Нездешность

НЕЗДЕШНОСТЬ

Напиши о Наташе Вирвайн — вот какая мысль крутилась у меня в голове с десяток лет, примерно с того ледяного зимнего дня, когда ее вынесли в гробу во двор и поставили на два табурета. Ей было тридцать лет, и она лежала в бархатном футляре ручейком застывшего воска: тонкая, прозрачная, белая, с бледными губами, без тени румян или помады. Бесплотный дух. Оставлены были ею странный муж Георгий и маленький сын, и более чем странная и удивительная жизнь, болезненно меня трогавшая и продолжающая трогать, как непрочитанная глиняная табличка, тайный знак неизвестно чего.
Мы с Наташей Вирвайн не дружили и не приятельствовали: просто учились когда-то в одном классе сольфеджио в музыкальной школе. Но я хорошо помню свой острый, минутами, интерес к тому, что Наташа делала и говорила. Временами она действительно говорила что-то особенное и как-то странно, хотя вспомнить, в чем заключалась эта особенность и странность, я не могу. Только потом, много лет спустя, когда мы встретились в коридоре нашего института, я осознала, насколько необычной, редкой была Наташина внешность. Девушка очень тонкой работы, маленького роста и очень, очень светлая: белая кожа, почти белые тонкие волосы. Черты лица ее были тоже мелкие, маленький вздернутый носик и маленькие бледно-голубые глаза; личико круглое, детское, с тонким румянцем, но не очаровательно-детское, а скорее бесплотно-ангельское. Какой-то эльф, но без вульгарного сказочного налета, скорее, правнучка или внучка эльфа. И еще: некоторое вырождение ощущалось в этом лице, особенно после ее замужества, когда она стала густо-черно подводить свои маленькие, глубоко посаженные голубые глаза, что-то неуловимо и мучительно дегенеративное, сходящее на нет: и жизнь показала, что это правда.
В ту пору я вообще не думала о Наташе Вирвайн, но если приходилось с кем-то о ней говорить, мною немедленно овладевала какая-то нежная снисходительность, бережная удивительность, ни на что не похожая. Она как-то бессознательно волновала то ли мой ум, то ли сердце.
Во-первых, всегда, с детских лет, в ней было что-то нездешнее: и эта нездешность, читай необязательность существования, была покрыта в Наташином случае тончайшей позолотой надменности, ее, если можно так выразиться, уверенности в себе. Ничего не понимая, получая, допустим, двойки по сольфеджио (это было часто), она делала вид, что — надо же, совершенно удивительно и как же так получилось! И при этом эмоции, в сущности, отсутствовали, была лишь какая-то странная их имитация. Ее отчитывали, она понимающе кивала, вполне рационально соглашалась, и выглядело это достойно и позолотно, потому что исходило от такой стеариновой бледности, бесплотности, голубости и не имело под собой никаких материальных оснований.
Вообще с Наташей так было во всем. Она не избегала общества, но и не общалась; в ней не было теплоты, животной девической страсти влиться во что-то сверкающее, безмозглое, животворящее  — ту кучу малу, которая у нас, женщин, является аналогом святого духа. Забалтываясь, захохатываясь в парадоксах и глупостях, мы лишаемся индивидуальности: все становится единственно возможным и необидным. К сожалению, склонность к анализу довольно рано изгоняет душу из рая. У меня это произошло уже в институте, а Наташа Вирвайн, видимо, с детства не умела быть «счастливым ничем». Она была похожа на инопланетянку, постигающую сложную земную жизнь с помощью сверх-интеллекта, или на Снегурочку, не знающую любви. Влюбившийся в Наташу земной человек должен был быть страстнее, чем Мизгирь, вровень с живым воплощением бога Кришны, заметьте: живым, а не воображаемым. Но такого богомужчины рядом с Наташей не нашлось, несмотря на ее последующее увлечение Иисусом Христом. Иисус был уже следствием другой любви, ее символическим дублером. Поэтому я не могу сказать про Наташу, что она «пришла к вере», как нельзя сказать про воцерковленного человека, что он «пришел к идее поста».
Но — по порядку.
