорошо с твоим психиатром! Когда у тебя свадьба?
— Да что ты взъелась на меня?
— Разве непонятно? Это зависть.
— Успокойтесь, больная, — тут же засмеялась Катя. — Это только ваш бред. Агнии больше не наливать.
Верна покачала своей завитой арийской головой.
— Я никогда никому не завидую. На меня чужое вообще не годится, я слишком от всех отличаюсь. У меня и цели в жизни нет.
— Вот, — сказала Катя. — Не слушай ее, Верна. Она сама мне все уши прожужжала про бессмысленность бытия. Это потому, что она не хочет работать над своими недостатками. Какая тебе разница, если везде бессмыслица?
— То-то и злит, что везде. Хоть бы у геев был порядок.
Верна шумно вздохнула и рассмеялась на выдохе. Катя подхватила, но не я.
— Ты кого любишь, скажи, — пристала я к Верне. — Я буду звать тебя Верная.
— Ах! У моего первого мужчины была борзая Скорая. Я очень, очень вас люблю.
— Давайте выпьем, — сказала Катя. — За любовь и дружбу.
— И за будущих прекрасных жен. За военных психиатров. За скорые.
— Не язви, Агния.
— Не могу.
Мы выпили. Это был уже перебор.
— Одного я не пойму, Ганди, — сказала я. — Как ты спасаешься от яблок бытия?
— У Агнии такая идея, Верна, что она обречена видеть противоречия жизни, она одна. Она у нас такой Ньютон несчастный. Ни на кого больше яблоки не падают, только на нее. — Она стала ироничной, потом сразу серьезной. — Мы разумные существа. То и дело надо с чем-то в себе бороться, что-то преодолевать. Так мы духовно растем, становимся сильнее. Это школа. Это залог нашей  эволюции.
— Залог эволюции! Ха! — Я не выдержала и свистнула, как Соловей-разбойник. Девушки заткнули уши.
— Агния, прекрати!
— Это не для тебя, Ганди. Ты же идешь духовным путем. Тебе еще совершенствоваться и совершенствоваться.
— Что за нелепость. Откуда?
— Из жизни.
— Психология неудачника. И бред.
— Наоборот, это революционно.
— Поезжай к Сатье Сае Бабе. Я Ганди, я знаю.
— Твой Сатья Сая — фокусник и махровый моралист.
— А ты, Агнюша, как выпьешь, становишься лет тринадцати.
Катя засмеялась, она влюблялась в меня каждый раз, когда я спьяну на нее нападала. Ей нравились мои аргументы, как танцы какого-нибудь дикого племени.
— Это не ты, Ганди, творишь эволюцию. Это эволюция тебе клизму вставляет. А ты и рада. А мы это терпим.
— Да что с тобой сегодня?!
— Тебе не понять.
— Да что тут понимать? Ты индульгируешь и врешь! Посмотри на себя — ты молодая и красивая. Жизнь прекрасна и полна смысла. А ты просто нытик, не понимающий, что страдание необходимо для того, чтобы извлекать полезные уроки. Нет вообще никакого страдания.
Я тоже любила слушать Катю, как музыку какой-то далекой, весьма отсталой страны.
— Страдание есть, да не про вашу честь.
— Это потому что страдать легче, чем что-то делать.
— Как тебе не стыдно повторять эту рекламную дешевку? Ты что, получила свое психологическое образование на тренингах продаж?
— Ничего себе дешевка! Ты хоть знаешь, сколько стоит хороший тренинг продаж?
— Промывание мозгов всегда дорого стоит. Потому что в результате надои дураков увеличиваются в несколько раз. А ты знаешь, сколько стоит обучение вора-карманника?
— При чем тут воровство?
— Потому что это воровство! И не более чем воровство!
— Господи, Агния, сетевой маркетинг — просто твой козел отпущения! Чем он тебе не угодил? Тем, что у тебя в свое время не пошли продажи в «Амвее»?
— Потому и не пошли, что все это от лукавого!
— Агния, тебе место в нашем отделении.
— Прибереги это место для своих бриллиантовых королей-карманников!
— Что? Да это самые успешные и благополучные люди в мире! Нет, вы слышали? Карманники! Да ты знаешь, как они пашут?!
— Девушки, если вы не прекратите, — прогудел очень пьяный и совершенно мужской голос Верны, — я сейчас расстегну штаны, и будет эта… инволюция или как ее там.
После этого мы смеялись так, что буквально изошли соплями.
Этот Альмодовар продолжался до тех пор, пока не явились из кино мои шестнадцатилетние близнецы, Катя и Даша, названные так в честь героинь Алексея Толстого сестер Булавиных (я с детства была поражена «Хождением по мукам», многосерийным телефильмом, с Алферовой и Пенкиной). Они охренело поздоровались, глядя на Верну, и пошли подальше в свою комнату. Оказалось, ходили на мультфильм. Я их любила, но давно уже не знала, любят ли они меня: говорили, что любят, когда просили денег. Понимала я их через два раза на третий.
— Детки! — заверещала я. — Покушайте с нами! Детки, идите к нам!
Они отказались, а большая Катя уже вызывала такси «Победа».
— Красивые девочки, — сказала Верна пьяным баритоном.
И мы с Катей опять захохотали, как безумные, роняя слезы и слюни.

Булочки с корицей
Верна быстро принесла Кате деньги и на обратном пути зашла за мной в Центр детского развития. Поскольку она была вся в розовом, в райском розмариновом жакете, с полосатым шарфом цвета маренго, я заключила, что тайные дела ее с Олегом или с кем другим идут хорошо. Наш молодой энергичный директор, в соседней комнате подавая мне пальто, спросил шепотом:
— Агния, это кто?
— Моя подруга.
— Баскетболистка?
— Эхм, да, в прошлом.
— Замужем?
— Очень.
И мы вышли в голубые, сырые осенние сумерки, в шум и гул улицы.
— Как ты, Агния, поживаешь? — спросила Верна, лучезарно улыбаясь и глядя на меня сверху вниз.
— Хорошо. Нет, так себе. А ты?
— Я — очень хорошо. У меня новые духи. Чувствуешь?
Я почувствовала уже минуту назад и хотела такие же.
— Рай с горчинкой.
— Я так живу, — объяснила Верна. — А ты так хорошо умеешь сказать. Я тебе подарю такие. Ты можешь посвятить сегодняшний вечер мне?
— Я об этом мечтаю, — сказала я искренне.
Я действительно уже с месяц жила Верной, ее нездешним обаянием, какой-то ей одной присущей деликатностью, которая существовала будто сама по себе и светила на меня из всех домашних щелей, из всех ажурных древесных узоров. Из-за этой женщины наверняка уже кто-то застрелился, а она и знать не знала. Я тоже помалкивала, стараясь не думать, что можно в нее влюбиться, на ней помешаться и, кстати, родить от нее детей. Какая-то моя субличность могла этим прельститься, но я чувствовала, что за феноменом Верны стоит нечто большее, чем роман и вообще отношения. Если говорить правду, я больше всего боялась, что она исчезнет, как прекрасный сон, — такие мне редко снятся. Поэтому я при всей своей открытости перед Верной вне ее присутствия держала марку, держала голову высоко, говоря себе, что вот есть у меня такая странная приятельница, и только, и все это время одевалась тоже изысканно.
— Ну же, Верна, — сказала я. — Куда идем?
Она сказала, что в торговый центр «Галактика», если я не против, там есть «Синнабон», кафе, где подают булочки с корицей, люблю ли я булочки с корицей? — Люблю. — Страстно? — Страстно.
