Загадка Фитилева

                Михаил Литов

                ЗАГАДКА ФИТИЛЕВА


       1) истинные друзья; 2) знакомые; 3) домочадцы. Домочадцы были как раз наименее близкими людьми. С той высоты, на которую Фитилева поднимало исходящее от него ощущение тайны, истинные друзья и знакомые представлялись довольно однородной массой. Все именно так и обстояло. Друзья почти не сомневались, что Фитилев написал или пишет книгу, а знакомые, которые частенько даже путали и коверкали его фамилию, иногда не без нарочитости, например, произносили так: Фитилео… (зачем? для чего они это делали?), - те лишь смутно подозревали нечто подобное. Сам Фитилев о своей литературной деятельности никогда не распространялся. Никогда, тем более прямо, не заявлял, что он-де пишет, да и по роду образования и должности был ученым малым, который что-то там совокупляет и расщепляет в химической лаборатории, то есть совсем не литератором. Для случайных людей, которые к тому же могли назвать его Фитилео, все это было ничто и химическая лаборатория рисовалась туманной и бессмысленной химерой, и они не стали бы ломать голову над вопросом, достаточно ли в химике как таковом мозгов и таланта для создания литературных шедевров, но истинные друзья старались постичь, что бы такое мог значить их друг, снующий в белом халате между пробирками и ретортами, однако выходило плоско и скучно, и тогда они вспоминали, что, судя по всему, этот пресловутый Фитилев уже написал роман. Все в характере этого человека свидетельствовало о скрытности и даже о странностях, не слишком-то, строго говоря, приятных для нашего открытого, как сама девственность, общества; еще, ко всему прочему, Фитилев их старательно замалчивал. В результате никто бы не отважился с точностью сказать, что они собой представляют. Но некоторые туманные намеки, обмолвки, иносказания, сны разных людей, в которых фигурировал интересующий нас субъект, высказывания домочадцев и случайных очевидцев и, наконец, новые намеки и обмолвки Фитилева, вступавшие в видимое противоречие с предыдущими, но сплетавшие невидимую полновесность доказательства, - все это позволило кое-кому из его друзей, особенно проницательным или досужим, под строгим и уважительным (а все, что касалось Фитилева, произносилось не без уважения и с привкусом таинственности) секретом шепнуть другим: Фитилев пишет.
         Но если право на литературную деятельность ни у кого не вызывало сомнения, она ведь и создана, придумана была для того, чтобы внушать безоговорочное почтение, то о качестве гипотетического романа люди, сами пишущие или могущие быть писателями, или вообще уже писатели, хотя еще ничего не успевшие написать, отзывались несколько скептически, поскольку никто не видел в скрытном Фитилеве человека, способного сочинить хорошую, нужную книгу. Видели чудака, спокойного и загадочного молодого человека, способного на неожиданные, даже совсем не плохие, а иногда и совершенно полезные поступки, но никак не на сочинение достойной, оригинальной и трогательной книжки. Стало быть, странности Фитилева играли для сердцеведов двоякую роль: они могли быть использованы и как неопровержимое доказательство его причастности литературе и как отрицание каких-либо его шансов на создание хорошей литературы. Например, Фитилев не ел варенья, ибо некогда поклялся, что не возьмет в рот и ложки его, пока не совершит выдающееся научное открытие. Прошло время, он, возможно, и не надеялся уже совершить открытие, а варенья все-таки не употреблял, потому что не добился исполнения своей юношеской мечты, и все знали, что Фитилев надежный, положительный человек и не станет есть варенье тишком, на людях по-прежнему выполняя обет. И в этом не было бы никакой особенной странности, если бы в то же время он не изготовлял, с упорством Сизифа, варенье в огромных количествах и не развозил его по всем своим знакомым, даже тем, что знали его как Фитилео, одаривая их с неизменным и отрадным бескорыстием. Да, это была именно странность, смущавшая покой наиболее ревностных исследователей и даже доводившая их до некоторого умоисступления, - при том, что многим, пожалуй, больше нравилось набивать рот дармовым вареньем, а не слушать замечания и тем более шутки этих доморощенных психологов в адрес дарителя.