Начнем с того, что Наташа всю свою маленькую тридцатилетнюю жизнь провела в одном квартале города: самом старинном, тихом, аристократическом. Здесь стояла ее общеобразовательная школа (сталинская громада с колоннами), здесь была и музыкальная школа (ряд изумительных старых флигелей), здесь, неподалеку, красовался наш музыкально-педагогический факультет в бывшем особняке дворянского собрания. И здесь же — об этом я узнала только в последний год ее жизни — она и жила, сначала с родителями, а потом с мужем, в старинном одноэтажном доме, в четырехкомнатной квартире с громадной кухней и окнами в садик, на скрипучем  трамвайном повороте, через дорогу от самого старого в городе парка. То есть Наташа большую часть жизни ходила пешком по тенистым аллеям, непроезжим аристократическим кварталам, под разноголосые звуки музыкальных инструментов, не зная ни ужасов общественного транспорта, ни окраин, так ей повезло.
Там, в ее старинном, интеллигентском советском детстве, в недрах классов фортепиано, классов гармонии, классов хорового пения и дирижирования, в пещере затемненной сиреневыми кустами квартиры, полной книг, разговаривали, должно быть, негромкими крахмальными голосами и золотили все, что можно, хорошими манерами. Такой она и вошла в жизнь и во врата новой эпохи — позлащенной, но живущей в своем мире идей.
Вот почему она меня так трогала всегда: я тоже жила в своем мире, но этот мир был весь в шрамах и дырах от ежедневных атак реальности, я ее чувствовала. Я и по сей день влачу двусмысленное и безобразное существование ходячего раненого, который никак не свалится и не издохнет, но это вопрос судьбы. На меня не навели в свое время старинной позолоты, защитного слоя успокоительного окружения, времени и места. Мне пришлось всю жизнь с этим разбираться, а Наташа Вирвайн не разбиралась, и вот за это я ей завидую остро и безнадежно. А между прочим, будь на мне все это, я давно легла бы рядом с Наташей, и даже много раньше нее: в сущности, за эти годы компания нездешних покойников набралась приличная. Потому что позолота — это просто позолота, и она ничто против настоящего ветра перемен.
Итак, Наташа Вирвайн была улетная, нездешняя, но мимикрировала под честолюбивую умницу: музыканта, жену и мать номер один. Честно обманывала себя. Мне потом не раз доводилось встречать якобы улетных, но цельных людей, религиозных, поэтических, живущих среди нас. Однако сам факт их гармоничной жизни в атмосфере нынешней приземленности и прилавочности, ставит их улетность под сомнение. Впоследствии становится ясно, что их цельность сформировалась отнюдь не на луне. Они всегда к кому-то надежно прикреплены. Они, например, официально, в паспортном столе, меняют родное имя на какую-нибудь экзотическую фонему, светясь и бравируя своей дуростью неизвестно зачем, ездят на семинары к духовидцам и гуру, практикуют цигун, но при этом имеют ввиду только свой маленький бизнес и хорошо знают что почем. Они тоже себя обманывают, только наоборот.
И дело тут не только в деньгах. Когда речь идет о какой бы то ни было корпоративности, всякой нездешности наступает конец. Настоящий искатель может быть исключительно одиночкой, в крайнем случае парой с небольшим количеством прихлебателей: даже великие учителя, продолжатели древних духовных традиций, здесь не в счет. Вы сейчас поймете, о чем я, о каких искателях веду я речь, кому пою оду и почему Наташа Вирвайн не выходит у меня из головы.

Итак, после долгого перерыва мы встретились в институтском коридоре. В ту пору Наташа, как я уже говорила, начала безумно краситься, ее светлые глаза были густо обведены черным карандашом, а короткие волосы кудрявились свежей химией. Ким Бессинджер, да и только! Ее нездешность теперь была почти неуловимой, поскольку студенческая жизнь (конец восьмидесятых) заедает, среда (конец же восьмидесятых) сильно поднимает дух, а гормоны (двадцать лет) заставляют грезить наяву. Мы — по крайней мере мы с моим будущим мужем — думали, что расправляем крылья вместе с державой, и смотрели туда, куда падал «Взгляд».