Удовольствие мое зашкаливало. Мы пошли, и я чувствовала в каждом движении корицу, смешанную с духами Верны и бензином. Такая изысканность бытия обещала мне в скором времени полную потерю смысла жизни: я это проходила, и не раз.
— Агния, — сказала Верна, когда мы сели за дальний столик в «Синнабоне». — Мы же можем просто поболтать?
— Давай валяй.
— Я много думала после нашего последнего разговора втроем… — Вранье, мелькнуло у меня. — Нет-нет, я не думала, — тут же откликнулась она. — Это так, к слову, тут не идет слово «думать».
— О чем?
— О счастье.
— О счастье?
— О счастье. Я хочу с тобой поделиться.
— Счастьем?
— Счастьем.
Я замолчала, возмущенная и одновременно очарованная. Неужели Верна будет учить меня быть счастливой, благодарной там за рассветы и ароматы? — Но так и вышло.
— Я буду рассказывать тебе, а ты ешь булочку с корицей, — сказала она, не замечая, как меня затуманило. — Тут надо понять…
— Что понять, Верна?
— Ну, вот это все.
— Например.
— Например, вот у тебя есть хорошая работа…
И она пошла нести околесицу про мои сильные стороны, про детей и родителей, и господа-бога, да с таким апломбом, будто сама не была черт знает чем, и так книжно и бездарно, что если бы не булочка с корицей, я бы умерла. Но вот что странно — булочка с корицей и шоколадом при этом была не просто хороша, а прямо фантастична, будто вопреки всему этому бреду, так не идущему Верне, и я в результате съела три булочки вместо одной (и еще одну мне завернули с собой). И еще одно было хорошее — в разгар своей речи Верна вынула из сумочки шаровидный золотистый флакон духов, тот самый рай с горчинкой, и стала пшикать себе за ушами, а потом зачем-то откручивать флакону голову, и духи разлились на столе, и я замочила в них рукав. Это было прямо какое-то фиаско Верны, она раскудахталась, стала промокать лужу салфеткой, явно расстроилась, что дорогие духи, кем-то ей подаренные, резко пошли на убыль, и сразу стала похожа на курицу с загнутым клювом; красота ее исчезла, и я мстительно порадовалась, что бог «Синнабона» не на ее стороне. Одного глупого разговора хватило для моего отрезвления.
— Спасибо тебе за булочки, — сказала я позже, радуясь, что все, нет больше запредельной деликатности Верны, которая меня с ума сводила. — А как твой Олег, расскажи.
Мы уже были на улице, и мой рукав при каждом движении выплескивал благоуханное облако духов.
— О, — сказала она с апломбом. — Мы живем вместе. Очень счастливо.
— И как он? Сделал тебе прическу?
— Да, сделал. Но не очень хорошо. Он так ругался. Ну, Агния, мне пора, я живу теперь на Борзиковской улице.
То есть в районе старинных особнячков и двориков, нашпигованных полуразрушенными шанхайскими коммуналками с высотой потолков под четыре метра. Мне сразу стало ее жаль (да нет, давно уже стало жаль), и я напросилась проводить ее, расспрашивая о семейной жизни.
— Как тебе вообще этот Олег, какие планы?
— Он думает делать пристройку, — ответила Верна с симпатической улыбкой до ушей. — У него ужасный характер, но он так запал на меня. А пристройка будет его студия, не придется платить аренду. А я, наверное, тоже пойду на курсы парикмахеров.
— А как же ателье?
— О, ателье само собой. Вот сделаем пристройку, и там будет и ателье, и я сошью тебе платье.
— Значит, ты больше не снимаешь дачу у Кати?
— Снимаю, снимаю, — ответила она с запинкой и на секунду напомнила мне покойную Лену. — Иногда же мне надо побыть одной, подумать.
Интересно, о чем? Сумерки и духи размягчили меня, да и от Верны, по правде говоря, нельзя было оторвать глаз, потому я вдруг сказала:
— Ты правда думаешь, что я такая дура?
— А?
—  Что со мной можно вот так говорить о счастье? Вот так учить меня?
Верна ахнула, загребла в воздухе своими огромными руками и закричала в испуге:
— Нет, нет!
— Тогда зачем ты все это затеяла?
— Я хотела сделать тебя счастливой!..
— Чего?
— Ну, прости меня, Агния!..
Мы помолчали, бессмысленно глядя друг на друга, потом коротко обнялись (меня к ней качнуло), и я побежала домой. Меня душил идиотский смех и какая-то тяжкая досада, что я никогда не смогу выразить это невыразимое, этот момент, родившийся на секунду из безумной красоты трансвестита, запаха духов и моей печали.

Нелирическое отступление
У меня к тому времени накопилось много удивительных открытий — настоящих открытий, добавлю я, а не рекламных бирюлек типа «все в твоих руках». Например, открытие того факта, что человек человеку не волк и не брат, а скорее оборотень, и что мораль — самая эфемерная субстанция на свете, чуть не жиже воздуха. Куда девается вечная любовь и дружба у высокодуховных людей, когда у них в силу обстоятельств налаживается семейная жизнь и расцветает хотя бы самый мелкий бизнес. Все феи и ангелы отлетают от этих метафизических отношений, и начинается совсем другой коленкор: фальшиво-приподнятый тон, и «ой, у меня времени немножко», и «что-то мы никак не встретимся», или того лучше, смс-послания типа «как ты вообще», и смайлики. Смайлики — это вообще отдельная тема, я бы даже сказала, перспективное направление в современной психиатрии. Как бы люди договариваются сами с собой: а будемте теперь идиотами.
Или приглашения в друзья на «Фейсбуке»: акт, неизменно приводящий меня в ступор. Мертвое взамен живому, и так запросто — я просто не понимаю, про что это, про кого. Тут самое главное избавиться от тошноты, адаптироваться хотя бы за два-три года к новому моральному поясу. Тебе говорят, это просто житейское, животное, вполне органическое предательство, и не предательство даже, а так, физиологический акт, сплошь и рядом. Ну, попользовались тобой в трудные времена — от этого не умирают. А ты не веришь. Кстати, принятие такого животного предательства как рядового факта и называется зрелостью: ну, в том числе — приспособительные механизмы, помогающие человеку утвердиться и закостенеть в самом себе. Эта способность чувствовать себя всегда правым, неизвестно на чем основанная самоуверенность, приходит, видимо, в обмен на юношескую трепетность и беспокойство: меняется, то есть, иллюзия на иллюзию, шило на мыло. Сначала ты паришься из-за каких-то несуществующих в тебе недостатков, а потом на себя не нарадуешься из-за такого же фантомного великолепия. Так мы и проживаем век в бреду.
И на здоровье, как сказал сталкер у Стругацких, только без меня. Таких вот метаморфоз я насмотрелась достаточно, и это заставило меня, минуя «зрелость», свернуть в какой-то неназываемый, далекий от натоптанных мест переулок, куда указывала весьма жидкая очередь ходоков, честных соискателей судьбы. А в этой очереди уже многое стало видно: капканы, приманки и доильные аппараты нашей жизни, примитивные, но такие действенные.
Взять хотя бы карьеру. Да ладно карьеру, там все понятно, взять хотя бы женщину в возрасте за пятьдесят, которую социум без разговоров отправляет в нижний мир. Но не все так просто с этим фиаско: постарев и став как бы невидимой в толпе, на самом деле женщина вырывается из тисков. Хоп! — выпорхнула, как бабочка, из грубой матрицы рыночной красоты, которая, если посмотреть на нее с высоты свободного полета, есть не что иное как гормональная ловушка, куда человек попадает не по своей воле. Вот так-то, и если ты типичная женщина, ты всю жизнь на крючке. Ты без устали увлажняешь и украшаешь, и омолаживаешь, и оттачиваешь свою внешнюю форму, тратя на это большую часть драгоценной  жизненной энергии, а с другого фланга тебя съедает беспокойство, постоянная подспудная изнуряющая тревога. Постоянное насаждаемое и культивируемое нищенство: сколько дадите? Сколько мне сегодня дадите? Тридцать пять? Кто меньше?! Господа (раба любви), господа, вы звери!
