ЦВЕТ РОЗЫ

ЦВЕТ   РОЗЫ

Посвящается Солнцу


ГОЛОС  РОЗЫ. Я не знаю, окажется ли правдой то, что я собираюсь рассказать. Не потому, что я люблю приврать, а лишь по той причине, что женская правда чаще всего неуловима и почти не сочетается с фактами. Ее можно поймать глазами, сердцем, ртом, подолом длинной юбки, но об этом точно не расскажешь. Я видела, как истина бьется в нежнейших объятьях, как стекает потом нектаром из лона, мне доводилось врезаться в нее с разбега босыми ногами, однако как все это рассказать, как вложить вам в рот, чтобы вы почувствовали, как она хрупнет там, на языке, лопнет, пролившись живым соком? Это стало навязчивой идеей, правда моей жизни давно уже стала моей навязчивой идеей, я хочу выплеснуть ее, родить и услышать ее первозданный, тоненький, торжествующий плач. Круговорот жизни, больше ничего.
Только об этом я и способна думать, особенно сейчас, когда я говорю с вами и так боюсь, что мне не удастся протолкнуть свою правду сквозь прутья фактов. Но не думайте, что я даю интервью перед камерой, это было бы совсем не в моем вкусе – я просто иду по горной тропинке, катя рядом с собой велосипед.
Велосипед, кстати, подарок моего мужа, сколько себя помню, я всегда была замужем за ним, и сейчас, когда начинается мое повествование, я все еще замужем и, возможно, это навсегда. В эту пору мне тридцать восемь лет, и я нахожусь в пике горьковатого, полынного цветения, непонятного для меня и мучительного для многих и многих – о них немного позже. Кое-кто бы сказал, что цветение-то было да сплыло, но я бы поспорила, я бы поспорила! Я могла бы горячо заметить этим ботаникам, что на время моего рассказа им нужно примириться с собственным недоверием. Например, представить, что они просто тупые футбольные болельщики, которые приехали в самую жару в Афины на премьеру чешской оперы. Вы, ребята, сказала бы я им, просто сидите, слушайте и кивайте в знак понимания, когда услышите позывные, и вам воздастся.  Все правильно,  Яначек – чемпион! Ну, так вот.
Итак, я Роза в пору горького, рокового цветения, заметного не всем, не всем, но  вот факт, которого не скроешь: волосы у меня каштановые, а глаза цвета светлого пива, с янтарным отливом, с горчинкой на любителя. И еще: я ношу длинные льняные платья, бешено дорогие из-за своей королевской простоты – буквально два шва – и английские пуловеры из «кул вул», мне привезли когда-то из Лондона, один серый, другой белый, два веселых пуловера,  они, как английские газоны, не выходят из моды. Мои вкусы не изменились с тех пор, как я странствую в поисках своей правды, и я по-прежнему толкаю свой велосипед по тропе, ведущей к моему старому дому, который вопреки тому, что в нем произошло, все еще является моим домом.
В то время, с которого начинается мой рассказ, я живу с мужем и детьми в грязной горной деревушке, и являюсь домохозяйкой, плохой домохозяйкой, если быть честной, то есть нормально виноватой. Мой муж постарался, что называется, создать для нас приличные условия, став в свое время жертвой моей идеи-фикс жить на лоне природы. Оперируя такими несложными понятиями, как «аппендицит», «саман» и «говно», он мог разубедить кого угодно, но не меня, идиотку двадцати пяти лет, мечтающую о кирпичах из прессованного льна, чтобы обложить ими дом, или что-то в этом духе. В результате Глеб всю жизнь положил на борьбу с фиктивными коммуникациями южно-перестроечного образца, пока не заменил все это, лопающееся и недоваренное, на шведские аналоги. Все деньги, которые водились у него, преуспевающего музыканта, летели в трубы, да не те, для которых он писал возвышенную музыку. Mea culpa, как говорят католики, и как говорит теперь Глеб вместе с ними, ударяя себя кулаком в грудь: моя вина, моя вина, моя великая вина! Вот до чего дошло дело. Но об этом позже.
Считается, что я ищу работу, но это просто домашняя байка. На самом деле я искала и ищу только одно – истинную сущность своей души, которая сводит с ума меня, мою семью и того, кого я нашла на этом пути и увлекла за собой – а может, он увлек меня, потому что еще раньше начал носиться со своей сущностью и чуть не умер с голоду. Дешевая пропаганда Нью Эйдж, говорил на это Глеб, вот что такое твоя сущность, грязная пропаганда духовных наци. А я еврей, кричал он дурным голосом, не будучи евреем ни с какого боку, а у евреев нет истинной сущности души, у них деньги.  Гитлера подвела сущностная романтика, продолжал завывать Глеб, - Адольфа подвела его арийская идея, которой не было, а деньги были, потому бедных наци больше нет, а мы есть! Глеб всегда зрит в корень, но факты налицо: ничто больше не интересует меня на этом свете, только одно, только одно!
Итак, я в поиске: изменчивая, эгоцентричная и великодушная, с утра до ночи разглядывающая странную деревянную живность на своей шахматной доске, по которой черный конь ходит совсем не так, как белый. Мой бедный друг, мой муж, мой сад, мои дети, мои круглые бедра. Иллюзия, что в мире есть что-то еще, все реже посещает меня. Я стараюсь не путать причины и следствия, стараюсь держать равновесие, равномерно крутя педали своего велосипеда, но ведь от фактов-то никуда не денешься. Как белка в колесе, в двух колесах сразу, я кручусь в своей двойственной природе, в двоих мужчинах, в двоих сыновьях. Уже четыре года в глазах у меня двоится, и я знаю, что  попалась в самую примитивную женскую ловушку, самый дешевый клей для невротичных и амбициозных женщин, которых в наказание раздирают  пополам гравитация и  (якобы) святой дух.
Но пока я не умерла, я стараюсь говорить себе почаще что-то вроде держись, Роза! - и еще какую-нибудь чушь. Это помогает, придает моим страданиям возвышенный характер, достойный поисков такой хрени, как истинная сущность души. Ученики Христа не измеряли глубину моря, по которому он ходил, чтобы записать этот рекорд в Новый Завет Гиннеса. Никто из них не работал на результат, только на любовь. А ты чем лучше, Роза?
Иногда мне приходится быть вне. Ради себя.



ГОЛОС РОЗЫ. Нет, не так уж хорошо мне живется. Во-первых, мой дом на холме за ужасным забором (плод военно-кавказской паранойи Глеба) в сезон дождей становится моей тюрьмой. После дождя я не могу выйти, выкатить свой велосипед и уехать в горы к своей мечте, земля раскисает, нужен джип, нужен грузовик. Я сажусь на крыльцо и с тоской ловлю свист проезжающих электричек. Мне нечем крыть: Глеб каждый раз напоминает мне, благодаря кому мы оказались «в жопе на свежем воздухе», где до ближайшего магазина три дня ходу (это, кстати,  вранье, цивилизация пришла вместе с нами, с почтой, больницей и прекрасным сельмагом, но Глеб не любитель пеших прогулок), и куда каждое лето приезжает палаточный лагерь городских контактеров медитировать на дольмены и пни («Роза, ты бы сняла горшки с плетня, а то духовные люди, мало ли»), и так далее. Глеб вообще боится мелко-корпоративного мышления (например, дачников-пенсионеров), а особенно связанного с религиозными и псевдо-религиозными устоями: он видит в этом сумасшествие, только сумасшествие, и больше ничего. В консерватории он был учеником профессора Совинского, известного своим ироническим складом ума. «Вот таких, - говорил Глеб, - Совинский называл медицинскими идиотами».
Соседи наши вполне ничего: десяток старичков и старушек, пара торговых семей, пара семей неопределенного рода занятий с самогонными аппаратами, есть и несколько дачников (один из них очень хотел нанять нас с Глебом в качестве сторожа и экономки, и, приезжая на своем «БМВ» жемчужного цвета, каждый раз долго, настоятельно нас уговаривал, пока Глеб не показал ему удостоверение члена Союза композиторов РФ и розовые пальчики пианиста. Тогда сосед почему-то страшно смутился, упал со ступенек и больше не приходил).
 Вообще считается, что наш поселок под названием Светлый – место не простое. Когда-то здесь жила некая старица Иоанна, тщетно спасавшаяся в горах  от сестер-монахинь Свято-Духова монастыря. Как писали намного позже осторожные православные монографы, Иоанна имела видения, и одно из видений (Пресвятая Дева Мария) было  наставлением идти в можжевеловые леса.  Но сестры (и мачеха) нашли ее и здесь, и результатом этого стали скит и часовня, благополучно разрушенные Гражданской войной. О старице Иоанне, творившей именем Богородицы всяческие чудеса и за то негласно порицаемой, надолго позабыли, только одна из самогонных баб рассказывала, что ее бабушка коротко зналась со святой, и много чего видела у нее в келейке ужасного, чего словами человеческими не описать. Бабушка  после этих контактов и сама стала малость возвышенной и повадилась по весне уходить из дома в чем была, так что родственникам пришлось позаботиться о ее заземлении, в переносном, а потом и в прямом смысле слова – жизнь, поди, не личное дело каждого.
Конечно же, развалины часовни изначально стали моим местом поклонения, хотя добираться туда приходилось не меньше часа. Я не молилась, а, бывало,  просто грезила там о лучшем мире, это со мной случается в таких местах. Мне казалось, что вот сейчас Иоанна обрела свою истинную суть и уже не различает ни Богоматерь, ни Отца, ни Сына, ей все едино и все хорошо. На Пасху самогонная баба приходила к часовне выпить и иногда очень по-свойски разговаривала при мне с Иоанной, что изумляло меня безмерно, к примеру: «А куда ты платочек девала, что я тебе положила  за прошлый год? Потеряла? А голодная, небось. На вот, яичко скушай, ничего-то ты не кушаешь, сирота моя, ничего-то ты не выпьешь, ровно как дитя малое, все птицам, все птицам, знаю я этих птиц!» Я прямо видела, что баба эта, Надя, пошла по стопам своей бабушки, и чтобы не кинуться куда-нибудь на шоссе от своего мужа, человека сугубо витального, приходит ко святым местам с самогонкой и порет всякую чушь, прямо зубы себе заговариевает.
 Я ходила к развалинам лет пять подряд, сначала одна, потом с мальчишками. Когда я впервые привела туда Дениса, прямо посреди камней часовни нас ждал куст темно-красной земляники. А Котофей Иванович, младший, кудрявый ангел, на обратном пути запел странные песни в пентатонике, он поет их до сих пор, изумляя Глеба отказами учиться музыке, все время одно и то же. Песни эти в буквальном смысле  «что вижу, то и пою», - но! Во-первых, пентатоника – это китайский лад. А, во-вторых, иногда он поет про то, чего нет, но это сбывается. Как бы вещие песни про всякие мелочи – Денис получил двойку, папа задержался на работе, заболела  бабушка или вот еще: однажды Бумер ел мед, о, йе! Однажды Бумер ел мед, о, йе! В тот же день пришел пьяный сосед, пасечник, и ни с  того ни с сего подарил трехлитровый баллон меда «разнотравье».Вот такие чудеса, и им бы длиться и множиться.
  Но когда я  стала обнаруживать на лесной дороге разведочные «волги» городских батюшек (то белую, то черную), а потом и самих батюшек, а потом пошел стук и треск, и стройное хоровое пение, меня оттуда как ветром сдуло. По правде говоря, я этого ждала: это в духе времени. Все красивые дикие места рано или поздно бывают, говоря библейским языком, познаны экскаваторами, одеты в купола и итальянский кирпич и рожают не по доброй воле крепких сыночков пальчиками врозь. Матушка Иоанна, надо думать, тоже ушла, потому что ее хоть и похоронили неизвестно где, все же дух ее незримо летал где-то неподалеку, в девственной красоте горного леса, - и такое дело, как собственная канонизация, могло напомнить ей худшие  монастырские времена, когда Богу Богово, а церкви церковное, со всеми вытекающими отсюда последствиями.
 Совершенно в другой стороне от бывшего скита, в ущелье, где течет синий ледяной ручей, я положила камушек из часовни и позвала Иоанну жить на новое место. Я знала, что так приманивают домовых, когда переезжают в другой дом. Глеб, тонкий человек, узнав об этом, чуть не плакал, и стал ходить смотреть на этот камушек, и называл батюшек засранцами. За это я любила его больше жизни, но жизнь –  правда, это уже совсем другая история – оказалась еще больше, чем  мы с Глебом.
С тех пор утекло много воды, и мы не вышли из нее сухими, о чем и речь.