          Но вдумаемся, всмотримся пристально. Что делает Фитилев? Он как бы говорит своими действиями: вот вы за спиной у меня потешаетесь, злословите на мой счет, а я вас все-таки хочу угостить и ничего взамен не потребую. Подарит баночку-другую варенья – и исчезает, только его и видели; или посидит минутку для приличия, помолчит, а потом шмыгнет за дверь так, что и не заметит никто. Значит, он дарит это проклятое варенье не столько для радости любителей, сладкоежек, сколько с намерением подчеркнуть свое благородство и превосходство. Может ли подобный человек написать хорошую книгу?
          Однажды в гостях, на шумном сборище, Фитилев склонил над столом спокойное, оснащенное небольшой грустной улыбкой лицо, а голову слегка подал в сторону и прижал виском к книжной полке, как бы окунаясь в атмосферу дивного сна испытанных временем творений, и тихо, проникновенно вымолвил:
          - Да-а, помните, какой особенный, неповторимый мир создал в своих романах Гамсун…
         Никто не крикнул: Гамсун? В чем дело? Что там говорят о Гамсуне? Причем тут Гамсун? Все услышали и запомнили. На том сборище говорилось много, много бессвязного, нелепого, пьяного, шутовского, но слова Фитилева, произнесенные, разумеется, не без умысла и не без какой-то определенной связи с происходящим, услышали и запомнили все. Замечательным было уже то, что Фитилев присутствовал и не порывался исчезнуть; само его присутствие казалось чем-то зыбким, неверным, как отблески ночных огней, но он не исчезал, и это вселяло некую смутную надежду в сердца веселящихся людей. И вот он сказал серьезное слово о Гамсуне. Дело не в том, что всем тут же взбрело на ум, будто Фитилева-литератора можно рассматривать как подражателя. Никакого разоблачения не случилось. Фитилев был современным человеком, живущим совсем не в тех условиях, в каких жили герои Гамсуна и сам Гамсун, Фитилев был современным ученым и в своем роде добропорядочным малым, который не ел варенья, а готовил его и всем дарил, и никому в голову не пришло, что в его гипотетическом романе может быть хоть что-то, близко похожее на далекий и уже потерянный мир гамсуновых книг. Другое дело, что Фитилев, вспомнив на вечеринке о Гамсуне, - заметьте, что при этом он был абсолютно трезв, как и подобает искушенному трезвеннику, - имел намерение, видимо, выразить мысль, что он мечтает добиться в своем творчестве того же, чего добился в свое время Гамсун – создания особенного, неповторимого мира. И он выразил эту мысль достаточно ясно. Итак, он мечтает о самобытности. И тут-то все, кто еще держался на ногах, сообразили, что, поняв Гамсуна, они лучше поймут самого Фитилева.
           На какое-то время Гамсун посеял духовное смятение в этом довольно узком и сплоченном кругу людей. По принятому исчислению он, этот круг, идет под номером один. Только и говорили теперь что о Гамсуне. Не все читали его книги, даже возникали смешные недоразумения, когда тот или иной человек обнаруживал полное невежество; а кто читал, тот забыл, потому что под пеплом и морщинами зрелости потерялись юношеские увлечения; лишь немногие помнили пережитое некогда прекрасное, ни с чем не сравнимое волнение, но помнили смутно, без нужды и заинтересованности. Нужно ли говорить, что на время этого возвращения Гамсун сделался для них самым любопытным, сводящим с ума писателем, некой горячей точкой мира, о которую они внезапно обожглись, болевой точкой, которая открылась в их почти совместной душе? Даже критика, звучавшая из уст отдельных людей, которые не могли не критиковать, полагая, что свобода мнений немыслима без брани и анафемы, оказывалась в каком-то смысле и хвалебной, настолько она своей искренней взволнованностью выходила за привычные рамки. Даже те, кто хулил все и не мог исключить Гамсуна из повального отрицания, ибо считали они правильным и разумным только себя, свою семью, работу, свой способ ведения хозяйства и метод общения с миром, все же испытывали умиление и своеобразный подъем душевных сил, слушая беспрестанные похвалы, расточаемые их друзьями норвежцу. Настоящего спора и обсуждения не получалось, потому как просто бил через край восторг и заглушить его ни у кого не было возможности, а ведь в этом кругу привыкли к самым жарким диспутам – слишком уж процветало тут злословие, чтобы чувство справедливости не требовало какого-то возмещения в виде… ну, не важно, в каком виде. Важно, что всегда у них было горячо, остро, по-молодому. И если сейчас, в этом полубредовом, школьническом