Но это еще не вся правда о женщине.
Женщина изначально рождается нищенкой и сиротой, всю жизнь ищет дом и полноценность. Всю жизнь, до самой старости, держится за жир и кожу, цепляется за мужские взгляды, комплименты, вкусы, грубые модели, боясь покинуть свою темницу, свое служебное тело, картонное и ненастоящее, как и все здесь. Боится взлететь, а это означает заведомый крах: так и не узнаешь, что ты такое. Потому что все это часть хитроумного плана, и прекрасно не более чем животноводство, и необходимо не более чем для продолжения рода. А большая часть мозговых клеток как спала, так и спит в голове, промытой супер-шампунем. Завлекай, накачивайся ботоксом, перешивай лицо, режь давно откормившую грудь, всегда будь готова к употреблению, тридцатый раз в десятый класс: а главное, продолжай бояться!
А правда про мужчин?
Еще печальнее. Зрелые парни просто останавливаются на всем скаку, да так резко, буквально в один год, пораженные, как паршой, ужасом старости и смерти. Стоять! Больше ни шагу в неведомое, опасное, неназываемое. Больше никаких открытий: здоровье прежде всего. Все, стоп, ша! Что ему светит? В лучшем случае безопасная любовница, как две капли похожая на жену в молодости; в худшем — воспоминания на «Одноклассниках», День ВДВ, семейные выезды на Черное море, футбол, все. Редчайший случай, когда мужчина оказывается Шивой, открывает в себе свойства счастливой пыли и танцует до последнего вздоха. Одного такого я видела в жизни — школьного охранника по имени Казбек Игоревич, дядьку в возрасте; невозможно было наглядеться на него, когда он с неизменной сигареткой беседовал со всяким встречным и поперечным на школьном крыльце. И никто никогда не вякнул, что ж ты, мол, куришь на глазах у детей, никто вообще при нем не вякал, даже старшеклассники моментально затыкались от его лучистого взгляда, его почтительности высокой пробы. Мы раскланивались издалека, и я, облученная, шла дальше как-то боком, думала — вдруг он тоже женат, ну их к черту, я ведь тоже поражена страхом, хоть и иного рода.
Ох, какой тут урок заключен для обоих полов, какая карта сокровищ, свобода: какая бездна счастья, но нет! Зачем нам счастье, когда есть силикон и таблетки, нагнетающие потенцию? Говорить-то, в сущности, не о чем. Зачем нам свобода при гарантированном медицинском эффекте хождения по кругу?
Жаль всех нас, жаль. Но некоторые выбираются, некоторые выскальзывают, или их выбивают, как табак из гильзы, как меня, например: щелчками, щелчками! Я уже почувствовала вкус себя самой, и этого оказалось достаточно, чтобы стать немного безумной. Я больше не могла увлечься чем-то еще, как не может сбиться со следа акула, почуявшая кровь. Забавное сравнение, если учесть, что речь идет о женщине, бабе, бабочке, у которой все уже позади. Или впереди? Вот вопрос.
Но все это я веду к тому, что наблюдений и открытий у меня накопилось много, но все они обретались в разных местах головы. Каждая маленькая правда, выигравшая местный конкурс, топталась пока как бы в  своем регионе, и я медлила с переездом в столицу. Вернее, что-то во мне медлило, опасаясь ударной волны главного и бесповоротного прозрения. И я и представить себе не могла, что Верна была послана мне судьбой, чтобы исподволь, завораживая и заговаривая зубы, сыграть роль последней капли. Впоследствии я удивлялась собственной беспечной слепоте: ведь Верна была чистой воды Шива, а Шива — такой танцор, которому ни член, ни пол, ни стены не мешают, он просто их в упор не видит.

Бедная Верна
В следующий раз, когда мы встретились, Верна плакала на Катиной даче, лохматая, расхристанная, с одним отвалившимся ногтем, с сигаретой в пальцах. С тех пор когда мы познакомились, я всегда подспудно боялась, что ее изобьют, искалечат, убьют: жилец ли она в наших краях, в нашем мире?
Но плакала она не потому, что ее побили казаки или какие-то другие ряженые мужчины, и даже не потому, что ее бросил Олег или Павел. Она плакала потому, что умер ее брат.
— Какой брат? — изумилась я.
— Мой родной брат, — отозвалась она с невыразимой мукой. — Который был моим единственным родным братом. Который от меня отрекся, от такой… такого. И спился! Мы могли бы жить вместе… могли бы… Два одиночества! Но он… это все из-за меня!.. Умер!!
И она завыла волком.
Я смотрела на нее в полном потрясении.
Значит, она приехала сюда не просто так, а к брату, единственному родному существу, а брат попер ее, как черта из своих алкогольных видений, хорошо, что не убил. И она потеряла брата-урода и смысл жизни: бедная Верна, мой бедный прекрасный друг!
— Не из-за тебя! — взвыла я тоже. — Он алкоголик, он сам! И он тебя не стоит, ногтя твоего не стоит обломанного! Ты человек, а он… инфузория! Он подлец, а не брат, он трус, не горюй о нем, слышишь!
Но она так страшно закричала «Сережа!!», что я побежала звонить Кате. В конце концов Катя клинический психолог, она умеет снимать самые страшные удары горя, к ней таких и подкидывают, из онкологических больниц, с крыши, из-под колес, из рук мужей-ревнивцев. Катя приехала очень скоро, со своим чудным успокаивающим голосом и пузырьком таблеток, и в течение получаса утихомирила Верну, чем вызвала у меня неописуемое восхищение и легкий приступ ревности.
Слава богу, мы довольно скоро оказались за столом, за коньяком с густо посоленным лимоном и копченой курицей (я съездила, пока они бормотали), и Верна начала внятно отвечать на вопросы. Да, Сережа, любимый младший брат, она его растила, родители кто умер, кто пропал двадцать лет назад, все равно что умер, а Сережа да, алкоголик, да, наркоман, да, сидел, да, туберкулез, легкие сгорели дотла, чем он еще вдохнул, чтобы послать в последний раз сестру (брата) — неизвестно. Старший брат ушел из инфекционного бокса, рыдая. «Сестру родную не узнал, — пожалела нянечка, — не обижайтесь, дня не проживет, свечку поставьте».
— Теперь у меня наследство, — заплакала Верна. — Половина домика возле кладбища, как он не пропил, там ужас, кошмар, тлен! Буду хоронить, друзья помогут, что делать.
Мы с Катей переглянулись: мне показалось, что в ее глазах, как и в моих, блеснуло облегчение. Почти радость за Верну. Нам одновременно открылся дальнейший путь этой прекрасной женщины. Она выплачется, Катя ее выправит, Олег поддержит, если не полный идиот, я буду рядом. Это существование на лезвии бритвы не для Верны. Она слишком уязвима в своем нынешнем естестве, ей просто необходимо стать женщиной и человеком.
Через три дня на поминках по Сереже (это был почти скелет, но не очень страшный в гробу, сестра похлопотала) Катя озвучила наш проект: ради покойного брата Верна должна стать ему настоящей физической сестрой, употребить всю энергию на самоидентификацию. Катя также со знанием дела (видно, не первому транссексуалу) зачитала какой-то законодательный акт, по которому «гражданин, сменивший пол, должен представить в орган ЗАГС медицинское заключение, в котором должны содержаться сведения о том, что гражданин произвел хирургическую операцию по изменению пола, и выводы о том, что гражданин изменил свой пол». «Да знаю я», — с тоской ответила Верна. Конечно, она знала.