 ГОЛОС РОЗЫ. Итак, Глеб не устает цитировать мои дурацкие аргументы десятилетней давности о пользе грибов и ягод, припоминает мне мой девичий задор и несгибаемость, благодаря которым мы страдаем от отбойных молотков православного спецназа и контактерских  набегов, но он влюблен в наш дом, результат многолетнего творчества и победы разума над дикостью. Если бы можно было увезти дом на грузовике и поставить где-нибудь в городе неподалеку от музыкального колледжа, Глеб был бы счастлив. Я думаю, по правде говоря, что так оно и произойдет в скором будущем, но не сейчас, не сейчас!
Нельзя сбрасывать со счетов и того, что мы оказались под крылом бывшего колхоза, чьи питательные останки в виде молочной фермы и клуба спасали и скрашивали нашу реальность. Я уже не говорю о здоровье детей, Дениса и Котофея Ивановича, хотя это трудные дети, а точнее, я плохая мать, на меня не обопрешься, на мне не выспишься, увы. Но ферма нам правда помогала чем могла, потому что в свое время Глеб со своей студенткой-музыковедкой увеличили надои молока, проделав дипломный эксперимент с музыкой Баха. Эксперименту этому было сто лет в обед, все о нем знали, но только не в Светлом, где председатель так удивился, что даже испугался и, отблагодарив нас с Глебом по-своему, как бы начисто  забыл о Бахе. Никогда больше он не заговаривал с Глебом о молоке, а когда Глеб по первости его расспрашивал, отделывался уклончивыми фразами, будто между ним и Глебом когда-то произошло что-то темное и стыдное, о чем лучше не вспоминать. Потому, видимо, и не переводился на нашем столе дармовой сыр в масле, который Глеб принимал очень тепло, а я с трудом, чувствуя извечную неясную вину интеллигенции перед  народом.
 Но зря, зря, потому что Глебу всего-то и надо было, что доказать опытным путем благодатное воздействие классической музыки на все живое, в частности, на коров, которых требовалось доить под музыку Баха. Только и всего. Для этого во время утренней и вечерней дойки включался простой магнитофон с усилителем и колонками. Я специально ездила на все это смотреть, а смотреть-то было не на что: доярки доили опустив глаза, коровы были задумчивы, никто ничего не обсуждал, как бы игнорируя происходящее, всем было стыдно.  Глеб и его студентка Аллочка молчали как рыбы. В данном случае в дипломной работе должны были превалировать цифры, а также килограммы и литры, что очень странно для музыкального колледжа и вообще далеко от лирики.  Но все равно дело кончилось моими добрыми  слезами.
Надои увеличились, дипломная работа была написана, и ферма исторгла из своего чрева Глеба с головой сыра и флягой парного молока, чтобы начисто забыть об Иоганне-Себастьяне. Прощались в тот день, правда, очень по-доброму, тогда впервые я отметила, что благотворное влияние музыки коснулось и председателя, что-то такое коровье появилось в его глазах, обычно быстрых и острых.
А почему я плакала из-за коров, так это потому, что слышала, как доярки в грузовике пели Баха, сюиту си-минор, и  как бы не по своей воле, а насильственно, как невольно начинаешь петь какую-нибудь чушь, которую крутят и крутят по радио. Я уже в ту пору прекрасно знала (а Глеб знал ужасно, каждый раз по этому поводу поминая  чью-нибудь мать), что классическая музыка народу не нужна, а нужны в лучшем случае песни народного композитора Щукаренко, чей бронзовый памятник с гармошкой в центре  города радовал всех, и меня, и Глеба. Я знала, что без прекрасной музыки все население страны, за исключением единиц, живет припеваючи, что оно черпает витамины и микроэлементы из совсем других источников, а сама музыка внедряется в общем-то насильственно, как троянский конь, через нежные, незащищенные врата детства, детства же лишая. Но если вы думаете, что так легко пережить иллюзию обратного, колеся  поодаль на велосипеде, то вы ошибаетесь. Призрак оперы, как справедливо замечено Уэббером, жив! Ангел музыки, Себастьян Му-Му, жив!
Доярки эти были пять или шесть женщин в разноцветных  косынках, их трясло в допотопном грузовичке вместе с полными бидонами молока, а они пели,  громко и фальшиво менуэт Иоганна Себастьяна, такие первозданные и сильно поддатые по случаю 1 Мая. Грузовик был с красными флажками, а вокруг плясала взбесившаяся красота серого, зеленого и ярко-голубого. Я потому и поняла тогда издали, что это доярки, что они пели Баха, я тогда потеряла дар речи и дар всего, мне было так странно, будто я увидела что-то запретное, Бога, который мылся в речке, или что-то в этом духе.
 Я думаю, Иоганн Себастьян снял бы  шляпу перед этим грузовиком и стоял бы в поклоне долго-долго, плача чистыми слезами, он бы поклонился каждой из этих великих и чистых женщин, и каждую назвал бы по имени – фрау Маруся, фрау Валя, и причастился бы хлебом с самогоном, и никогда бы больше не умер.
А ведь это была чистейшей воды иллюзия, одна из тех, которыми забавляется Всевышний, когда не может равнодушно смотреть на пропадающие зря курортные места.


ГОЛОС РОЗЫ.  С тех пор, как  в моей жизни появился этот человек, любитель своей сокровенной сущности, иллюзии моего воплощения пошли на убыль. Его иллюзии тоже пошли на убыль, что интересно. Интересно также, что вместе с иллюзиями начали разжижаться и течь в канализацию наши устои и каноны. Я думала, что это твердыни, по крайней мере,  любовь и Бог, но не тут-то было.
 Вот деньги я не считала твердой породой, а они выстояли, да еще как!  Деньги и секс.  Ну, не чудеса для духовного человека?
А начиналось все невинно, даже вполне уместно для наших священных мест – светские разговоры в рамках дружбы домами о том, как достичь просветления. Разговоры, разговоры, сердце к сердцу тянется, разговоры стихнут скоро, а любовь останется. О! Духовный опыт – это такая почва для романа; к примеру, Шри Ауробиндо и Мать (я предпочитала называть ее Миррой), их супраментальные отношения и  внутриклеточный Бог, - я была уверена, что они обрели все это друг в друге, и что вообще многое осталось за кадром у Сатпрема, то, что читалось, однако, между строк. К примеру, то, что называлось у него академично «и был взгляд».  Мы говорили обо всем этом на нашей кухне и на дороге (я обычно его провожала), освещенной закатным солнцем, с велосипедом в четыре руки, в горных изгибах: да, у Шри Ауробиндо и Мирры мог быть роман, был роман, была любовь половинок, как у нас – это читалось между строк – как у нас! Кто это смог бы выдержать, эти аллюзии на  человеческое бессмертие, да еще августовскими сумерками? Я не выдержала. Позже мой друг с упреком напомнил мне, что когда он спросил: «Ты идешь со мной по Пути?», я, совершенно не задумываясь, ответила: «Конечно, иду!» Я начисто забыла об этом, этот сакральный эпизод вообще не задержался в моей памяти, но не из-за моего легкомыслия, а, видимо, из-за естественности ответа. Впрочем, это не более, чем оправдания, оправдания и оправдания бедной Евы, не знающей, как выплюнуть свою половину яблока, готовой на любую клизму, лишь бы исторгнуть из себя адское чувство вины. Ведь Адаму в результате нечего было есть, он износился и обтрепался, и на челе его появились первые морщины, и стал он добывать свой хлеб в поте лица!
Прошло два года со времен нашего знакомства, прежде чем я начала неожиданно и страшно плакать по каждому поводу, плакать и ходить туда-сюда, как зверь по клетке, я попалась. Этот парень, мой адам по имени Кароль (польский кавалер, сказал Глеб, хотя поляком Кароль был только по бабушке) считал, что это признаки духовного роста, что так отрабатывается карма, но время шло, а моя карма была в одной поре – сказать точнее, я стала зрелым неврастеником. Глеб, изнемогая от сочувствия и самую малость побаиваясь за себя (к тому времени я уже не могла с ним спать), отправил меня к психиатру.
 Я знала, что никакой психиатр не способен дотянуть до моей проблемы. Я  просто думала, что меня охладит и отрезвит твердый взгляд врача (какого-нибудь сушеного очкарика), его ледяная логика, сокрушительное равнодушие к моей судьбе, и  мое ответное, всегда все ставящее на место чувство вины.
  Но  не тут-то было! Симптом, как влюбленный маньяк из триллера, пошел за мной и убил врача. Меня встретила  безумно красивая молодая женщина восточных кровей, по имени (как я потом узнала) Роза Гибарян. Эта фамилия немедленно унесла меня к трагедии Соляриса, а имя – мое отраженное имя – легло  на плечи непонятным грузом. Пока я постигала ее феноменальную красоту, совершенно неестественную в интерьере психиатрического кабинета, она мягко и как-то непрофессионально  расспрашивала меня о моей жизни, так по-домашнему, что я и не заметила, как разрыдалась. До сих пор не понимаю, что со мной случилось там. Мне казалось, что Роза Гибарян, будучи изначально кавказской пленницей, не способна понять тонкостей духовного кризиса, и вообще кризиса, не связанного с землетрясением или гражданской войной; похоже, она и не старалась вникать в то, что я говорила ей про Шри Ауробиндо, Глеба и Кароля-Отшельника. Она просто смотрела на меня огромными кофейными глазами богини, мерцавшими в черных бархатных оправах ресниц, смотрела и  как бы съедала  своей красотой. Это был очень странный психиатр. Думаю, она не имела никакого права работать с сумасшедшими, поскольку могла свести с ума и вполне здорового человека, например, главврача. Когда я заплакала, она протянула мне салфетку, и лицо ее озарилось светом милосердия и сострадания. Но не понимания, как я заметила.
- Моя мать никогда не плакала, – сказала я неожиданно: это открытие ошеломило меня. Мне страстно захотелось, чтобы Роза Гибарян сказала, что она тоже плачет, каждый день оплакивает свою жизнь. Чтобы она протянула мне руку и сердце, потому что разум и логика – это было не про нее; было бы ужасно, если бы она начала исследовать мои поврежденные психические структуры своими мягкими и как бы даже глупыми бабочьими вопросами. Возможно, я просто ошиблась кабинетом и стала жертвой забытого кавказского гостеприимства или тайной саньясы, побуждающей впускать в эту обитель всех заплаканных сестер мира.
 На какую-то секунду я почти поверила в это.
- Это очень печально, - мягко отозвалась Роза, восточное крыло моей мандалы сновидений. Во мне толчками рождалось желание быть всегда при ней, жить с ней.
И тут она добродушно прибавила:
- Теперь вы сможете делать это за свою маму.
О боже, толкнулось во мне, она Посвященная! Но во что?
- Это же ненормально, так плакать! – вскрикнула я, побуждая ее открыться, поделиться тайным знанием. В этот момент я была уверена, что такое знание существует, не может не существовать рядом с ней.
Но ничего подобного, у кошек тоже порой бывает такой вид, будто они что-то знают, а знают они в лучшем случае, где лежит «кити-кэт».
- Надо изменить свой образ жизни, - отозвалась она с холодной улыбкой сельской девушки, коньяк «Арарат». –  Вам придется оставить все эти незаконные отношения. Зачем вы обманываете мужа? Вы сами виноваты. Вас совесть мучает. Исправитесь, и перестанете плакать.
Тут я немедленно перестала. Она была явно дура, но все, что она произносила, золотила ее неуместная красота. Я встала, понимая, что не забуду ее никогда и желая разбить и растоптать заранее ее призрак.
- Скажите,- спросила я, - вы работаете с лесбиянками?
- С лесбианками? – произнесла она озабоченно. – Вы лесбианка?
 Лесбианка! Где, интересно, она училась, у какого такого дореволюционного профессора? И за что тогда, интересно, профессор поставил ей зачет?
-  Одна моя подруга – лесбианка, - ответила я. – И не лечится.
- Это другой случай, - сказала она назидательно. – Мы лечим. Но это другой случай. Вам надо попить успокоительное. Зачем вам становиться лесбианкой?
Нет, с такими нельзя стать лесбиянкой. Какой ужас, что у меня такая подвижная психика! Конечно, я ненормальная, думала я, возвращаясь домой, из тех ненормальных, которых до поры до времени считают женщиной с изюминкой, а потом уже поздно.
Я постаралась как можно быстрее выкинуть из головы этого фантомного психиатра из «Соляриса» (и правильно, что  лемовский Гибарян застрелился), но ее образ еще долго витал в моих фантазиях и даже стихах. То и дело меня беспокоила мысль, что Роза Гибарян говорила со мной на тайном языке мистерий, которого я не поняла, что она пыталась опознать во мне избранную для языческих инициаций, а я не дала ей шанса. Возможно, она и сама не знала, кто она, и нуждалась в моем крепком любящем разоблачении. Однажды я села и написала за пять минут самую короткую в мире пьесу, в которой два действующих лица (Роза и Роза), синхронно двигаясь (в изумительной красоты шелковых одеждах), говорят стихами:
«… (хором, нараспев). Ах, Роза, Роза, такой закат бывает очень редко, такие краски играют раз в два года! Ах, Роза, Роза, смотри, какие ветки, как дышит радостью июльская природа, и это облако с рогами цвета меда!»
Честно говоря, меня и сейчас воротит от этого фантазийного парного декаданса в декорациях от Борисова-Мусатова, и когда я особенно злюсь на себя, мне всегда приходит на ум это отвратительное «облако с рогами цвета меда», которым я неизменно пригвождаю себя к позорному столбу. Не любить себя – это, да, очень духовно, но должно же быть какое-то милосердие от окружающей нас майи!
 Тогда я решила раз и навсегда: Роза Гибарян – это демон, смущающий тех, кто ищет сокровенную сущность своей души. Демон сокрушает всякого смертного, и со всяким смертным готов переспать (под предлогом «вернись к мужу, несчастная»), этот вопрос мы долго обсуждали с Каролем, которого совершенно сбили с толку мои лесбийские мотивы, но покорили мотивы пути воина, бьющегося насмерть с психиатрами-сиренами.
Праздновать победу над демонами, впрочем, было рано: все только начиналось в нашем дому, только заваривалось, и Глеб еще только-только начал удивляться тому, что я грызу его как один из прутьев своей железной клетки. Придираюсь к нему без всякого повода и смысла, и продолжаю плакать, плакать, плакать. Кто это может вынести? Кому нужны твои слезы, если ты не Ярославна, и нет под тобой Каялы-реки?
Мы хотели найти свою сокровенную сущность, а нашли духовную прелесть.
- Вот, Рося, - сказал как-то подвыпивший Глеб, потрясая одним из священных текстов иранского мистика Абдул-Баха. – Тут говорится, что человек  есть сундук с драгоценностями. Ты веришь?
- Еще как! Это же и есть сокровенная сущность  человеческой души.
Глеб мутно посмотрел на меня, объявил:
-  «Песнь о человеке»! - и запел дурным голосом: - Ох, да не мешок с говно-ом, ох да, эх да, ой! – а сундук с алма-аза-ами!..
 Я засмеялась,  потом заплакала, такое случалось каждый день.
- Ох и дурной ты у меня, Рося, - сказал устало Глеб, - Гони ты в шею своего польского ляха, и давай спи со мной, и давай уедем на хрен в город жить. Я тебя люблю.
Слышать это от Глеба было больно, и не потому, что он выражался крепко и недвусмысленно. Я с первых дней поняла, что одухотворенность самых изысканных музыкантов уравновешивается казарменным цинизмом – это вопрос выживания. Глеб при этом был круглый, мягкий, остроумный: он знал все на свете, только про меня  ничего не знал. Мне было больно от того, что он все еще хотел меня, а я его не стоила – не стоила его подошвы в ясном свете дня. Меня убивала именно солнечная ясность происходящего, как бы отраженная на челах всех, кто мог быть свидетелями этой поисковой драмы: у каждого на лбу сияло по круглому зеркалу – маленькому беспощадному солнцу социальной истины, гласящей: «Смерть неверной жене!».
Я хотела найти свою сущность, а нашла мешок с говном.