увлечении Гамсуном, голоса скептиков не пробивались сквозь толстые завесы восторгов, это что-нибудь да значило. Разговоры вертелись, главным образом, вокруг того, кому какой роман понравился больше или кому какой роман очень нравился в юности, он (имярек) это ярко помнит, черт возьми, а теперь как-то не очень сей роман пришелся, зато поразил другой, скажем, «Мистерии». «Мистерии»? О-о! И когда новоявленный поклонник, адепт, сторонник «Мистерий» слушал друга, которому понравился как раз больше «Голод», он не удивлялся и не чувствовал раздражения, а понимал – почему бы в самом деле и нет? – и любил друга за одно уже то, что тот весьма многое нашел для себя у Гамсуна. Но были и такие горячие головы, такие новоиспеченные энтузиасты, которых можно было заподозрить, что они до сих пор не только Гамсуна, но и вообще ничего не читали, а теперь, на поднявшей их волне стихийного увлечения, прикоснулись и совершили массу небывалых открытий. Они только фыркали и пыхтели, не умея иначе выразить свое воодушевление, либо уже развивали философию, по которой книги Гамсуна отчетливо перекликались с Библией и герои его книг были как бы библейскими персонажами, пересаженными на иную историческую почву, либо твердили что-то об особых качествах норвежцев, невозможных у других народов, и тщательно разрабатывали для себя особую науку о норвежцах, опираясь, естественно, на выдержки из Гамсуна.
          Фитилев в этой лихорадке не участвовал, да он и появлялся среди друзей не часто – лишь когда развозил варенье, когда его просили оказать какую-нибудь мелкую услугу или когда его одолевала фантазия нагрянуть вдруг, без предупреждения. И всегда он произносил ту или иную фразу, которую при желании можно было истолковать как загадочную, пророческую и вдохновляющую. Но вряд ли он знал о впечатлении, производимом его мимоходом брошенными словами, ведь в следующий раз он появлялся, когда эффект давно сходил на нет. Рядом с ним, среди не близких, но знакомых ему лиц, существовали люди пишущие, едва ли не талантливые, однако если Фитилев не зарыл свой талант в землю и действительно написал роман, этих людей в один ряд с ним, конечно, не поставишь. Следует упомянуть о девушке Ягненке, снискавшей не слишком лестную славу «глупышки, бросившей все». Подразумевалось, что Ягненка полностью порвала с бытом и житейской суетой. И в самом деле, никто не знал, где и на какие средства она существует, а между тем все и всюду видели ее оживленной и щебечущей и, может быть, с частотой, которая едва ли подтверждалась фактами, так что Ягненка была неким фантомом, ходячей легендой, притчей во языцех. Она не только сочиняла стихи, не только не скрывала этого, но и изрядно досаждала всем плодами своего творчества. Творческую, пишущую Ягненку – а другой она и не бывала – занимали самые животрепещущие тайны современности и истории, летающие тарелки, Бермудский треугольник, Атлантида, Наска в ракурсе вероятного использования ее пришельцами в качестве космодрома, снежный человек, возможности экстрасенсов, колдуны ясновидящие, загадочные познания догенов, теорема Ферма. Занимала ее и загадка Фитилева. Она не претендовала на раскрытие этих великих и священных тайн, но не потому, что сомневалась в мощи своего гения, а по той убедительной причине, что чувства в ней брали верх над разумом, который был принужден спрятаться в узкую и хрупкую тень, и ее волновало прежде всего наличие тайн, ощущение таинственного, мистического, чего-то, способного властвовать над нею, щекочущее и играя снисходить к ее слабым женским силам, а раскрытые тайны теряли для нее всякую прелесть. Если бы кто-нибудь совершенно определенно доказал, что космические пришельцы пожаловали к нам творить добро и предотвратить беды, неизбежные у нас при наших дурных наклонностях, Ягненка была бы рада сыскать хотя бы одного жестокого, развращенного инопланетянина и даже принести себя в жертву его мерзким потребностям, лишь бы опровергнуть это тоскливое доказательство, снова погрузить вопрос в пучину неясности и недоумений. Короче говоря, Ягненка была на редкость разгоряченная девушка. Писать она старалась так, чтобы ее стихи оставляли впечатление запутанности, какой-то страшной и манящей загадки, царящей над миром. И вот тут ей странным образом не хватало дарования, как если бы в последний момент изменяло чутье, чувство такта или вспыхнувшее и заставившее ее взяться за перо желание было вовсе не тем вдохновением, которого она всегда ждала, радостно потирая руки.