Поминки она устроила в ближайшем к кладбищу маленьком кафе: кроме нас там был собутыльник Сергея, Гоша, тоже скелет с дегенеративной рожей, и — что удивительно — тот самый Олег-парикмахер, друг Верны. Оказался он вполне симпатичным и не очень молодым человеком (я ожидала увидеть тридцатилетнего нарцисса), с крупными чертами лица, с седоватыми волосами, собранными в хвост, и в очень простом черном свитере. У него была располагающая манера держаться, присущая многим положительным мужчинам в такие моменты: неторопливость, чувство собственного достоинства и как бы установка на некую высшую значимость происходящего. В частности, он разливал водку и очень терпимо реагировал на идиотские реплики друга покойного.
Разговор об операции случился между нами, когда мужчины вышли покурить.
— То есть да, я знаю, — ответила Верна. — Это кошмар, да, но что же делать. Меня этот сморчок Гоша спрашивает: а че, а где ваш брат старший пидор, на похороны даже не пришел? Я сказала, что не знаю, что сестра по отцу, от первого брака, и что брат пропал за границей. А он: «Туда ему говну и дорога!» А сам-то кто? По роже видно, что такая сволочь, на апарыша похож.
Это были у меня вторые поминки за месяц, но я не удивилась. Я уже долго живу на этом свете и перехоронила кучу народа, разного возраста и разной степени родства. Несколько лет назад у меня за три месяца умерло четверо знакомых, вот тогда я не знала что думать, люди никак не были связаны друг с другом, и я мучительно искала причинно-следственную связь. А сейчас я знала, что это ничего не значит: просто жили люди и умерли. Удивляло меня другое — как одинаково и вкусно готовят в любом питейном заведении поминальный обед: неизменные борщ и гуляш с пюре, и компот на третье с пирожками. И эффект при этом тоже всегда одинаковый: умиление сердца и тихая печаль. Мы обняли Верну с двух сторон и просто гладили по голове, пока она не перестала плакать. А в самом конце обеда, когда пора было расходиться, я услышала, как Олег-парикмахер тихо сказал Верне на ухо: «Ну что, пойдем, Веруша».


Набережная
Это могла быть история про дружбу трансвестита с двумя хорошими женщинами, которая закончилась счастливым замужеством, допустим, всех трех в один день. Просто бери и снимай кино.
Но я напомню, что моя повесть о Бытии, и женщины и мужчины здесь — только актеры, стремящиеся выразить главную идею спектакля. Однако никому не известно, как именно они это сделают, да и замысел, если честно, до конца неведом режиссеру. (Вот и такие рассуждения, как я сейчас делаю, мне всегда были глубоко ненавистны в литературе, поэтому —  ну их к черту!)
Верна не могла просто сделать операцию и вернуться к нам полноценной подругой с новым паспортом и чьей-то женой: это было ясно. Когда через два месяца она внезапно пропала из всех явок, без проводов и объяснений и даже выбросив, по-видимому, сим-карту (Олег, к которому я зашла, очень холодно объявил, что ничего не знает), мы с Катей поняли это так, что нам следует понимающе ждать. Мы и ждали, а жизнь текла своим чередом.
По правде говоря, сквозняк, оставленный Верной, подспудно тревожил и мучил меня. Меня ранило ее бегство от нас, я боялась, что она не вернется, боялась каких-то необратимых перемен в ней и даже того, что в новом качестве она окажет на меня слишком сильное влияние. Очевидно же, что никакой женщине не сравниться с Верной, придется от нее защищаться, а это опять чувства и чувства, и никакого просвета от шепотов и криков, бурь в стакане воды.
Но влияние Верны проявлялось и в ее отсутствии: я стала как-то по-особому разговаривать с коллегами и родителями своих шепелявых и картавящих пациентов, купила себе странный абрикосовый костюм в облепейку и два дорогущих пошлых корсета, которые оставила на случай, если в моей жизни появится мужчина. Даша и Катя, увидев эти корсеты, переглянулись и дружно заржали: подумали, что мамаша спятила. Ну, так что же: между нами лежала естественная пропасть разных стран и поколений, хоть и полная любви. Во многом они были лучше современных подростков, и скоро им предстояло многое понять.
С Катей-подругой мы никак не могли встретиться, чтобы как следует обсудить исчезновение Верны: сначала она была занята каким-то симпозиумом в своей психушке, потом уехала к Сатье-Сае за благословением, с тем чтобы по возвращении сразу выйти замуж, нашим еженедельным баням пришел конец. Это обстоятельство тоже показалось мне удручающе неслучайным, так что подспудно я настраивалась на осенний марафон длиною в год.
Я не хотела терять Катю. Не то чтобы я опасалась, что будущий муж — молодой психиатр из отделения неврозов — запрет ее в доме или лечебнице: просто я хорошо знала Катю. Я была страшно благодарна ей за то, что она не привязала меня к себе, как предавшая меня ранее подруга Юля, не привязала теми сакральными отношениями, которые черта с два потом перерубишь. Связь с Юлей я прервала, буквально откусив от себя кусок, меня рвало и трясло, я опомниться не могла. А Юля, все такая же прелестная, убежала, помахивая хвостом: для нее было главное уберечь себя от неприятной правды о себе, и она убереглась, петляя в разные стороны, с необычайной энергией припадая на передние лапы. Удивительно, но именно в этот короткий период я увидела, что Юля — не кошка, как большинство очаровательных женщин: скорее, из семейства псовых или, может, пушной зверь, но мелкий, не крупнее лисицы. Все ее последние фигуры общения со мной  были какими-то осязаемыми — животными, горячими, упругими, с пылу-с жару. «Было тело, хотело жить» — вспоминала и вспоминала я Цветаеву. Пушистый виляющий рыжий хвост примелькался мне, как кошмар. Этот разрыв произошел в тот же год, что и конец моего романа, так что легкость и прохлада Кати были мне поистине целительны — компресс на воспаленный лоб.
Катя была тоже священной коровой, но в другом духе: она была Женой. Те несколько лет дружбы, что мне от нее обломились, следовало считать подарком судьбы — я и считала. Я и требовала немногого, но с тошнотворной прозорливостью знала, как, каким голосом будет разговаривать со мной Катя после года-двух своего замужества. Я вполне могла прожить без нее. Если кто и отсвечивал мне из будущего, так это стройная каланча Верны.
Ввиду этих прозрений я все более привязывалась к далеким и одиноким прогулкам вдоль реки: каждый день неспешно, заложив руки за спину, я исхаживала туда и обратно длиннющую набережную. Это было сродни медитации, и где-то посередке, в районе пристани, я обнаруживала, что вижу окружающие предметы более четко, и вижу также свои проплывающие над рекой мысли ценою в грош, и свою жизнь, почему-то в радужных тонах, не в смысле ее счастливости, а именно радужного цвета.