ГОЛОС РОЗЫ. Порой мне кажется, что нет никакого Отшельника, что я его выдумала на манер Джона Нэша (как выдумала и Розу Гибарян, готовый глюк для слабых умом поэтов). Вполне возможно, что и нет у меня этой главной части моей жизни, которая все стягивает к своему куполу, все объясняет и всех примиряет.
Вы, вероятно, слышали что-нибудь о любви. В чешской опере, за которую вы сегодня болеете, кто-нибудь  обязательно любит хорошего парня. Правда, в опере это выглядит немного по-другому. Никто не втекает, как горячая лава, в жизнь человека, чтобы сварить его живьем и сжечь его кости.
Ах да, в эзотерических кругах считается, что убивает, собственно, не сама любовь, а сопротивление этой любви нашего «эго»: надо просто расслабиться, когда начнут трещать ребра. Вот так в детстве меня уверяли, что лечить зубы не больно, а всего лишь «неприятно»: вранье, как известно.
Любовь.
С Глебом все было по-другому. Не было никакого уничтожения «эго», а, напротив, «эго» процветало, хорошело и не помышляло о самовозгорании. Глеб, впрочем, считает, что я всегда была малость «на грани», но кто ж теперь проверит; во всяком случае, наша с Глебом любовь (ну да,  любовь) делала меня еще больше мной, а Глеба – совсем уж Глебом. И все были довольны, включая родителей и детей.
Теперь посмотрим на меня и Кароля-Отшельника. С первой же минуты нашего с ним знакомства я так испугалась за свою жизнь, что не хотела ни под каким видом приглашать домой его и его жену Марину. Его взгляд был нездешним и одновременно ироничным (сочетание, не приносящее обычно ничего хорошего), речь – немногословной и косноязычной (то есть очень плохо понимаемой, и чем дальше, тем хуже, со словами-паразитами, повторениями и неточностями в определениях), жесты – резкими и скупыми. В целом он совершенно соответствовал своему имени, доставшемуся от бабушки-польки и поддержанному с другой стороны гордым казачьим норовом, который за восемнадцать лет добре настоялся на станичной вольнице. Отсюда его ужасная речь и тяжелые манеры, никак не сочетающиеся с духом отшельника и бессеребренника, живущего между небом и землей, а был он именно таким. Стало быть, в результате этой селекции моя жизнь повисла на волоске, потому что  его дух неизменно влек меня, а бытийные формы ужасали, и эти части не интегрировались ни мантрой, ни трансцендентальной медитацией.
 Вот его жена Марина боготворила все его части, правда, за это ей ничего не обломилось, но она гордо не замечала горки пустоты лет двенадцать, пока не начала об нее спотыкаться и ломать ноги на полном ходу. А до этого она была уверена, что ей достался лучший в мире муж, которому она приходится лучшей в мире женой, совсем как у нас с Глебом, только мы не так этим гордились. У Марины были тоже по-своему дурные манеры, за которые я сразу прозвала ее Мариной Мнишек: скрывая свою ревность, она мелко, по-бабьи мстила, а могла и нахамить. (А еще она много мнит, заметил Глеб, тогда еще мой друг, возмущенный тем, что Марина ничтоже сумняшеся превозносит за столом своего Кароля, косноязычного поляка, и рассказывает в лицах всю историю любви, напирая на его безумные чувства и ревность к ней.)  Кароль при этом помалкивал, слушая с большим интересом, но как бы отстраненно, как бы говоря «я тут совершенно ни при чем». На прямые вопросы он никогда не отвечал, а прищуривал глаза и строил нарочито таинственные мины. Тогда все это страшно интриговало меня и подвигало узнавать, вскрывать, вскапывать Кароля, так явно парившего над нами, надо мной в лучезарном свете Марининого обожания.
Однажды Марина, уже отяжелевшая в гравитационном поле ревности и оттого еще более гордая и благополучная, как бы мимоходом рассказала мне на кухне, что вот она встала в воскресенье рано поутру, заварила чай, а Кароль попросил спросонок: «Полежи со мной». Полежи со мной, ну и что тут особенного? Я была сбита с толку, а Марина прибавила: «Кто же от такого откажется?»  От какого от такого? Мое презрение к Марине росло не по часам, а по минутам. Какого черта Марина рассказывает все это мне на кухне, эта сумасшедшая Марина, в своем культе дошедшая до каких-то звериных проявлений типа меты территории. Ужас, через что мы все прошли, потрясая себя и друг друга до основанья, а затем!
Но вместе с тем я постигала день за днем удивительную тайну  ее женской любви. Марина трепетала от счастья, когда Кароль приглашал ее в кино, ездил с ней на море или выдавал такую банальщину, как «полежи со мной». Она была создана для того, чтобы материализовать Кароля, а Кароль – для того, чтобы вдыхать Божий дух и вбивать гвозди в эту податливую, тяжелую и сладкую материю. И оба цвели! Надо это признать, господа присяжные, оба чудесно пахли!!
 Следует отдать должное Марине: она очень долго поддерживала у Кароля форму бриллианта, создавая и начищая его ежедневно и ежечасно, так что сам Кароль беззаветно верил в себя и не допускал мысли о том, что он чья-то воплощенная идея. (О, путь познания, умножающий наши скорби, мало нам было родиться в этой стране!)
 Неудивительно, что при этом они и внешне очень подходили друг другу, оба красивые, стройные, спокойные, вроде как поладившие с окружающей действительностью. Высшие люди, вот как я их ощущала, пока челюсти кармы не зажевали нас всех четверых; если скажешь им невпопад что-нибудь уж очень неординарное, они внимательно посмотрят и спросят, что ты имеешь ввиду. Опустят, а потом живи как хочешь: абсолютно не эмоциональные люди, вот почему поначалу я не хотела их приглашать.
 Но Господи, какая изумительная дочь росла у них, какая красавица с синими глазами Кароля и ртом-вишней, жизнерадостная девочка сначала семи, а потом все более лет, в которую с первого взгляда влюбился Денис, - Юля,  Джульетта. Я никогда не встречала такой здоровой и прелестной девочки, без сомнения, плода любви (я видела, мне пришлось видеть свадебные и после-свадебные фотографии Марины и Кароля, юных, пылающих красотой и страстью, нечего и говорить, как долго я приходила в себя после этого семейного альбома). Кароль, по легенде, сказал сразу после свадьбы: «Девочку, немедленно давай мне девочку!» Марина сомневалась, мол, как же так сразу, но Кароль  - юный, безумно красивый властный Кароль (представляю себе) был непреклонен, был настойчив, в конце концов, кто же от такого откажется? Никто. «Мы зачали Юлю в палатке на Эльбрусе», - сказала Марина. У Глеба волосы дыбом встали, я мысленно в который раз отреклась от Кароля и его божественного семени, а сам Кароль выглядел по-прежнему отрешенным, прихлебывая чай. «Я хотела родить ребенка, чтобы преподнести его мужу,» - заявила Марина, супруга патриарха, чем добила меня окончательно. Ну и семейка, думала я, заглушая себя вином, потому что не могла не представлять, как Марина выносит и кладет к ногам Кароля его маленькую копию, наследницу престола в кружевах, и как Кароль бледнеет, светится, потрясенный, и принимает дар матери-Земли. Я рожала исключительно потому, что хотела ребенка, потом еще ребенка, я к тому времени знала, как все образованные девушки моих лет, что ребенка нужно возжелать. Не более того.
 Марина была юристом, а Кароль – аптечным бизнесменом, они процветали в ту пору, когда мы с Глебом – музыкант и невротичная домохозяйка – доили коров под Баха. Еще чуть раньше Глеб давал в одном хорошем доме частные уроки музыки, за которые ему платили мукой и картошкой, и я страшно плакала, когда он приходил домой с полной клеенчатой сумкой в голубую клеточку, с какими обычно мотаются челноки. Кароль до аптеки имел собственную лабораторию, в которой занимался научными исследованиями. Такое словосочетание, как «молекулярная биология» не могло не поразить меня в самое сердце, а такое сочетание словосочетаний, как «заведование лабораторией», «собственный бизнес» и «интегральная йога» поражало и не в такие времена, и не таких козявок, как я. Словом, они были круче нас и одеты получше, и ездили на приличных «жигулях», в то время как Глеб таскался на работу-домой в заплеванных электричках, а я гоняла по поселку на велосипеде, уверяя себя, что это рустикальный стиль.
Кароль и Марина были, собственно, знакомыми Глеба, и именно он привез их к нам в дом. Маленький домик на горе, в котором они жили летом и в который приезжали по выходным как на дачу, принадлежал когда-то Марининой бабушке. Марининой же была и  их квартира в городе, она была благополучная женщина; у Кароля  при всей его польской спеси не было и не могло быть никакой недвижимости по причине его в большей степени виртуального пребывания на Земле. Надменность заменяла ему материальность, и довольно долго он руководил своей фармацевтической фирмой с помощью врожденного стратегического мышления и дурных манер, свойственных отчасти полякам, отчасти кубанским казакам. Когда к этому букету прибавилась еще и способность к ясновидению (закрытая эзотерическая школа, кующая неподражаемые кадры для богоносной России), он приподнялся над всем остальным человечеством сантиметров на двадцать,  познал в своем сердце Любовь и в наказание за свою гордыню нашел меня.
На практике же это выглядело так, что партнеры Кароля стали менять финансовую политику («жаба задавила», сказал сочувственно Глеб), а Кароль, совершенно не способный отстаивать свои материальные интересы, бросил им свою фирму, что называется, в рожу – с огромным презрением и без единой мысли о будущем. Кароль решил, что его Путь больше не связан с материей, что он порвал с материальным успехом, в то время как материю он  в глаза не видел и совершенно не знал на вкус. Кароль  был действительно видящим и великолепно работал, как говорят специалисты, на тонком плане. Но, поскольку денег он за это  не брал и даже старался избегать всяческого участия в чужом биополе, социум мог его только поблагодарить от души. Богу богово! Кароль искренне полагал, что духовному человеку его плана достаточно гордо уйти, чтобы фирма предателей сгорела на корню, но фирма процветала и увеличивала обороты, пока он чистил чакры, сидя на своем дворе, как Меньшиков в Березове, а деньги зарабатывала Марина, которая никогда не путала богово с кесаревым.
Словом, были времена, когда Кароль приходил к нам в дом одетый с иголочки, с девочкой-ангелом, с женщиной-Луной, сияющий любовью ко всему человечеству и готовый ради меня на все. Он приходил, бывало, с дорогущим сливовым пирогом, сдержанно-блистательный в оправе Марининого пиара  – синеглазый красавец, моя мечта. «Божий человек», - сказал про него Глеб, а я подумала с тоской: «Белая птица».
Тогда, любуясь Каролем, я чувствовала только тупую боль, оттого что этот состоявшийся духовный человек, глядящий на меня с такой любовью, не мой мужчина, не мой муж, он ест и спит с Мариной, любит Марину, входит в нее еженощно, отчего она становится все более гордой и его духом опыляет свои мещанские иллюзии. Ей как бы никто в жизни не говорил и даже не посмел бы сказать, что она, конечно же, прекрасная женщина, но надо иметь хоть каплю чувства вины, хоть немного тонкости, чтобы уметь предположить иногда, что ты не такой уж абсолют и не все так уж от тебя тащатся, есть и получше тебя. Но никто за всю Маринину жизнь, видимо, не посмел на эту тему и рта раскрыть, я давно заметила, что такие люди, как Марина, искренние любители самих себя и своей семьи, вообще не располагают к подобным  разговорам, с ними не напьешься и не заматеришься от счастья, глядя на разрывающую сердце закатную красоту. Зато такие бледные и непопулярные в наших богемных кругах достоинства, как самодостаточность и лояльность жены своего мужа, в Маринином варианте расцвели каким-то неестественно пышным цветом. И что бы вы думали, я впервые увидела в этом Божий промысел, раскрученный не более, чем  брэнд Иисуса в христианском мире. Меня проняло. Но!
Мы с Каролем, думала я, из одного мира, из одного луча мечты, и так оно отчасти и было. Кароль и я были из другого мира, и его сливовый пирог был из другого теста. Где он его купил? Я знаю все магазины в округе, все кондитерские в городе, кто ему испек? Я не замечала, не могла и не хотела замечать, что Кароль тоже дипломированный муж своей жены, что он тоже никогда не взвоет с тоской на закат: «Что  же ты горишь, сволочь!», как мог бы взвыть Глеб. В своих высших проявлениях мы с Каролем были идентичны и бестелесны, как  ангелы-близнецы. Но семейная жизнь предполагает другую идентичность, на уровне обсуждения повседневных потрясений, трусов и обедов, и здесь очень важно, чавкают ли за едой оба или не чавкает никто.
Но это, безусловно, отдельная и очень грустная тема.