                Над лесом в дальней стороне            
                сигналы странные мигают.
                Что там? Я в горней тьме
                и толком ничего не знаю.
      Во всех таких четверостишьях, складывавшихся в бесконечную поэму, Ягненка деликатно расписывалась в своем незнании и недопонимании, и хотя это отдавало намеком на мудрость, сами по себе стишки ее не были новым словом в искусстве, что-либо проясняющим в вопросах сложного человеческого существования, скорее – нелепыми выдумками. Был ли Фитилев литератором, не был ли, но над подобными перлами он всегда смеялся с бурной и беззастенчивой откровенностью человека, который либо абсолютно уверен в собственных творениях, либо твердо знает, что сам никогда не возьмется за перо и потому вправе смеяться над теми, кого глупость побудила это сделать.
        Кстати сказать, роман, сочиненный им, не ограничивался допустимой родственной перекличкой с книгами Гамсуна, в чем ничего предосудительного не нашел бы и самый придирчивый критик, а походил на прямое заимствование. Известно, книги пишутся вовсе не для того, чтобы их кто-то брался тут же публиковать, напротив, равнодушие издателей, как и соображения цензуры, очень часто оставляют под спудом весьма интересные сочинения, а если учесть, что некоторые авторы даже нарочито избегают огласки и пишут исключительно для себя, то разговор о таинственно книге Фитилева приобретает и оттенок особой занимательности. Можно назвать его роман преотличным. В известном смысле он допустил невольную ошибку, подняв сред друзей бурю увлечения Гамсуном: не сделай он этого и попади его книга в их руки, он, возможно, стал бы средоточием их литературных пристрастий, горнилом их вкуса. Но теперь, будь у них возможность сравнить, они честно и справедливо признали бы, что Гамсун лучше, а Фитилев всего лишь совершил ловкий плагиат. Последнее верно, но не вполне, ибо нельзя напрочь отнимать у Фитилева право называться самостоятельным человеком, довольно бойким писателем, однако слишком уж скрипел у всех на зубах Гамсун, чтобы эмоции в предполагаемой нами ситуации не взяли верх.
           Эмоции перехлестывали через край и в фитилевском романе. Герой и героиня находились в лесу – не то чтобы зрителями, но и не случайными гостями, а как бы людьми, которым по какой-то не вполне ясной причине нужно было там находиться. Может быть, лес оказался наиболее подходящей местностью для их любви. Они ходили между деревьями, беседовали, ругались, мирились, целовались, и тот, кто на волнах гамсуновской бури понял все, сказал бы, что их поведение ничем не отличается от броского и вызывающего поведения героев «Пана» или «Виктории», а кто кричал о почти библейском откровении книг Гамсуна, тот ничего, кроме скуки, ей-богу, не нашел бы в фитилевском любовно-лесном эпосе. Герой и героиня знали названия всех деревьев, и каждому дереву дали имя, по особой прихоти автора совпадающее с именем того или иного его приятеля. Между строк читалось, что деревья обладают собственным языком, и не удивительно, если когда-нибудь читатель будет ожидать, что в конце концов они заговорят вслух, а не только между собой, для посвященных. Но этого так и не случится. Состоял роман из семисот с лишком страниц, имел пространный пролог и эпилог, рассчитанный на самых терпеливых.         