А потом я начала слышать что-то вроде внутреннего голоса. Не то чтобы он указывал мне что делать, скорее пел или мурчал себе (мне) под нос: «Агния, Агния, не тревожься ни о чем, везде, куда ни погляди, Я, и нет ничего, кроме Меня, и ты — только сгусток Моего духа, и тебя, в сущности, даже нет. Тебе ли печалиться о событиях и поступках, в которых ты не более чем мягкий карандаш, ситечко для чая?» Этот мягкий интеллигентный голос проникал все глубже в мое сознание, так что через месяц, накануне Катиной свадьбы, я обнаружила, что от депрессии моей не осталось и следа, что я прекрасно вписываюсь в окружающую действительность, ничего не боюсь и окружена такой потрясающей красотой, что впору петь и плясать от радости. Больше всего меня восхищало, что мне не приходится заводить и подначивать Это, оно само заводилось с пол-оборота, и более того — оно никуда не уходило (Ты думаешь, Агния, что Меня вызывает твое сознание? Твое сознание — масса ничего!) Оно делало постоянные подарки в виде необъяснимых совпадений, окружало доброжелательными людьми, рассасывало проблемы, разворачивало что бы то ни было к лесу задом, а ко мне передом, и все это даром, валом, потоком!
Все, что я когда-то практиковала, читала, думала о божественном начале, что собирала и роняла по крупицам в своей беспутной, бродячей лицедейской жизни, словно соединилось наконец в моем мозгу. Словно каждый дурак показал свой кусочек медальона, и — срослось!— и родился новый дурак, дурак прекрасный, улыбающийся (как дурак) всякой травинке, собачке и птичке.
А между тем началась зима, и Катя наконец позвонила, чтобы пригласить меня на свадьбу.

Чужая свадьба
По мне так ничего нет хуже свадьбы, особенно свадьбы с традициями. Таких тупых свадеб, как в наших краях, нигде в мире больше не играют. Я раз за разом изумлялась этому смешению всего и вся, когда жених и невеста бьют земные поклоны родителям, едят от каравая, а потом невеста кидает в толпу совершенно западный букет, следом летит чулочная подвязка а-ля латина (просто бред), а потом молодые режут многоэтажный голливудовский торт, и все это прослаивается грубейшим конферансом, невыносимо дурацкими игрищами, с конкурсами и призами в виде ушных палочек и мандаринов. С моей точки зрения, эти сценарии являются свидетельством полного офигения нации, когда никто уже не знает, из каких мы мест. Места обитания обозначаются позже — пьяными танцами, подмыванием на морозе тещи, блевотиной за углом и очень часто дракой. И неважно, что за публика гуляет, шпионы или эфэсбешники, сумасшедшие или психиатры, после нескольких тостов все различия смываются, и партию ведут заскорузлые станичные родственники.
Честно говоря, я зареклась бывать на этих счастливых мероприятиях, но моя эйфория сыграла со мной шутку. Я затянула на себе красный корсет, поверх корсета надела странный абрикосовый костюм, завилась крупными локонами, и, чувствуя себя необыкновенно радостно, явилась в ЗАГС. Шел легкий-легкий, свадебный снежок, почти неощутимый. Меня сразу приняла группа полузнакомых Катиных коллег (прелестные женщины в шубках с симпатичными мужьями), потом я увидела Катю с женихом, выходящих из лимузина. Катя была прекрасна в платье цвета слоновой кости, без пошлого кринолина и декольте, просто шелк, ниспадающий красивыми складками, а сверху меховой палантин из белой норки; была у нее и короткая фата, кажется, из натурального кружева. Но самым красивым было, несомненно, Катино лицо, сияющее как жемчуг, чуть не переливами: нежный смуглый овал, дивнейшие ореховые глаза, волосы из черного шелка, розовые губы, крохотная страза в носу — богиня Парвати, да и только. Я едва заставила себя посмотреть на жениха в светло-сером костюме, который возвышался над маленькой Катей эдакой каменной стеной. И сразу с облегчением отметила, что люблю таких, как этот Митя: лицо у него было умное, ясное и при этом очень мужественное  — лицо верящего в себя человека. Его сдержанность никого не обманывала: он был без памяти влюблен в Катю, и им явно предстоял счастливый брак.
Катя увидела меня и вывернулась из Митиных рук, чтобы перекочевать в мои объятья. Я тут же заревела:
— Ганди, Ганди, какая ты красивая!
— Не плачь! — шепнула Катя. — У тебя тоже все будет хорошо.
— Чопра, ты дура.
— Как тебе Митя?
— Ужасно симпатичный.
—  Я тебе не успела рассказать про Сатью. Знаешь, ведь мы получили-таки благословение, но такое — просто уму непостижимое, ты удивишься. Митя просто переродился там. Митя, иди сюда, я тебя познакомлю с Агнией!
Митя двинулся было к нам, но тут Катю дернула за рукав ее мама, и все вокруг зашипели, зажужжали и начали толкаться к крыльцу ЗАГСа. Тяжелые двери открылись, в лоб ударила артиллерийская тема Первого концерта Чайковского, и началась волнующая тягомотина бракосочетания.
Это всегда удар по нервной системе, по всем системам организма — чья-то свадьба. Вроде бы все просто суетятся, толкаются без дела, сначала в ЗАГСе, потом в ресторане, ходят туда-сюда, пьют, едят, говорят банальщину, несут пошлятину, прыгают кто дальше, ерзают попами по мешочку с орехами, чтобы определить, сколько их там, и все гогочут — тоска, глаза бы не смотрели.
А внутри — туго натянутая струна.
Инь-ян, любовь, счастье. Хочется плакать от великости происходящего. Хочется замуж за прекрасного человека. Ну, откуда все это берется в еще трезвом уме?
В ресторане меня посадили между симпатичной и очень молодой приятельницей Кати Ирой (кажется, она была медсестра) и дядей Мити, похожим выправкой на военного (он без напоминаний и с большим достоинством разливал вино группе сидящих справа дам). Брат-эфэсбешник Кати по имени Алексей (никакого вида, я бы не узнала его в толпе) сидел напротив и проявлял утомительную активность: произносил чеканные тосты, кричал: «Здесь все нормальные люди!», все время обращался к своим малолетним сыновьям, явно хвастаясь здоровым потомством: словом, был ниже всякой критики. С Ирой мы немного поболтали («Потрясающая пара!» — «Да, совершенно потрясающая!» — «А какой он врач, умереть, какая умница!» — «Это видно. Они оба умницы». — «Ну, про Катеньку я уже молчу, у нас все от нее без ума. От нее и от него!») Потом я переключилась на дядю, потому что с дядями интересно именно на свадьбах, когда они выпьют и начинают философствовать. Но этот дядя с твердым профилем на все мои вопросы и замечания только кивал и отмалчивался, а потом вдруг бросился приглашать на танец молоденьких девочек, поэтому я быстро потеряла к нему интерес. А кстати, дяди самых честных правил деградировали быстро, лет за тридцать: куда только подевались зрелые острословы, любители умственных головоломок, трепачи и умницы! — ну просто косой выкосило замечательных дядек за пятьдесят. Свидетельством такой деградации был и сам ведущий по имени Артур Денисович, который нес такую околесину, что даже вызывал невольное сострадание, однако же все веселились и хохотали.
Я развлекалась тем, что, разглядывая гостей (их было человек тридцать), гадала, кто из них психиатр, а кто член местной духовной группы Сатьи-Саи, к которым Катя иногда захаживала. К последним я отнесла дородную женщину в темно-розовом балахоне и палантине, с круглым одухотворенным лицом, но я не нашла в себе мужества сказать ей через стол что-нибудь приятное  — беседовать с адептами небезопасно, поди потом отвяжись. Еще мне понравился рыжий человек неопределенного возраста, как-то неуловимо и симпатично похожий на старушку: этот мог быть и психиатром, и психологом, но сидел очень далеко и был, кажется, с женщиной. Мне стало немного легче, когда жених и невеста подошли ко мне с тостом в трех экземплярах и Катя наконец познакомила нас с Митей. Я выразила надежду, что Митя теперь тоже последователь Сатьи-Саи Бабы.