ГОЛОС РОЗЫ. … Я сразу сказала «да», раньше, чем он спросил, и все это, синее, золотистое, пахнущее ветром и морем, стало моим. Ненадолго, потому что тут же нас смыло с лица земли гудящей волной, в которой никто никому не принадлежит, и все принадлежат господу-Богу.
Это было посвящение мистов, сладкий звук ритуального колокола, который длится и длится, и мы стали посвященными. Самая красивая в мире рубашка соскальзывала с самого прекрасного в мире тела, стройного, шелковистого, будто облитого солнцем, и каждый раз от этого хотелось убежать, и каждый раз после этого хотелось умереть. Неизменно. Мы были созданы друг для друга, золотой вулкан и горячая лава, стройное дерево и янтарная смола на нем. Кароль и Роза, мужчина и женщина одной эпохи, попавшие в одну сказку из были, где они были чужими мужем и женой. Обернись ты розовым кустом,  а я розой на нем. Братья Гримм. Это случилось и тут же заявило о себе глухой тоской одиночества, каменной тяжестью на сердце, когда я видела отъезжающие «Жигули», черными слезами ревности, ранее неизвестными мне, любимой жене Глеба. («Полежи со мной». – «Кто же от такого откажется?»).
 И приступами безудержного счастья, волшебными ответами Вселенной, чудесными снами, в которых старица Иоанна благословляла наш союз, все, кому не лень, из сонмов в вышних, благословляли нас: аминь, аминь!
- Я спросил высшие силы, кто ты мне. И тут же пришел ответ: жена.
- Жена?!
- Да, половинка. Моя родненькая.

Сердце мое разбилось, а потом стало разбиваться, разбиваться каждый день, пошло трещинами, осколками, и каждый осколок впивался в плоть моего существования.
А что будет дальше, Роза, детка? Дети-сироты, спившийся Глеб, Марина, неизвестно на что способная вне иллюзий, Кароль, потерявший какие бы то ни было земные признаки без дома и без любимой дочери, рухнувшие крыши, разломанные судьбы – ужас и кошмар, супраментальное того не стоит.
Нет, не стоит. О чем споет Котофей Иванович, когда пьяный Глеб будет грузить вещи на мебельную «газель»? Умри, умри, Медея, подлая мать!
Тогда что же такое Роза и Кароль? Неужели только пошлый дачный роман, приукрашенный, как торт,  взбитыми сливками псевдо-духовного кича?

- Ты первая женщина, за которую я хотел умереть.
- Умереть, Кароль? Почему умереть? В случае опасности?
- Нет. Просто умереть. Ты этого не поймешь.



ГОЛОС РОЗЫ. Я качу свой велосипед вниз, вниз, подальше от центра тяготения. Почему так рано окончилась моя жизнь? Почему так страшно, так ясно виден мне ее разлом?
Боже, я все это сделала своими руками! Сама придумала, сама разделась. Он бы ни за что не решился на такое, он ничего не делает в жизни, только соглашается или нет, оценивает с точки зрения высшего. О да, он оценил меня, мой паранормальный парень, он дал мне добро, ну и что мне теперь с ним делать? Что, что, что?
 Теперь я иду от него, наполненная им, как медом, как пчела, которая исправно летает на одну и ту же поляну, годами, уже годами.  Но где мой мед?
Невозможно представить себе жизнь без Кароля («Все будет хорошо, почему ты мне не веришь?»). Но с Каролем невозможна  жизнь в теле. Из нас обоих одного профиля не получится, не получается тоже годами, но мы все пытаемся, пытаемся что-то придумать, пытаемся обнаружить свою миссию среди развалин монашеского скита. Безуспешно.
- Кароль, ты можешь что-нибудь сделать, а? Сделай что-нибудь, ради Бога! Что делать, ты знаешь? Только не говори «жить», я этого больше не умею.
Кароль поначалу предлагал ценить то, что есть, напирал на настоящее – надо, мол, идти так, чтобы не оставалось следов. Надо все принимать таким, какое оно есть. Надо всех любить. Это приводило меня в отчаяние. Маниакальное желание провести с ним один день, одну ночь, маниакальное желание такой, по сути, мелочи, сжигало меня изнутри. Всегда спешка, всегда страх разоблачения, всегда раскол на «до» и «после».  Бог был не против, но и не помогал. Не было у нас ни одного дня, ни одной ночи, нас любили птицы, деревья, облака: земля нас не любила.
Но когда Кароль уезжал в город или я уезжала от Кароля, я очень быстро начинала метаться по дому, бродить в поисках чего-то, чему нет названья, как помешанная, как астматик. Туда-сюда. Оглянуться не успеешь, как Глеб выбегает курить, Котофей Иванович рыдает, а Денис, моя копия, изначально не согласный с замыслом мира, убивает плохих парней в компьютере. У всех все развалилось, все уходят туда, где лучше, а нигде не лучше, везде намного хуже. Поэтому я качу свой велосипед вниз, на самое дно. Дно – это такое место, где у тебя нет ничего, все отнято рывком или безвольно выпущено из рук.
Молодость на исходе, брак потерял черты священного союза,  великая любовь  зависла как невротическая фантазия, словом, масса ничего. Заметьте: только что было все, весь мир был наполнен любовью и смыслом, смазан им как маслом, и вдруг!
Вдруг всплывает ни с того ни с сего подлый факт, а именно, факт чавканья Кароля. И какой! Изощренный факт чавканья  только некоторыми продуктами, как то: фрукты, чипсы и орехи. Я ненавижу его в эти минуты. Почему именно этой едой надо чавкать, да еще так презрительно, так нагло, что убить бы его – да и все. В такие минуты я твердо знаю, что никогда не выйду за него замуж. Никогда, хоть он застрелись. Фрукты, чипсы и орехи становятся моими врагами, когда Кароль берет их в руки и начинает есть: чавк, чавк! Почему мама ему не сказала, что нельзя чавкать ничем, даже яблоками, даже орехами? Почему Марина ему не сказала, чтобы он ел с закрытым ртом, не выгнала его в гневе из-за стола? Не понимаю, но страдание мое ужасно. Весь мир в этот момент указывает на меня пальцами и говорит: «Посмотрите на нее, ее мужчина чавкает!»
Правда же, Роза, ты предпочла бы, чтобы у твоего любимого была сердечная недостаточность или мигрень, или два-три неудачных брака за спиной? Ты не находишь, что твоя любовь – страшная сила?
Вот тут-то и возникает вопрос: а что стоит за сутью вещей?
Что за этим пейзажем, этими людьми, за любовью и нелюбовью, за чавканьем – что? Смотри, Роза, мир стоит на месте, что же рухнуло? И что за развалинами, что, что? Думай, Роза, думай!


ГЛЕБ. Рося, что с тобой? Что с тобой творится, скажи? Ты меня любишь, Рося?
РОЗА. Да, конечно.
ГЛЕБ. Вид у тебя ужасный. Ты не заболела?
РОЗА. Я хочу понять, что за всем этим стоит.
ГЛЕБ. За чем?
РОЗА. За сутью вещей.
ГЛЕБ. То есть в чем суть всех вещей?
РОЗА. Нет, что стоит за сутью вещей.
ГЛЕБ. Ну, знаешь! Сначала надо подумать о критериях подобного анализа.
РОЗА. Я не хочу анализировать, милый.
ГЛЕБ. Но ты ведь не думаешь, что есть что-то между сутью вещей и Богом?
РОЗА. Нет, я не думаю, милый.
ГЛЕБ. Значит, ты хочешь понять Бога?
РОЗА. Да, хочу. Вот почему бы мне не хотеть?!
ГЛЕБ. Ну, знаешь! Тогда надо начать с изучения Библии, на которую у тебя никогда времени нет. Ведь истинные критерии…
РОЗА. Плевать мне на критерии! Я хочу знать!
ГЛЕБ. Ты что, хочешь сама додуматься до…
РОЗА.  Я не хочу додумываться! Я хочу знать!! Мне нужно это чувствовать! Понятно?!
ГЛЕБ. Так ты никогда ничего не поймешь. Ученые богословы годами…
РОЗА. Плевать я хотела на твоих богословов!!.