А с Наташей мы, встретившись, заговорили о всяких пустяках, и через несколько минут выяснилось, что Наташины мысли текут в направлении позитивном, карьерном и брачном, то есть очень скучном. Речь шла о ее однокурснике Георгии Котове, бродившем неподалеку, и я сразу заметила одну восхитительную странность. Георгий, этот надутый индюк, не умеющий сложить себе цены, как будто и не смотрел на Наташу, а она делала позолоченный вид, что все прекрасно и они давным-давно помолвленная пара. Вот так! Она не нуждалась в восхищенных взглядах, потому что в ее мире все и так было слишком хорошо. Но та Наташа была мне скучна и безразлична, меня давно унесло в далекие дали, к тому же я тоже выходила замуж; только мельком я подумала, что странная же эта Наташа, потому что она спросила:
— А что нужно говорить, когда тебе что-то в твоем мужчине не нравится?
Я была в тупике, потому что обычно говорила не то, а потом жалела. Но она обращалась ко мне как к более старшей и опытной, и я сказала:
— Наверное, надо хвалить.
Тогда Наташа вдруг предложила:
— Давайте дружить домами.
Это было сказано с таким глубоким уважением, с таким снобизмом (я выходила замуж за доцента), что я мысленно ахнула. Ну, надо же! Домами с этим конформистом и бездарностью Георгием Котовым, и Наташей-вырожденкой, столь явно пекущейся о статусе, связях и добрых знакомствах! Какими домами нам дружить? Детьми, лошадьми, нянями? Какие у нас дома? Наташина позолота показалась мне необыкновенно дешевой.
Да, в эти несколько лет я ни в грош не ставила дружбу с Наташей Вирвайн, а Наташа, как потом выяснилось, осваивала мир совершенно удивительным способом. Поскольку Георгий был связан по работе с моим мужем, до меня долетали кое-какие новости об их житье-бытье. Например, с огромным трудом и патологиями у Наташи родился мальчик, которого долго-долго мучили в больницах и выписали с диагнозом «умирающий». Что было конкретно не в порядке у маленького Толи Котова, я так до конца и не выяснила. Сначала как будто гипоксия, а потом по нарастающей. Наташа ко всему подходила с научной меркой, и тут начала самостоятельно спасать малыша, используя традиционную и нетрадиционную медицину. И спасла. Наташа при встрече рассказывала, что ее мама совсем не помогает ей с ребенком, говорит только: «Какая прелесть этот Толя, глазки – пуговки, ротик — ягодка», и даже не хочет погулять во дворике с коляской. Я сама была мама маленькой дочки, на год старше Толи, и «дочки-матери» были главной темой моей жизни.
А потом Наташина мама стала умирать от рака. Георгий рассказывал моему мужу страшные вещи: что теща живет с ними (вернее — они с ней, в том самом одноэтажном особняке), уже не встает, ругается с утра до вечера и проклинает его, Георгия, выносящего из-под нее горшки. Вскоре мама умерла, и молодая семья осталась одна в четырехкомнатной квартире.
К тому времени, как мы снова повстречались в каких-то гостях, Толе было уже два или три года, моей дочке четыре. Мы по-прежнему говорили о детях.
— Я, — сказала Наташа, как всегда, крахмально и бодро, — стараюсь применять в воспитании все советы, которые мне дают. Применяю народные средства.
Я заинтересовалась, какие.
— Он, Толя, например, вчера кидался во дворе песком. Я пошла с ним в песочницу и спросила: «Сколько горстей ты кинул в девочку?» — Он ответил: «Три». — И вот я три раза сыпанула ему в лицо песком. Пусть знает, что все возвращается.
— Но ведь это получается «око за око», — удивилась я.
— Да, получается, что так, — согласилась Наташа.— Ну, приходите к нам смотреть видео.
У них было видео — большая редкость по тем временам. Мало того: у них была кассета с лекциями Сергея Лазарева — не певца, а автора «Диагностики кармы». Когда мы пришли его смотреть, меня как громом поразила эта огромная старинная квартира, в которой одна комната была косая, с острым углом, поразили режим и размеренность, и Наташино безмерное спокойствие.
— Что такое? — удивилась она, увидев нас. — Боже, — добавила небрежно. — Я совсем замоталась.
Это было на нее похоже: она никогда не была, что называется, душой, хлопотуньей, Наташей Ростовой. От просьб открещивалась с притворным сожалением и дома у себя принимала плохо. Однако все у нее ладилось, и казалось, что не может не ладиться. В частности, мальчик слушался ее беспрекословно.