— Я, — сказал Митя, глядя на меня глазами честного мужа, — еще даже не понял, что это было, у Сатьи. Я туда приехал скептиком, но я теперь другой человек. На моих глазах происходило немыслимое. Я буду много думать.
— Я не дам тебе много думать, — засмеялась Катя. — А ты знаешь, что Агния называет меня Ганди? Она вообще необычная, Агния, она всегда говорит правду. Даже режет.
— Я слышал о вас много хорошего, — ответил этот милый Митя. — Можно я тоже буду звать тебя Ганди?
— Пожа-алуйста! Агния, ты меня простишь? Митенька, муж мой, пригласи меня танцевать!
И они пошли танцевать, не сводя друг с друга глаз, чудесная пара, а все вокруг прямо завыли. Вот этого я и боялась, глядя на Катю: «муж мой», «муж мой», теперь все, как у Саши Черного — семья, горшки, дела, грешки, само собой. Но как же ей идет! Да что же это такое, люди!
На глаза у меня опять навернулись слезы, я сходила в туалет, перекинулась там парой слов с другой коллегой Кати, Мариной, потом вернулась за полупустой стол и обнаружила, что у меня болит желудок и дует в ноги. Музыка грохотала так, что стены дрожали, просто ад. Я подумала, что Верна ушла бы уже три часа назад, и меня охватила тоска по Верне.
Пришел потный дядя-ловелас, уже без пиджака, спросил:
— Вы что тут сидите одна, не танцуете, вам налить? — и, получив иронический ответ, ускакал опять к девочкам. Просто дегенеративный дядя.
Струна у меня внутри все натягивалась, и я, шмыгая носом, вышла на слабо освещенное крыльцо, чтобы вызвать такси, а заодно написать Кате, что я ее люблю и все такое. Я не сразу заметила движение слева, судорожный взмах как бы гигантского крыла, следом за которым раздался запоздалый «ч-черт!» — и вот уже я валялась на скользком крыльце, сбитая, как клюшкой, поскользнувшимся мужчиной.
— Простите, простите, ради бога! — воскликнул этот падший (довольно большой). Мы немного побарахтались, смеясь, а когда встали, я увидела, что это тот самый парень, похожий на старушку — но теперь я заметила, что он похож не на старушку, а скорее на Робина Уильямса, похожего лицом на старушку.
— Извините, извините! — сказал он с непередаваемой интонацией, свойственной выпившим. — Я только закурил и поскользнулся, здесь прямо зеркало. Есть же такие дураки, облицовывают ступеньки мраморной плиткой, а люди потом ноги ломают. Я вас не ушиб?
Он меня ушиб, но хуже всего было то, что у меня улетел телефон. Последовал новый взрыв извинений и биений себя в грудь, мы начали, согнувшись в три погибели, искать в полутьме мою «Нокию», и этот бабушкин любимец опять поскользнулся и упал, сбив меня с ног. В первую секунду я взбесилась — он что, совсем идиот? — но он так тоненько сказал «ой!», что я прыснула. Это было в самом деле смешно: дважды рухнуть с незнакомым мужчиной, к тому же у него был очень заразительный смех, совершенно мальчишеский.  Смех человека, которого в детстве никогда не одергивали, когда он смеялся, даже если он ставил  маму в неловкое положение и у него слюни текли изо рта.
После этого по всем канонам жанра нам необходимо было выпить, мы вскоре обнаружили телефон за обледенелой мусоркой и пошли, оба прихрамывая, через весь зал пить вино. Пока мы шли, я падала со смеха, и он тоже, потому что ситуация почему-то (ну да, спьяну) казалась не менее, а все более смешной, по нарастающей. А еще я обнаружила, что колготки у меня на левом колене лопнули, косточка корсета впилась в ребра, болит бок и горит правая ладонь — ну и ладно.
Он нашел на столе пару относительно чистых бокалов, виртуозно разлил вино, сказал, что его зовут Лев, и очень обрадовался, узнав, что я Агния. Большинство людей, которым я представлялась, обычно тут же иронически переспрашивали: «Барто?» или вставляли что-то про Агни-йогу. Всякому это казалось верхом остроумия. Всякому, добавлю, кроме мужа и бывшего моего возлюбленного. Лев не спросил, и я тут же спокойно подумала, что этот парень — мой новый сердечный друг, подаренный мне вот так запросто, на чужом пиру. Мы чокнулись, выпили, и я не поняла, что это — сухое, полусладкое или церковный кагор: в мозгу не было никаких сигналов на эту тему. Не то чтобы я так уж сразу влюбилась в немолодого мужчину в черном костюме, слегка похожего на чью-то бабушку. Просто это был ощутимый завиток судьбы.
Потом мы танцевали и раз пять выходили (на полусогнутых и с хохотом) на крыльцо поговорить и покурить. Я острила изо всех сил, чтобы слышать его фырканье и заливистый хохот, и одобрительное ржание. Между тем выяснилось, что он, во-первых, троюродный брат Кати, во-вторых, авиаконструктор по образованию (Самара-городок), в-третьих,  нынче является владельцем мастерской по изготовлению мебели из бамбука. Я просто рот открыла, когда этот весельчак начал описывать кресла и диваны, и столы, и кровати из бамбука, и особенно декоративные узлы, которыми связываются отдельные элементы и которые являются его авторскими разработками. Я спросила, как возможно после самолетов заниматься авторскими узлами для диванов. На это он серьезно ответил, что как раз работает над моделью дивана-самолета, и что бамбук излучает тепло и благодать, и что работа в прежнем КБ его почти убила. Восхищение охватило меня. Во время всего этого я даже не задала себе вопрос, а куда подевалась его женщина. Возможно, никакой женщины и не было, но еще день назад я бы обязательно спросила: «А ваша спутница вас не потеряла?»
Его спутница все-таки была, но, видимо, не имела особого значения, и впоследствии у меня не было повода узнавать про ее здоровье.


Поворот винта
Наш роман со Львом начался с развеселой дружбы подшофе, а потом оказалось, что он человек серьезный и в последнее время на женщин не падает. То есть во всех смыслах: у него только закончился бракоразводный процесс, закончился так, что он уехал жить в гараж, кроме того бывшая жена почти сразу же попала в беду, сбила насмерть человека и пыталась покончить с собой, он только-только ее выходил, только-только отправил сына учиться в Москву, ему было не до романов. С другой стороны (рассуждала я практически и как бы за скобками наших обоюдных симпатий) все худшее и у него и у меня позади, впереди такой огромный кусок жизни, так зачем же не жить ее хорошо. Все эти размышления пришли, конечно же, потом, после свадьбы, после того как стряслись неизбежные вещи, месяца через три после нашего падучего знакомства.
Катя бы сказала, что роман на такой фазе жизни — когда мужчине требуется переосмыслить семейную драму, адаптироваться к новым условиям, реабилитироваться — заведомо обречен. Такие вещи, как знаки, Катя-психолог почему-то не признавала: это было тем более удивительно, что, рассказывая о том, что происходит в ашраме у Сатьи, она даже не заботилась о том, чтобы худо-бедно сфокусировать взгляд. Вообще в жизни много странного, и самое странное в ней — люди. Поэтому я предусмотрительно не рассказывала Кате всех подробностей своих размышлений, да мы с ней и виделись всего один раз. И даже в этот раз она, как сумасшедшая, говорила о Сатье-Сае, как она получила от него благословение и как Митя прозрел.