Так, мне наплевать: на Тертуллиана, Блаженного Августина, Фому Аквинского, Мейстера Экхарда, Тейяра де Шардена, и прочих, и прочих, на всех этих умников, пытавшихся уложить истину в цепочки нейронных связей, которые могли порваться от одного удара головой по футбольному мячу. Очень мне это нужно.

Когда я говорю «апельсин», я знаю, что это такое. Когда я говорю «ветер», я знаю. Что такое Бог? Плевать я хотела на богословов, ясно? Кивните, если вы меня поняли!
- Понимаешь, - втолковывал мне Кароль, - это не брак, а союз. Миссия. Ты уверена, что будешь счастлива со мной, если мы заведем общие кастрюли?
- Не уверена.
- Я такой, какой я есть. Зато мы можем создать нечто прекрасное. Танец.  Мы ведь вне всего.
- Вот именно.
- Да я рад, рад был бы жениться на тебе. А ты можешь уйти от Глеба? Ладно, пошли завтра в ЗАГС! Пожалуйста. Я готов.
Ну, вы видели? Он готов! Принцесса упросила жениха, теперь она должна упросить третьего и четвертого лишнего, организовать свадьбу, нейтрализовать слезы и сопли, позволить огню войти в глиняный кувшин. А где взять целый кувшин на такой торжественный случай?
История Девы Марии высвечивалась тут под другим углом: не успела девушка выйти замуж, как откуда ни возьмись белая птица. «Ты можешь уйти от Иосифа? Нет? Ну, тогда у нас будет миссия!» (В данном случае мессия). Бестселлер, что и говорить. Мы пытались подражать великим, но наш ребенок не зачинался, а книга, которую писал Кароль (не больше  не меньше, чем «Бог и квантовое сознание»), продвигалась так медленно, что за пять лет войны с действительностью не пошла дальше третьей главы. Параллельно, чтобы оправдать свое существование в социуме, Кароль начал писать диссертацию. Из милосердия я не спрашивала, закончено ли хотя бы «Введение», и была благодарна Марине за то, что она продолжает говорить о научной карьере своего мужа как о чем-то само собой разумеющемся.
Ладно.
Таким образом, просветление стало нашим единственным способом доказать наличие какой бы то ни было миссии, а возможно, и объединиться на почве такого прибыльного дела, как ашрам.
- Идиоты, – сказал Глеб, как всегда веселый, потому что поддатый, - перышко вам в зад. Просветляйтесь.
Он уже начал захаживать в католический собор, для чего проезжал две станции ранним воскресным утром. Собор не отапливался, и Глеб возил с собой одеяло, «чтобы не отморозить яйца, мало ли кому еще пригодятся, Рося». Священник был поляк, и прихожане, в основном, здешние немцы и поляки.  Глеб, влюбленный в латынь, находил их общество весьма светским, и подтрунивал над Каролем за потерю «веры отцов». «Бабушек», – вежливо поправлял Кароль. Священника звали отец Анджей, и он не давал Глебу причастия, ссылаясь на импульсивность и незрелость людей искусства. «Польская свинья! – ревел в бешенстве Глеб, - Я написал мессу! Я написал реквием! Всех поляков в морозильную камеру!»
Mea culpa. И тем не менее.
Я была шокирована, узнав, что имя Папы Римского – Кароль.
- О господи, - сказал Глеб, - вот уж воистину, «и Сатана принимает вид ангела света»!
- Не богохульствуй, а?


РОЗА. … за сутью всех вещей.
Лето на исходе, я на исходе, красота моя померкла, луна больше не выплывает на небо из моего рукава, слез нет в моих винных погребах.
Будь у нас больше времени, знаешь, мы открыли бы окно и улетели за суть всех вещей. Но нам всегда нужно торопиться! Таким образом, я качу свой старый велосипед вниз, вниз, вниз!..
Зачем мне богословы, священники, аналитики? Зачем все эти мужские игры, многоступенчатые, извилистые маршруты, пойманные, экспонированные находки, все эти экскаваторы, отбойные молотки, придуманные тяжелыми игрек-мозгами? Я женщина, зачем мне смысл? Я хочу апельсин, потому что его вижу. Хоп! Я его ем.
Смысл – это то, что понадобится потом, когда появятся деньги, чтобы считать. Для апельсина не нужен смысл. Для любви не нужен смысл.
Горная тропа, Глеб, Денис, Котофей Иванович, вниз, вниз! Вот все и рассыпалось, включая пси-фактор Кароля, он наверху, я внизу, веду переговоры с Хароном.
Вы не поверите, но я черпаю силы в полном крахе: ведь Кароль ждет Марину, а Глеб ждет меня! Оказывается, смысл – это что-то вроде пробоины в мозгах: все тепло высвистывает, чтобы отапливать космос.
Мы, женщины – профессиональные жители Земли. Кароль обиделся бы, узнав про отбойные молотки, но сейчас Кароль («Роза, счастье мое, все будет хорошо, я это точно знаю!») бродит там, в сумерках, встречая Марину. Я пришла к нему в белом, а ушла в черном платье, и теперь смысл крошится под моими сандалиями, под моими вопросами, под изобретенным кем-то, может быть, им, велосипедом.
Никого нет на добрый десяток километров в царстве Харона. Там, куда я забралась, в гуще леса, у Букового озера, нет и не будет никого, кроме Иоанны, кроме брата Ветра, кроме парня Волка. Никого, кроме меня.
И я кричу то, что давно хотела крикнуть – прямо в лоно этого мира бессмыслицы:
- Какого хера я тут делаю?!!


Иногда полезно быть очень грубой, иначе не получишь ответа. Нужно дать понять всему этому окружающему тебя мудачеству, что ты больше не с ним, отделяешься от него, погружаешься на недосягаемую глубину.
Еще глубже…
И каков же будет ваш положительный ответ, мир?
Я сижу между двух могучих корней огромной старой ивы, которую мы с Каролем прозвали элевсинской ивой, приближаясь к самому дну своей печали. Ладони и душа моя пусты, и в сердце свистит подземный ветер, и неподвижная гладь озера светится как будто изнутри.
Никто не вернет тебя в реальность, потому что ее нет. А что есть?
Ой, не держись за черепки системы, за пыль иллюзий, за прах надежд. Ничего нет, Роза, детка, здесь, за сутью вещей.
Помнишь, Отшельник обронил когда-то, что любовь есть «все великого ничего»?
Этот сгусток света в твоем сердце есть, а мужа-Отшельника, дома-Отшельника, детей-Отшельника нет, как нет и мира-без-Отшельника, как нет и расставания-Кароля-и-Розы, конец фильма, ах, нет и конца-фильма. Еще глубже! Нет и семьи-Розы, дома-Розы, спивающегося-идеального-Глеба, любимых-и-трудных-детей.
Ничего нет, Роза, ничего ты не найдешь.
Какого же хера я тут делаю?

Еще глубже. Что стоит за сутью вещей?
Так между ив я шел, печаль свою сопровождая…
Что стоит за сутью этого посвистывающего холодка в сердце? Ты не смерть ли моя. ты не съешь ли меня?
Какого хера…
Есть!! Всего лишь навсего надо пойти и сказать Глебу…

РОЗА. Глеб, прости, я люблю другого.
ГЛЕБ. Спасибо за доверие, Рося, дурной ты, Рося, ты не поверишь, какой ты дурной!..
  И чуть позже:
- Никогда ты до меня не дотягивала.

ГОЛОС  РОЗЫ. В результате никто не застрелился, и никто ни от кого не ушел. Молчание, скорбное бесчувствие. Никакой связи между двумя джентльменами, мужчинами моей судьбы. Несчастный и пьяный джентльмен, духовный и бедный джентльмен, а между ними вечно заплаканная леди Харон, ищущая смерти, уже только смерти, а не живота.
Дикая космическая любовь нуждается в гравитации, в точном попадании, в антураже, раскладе, некоем освоенном участке планеты, где водятся постройки, деньги, дети, а для этого нужно делать что-то, чего мы делать не умели или не могли. Мы строили много планов, особенно, когда лежали голые, как Дафнис и Хлоя, забыв (такое бывало, хотя и редко!) об опасности разоблачения. В конце концов, у киногероев это получалось.
Но мы  - нет, мы не могли пылинки сдвинуть в этом мире, где все стояло, как приваренное. Отчаяние поселилось в моем сердце и свило там гнездо, и по весне вывелись птенцы отчаяния, и поедали последних стрекоз беззаботности, и учились петь страшные, песни. Зачем продолжать, Роза? Зачем продолжать? Зачем-чем-чем продолжать-ть-ть?! В горах, с велосипедом, случается всякое!
 Синие ласковые глаза  нищего Кароля по-прежнему светились любовью, по-прежнему смеялись навстречу мне, и это было непостижимо, странно, страшно. В этом месте герой  начинает хмуро молчать, грубить, напиваться. Непостижимо, но Кароль все любил и любил меня, источник своего неблагополучия, я плакала и хотела смерти, но не он, не он! И что он только во мне нашел, я была мятая обертка от себя прежней, а он шел на меня со своей любовью как ледокол, как Мцыри на барса!
Вот что стояло за сутью Кароля – безрассудная стойкость оловянного солдатика, любовь.
За сутью Глеба рушились четыре художественно оформленные стены нашего дома, а то, что обнажалось, пахло пороховой гарью и было мне незнакомо.
За моей же сутью клубился Аид – хаос, бессистемность и безнравственность бытия. Там, куда меня влекло с неудержимой силой, можно было сражаться с призраками, заниматься любовью с Луной, и быть богоравной. Яд, принесенный мной оттуда, мог убить моего героя, но мог и исцелить.
Не в силах удержать свой привычный облик, я стала тем, кем была до сотворения мира: черно-белой змеей, кошмаром. Я вползала в пещеру, обвивала его кольцами длинного тела, а потом кусала – короче, я любила его любовью Аида, смертельной для мужчины, и он мог бы умереть.
Просто чудо, что он остался жив в те безумные дни.

ГОЛОС РОЗЫ. Он обижается на меня, он замыкается, уже замкнулся.
- Слушай, Кароль, давай поговорим о нашем положении, Глеб знать ничего не хочет, просто пьет, а мы давай поговорим. Ведь мы не просветлились ни фига, и непонятно, вообще, какая у нас миссия.
- Я могу не приезжать.
- Не можешь. Давай не будем строить иллюзий, не можешь ты не приезжать, и не можешь не уезжать.
- А ты что можешь?
- Кароль, не надо.
- Что ж, выходи за меня! Раз мы не просветленные, будем обывателями, валяй.
- Да? Ну как же! Ведь у меня всего-навсего парочка детей и муж – начинающий алкоголик, а у тебя, подумаешь, какая-то Юлечка, и жена… где твоя жена, Кароль?
- Где и всегда, Роза.
- Дома, ждет тебя, твою мать, Кароль! Ждет тебя!! А где наш ашрам?
- Где наш ашрам… ашрам у нас будет. Все будет хорошо, любовь моя.
- Ни слова о любви! Ни слова о любви, о лучший из мужей! Только пролитая кровь спасет наш союз. Убей меня, пожалуйста, Кароль, сначала меня, а потом, если захочешь, себя. Если захочешь меня после смерти.
Он смотрит на меня сжав зубы, сжав мои плечи, свет его глаз холоден, боже, ну зачем он такой?!
- Не дождешься, – говорит он спокойно, но я знаю, что сердце его колотится бешено, будто он и правда  держит пистолет. – Иди домой, Роза. У тебя есть дом.
- Ради всего святого, Отшельник, почему ты ничего не делаешь?!
- Я делаю, Роза. Делаю каждую минуту, делаю все возможное. Иди домой. Не бойся – я не уеду.
- Попробуй только уедь. Я прокушу тебе вену и выпью всю твою кровь. Я разрежу тебя на куски и съем. И стану Розой Отшельницей. Все равно я вся пропахла тобой!
- Ты моя любовь.
Он смотрит вдаль. У него круги под глазами, как всегда бывает после любви, но взгляд бесконечно усталый, как никогда не бывает после любви. Как бывает только, когда ясно видишь свое будущее – кучу хлама, черепа и кости, а на шее у тебя медальон на память, а в нем локон любимой покойницы. Аминь!
- Хрень одна этот твой тонкий план! – кричу я, - Сколько ни говори «халва, халва», слаще во рту не станет! Мы просто просираем собственную жизнь!
Молчание. Короткое замыкание, как всегда, когда я переступаю порог великой идеи Розы.
- Иди, - выговаривает наконец Кароль, - Иди, Роза, я подумаю.
Он подумает. Когда он думает, вид у него становится такой, будто он непременно что-нибудь сделает, по крайней мере, наловит рыбы и продаст.
Иллюзия, а может, правда. Мне нечего больше делать в доме Марининой бабушки.
Тем более, что я обещала Глебу приехать в город на его концерт.