           Перед домочадцами, то есть перед мамой и бабушкой, которые знали его как облупленного, Фитилев лишался возможности выступать в ореоле таинственности, как перед друзьями, знавшими его только по чудесному варенью и загадочным фразам. И чтобы все-таки и дома у него было не все просто, Фитилев время от времени давал там решительный смотр своему красноречию и неизменно сворачивал на грозные пророчества о скором конце света. Старухам же тоже надоедала скука будней, к тому же они понимали установку Фитилева на полное безверие и отрицание авторитетов и его муку, заключавшуюся в том, что безверие отнимало у него возможность общения с космосом, бесконечностью и вечностью и принуждало жить единственно в замкнутом кругу, так сказать, малого человечества, иными словами – скопища людей, забывших о высшем смысле бытия и занятом только своими нуждами. Такие воззрения делали духовное содержание Фитилева двусмысленным, а его самого наделяли неизбывной и отчасти горькой иронией, и старухам не оставалось иного, как быть ироничными и как бы немного легкомысленными, и они доверчиво пугались, когда Фитилев пророчествовал, и находили его остроумным, когда он доказывал, что его пророчества в той или иной форме сбылись. Мечтой мамы и бабушки было поскорее женить Фитилева, но в этом не следует усматривать с их стороны желание избавиться от него. Просто они верили в необходимость каждому мужчине жениться, и в их скромных душах даже таилось убеждение, что вне брака порядочных мужчин не бывает. А между тем Фитилев всячески уклонялся от семейных уз, которыми, по приметам старух, не одна представительница слабого пола стремилась его опутать.
           Здесь мы, вместе с мамой и бабушкой, которые свято верили, что мир держится до тех пор, пока они добросовестно исполняют свои роли мамы и бабушки, и, можно сказать, видели жизнь в розовом цвете, вступаем в некую куртуазную область, давно исхоженную вдоль и поперек литературой, но не имеющую ничего общего с нашими вероломными попытками проникнуть в тайну Фитилева. Мы интересуемся лишь той его наиболее серьезной и таинственной стороной, которой он повернут к друзьям, этим любителям ломать голову над свойствами и оттенками чужой души, и не приходится ждать, что мы станем подробно описывать его пребывание в столь грубой действительности, как химическая лаборатория, или выставлять его в комическом свете, копаясь в его любовных приключениях. Но избежать хотя бы беглого упоминания о его короткой и странной связи с Ягненкой невозможно. Старухи уже утратили разборчивость, видя, что годы безнадежно уходят, а Фитилев все никак не женится, и рады были бы сосватать за него первую встречную, и когда на обозреваемом ими небосклоне мелькнула Ягненка с ее велеречивостью и стишками-частушками, они решили, что лучшей жены Фитилеву и не сыскать. Девушка появлялась и исчезала, радовала своей не иссякающей энергией и порой казалась сумасшедшей, но в ее облике возникало что-то серьезное, основательное, когда она, пусть даже на ходу, задумывалась о Фитилеве как о потенциальном женихе. И может быть, сам Фитилев легко и не без удовольствия сошелся бы с ней, если бы его воззрение на мир как на всего лишь искусственное и хитроумное изобретение человеков, удрученных своим одиночеством в космической бездне, не мешало ему разглядеть возможную всюду, в том числе и в любви, простоту человеческих отношений. Ведь не так уж сложно, при всей грандиозной надуманности нашего мира, угодить под трамвай, или в тюрьму, или в объятия убежавшей из зоопарка обезьяны. Чем же в таком случае сложен, противоречив и как бы недостижим союз с Ягненкой? Было ли у Фитилева разумное и достойное объяснение, почему он готов для какой-то сомнительной убедительности самоутверждения даже признать существование Бога или дьявола, лишь бы не поставить Ягненку на первое место в своих желаниях и нуждах?