Я уже знала, что последователи Сатьи-Саи Бабы, воплощения Бога на земле, собираются у него в ашраме многотысячными толпами, и Сатья каждый день выбирает из них нескольких человек для интервью. Считается, что эти несколько человек все равно что избранные, им уже не о чем беспокоиться в жизни, но шансы попасть в поле зрения Бога столь ничтожно малы, что умные люди вроде Кати приезжают ради гораздо более скромных целей. Вот и теперь, не мечтая о настоящем благословении, Катя в адских условиях многолюдья и бедности учила Митю прислушиваться к себе, своим ощущениям и сновидениям, расширять сознание и просто впитывать благодать, разлитую в воздухе. Митя, вначале разочарованный малостью и хрупкостью божества, видимо, боялся перечить и ходил обалдевший от шума и жары, с темными кругами под глазами. Но практически перед самым отъездом, когда он в одну из ночей вышел из номера прогуляться (Катя спала) и в изнеможении сел под какой-то забор, из темноты неожиданно выплыла маленькая фигурка как бы в ночной рубахе и села неподалеку. Митя бы и внимания не обратил на еще одного лунатика, если бы тот вдруг не начал как-то подозрительно вздрагивать, зевать, икать, вроде как с позывами к рвоте. Митя-врач поднялся было помочь несчастному, но тут раздались крики, набежала толпа, и выяснилось, что таким образом Сатья-Сая материализует каменный лингам (изо рта, из желудка — ужас) — чуть ли не главный предмет всех верующих — и происходит это всегда неожиданно и неурочно, так что видевший чудо является благословенным во веки веков. Но еще одно чудо заключалось в том, что Катя тоже проснулась вскоре после ухода Мити и тоже вышла погулять, и с другой стороны наблюдала всю сцену, понятия не имея о том, что Митя сидит под забором и отупело смотрит на рождение лингама.
Короче — получили благословение самое благословенное из всех возможных, разве что лингам из оникса принял кто-то другой, но этим лингамом были освящены сотни литров воды, и все пили (кроме Мити, который уже переболел поносом). Надо сказать, что через полгода после этого Сатья Сая умер, так что возможно это был его последний лингам. Об этом я неоднократно думала, глядя на Катю и Митю.
Маленькое отступление: одна женщина, у которой были большие нелады с мужем, рассказывала мне, что специально ездила с ним в Индию к одному святому, который соединял пары. То есть благословленные им мужья и жены связывались на энергетическом уровне и души друг в друге не чаяли до самой смерти. И вот эта женщина с мужем так и не смогла найти дома святого. Они бродили по одним и тем же улицам, расспрашивали прохожих, им объясняли, как пройти, они шли и опять заблуждались: так и не нашли. И развелись в тот же год.
Я слушала все это с огромным интересом, тоже имея что рассказать, но к моему удивлению очередь до меня так и не дошла — Кате позвонил Митя, и она помчалась по каким-то тонким и сложным семейным делам, пообещав, что мы продолжим буквально на днях, завтра. Но мы так и не продолжили.
Зато я познакомилась с прекрасной мебелью из бамбука, и даже очень близко, потому что именно на одной из бамбуковых кроватей, прямо в мастерской Льва после работы, у нас случился прорыв. И да — я полюбила бамбук, светлый, как рассветное сиянье, и нежно-карамельный, и неожиданно темный, шоколадный, действительно теплый и гладкий на ощупь. И сам Лев (Лева) стал ассоциироваться у меня с бамбуком, теплым и прочным, так что после первого свидания мне приснилось, что меня обнимает негр. Впрочем, у нас был и дом. Второй этаж кирпичного гаража при мастерской был оборудован Левой под однокомнатную квартиру, там мы и встречались; сама же мастерская располагалась в удивительном районе, доселе мне незнакомом. Вдоль потаенной железнодорожной ветки на целые километры тянулись мастерские, цеха, маленькие заводики и гаражные городки. Бамбуковая мастерская Левы выходила окнами на железную дорогу, по которой с грохотом проходили тяжелые составы. Все тут было брутальным, основательным, мужским, во дворе горой, как водопроводные трубы, лежали толстенные бамбуковые бревна (до этого я думала, что бамбук не бывает толще удочки). Тонкий же бамбук шел для обрамления зеркал, настенных часов, всяких картиночек и рамочек, и для этого в мастерской, в отдельном кабинете, работали две молодые женщины, тоже какие-то бамбуковые на вид. Еще был зам, Сергеич, наших лет мужик, называвший Льва Андреичем, из золоторуких и остряк, но судя по внезапным и беспочвенным приступам негодования, зашитый алкоголик. Еще была пара мастеров, Паша и Леша, чье присутствие определялось по неразборчивому мату в холодном цеху: я их не различала.
Мне нравилось мое положение дел, особенно потому что тот интеллигентный голос на реке как-то обмолвился, что, мол, будет у тебя парень от Меня. Что ж, так и вышло, хотя вначале я просто отмахнулась от этого обещания, приняв его за собственные фантазии. А теперь я была привязана к телефону, к электронной почте, к гаражам, и от этого чувствовала себя одновременно прекрасно и уязвимо. Я как будто парила, но не слишком высоко, так, на уровне уличных мусорок, но мне и этого хватало, чтобы иногда хвататься за сердце. А голос молчал.
Еще я, конечно, скучала по осенним разговорам с Катей и Верной, по своим одиноким прогулкам вдоль всегда мутной, серо-зеленой реки, которая принимала меня как родную и ничего от меня не требовала. А Лева понемногу привязывал меня к себе, хотя и не прибирал к рукам, потихоньку входил в мои покои, но как могло быть иначе? Ведь я женщина! Раз или два мы повздорили, причем в первый раз я сильно испугалась, а во второй решила, пусть идет к черту: он сказал, что у него было то же самое, только в первый раз он послал меня к черту, а второй испугался, что уйду. Короче, мы почти совпадали. Если бы не смутная тревога, что я что-то теряю, недопонимаю и безвозвратно упускаю, я подумала бы, что дождалась счастья. И вдруг моя жизнь еще раз кувыркнулась через голову.

Неверные
В одном рассказе Анаис Нин есть такая фраза: «Я уже говорил, что Бижо была из породы неверных». Речь там шла о проститутке, в которую влюбился главный герой. Не прошло и недели после моего благостного размышления о явившемся счастье, как я вспомнила Анаис Нин.
Однажды розовым весенним вечером Лева отменил нашу встречу под предлогом бамбуковых закупок. И на второй день тоже отменил (голос у него был какой-то смутный). А начиная с третьего вечера он перестал брать трубку (один, два, три, четыре дня), и я на полном лету как бы врезалась во что-то твердое. Как бы в бегущий навстречу мне товарняк. Останки мои тем не менее знали, что это не конец, встали и побрели к бамбуковой мастерской, делая вид, что они еще ничего себе.
Лева тоже выглядел как неупокойный дух, погружаемый в «БМВ»: он придержал для меня дверцу, и мы молча сели и поехали под отвратительную песню типа «ля-ля-ля, тебя-меня». Потом он выключил магнитолу, остановился возле какого-то пня и сказал: «Ну, вот».
— Лева, — сказала я. — Что с тобой?
— Много чего, — ответил он, глядя вперед и стуча пальцами по рулю.
— Лева, прекрати немедленно со мной так разговаривать. Ты больше не хочешь меня видеть?
— А зачем? — сказал он. — Что это даст?
Я молча воззрилась на него.
— Что это даст? — повторил он с непонятной многозначительностью. Я облилась потом. — По-моему, все это совершенно бесполезно.
— Лева, ты дурак, что ли?
Он не возразил.
— Лева, я чуть с ума не сошла, у тебя больной вид, ты можешь объяснить, что происходит?