… Когда-то все это было и моим, но музыка не прощает измены.
Я смотрела на оркестр другими глазами, потрясенная его величием, его размахом, трубами органа над головами музыкантов, движениями дирижера. О боже, о боже, о боже! Музыка не терпит половинчатости. Острота и сила заложены в самой идее искусства.  Красоты без жертв не бывает. Вспомним хотя бы музыкальную школу: сплошные кровавые жертвы, разве нет? Заниматься нужно не менее трех часов в день! Что ты мне тут поешь? Что ты мне поешь горлом? У тебя сегодня голос как веревка! Ну-ка брось челюсть на пол!
О наслаждение самоотречения, когда-то и оно было моим. Божественные звуки музыки! В последнее время я их не выношу.
Все в этот вечер казалось мне великим, все нависало надо мной, напоминало о моей малости, ничтожности, малодушии: колонны, черные костюмы, темно-синее платье молоденькой пианистки. Все осуждали меня за измену Великому, за то, что я не пошла по пути Анны Бах, не положила смиренно свою жизнь под ноги композитору, чья музыка («Stabat mater», для смешанного хора и оркестра) исторгала слезы из глаз всех, кто ее слышал. Скрипки целились смычками мне в сердце, колонны рушились на меня. Как ты посмела?! Как могла?!
Глеб был красив, счастлив, глаза его сияли. Охапку цветов он передал мне, и теперь на меня (как всегда) ложился золотой луч Приобщенности.
- Рося, спасибо, что приехала.
- Ты рад?
- Конечно, рад! Не представляю, как в этом зале без тебя. Ты такая красивая! Здравствуйте! Спасибо. Спасибо, что пришли.
- Поздравляю вас, Роза. Вы такая чудесная пара! Берегите друг друга.
- Спасибо.
- Поехали в ресторан, Рося. Выпьем по рюмочке, а потом свалим домой есть. Сэкономим. Ничего, что я так прагматичен?
-  Очень хорошо, что ты так прагматичен. Знаешь, Глеб, ты великий мастер. Ты величайший композитор современности.
Глеб смотрел на меня  из-за белых роз добрыми, счастливыми глазами.
- Как хорошо, что ты так думаешь!
Разве я смогу без него жить?

ГОЛОС РОЗЫ. Кароль это понимал и каждый раз говорил:
- У вас все чудесно. Иди к своему Хлебушку. А я уйду в монастырь.
С тех пор, как в здешних лесах завелся Кароль, контактеров как ветром сдуло. Очень жаль, мне нравилось смотреть, как они сидят на поляне, взявшись за руки и монотонно повторяя какую-то чушь. Но рядом с Каролем многое не выживало: видимо, дух его действовал на окружающую действительность как моющее средство. Не представляю себе Кароля в монастыре.
Только Глеб, житель, в основном, физического плана был неуязвим для Кароля. В те же моменты, когда Глеб писал музыку, он, по свидетельству Кароля, был неуязвим во всех своих планах, на всех чакрах, и уподоблялся Богу.
- Вся беда в том, что Глеб этого не понимает, - говорил Кароль. – Потом всей своей мощью он обрушивается на первую провокацию и разрушает себя целиком и полностью. Скажи ему об этом.
Ага, скажи! Ему скажешь.
«Продаю контактные линзы на третий глаз, - возвещал Глеб, покуривая на завалинке. – Ох, и дураки вы, Рося, вы когда наиграетесь, а? Когда твой польский шпион начнет работу искать?»

А ведь Кароль говорил чистую правду. Когда Глебу случалось (все реже и реже) что-нибудь написать, тут же ему на голову сваливались какие-то мелкие, подлые людишки, гадкие вахтерши, грязные сплетни. Он сходил с ума от возмущения, не спал ночей, думал только об этом, об этом («Как можно было сказать про меня/мне такое?!»), и не раз признавался мне, что держит под подушкой нож и зарежет того или этого. Готов зарезать. Из тяжелейшей депрессии он выходил не меньше, чем по полгода или даже году. Неудивительно, что он так мало писал.
В общем, Кароль периодически говорил:
- Иди к своему Хлебушку и не морочь мне голову. Я знаю, что ты от него никогда и никуда не уйдешь.
- А ты от Марины.
Кароль горько усмехался.
- Марина сама от меня уйдет.
Кто знает, кто может знать Марину? Марина – сверх-человек, ее не понять.
- А что, мы уже просветленные?
- Зачем просветленным куда-то уходить? – вопрошал Кароль. – Им везде хорошо!
- Но они ведь что-то едят все-таки?
- Необязательно.
- Жизнь без еды меня не интересует.
- Ну, и иди к своему Хлебушку, ешь его. Зачем тебе просветление? А я просветлюсь и уйду в маха-нирвану.
- Кароль, а мы с тобой, часом, не дураки? Какая маха-нирвана, а? Я тебе борща принесла.
- Спасибо, не надо. Лучше скажи: ты меня все еще любишь или уже нет?
- Люблю, но…
- Все ясно. Я сегодня уеду, скорее всего. Надо съездить в станицу.
- Но ты вернешься?
- Не знаю.



… Но и это было движением вперед.
В тот вечер по дороге домой я купила бутылку «Черного лекаря» и напилась под кустом, благо дети гостили у бабушки. Мир мягко лопнул и вытек из своего яйца, не золотого, а простого, и сразу стало все равно, где у него верх, где низ, где что. Плевать!
Но не совсем, к сожалению. То есть миропорядок развалился, а сожаление осталось. Ох, какое сожаление!
К сожалению, Глеб был в этот вечер трезв, как стеклышко, и общей яичницы не получилось. Например, я заметила (нужно особое видение, чтобы заметить), что Глеб меня ненавидит, и уже довольно давно, но думает, что относится ко мне с христианским состраданием. Но нет, не могло быть у христиан сострадания, поскольку им и в голову не придет, что в сострадании нуждается прежде всего ненавидимое ими зло, бедное земное зло!
Я подъехала к нему на виляющем велосипеде и сказала:
- Моя жизнь кончена.
- Твоя? – криво усмехнулся Глеб, он еще не понял, что я пьяна, - Твоя? А моя? А жизнь детей? Иди ты, Рося, знаешь куда!..
Дом встал и пошел от меня к черту, и тут же рухнул и завалился набок. Я явственно услышала, как треснули его ребра и пролилась невинная кровь. Ужас, мой умирающий дом выл своими шведскими трубами, пока не вытянулся и не окоченел на вечернем ветру. Это не дом пошел от тебя, Роза, это ты пошла от него прочь и пала на кучу гравия.
Вот что со мной случилось – я, неверная жена, пошла, как говорил мой покойный дед, по склизкой дорожке и оступилась. Или сначала оступилась, а потом пошла и пала? Дети, мои бедные дети, мои мальчики, которые так любят меня, что бледнеют, когда я говорю: «Пойду пройдусь». Знают? Все знают, но молчат?!

ГОЛОС РОЗЫ. Зачем я их, вообще, произвела на свет? Ни один из них не дал мне того, что Кароль Отшельник, но оба они связали меня по рукам и ногам своей красотой, своим беззащитным теплом, своим питеро-пэновским благородством. Плюс море молока и море слез, да! Такую цену платят женщины за зыбкую связь с матерью-природой: уподобиться ей любя, не спрашивая зачем, а потом и у тебя, даст Бог, никто не спросит. Как это зачем, Роза? Как это зачем, Мария? Ты женщина, все женщины рожают.
Любовь – естество. Дети – плод естества.
Мама, зачем ты такая красивая? Мама, зачем ты такая справедливая? Зачем ты всегда, ча-ча-ча, всегда, ча-ча-ча, всегда, всегда!.. (Пентатоника, Котофей Иванович, мой сын).
А ты валяешься под велосипедом, дура.

ГЛЕБ. Рося, ты как? У тебя все цело?
РОЗА. Нет, Хлебушко.
ГЛЕБ. Что болит? Где? Рося, ты так загремел!.. Рося, ты косой, что ли?
РОЗА. Ой, Хлебушко, хорошо, что ты заметил. Я лежу и думаю о детях наших.
ГЛЕБ. Люди добрые! Приехал мой Рося, пьяный в жопу, и думает о детях наших. Вставай, Рося, и радуйся, что не видят тебя дети наши, прописанные тут, Денис Глебович и Константин Глебович. Рося, ты правда живая?
РОЗА. А еще я тебе хочу заметить, Глеб – с японками такого не бывает.


С японками. Придет же такое в голову. Оно нам надо?
В тот момент, когда омлет мира только-только поджаривался, а Кароль, надо думать, ловил свою рыбу, рискуя встретить Иисуса и отречься от меня навсегда, я решила стать японкой.
Наверное, удар головой о гравий пробудил во мне память об одной из прошлых жизней, в которой всем было наплевать, что происходит, лишь бы было тихо; наверное, всему моему существу страстно захотелось тишины. Рапид, медленное кружение вокруг цветущей вишни, не касаясь периферийного дерьма.
Для меня это означало, во-первых, ничего не решать, а, во-вторых, ни о чем не беспокоиться: оба пункта, засевшие у меня в печенках, в японском варианте становились моими соратниками по борьбе с гребаным явлением жизни.
Знаете что?
Ведь я уже давно смекнула, что жизнь не просто коан, а коан к тому же дерьмовый. Давай, Роза, посмотри на мир узкими глазами, тебе уже куча лет. Но встав, я почувствовала необходимость сначала избавиться от своего темного прошлого.
- Чистая любовь, ****ь, -  зло сказала я Глебу, - Ты ее видел? Ты ее пробовал? Так пойди и попробуй!
- Не стану я пробовать, - тут же присмирел Глеб. – Лучше пойду и удавлюсь.
- Не надо.
  Глеб мягко помолчал.
- Нам, Рося, всем надо как-нибудь перепердеться это трудное время.
- Что?
- Перепердеться.
- Это как? – спросила я. Над нами брезжил светлый конус Фудзиямы.
- В Боге. Я и молитву уже придумал: о великий Переперд, дай нам силы, и все такое.
 Я начала смеяться, потом плакать, потом смеяться. О божественные глаголы подлинной духовности!
- Перденье и труд все перетрут, - вещал Глеб, ведя меня под руку через четыре ступеньки нашего воскресшего дома.
Я смеялась и падала. И плакала. По моему физическому самочувствию я планировала провести ночь в туалете.
- Господь пердел и нам велел.
- Ты мне друг! – кричала я, не веря своему счастью, - ты мне родной!
- А ты выходи за меня, Рося. Я мужичок ничего себе. Муху  обижу, а больше никого.
Никогда мне не светило вот так по душам поговорить с Каролем. В такие минуты надрывной русской истины ждать от Кароля хоровой поддержки было все равно что от козла молока. Достоевщина и Кароль – две вещи несовместные, он вырубался из этой реальности на полном ходу.
- Мы с тобой, Рося, Хлеба-И-Зрелище, скажешь нет? Мы с тобой половинки одной жопы. Будешь возражать? А твой пан Кшепшецюльский – кто? Таких говнюков полная католическая церковь, и ни один причастия не даст, удавится. Возрази, Рося!
И не подумаю. В настоящее время, когда меня неудержимо влечет к унитазу, справедливо выяснить, кто такой этот Кароль-рыбак, и что общего у него может быть с нами, сраными японцами?
Ничего.
Ничего.
О великий Переперд, не дай мне умереть от горького пьянства!





ГОЛОС РОЗЫ.  Смотрю в окно девичьим нежным взором:
                Вчера выпал снег на поле моей мечты.
                След босой ноги Бога у меня под окном.

Все японки знают, что жизнь груба и неумолима: эти сказочные создания цветут на хорошо унавоженной почве. И вот откуда их нездешний покой. Завтра будет то, что было вчера. Вчера было то, что было всегда. Когда что-нибудь делаешь, лучше не делай ничего, не плоди иллюзии, рожай самураев.
Хорошо!