             Однажды они отправились погулять в центр города. Вот тут бы и обнять Фитилеву напрягшуюся в ожидании девушку, приголубить, привлечь к груди. Но они не чувствовали свободы. Чем больше Фитилева раздражало сознание, что простоватые домочадцы ждут его возвращения с этой прогулки помолвленным, чем более невразумительным рисовалось ему само понятие помолвки и чем глубже чувствовал он ответственность перед доверившей ему свою безопасность Ягненкой, тем напыщеннее он становился, а внезапная застенчивость спутницы, как и ее несомненные упования, представлялись ему неоправданной обузой. О нет, все можно было бы легко утрясти и решить, но при определенных условиях… например, при наличии шанса развязать тайны бытия. Вот сейчас, на этом тротуаре ответьте ему на все проклятые вопросы – и он с захлебывающейся, жертвенной радостью женится на Ягненке и даже с жаром понесет свой крест, если в скором будущем она окажется обычной грубой и склочной бабой, норовящей загнать мужа под каблук!
             Что ж, ему оставалось только быть ироничным. Подвижным, находчивым, хорошо одетым малым, который под маской непринужденности и даже легкомыслия прячет свое горькое страдание. Оставаться убежденным холостяком, хоть в чем-то не следовать придуманным законам. Он не спешит с окончательными выводами. Возможно, на следующем квартале что-то удивительным образом повернется в судьбах мира, и его рука непринужденно и даже легкомысленно ляжет на плечи милой Ягненки, а его губы прошепчут долгожданные слова.   
            Но и на следующем квартале он остается этаким прожженным плутом холостячества, а Ягненка все дальше и дальше уходит от раскрытия его тайны. И это отнюдь не вредит его поэтическому дару. В каком-то смысле им даже хорошо друг с другом. Они влюблены в город, в его исхоженные, с детства знакомые улицы. Изощренная сноровка видавшего виды человека, во всяком случае, человека, который знает цену этому миру, подсказывает Фитилеву, что выход из щекотливого положения может быть найден в полезной и приятной лекции по архитектуре. Почему бы и нет? Градостроительные откровения, мелькающие перед ними, того заслуживают. Вот, кстати, прошу обратить внимание, дом, любопытное сооружение начала века, к какому бы стилю вы его отнесли?
            Ягненку не так-то просто сбить с толку. Она относит дом к стилю модерн.
            Модерн? Фитилев изумлен, восхищен, обрадован, хотя слова Ягненки вовсе не открыли ему глаза на истину. Он радуется тому, что нашел в ней достойную собеседницу. Он не испугается, даже если Ягненка обнаружит глубокие познания в архитектуре. Не на того напала. Он спокоен за себя; рассматривает дома, его наметанный глаз различает среди них сооружения, которые сделали бы честь самому Корбюзье, и он говорит об этом.
            Ягненка соглашается с ним. Но не с покорностью невежды, а с достоинством знающего человека. Она всегда знала, чего стоят эти дома. А вон тот, видите, тот сказочный домик с башенками и завитушками, это уж точно в духе Гауди, не правда ли?
            Правда-то правда, но что это значит, с завитушками? Позволю себе заметить, то, что вы называете завитушками, не что иное, как разные пилястры и фризы, капители и…
            Совершенно верно, и это не укрылось от моего внимания, а теперь взгляните направо, видите, там между деревьями проглядывает восхитительный угол дома, который мне всегда представлялся образцом классицизма, хотя я могу допустить, что вам, такому современному, не по вкусу классицизм с его догмами, то есть с тем, что позднее переросло в догмы и стало препятствовать свободному развитию искусств, например, той же поэзии, с которой, как вам, очевидно, известно, я связала свою судьбу; кстати, я не нарушу течение ваших мыслей, если прочту свое маленькое четверостишье?
            Мелькает четверостишье, впрямь маленькое, всего о четырех строках. Мелькают большие имена. С угрожающим свистом проносится мимо огромная машина. Уместно напомнить, что великий Гауди погиб под колесами автобуса. Движение автомобилей принимает необузданный характер, нужно смотреть в оба, не зевать. Дома домами, а перевозбуждаться из-за них не следует, жизнь-то одна.