— У тебя взрослые дочери, — сказал этот бамбуковый Лева. — У меня сын. Моя бывшая жена, твой бывший муж. Ты когда-нибудь думала о них? Думала, что они скажут?
Сердце у меня забилось, как всегда, когда я не видела в происходящем никакого смысла и логики, мне стало страшно, я боялась сумасшедших.
— Лева, дорогой, я не понимаю, о чем ты, я тебя совсем не понимаю. Какая мне разница, что они скажут, одни уже выросли, а другие ушли.
— Встретились два одиночества, — с горечью ответил Лева, — развели на дороге костер. А костру разгораться не хочется, вот и весь разговор.
 — Так тебе не хочется?
Он молчал, выстукивая что-то на руле.
— Я тебе больше не нравлюсь? Твоя жена против? Сын вернулся? Что?
Ни слова, только стуки по рулю.
— Левочка, — сказала я уже почти в обмороке. — Знаешь, я пойду, а то мне плохо.
Мне и правда стало плохо, я даже не поняла, как именно оказалась сначала на другой стороне улицы, а потом на другом краю города, в «Галактике», с какой-то распродажной зеленой майкой в руках. А очнулась я потому, что увидела Верну, которая в двух шагах от меня разглядывала кремовое весеннее пальто.
— Верна! — взревела я, кидаясь к ней как к родной матери. — Верна!!
Она вздрогнула, ахнула, ущипнула меня за рукав и быстро пошла к выходу, я за ней, кинув майку, задыхаясь от счастья и слез.
— Верна, ты просто не представляешь, как я рада тебя… Когда же ты вернулась? Куда ты идешь? Мы можем?... Верна!
Она шла не останавливаясь, не глядя на меня, вперед и вперед. В первую минуту мне показалось, что она вне себя от радости, бежит, чтобы поскорее найти тихое место, сесть и поговорить, может быть даже всплакнуть, но она все шла и шла своими гигантскими шагами, двухметровыми ножищами, в развевающемся клетчатом плаще, так что я в конце концов остановилась в недоумении. И она даже не оглянулась, топала дальше — кажется, к выходу. Тогда, сама от себя этого не ожидая, я догнала ее, рванула за руку, развернула к себе, сумка ее полетела кому-то под ноги, кто-то крикнул: «Девочки, не деритесь!», и я заорала ей в лицо:
— Ты что — спятила? Спятила?! Спятила?!
— Отвали от меня! — гаркнула она и бросилась за своей сумкой. Это было абсолютно невозможно, невозможно услышать такое от Верны. Я схватила ее сумку и спрятала за спину. Я задыхалась от дикости происходящего.
— Верна, может, ты сошла с ума, но давай поговорим! Поедем ко мне!
Она бессмысленно смотрела на меня, такая же, как всегда, прекрасная, только не она.
— Верна, ты что, не узнаешь меня? Мы тебя ждали, бегали к тебе домой, Катя вышла замуж, ты что, все забыла?
Она молча вышла из торгового центра и зашагала по улице, я побежала рядом с двумя сумками. Сумка Верны была страшно тяжелая.
— Верна, может, у тебя ничего не получилось, скажи мне, ответь хоть что-нибудь! Ты что, под кайфом? Тебя обидели? Где ты живешь вообще?
Она сделала презрительный жест, означающий «еще тебе объяснять!» и кинулась через дорогу в сквер. Там, проблеяв все что можно и проскакав за ней полкилометра, я взмолилась:
— Ну, пожалуйста, Верна, вот лавочка, сядь, давай поговорим!
Она остановилась и сказала сквозь зубы:
— Давай сумку, а то я тебе так двину!
Я вспомнила, что она, в сущности, парень. И тут произошло еще одно невозможное: я успокоилась.
— Все понятно, — ответила я. — На, возьми. Теперь мне ясно: ты просто не выдержала и сошла с ума. Довралась. Все сошли с ума. Ты моя бедная! Заберите свои сумки, бамбуки и члены. Все это ужасно.
Теперь она вытаращила на меня глаза, а я развернулась и пошла на набережную. Я шла легко, как будто тихо летела над асфальтом, а за мной летел голос — не слуховая галлюцинация, а самый главный голос, речной, динамиками в душу: «Агния, Агния, наконец-то! Наконец-то! Наконец-то!» — «Что наконец?» — спросил кто-то маленький, готовый расплакаться от обиды на жизнь. — Но ответ звенел, ударяя, как колокол из церковной меди: «Наконец-то! Наконец-то! Наконец-то!»
Закатное солнце было как золотая вуаль, оно не светило, а лилось прямо в реку, я ослепла, сердце мое колотилось, в ушах стоял звон, а внутри разливался невиданный и неслыханный покой, как будто от сильного удара нечаянно вправились поврежденные позвонки, все встало на место и всегда было так, и по-другому никогда не было.
«Ну что, — пел голос. — Хорошо? Здорово?»
Я летела над набережной и была чистым светом. Меня не было.

Эпилог
Выразить невыразимое — заведомая неудача. И все же…
В сущности я должна сказать всем «спасибо». Всем верным и неверным мира сего. Верна никогда больше не появилась в моей жизни, и хотя мне приходили в голову разные мысли — разыскать, объяснить, дожать! — оставалась только одна: я никогда не узнаю правды, никто не знает правды, всей правды, да и нет никакой правды в том смысле, какой мы в нее вкладываем. Есть только большой и чистый экран с бегущими по нему тенями, и одна тень сменяет другую, тени вырастают, исчезают, сливаются друг с другом, а мы сидим в зрительном зале и смеемся и плачем, как дураки.
Я рассказала о Верне Кате, и Катя сказала своим спокойным голосом: «Ну, этого следовало ожидать» — «Разве?» — удивилась я. — «Ну, конечно. Вспомни ее вранье, у нее амнезия. Она сидела на ЛСД. А это значит — ее мозг поврежден, и в любую минуту может случиться сбой».
А мы на чем сидим?
Лева пришел ко мне на следующий день. Я увидела его издалека — он прохаживался туда-сюда возле нашего центра, руки в брюки, рыжина с проседью, до невозможности грустный, бедный лев. Я подошла, и он посмотрел на меня так, как только может смотреть любящий мужчина — пронзительно, горько, до самого дна. У него тоже был сбой, и он боялся, что я умерла или уехала, как в советском кино.
Он спросил:
— Ты еще со мной разговариваешь? — и мы пошли в долгий загул с разговорами, в которых были и жизнь и слезы, и любовь. И невыразимый опыт бытия, добавлю я, и страхи, и потери, и бывшие возлюбленные, и дети — милые взрослые дети! — и бамбук, и логоневрозы, и пицца, и всякие прочие прекрасные дела.
Этот разговорный марафон продлился неделю или две, пока все не протекло и не очистилось в наших словесных реках, песках и гальке, пока мы не успокоились настолько, чтобы придти с жареной индейкой ко мне домой, к моим дочерям. Они хорошие девочки и в свои малые годы уважают чужой внутренний мир: это, могу сказать с гордостью, моя заслуга, результат моих уильямсовских трудов и слез. В результате ужина с индейкой ничего страшного не случилось. Господи, да что же с нами случится при любом раскладе — того и гляди жизнь, а потом смерть.
Я спросила на набережной про будущее. «Не бойся,— сказал мне Голос. — Будет жизнь, неуловимая, прекрасная, ужасная, постоянная и непредсказуемая. Но будет и покой. Потому что бусин много, а нить одна. Потому что все умрут, а Я останусь».
Я и не боюсь.


Закончено практически 23 января 2013 года, ровно в 23часа 23 минуты


























 


Рецензии