ГОЛОС РОЗЫ. Как это могло случиться? У ворот домика Кароля стояла Марина. Вид у нее был непримиримый. Испуганная Юлечка  рядом с ней сияла своей неземной красотой словно из-подо льда.
- Где Кароль? – холодно, яростно, с напором вопросила Марина. Здороваться было излишне.
- Не знаю, - ответила я.
- Пора навести тут порядок, - не повышая голоса, с яростью сказала Марина. – Это черт знает что. Мне нужен Кароль.
- Да, - сказала я. – Я не знаю, где он.
- Неужели?
- Я его поищу.
- Пожалуйста, – фыркнула Марина. – Сделай одолжение.
- Мама, я хочу есть! – взмолилась Юлечка, в ужасе от того, что мы не улыбаемся, не обнимаемся, как прежде. Мир словно споткнулся и полетел вверх тормашками.
- Не волнуйся, Юлечка, - сказала я бодро, - я сейчас найду папу.
- Побыстрее, пожалуйста, - отрезала Марина. Такая холодная в своем голубом топе!
Я не собиралась искать Кароля.  Просто села и поехала: ведь по сути меня прогнали вон, Марина прогнала. А чего ты ожидала, Роза? Что жена Кароля предложит тебе зайти и выпить? Что она скажет: «Забирай его, Роза, он меня не любит, он любит тебя»?А как насчет обняться и заплакать? Крути педали, пока не дали, Роза, детка, вот какая народная мудрость показана тебе в это время суток.
Искать Кароля, еще чего. Я только-только стала японкой, только-только собралась начать спать по ночам. Нет, нет, мое место дома. Я  уже с месяц начала тихо-мирно попивать полусладкие вина, Глеб с удовольствием приносил мне новые, с полным описанием нот и букетов, удивлял меня, завоевывал в благороднейших целях совместного бестрепетного проживания, тихого-мирного взращивания двух хороших детей.
О великий Переперд, упокой с миром дни мои!
Чтобы успокоиться, я пару часов поколесила по окрестностям, думая о бутылочке сладкого вина, о бифштексе на ужин, о маргаритках на клумбе под окном. Каролю очень нравились мои японские дела, ведь я стала спокойнее, гораздо спокойнее. А тут приехала Марина, которая, вполне возможно, ищет бури, как будто в буре есть покой.
Нет, спасибо.

Кароль стоял на ступеньках, засунув руки в карманы потрепанных брюк, и смотрел очень серьезно, как я торможу, снимаю ногу с педали и опускаю ее на землю.
Был он слегка под хмельком, слегка постаревший, но очень стойкий и оловянный, - стоял, развернув плечи, на которые рухнули две непростые женщины. Через минуту из дома вышел очень пьяный Глеб, видимо, третий желающий рухнуть на Кароля, а может, уже рухнувший, и мы все постояли и посмотрели друг на друга, как недобрые друзья.
- Я сейчас говорила с Мариной, – сказала я, ставя велосипед.- Она ждет тебя дома.
- Волосы целы? – отозвался Глеб. Видимо, здесь, без меня, был взят последний редут достоинства и чести, после которого стали возможно все, что угодно, например, подобные реплики. – Рося, скажи, у тебя волосы целы?
- Не в волосах счастье, Глеб, - ответила я. – Но если ты про это, то Марина меня победила.
- Отшельник тоже победил, - сказал Глеб, - Он победил меня тем, что два часа уговаривал не бросать тебя. И уговорил. У него нет ничего, что он мог бы предложить тебе, Рося. Квартира не его, а машину он отдал за долги, ты в курсе?
- Подожди, Глеб, - сказал Кароль, - ты все не так, подожди…
- Все так, Кароль, хороший мой, все так, - вещал Глеб. – У него ничего нет, Рося, не в переносном смысле, а в прямом. У него нет даже нормальной работы, и знаешь, он не хочет больше заниматься наукой, его это не интересует. Он рассказал мне тут про вас, двух дураков, про вашу хренову миссию, но ребята – это же полный пердомонокль!
- Глеб, подожди, - гудел пьяный Кароль.
- Рося, он хороший, честный человек, хотя он и свинья, он знает, что он свинья, он не должен был так на тебя смотреть за столом, Рося, но он просит у тебя прощения. У тебя двое детей, у него их тоже должно быть двое или трое, на здоровье, но у него нет денег, вообще. Все правильно, я такую рефлексию одобряю! У этого муравьиного льва есть-таки голова, не одно только большое гадское сердце. Я одобряю! Ура!
Кароль смотрел на меня такой бледный, что даже сиреневый, а я все ставила, ставила велосипед, а он не стоял. Не мог.
- Что ж, прощай, Кароль, - сказала я то, что вертелось у меня в голове пару-тройку лет, и велосипед, наконец, рухнул.
- Причина проста, – продолжал ораторствовать Глеб-маньяк. –Нормальная причина для этой долбаной планеты – отсутствие денег, которые могли бы скрасить любое горе. У вас просто нет денег, ребята, вот и все. Очень понимаю.
По Фромму все сложное медленно, но верно поглощается простым. Куда с детьми от родного отца, от зеленой травы, от пропитания, в какие такие миры на кудыкиных горах? Полежи со мной. Вот и все.
- Поэтому я все-таки люблю Отшельника, - продолжал Глеб. – Он пришел и сдал тебя, как настоящий мужик. Он, Рося, можно сказать, мне тебя доверил, и я это ценю. Я оправдаю! У него Марина, у меня Роза – вот! Вот это я понимаю, домами, домами, это другое дело. Все, все, слезай теперь, хрен, с горы, будешь гостем, но не зарься на мою жену наивную.
- Слушай, заткнись, - крикнула я, но Глеб не обратил на меня никакого внимания.
- Ребята, не надо сердиться, ладно? Это я должен был бы на вас сердиться, но я уже не сержусь. Вы попробовали, вы молодцы, вы соратники, но у вас не получилось. Это не может получиться, если негде жить, вы не на том свете, но у вас все впереди, вся следующая жизнь. Благословляю заранее! – Глеб захихикал, как бес.
- Заткнись, - повторила я и заплакала. Я не хотела плакать, но кто меня спрашивал. У Кароля был такой вид, будто минуту назад он меня зарезал. И не верил своим глазам.
- Не плачь, Рося, детка, - блеял Глеб. – Все уже позади. Слушай, Кароль, а, пожалуй, не надо нам дружить домами, на фиг вы нам с Росей нужны. У вас своя жизнь, а у нас своя. Давай с глаз долой, из сердца вон, и все, и все! Мы отказываемся.
Лучше бы они полюбили друг друга, Кароль и Глеб, я бы поняла их.
- Иди, иди,  - не унимался Глеб. – Все уже, друг. Все!
- Ты ошибаешься, - хрипло отозвался потрясенный  Кароль, он никогда не видел Глеба таким. Он то и дело терял равновесие.
- Не ошибаюсь. Ты сам только что сказал – денег нет. И правильно. Это Бог тебя наказал, чтобы ты одумался. Вернешься в семью – разбогатеешь.
- Ты не так все понял, Глеб! Совсем не так. Ты не прав.
- Я прав! Я прав, а ты нет. У тебя ничего нет за это.
- Это не самое главное.
- Самое! Это самое главное. Иди, Кароль!
Глеб подталкивал его к калитке, и Кароль шел, твердя свое «ты не прав», шел от меня, будто изгоняемый гневным сельским богом, от которого нет спасения. Смотреть на все это было невозможно, и я пошла в дом, где на кухне, на столе, пестрел яркими красками пьяный свинарник, и во всех комнатах горел свет.
Ничего нет хуже такого дома и такой жизни. Рыдания сотрясали меня.
Неужели это все?
- Война, а ты как думала, - объявил Глеб, ложась рядом со мной в постель. В темноте он виновато забормотал: - Броня крепка, и танки наши быстры… Все к лучшему, Рося, не плачь.
- Наши танки дерьма не стоят, Глеб!
- Не скажи. Что ты знаешь про танки? Когда мы начинали в сорок первом, наши танки были  говенные «Т-3», какой-то мудак их придумал, банка из-под кильки,  броня два сантиметра, их ружейная пуля пробивала.   Танкисты в начале войны все поголовно были смертники в готовом гробу. Потом пошли «КВ» - эти  были уже получше, знаешь, как «КВ» расшифровывается?
- Как?
- «Климент Ворошилов». Лучше, но так себе.  Самые крутые танки, «Т-34», появились значительно позже, с ними мы наваляли немцам ****юлей на Курской дуге, и вообще войну выиграли. У них была уже непробиваемая броня, и при этом хорошая маневренность.
-А у немцев что было?
- У немцев было сначала такое самоходное орудие, «Фердинанд», кажется, - так, пушка на колесах, она не крутилась. Потом у них появились два новых танка, «Тигр» и «Пантера», с очень тяжелой броней,  крепкая броня, но они еле поворачивались. «Т-34» в сто раз лучше маневрировал, и мы им наваляли.
- А чем можно было пробить броню? Гранатой?
- Можно было пушкой. А если гранатой, то надо было попасть в брюхо или в бак. Бак – он сбоку торчит, его не спрячешь, совсем как яйца у мужиков. Нет, чтобы запрятать под прямую кишку, - наоборот, подвесила природа на всеобщее обозрение. На хрен?! Генофонд. Вот так и бак у танка. Но ладно танки. Главное в войне – это были «катюши». Мы им «катюшами» жопу надрали.
- Я все время забываю, чем они стреляли.
- Ракетами, Рося. «Катюша» - это ракетный миномет. «Катюша» как даст –  небу жарко, а фрицам все, ****ец. Но все у нас, Рося, не как у людей.  Для «катюши» нужны были тяжелые грузовики, а наши трехтонки переворачивались от одного пука. Вот когда американцы начали поставлять свои «студебеккеры», тогда немцы сдавались по первому залпу. «Катюша» ка-ак захуячит – все, и в плен брать некого, а они трах!  та-ра-рах! - один грузовик отъезжает, другой подходит, без передыху.
- Здорово.
- Вот такая была, война, Рося.
- И  мы победили. – Я опять начала плакать. – Но знаешь… Это была безобразная, гнусная пьяная победа на заднем дворе. Меня тошнит от твоей победы! Мне умереть хочется!
- Меня самого тошнит. Уходила бы ты к нему, а? Да только куда вам уйти, вам некуда, но мне тоже негде жить, Рося.
Негде жить. Я представила Глеба на вокзале, с портфелем, набитом нотами. Черный мир сомкнулся надо мной, как морок, как царство вечной тьмы.
...и бомбят самолеты любовь мою. Фабрика звезд №5.


Страдания. Страдания.
Я больше ни во что не верила, но я была беззаветно предана делу своих страданий. В то время как Глеб наливался, как яблочко, адреналином, ядовитыми соками собственной правоты, а Кароль, напротив, утрачивал остатки материальности, я погружалась в страдание как в наркотик.
Птица-Найденыш, если ты меня не покинешь, то и я тебя не оставлю. – Никогда. Братья Гримм.
Вселенная покинула нас. Иоанна покинула нас. Сны перестали нам сниться. Мы бродили по лесу, как два леших, чужих даже в мире нечисти.
- Кароль, я люблю тебя все-таки, все еще, не знаю, как ты.
- Нас спасет только просветление, Роза. Теперь – только просветление.
- Да, конечно. Но на какой почве тут просветлишься? Просветление – это майя. Что сказала Марина?
- Да ничего. Я что-нибудь придумаю. Денег пришлось занять, чтобы отправить их на море.
- Получилось?
- Глеб прав. Семьи из нас не выйдет. Но ашрам у нас будет.
- Шашлык из нас будет, Кароль.
- Социум – это не наша почва.
А почвы-то и не было.  Не было сил на то, чтобы вдохнуть и выдохнуть, медитации остались в далеком прошлом. Я то и дело теряла почву под ногами, все теряли, и этим потерям не было конца.
Потому что одновременно все стояло в падении, как Пизанская башня.


ГОЛОС РОЗЫ. … Мутные воды вины, пьянящие, как вино. Жизнь текла внутри этих вод как Гольфстрим – не давая умереть, но и не оживляя.
Я уже не знала, люблю ли я Кароля, хочу ли я просветления, лежа на его груди и прислушиваясь к барабанному бою его сердца. Но мы говорили и говорили о нас, потому что любовь была нашей единственной реальностью, нашим единственным прибежищем и  единственно принятым хорошим тоном.
Абсолютно бессмысленные разговоры, в сущности.