            Они спустились в крошечное кафе подкрепить силы. Фитилев взял лишь чашечку кофе, а Ягненка, жившая неизвестно где и на какие средства, решила богаче использовать представившиеся ей возможности, присвоила мягкую булочку с повидлом и кремовое пирожное. В кафе было скучно, пусто, тускло, за прилавком работала грузная, дряблая женщина, и ее работой было слушать музыку и обрывки разговоров случайных, редких посетителей. Фитилев подумал, что ее, не исключено, заинтересовала бы его загадка, а тайна Ягненки, неизвестно как и где существующей, показалась бы надуманной и далекой. Женщина ответила ему задумчивым взглядом.
           - Вы курите? – спросила Ягненка, уплетая булочку.
           Фитилев отрицательно покачал головой, знавшей о курении нечто большое и неразгаданное, опасное и потому неприкосновенное. Такое, что лучше и не думать.
           - А вино любите?
           - Не могу ответить точно, потому что толком и не пробовал, - возразил он и забеспокоился сделать что-нибудь, чтобы не показаться своей спутнице унылым и никчемным, но ничего не придумал и затих.
           Она не решилась спросить его о женщинах, как того требовало развитие их простого и, пожалуй, нужного разговора. Фитилев аккуратными глоточками пил кофе. Разговор замер. Женщина, стоявшая за прилавком, тоскующее возвела очи горе.
           В портфеле Фитилева лежала рукопись его романа, которой он собирался занять внимание девушки, если их отношения пойдут на лад. К нижней губе Ягненки прилипла жирно блестевшая крошка. Фитилев нагнулся было взять портфель и горделиво удалиться, но передумал, вспомнив, что неподалеку от кафе расположен дом, архитектура которого заслуживает особого разговора. Не стоит упускать этот последний шанс. Но очень уж долго и навязчиво расправлялась Ягненка с едой. Вдруг Фитилев, посмотрев туда же, куда смотрела стоявшая за прилавком женщина, или всего лишь запрокинув для удобства голову, разразился громким, жутким и отвратительным хохотом, который вынудил маленькую замурзанную Ягненку тоже возвести очи горе. Она увидела остро снующий фитилевский кадык, на который теперь смотрела и тоскующая женщина. Она-то ничему уже не удивлялась, зато Ягненка пришла в недоумение. Она видела, что Фитилев в полумраке подвальчика как бы возносится на фантастическую высоту, где трясется в конвульсиях всем своим небывало раздавшимся телом, а сама она остается далеко внизу, у его ног, маленькая, замурзанная и несчастная. Она слышала его оглушительный разнузданный смех и не понимала, что происходит, для чего это, что этому причиной и чем это может кончиться. Так, стоя перед новой неразрешимой загадкой, она сунула в рот последний кусочек пирожного и съела его с поспешной жадностью ребенка, смутно чувствующего свою вину.
            Нужно знать, что загадочный смех Фитилева в крошечном кафе вызвал волну интереса и даже подражаний среди его друзей. Смеялись все. Но каждый по-разному, кто как умел, и одни громко, а другие робко и смущенно, одни возносились и парили в поднебесье, а другие оставались внизу и жались в угол, и кто-то преуспел в этом и был первым, а кто-то выжидал, полагая, что будет смеяться последним.          

                «Игра без обмана», сборник рассказов московских писателей, 1999 г.   


Рецензии
Обожаю Вашу великолепную прозу! Ваш многокрасочный сочный язык, пространное, плавно текущее повествование, где многословие - отнюдь не недостаток, а наоборот - удовольствие. Косноязычие и сленг современных авторов делают нашу словесную культуру ущербной, не хочется даже затрагивать эту тему. Ваши произведения образны, слегка ироничны, написаны в щедрой палитре красок со многими оттенками и, конечно же, остроумны и содержательны.Желаю Вам неиссякаемого вдохновения и благодарных читателей.
С уважением,

Людмила Толич   14.10.2014 18:08     Заявить о нарушении