КАРОЛЬ. Хватит. Давай смотреть правде в глаза.
РОЗА. Давай.
КАРОЛЬ. Ты не можешь уйти от Глеба и детей.
РОЗА. Не могу. Когда-то думала, что смогу. Но нет.
КАРОЛЬ. Я не могу бросить Марину и Юльку.
РОЗА. Не можешь.
КАРОЛЬ. И мы не можем жить друг без друга.
РОЗА. Истинно так.
КАРОЛЬ. И у нас нет денег.
РОЗА. Ни гроша.
КАРОЛЬ. Ну, и хватит.
РОЗА. Что хватит, Кароль?

Этого никто не знал, и все продолжало стоять на ходу. Ветер шелестел в кронах акаций, окружающих мой дом.
 По утрам я варила овсянку, жарила гренки, тонко нарезала сыр и ветчину. Гудела стиральная машина. Глеб, изредка появляясь в доме, жизнерадостно говорил обо всем на свете, несмотря на то, что я то и дело уходила к Каролю, наверное, он сошел с ума. Дети то ластились, то хамили, а я была неведомой зверушкой, сделанной в Японии. Старалась ею быть.
Я пристрастилась к кофе и длинным черным сигаретам. А пуще всего мне помогала та точка за горизонтом, которую я не видела, а ощущала как легкую и прохладную смерть.
Она обещала скорый конец истории, а в конце многое становится неважным.

ГОЛОС РОЗЫ. Иногда я просила Глеба поговорить о Кароле. Глеб, который знал все на свете, обязан был в качестве последнего подарка рассказать мне  о Кароле, в существование которого я перестала верить. А Глеб никогда не сомневался. Правда, для того чтобы заговорить о Кароле, ему требовалась определенная доза алкоголя.
- Кароль тебе не подходит, Рося. Во-первых, он ученый, сухарь. Он никогда не заплачет, оттого что ты такая красивая. Все, что ты приготовишь, он будет есть молча.
О боже, это так. Но красоты моей нет и в помине. Да и была ли?
 Я получала какое-то мучительное удовольствие, препарируя Кароля устами Глеба, вероятно, я собиралась его съесть, собиралась с силами, чтобы уйти от него и стать ничем, пылью в столбе солнца. Умереть.
- Он не вывернется наизнанку, чтобы угадать, чем тебя развеселить, и не затопит камин летом, когда пойдет дождь.
…и не бросит мне в ванну резиновую уточку, и не подаст туда банку оливок, фаршированных анчоусами; и не купит, и не спрячет мне под подушку горький шоколад или томик Клиффорда Саймака. Как и Глеб теперь, в котором сосредоточились четыре танкиста и собака.
- Он не для жизни, Рося.
Это так. Он даже не может купить себе еды в магазине, его закрома всегда пусты, дух же велик.
- Ты завянешь с ним, Рося, усохнешь без воды. Кароль – это пустыня, и жить с ним может только такая баба, из которой сочится. А ты – нежить.
- Или нечисть?
- Отними у тебя кошку и книжку – и тебя нет. Твое виртуальное существование нужно поддерживать пятью развитыми чувствами. А что развито у твоего Отшельника?
Интуиция. Шестое и единственное. Режь дальше, Глеб!
- Эх, ты! Чего тебе не жилось? Со мной ты никогда не знала бед.
Разве что такая маленькая, как щелочка, острая, как краешек бритвы, тоска… иногда.
- Скажи, что это неправда, Роза. Скажи, что ты об этом не думаешь.
- Это правда, Глеб, и я об этом думаю
- Ну, вот. Сеанс закончен?
- Спасибо, дорогой.

Бокал красного вина, а потом  бокал очень красного вина. Кароль ненавидит мое пьянство.
…Господи, сколько же еще умножать наши скорби, сколько еще готовиться, топтаться, откашливаться перед прыжком?!

…Подведи меня хоть раз, мой велосипед, сорвись в ту красивую зеленую пропасть, на живые камни, поросшие мхом, где я по-настоящему расцвету алым цветом, и где уже не будет горечи от того, что я ничего не достигла .


ГОЛОС РОЗЫ. … Еще глубже…
Не спи, мое счастье, не спи, хватит спать! Не жди для себя причин, их не будет. Не жди, когда дети вырастут, колосья созреют, когда отелятся коровы на ферме, не опирайся на факты, они переменчивы.
Красивей не станешь, моложе не будешь, ума не наберешься, перед смертью не надышишься.
Что б тебе не махнуть на все рукой?
 Одна малина.
Одна жизнь.
 Счастье – не приз гонки,  не подарочный набор, увы. Всего лишь навсего хорошо забытая привычка.
Хорошо узнаваемая, если забыть, что ты человек и звучишь гордо.
Если вспомнить, что ты всего лишь растение, насекомое, презренная тля, болотная лягушка не царского вида.

Кароль-сухарь и Кароль-гордец, и Кароль-учитель и страстный любовник, вся эта слаженная команда Каролей, женатых Каролей и трансцедентныхКаролей, несколько лет не покладала рук, чтобы разбудить тебя, Роза.
Растолкать твою уснувшую любовь.
Ты ее познала.
А что ты знаешь о реальном Кароле?
Ничего.
Ничего. 


… растертая в твоих ладонях
ромашковая кашица,
неизбежное «завтра»
в сладком порыве ветра –
в тысячу крат реальнее,
чем то, что реальным кажется,
о душа цветущей розы,
о могучего кароля ветки



ГОЛОС РОЗЫ. Вы еще помните о моем существовании, там, в опере?
Вам когда-нибудь приходилось быть в ситуации, из которой нет выхода?
Очень освежает мозги.

… В то последнее лето своей прежней жизни я начала прощаться с прошлым, со всем, что мне было когда-то дорого. Это был долгий и мучительный процесс, и я мучилась и прощалась, пока не поняла, что прощаться мне не с чем, а собственная печень, которую я регулярно протыкаю ржавой отверткой, мне еще пригодится. Удивительное открытие!
В страданиях, оказывается, ничего нет, они ничего не искупают и ничего не сжигают, кроме самого автора, который постепенно обугливается на инквизиторском костре собственных амбиций. Смех, да и только! К кому вы хотите предъявить претензии, иски о невыполнении миссии и прочую чушь – ко мне, ко мне, огородной розе?!
 Единственное, что нам доступно – это прекратить себя душить двадцать четыре часа в сутки собственными руками. Больше ничего.


Если говорить языком метафор (мы, японцы, любим это дело), я просто поплыла по течению своей маленькой грязной реки.
Я поплыла по течению своей реки, потому что у меня не было и нет другой реки, но во всякой реке есть середина, и во всякую реку светит солнце. И если держаться середины, можно незаметно впасть в море. Вот что я поняла.
Если же  говорить без метафор, то в это великое лето я научилась видеть то, что есть: например, видеть редиску, когда я режу редиску, а не Кароля, которого нет со мной на моей кухне. И еще я научилась видеть, что если просто делать то, что делаешь, все кончается хорошо. Вы понимаете? Нет, вы не понимаете! Там, на стадионе, все так сложно, а у меня слишком просто для понимания.
Ну, посудите сами! Что я могу сказать?
В одно прекрасное утро я проснулась и поняла, что все принято в моем сердце: Глеб, Кароль, дети, Марина, православные батюшки, собственная вина, ашрам и отсутствие ашрама. И то, что семья моя раскололась, и что дом стоит, как стоял, и что Кароль обманул все мои ожидания, и оправдал неожиданные; и что все это нужно мне до зарезу, и что без всего этого я проживу.
Что тут непонятного? Кричите, когда поднимут занавес, дудите на все Афины:
    Ле!Оле-о-ле-о-ле! Роза – чемпион!

Кароль был счастлив.
___

В августе я опять повадилась ходить к камушку Иоанны. Я собирала и сушила мяту и мелиссу, которые росли вдоль лесных троп, а потом купалась в ручье и читала романы. Я и не думала молиться.
Часто мы сидели там с Каролем, наслаждаясь каждой минутой  близости (Кароль теперь несколько раз в неделю уезжал читать лекции на биофаке), и я рассказывала ему о женском варианте просветления, почти не отличимом от просветления подсолнуха на огороде.
- Ты просто находишься в настоящем, просто не прекращаешь жить, если что не так. Почему-то все само изворачивается в лучшую сторону, более того! Все вокруг как-то начинает демонстрировать свою любовь к тебе. Кароль, я в своем уме?
- Ты моя хорошая, - умилялся Кароль. – Это оно и есть.
- А большего мне не надо. Когда-то я мечтала просто дышать без боли. Неважно, что с нами будет. Плохого не будет, будет хорошее.
- А где тот камушек? Вот этот или вон тот?


Когда сентябрь начал задувать свежим, сладким северным ветром, Глеб пришел в дом с сияющим лицом Будды. Я гладила простыни новым утюгом, который выпросила у Глеба на день рождения, Денис, лежа рядом на диване и периодически хохоча, читал «Понедельник начинается в субботу».
- Рося, это случилось.
- Что? Тебе дали причастие?
- Рося, это случилось.
- Что? Что?!
- Рося, пойдем выпьем.
- О Боже!
- Мам, утюг выключи! – подал голос Денис. На повышенную эмоциональность он реагировал всегда плохо.
- Я еду в Европу, Рося. Преподавать. И писать, потому что по контракту времени у меня – завались.
- Да ты что, Хлебушко?!
- Рося, это случилось.
- Конечно, случилось! – закричала я. – Не могло этого не случиться потому что! Жизнь дышит любовью, вот поэтому!
Мы выпили. А потом еще выпили. Не грех было выпить двум людям, у которых Пизанская башня встала и пошла. Глебу было абсолютно наплевать на мои открытия, он их в упор не видел и знать о них ничего не хотел. Он считал, что все это дело рук Девы Марии, с которой он пристрастился разговаривать по ночам. («А что, Рося, всем хочется глючить»). Или даже не Девы Марии, а просто голосовали за демократов, и жизнь в конце концов наладилась.
И то. Мы люди не гордые.
Глеб едет в Европу, в Германию, а возможно, Германия – это только начало, ведь он великий композитор. Меня с собой не берет, потому что зачем ему прошлое.
- Потому что контракт без семьи, - уточнил Глеб. – Но я еще подумаю. Может, вы без меня пропадете. Пока на год, а там видно будет.
Мы выпили. В сердце моем цвел блаженный покой.
- А, я еще забыл тебе сказать, - вспомнил Глеб.- Анджей дал-таки мне причастие, говнюк. А мне уже и так хорошо. Без поляков и евреев.
И еще:
- Ну,  а что там у вас? Просветлились?
- А разве ты не заметил?


 ГОЛОС РОЗЫ. Ну, вот, я качу свой велосипед по тропе, сейчас выйду на дорогу, сяду и поеду в магазин за сыром и кофе. Потом я поеду к Каролю, у которого с утра уже толчется народ.  Кароль нашел себя, а потом и его нашли продвинутые ребята и просто любители поговорить «за жизнь».
Счастью не научишь, зато развлечешься на полную катушку, а заодно и заработаешь на безбедное существование. Никто никому не мешает.
Кароль за несколько месяцев изменился до неузнаваемости. Он светится счастьем и иногда проявляет свой духовный снобизм многозначительным молчанием. Поскольку он хорошо одет, ему это страшно идет, и мое единственное желание – отдаться ему на лоне природы или где-нибудь еще. Или помогать ему в деле, вербуя адептов. У меня это хорошо получается! Он создает систему, а это требует моего безоговорочного пиетета и его жестких мер по отношению к инакомыслящим. Марина заинтересованно молчит, а, возможно, живет своей жизнью – по крайней мере, никто никому не мешает. Нет, определенно, с Мариной что-то происходит, происходит! Ну, и на здоровье.
Потом, позже, мы пойдем с детьми на пикник, и будем жарить сосиски на палочках, и печь картошку. А потом… Никто не запретит мне думать об одной ночи с Каролем, об одном дне, обо всех оставшихся ночах и днях с ним, обо всей жизни рука в руке, губы к губам, сердце к сердцу. Никто не запретит! Все разрешат, дайте только срок.


Кто же разрешит и когда?

Да какая разница?
Мы живем в настоящем.
                25 мая 2005 г.


Рецензии