— Мы все делаем вместе, — надменно (казалось) комментировала Наташа. — Шьем, готовим. Я его воспитываю каждую минуту.
Я все более и более проникалась изумлением и даже восхищением перед этой новой царствующей Наташей, тем более что мне и не снилась такая гармония с моей девочкой, и жадно спрашивала:
— Как это каждую минуту?
— Мы, например, никогда не гуляем просто так, а я его учу: вот посмотри, какой красивый листик, чем вот это дерево отличается от того. Он ни одной минуты не предоставлен самому себе.
— И он ничего?
— Он делает все, что я скажу.
— Но он что же, совсем не получает своих впечатлений? От природы и вообще...
— Да? — Наташа на секунду серьезно задумалась. — Значит, надо бы его отпускать ненадолго.
Потом она заявила:
— Я его бью, когда он не слушается. Он после этого становится очень послушный и ласковый.
— Бьешь?
— Да, я его стегаю ремнем или скакалкой.
Я молча смотрела на нее.
— Это старинное христианское воспитание. Так умные люди говорят.
Будто у нее не было своего детства, никакого жизненного опыта: мать из пробирки.
— А ты не боишься, что он вырастет мазохистом?
— Да? — сказала она. — Есть такая угроза? Тогда я больше не буду.
Она меня просто поражала: так быстро соглашалась, всему верила и при этом не теряла уверенности в себе, какой-то феномен.
— Я активная. Мне кажется, ты тоже активная, — размышляла она. — Я читаю Ницше.
— После Лазарева? Тебе интересно?
— Я изучаю разные точки зрения. С Лазаревым я не во всем согласна.
Но это были еще цветочки: Ницше. Это только подчеркивало ее интеллектуальную всеядность, гибкость, экспериментаторскую бесстрастность, ее изначальную прохладу позолоченности. Казалось, что границ познания для нее не существует, поскольку отсутствуют границы эмоциональные. Ничто ее не мучило, не терзало: как она при этом была скрипачкой, ума не приложу. За все годы нашего знакомства я ни разу и не слышала, как она играет: наверное, играла она по необходимости, без запоев, рассудочно. Возможно, мама насильственно привела ее в музыкальную школу и внушила затем, что это хороший тон. Таких дочерей земных, кстати, было на нашем факультете немало.
Все это не стоило моего интереса: нюансы, оттенки, полутона Наташиного существования, то ли уникального, то ли ущербного. Я вообще не увлекалась людьми холодными, не зажигающимися от меткого слова, импульса родственной души. Интерес мой к Наташе был тоже поверхностный, отчасти клинический. Главное же в Наташе открылось позже, когда у нее обнаружили рак, точнее, лимфогрануломатоз.

Ей было двадцать девять лет, малышу два с половиной года, всех как громом поразило. Я пришла к ней в первый раз, когда она лечилась убойным народным средством: водкой, смешанной с растительным маслом. Она была худая как спичка, но спокойная, слегка подшофе. Ужасная гадость, сказала она, просто невозможно пить, не лезет. Но заставляю себя, потому что помогает. Поможет.
И она была совершенно необыкновенная, сияющая. Хотелось сидеть с ней рядом и говорить, и слушать, больше слушать, потому что она замечательно о себе рассказывала. Не знаю, кем она меня считала на самом деле. Вряд ли подругой, подруг у нее просто не могло быть. Скорее, она ценила во мне скрытого соратника по борьбе с тайной бытия, коллегу по нездешней кафедре, бойца невидимого фронта. А может, все дело было в ее собственной трансформации.
И она просто, совершенно просто рассказала, что после Ницше приступила к практическим экспериментам — в частности, завела себе нескольких любовников и ходила к ним, перепоручив Толю заботам Георгия. Она сказала, что Георгий был в курсе, но будучи тоже интеллектуалом и психом, не посмел возражать и беспомощно нянчил ребенка, пока она искала себя (бесплодно) в чужих объятиях.
— Потом он сказал: «Хватит таскаться». Так и сказал. Хватит, сиди дома. Все.
В Наташиных устах эта мужняя банальщина прозвучала как-то очень значительно и даже зловеще. А это и было предвестником того главного, центрального события в жизни Наташи, которое окончилось январскими ледяными похоронами. Наташа послушно осталась дома, видимо, из желания познать и эту незнакомую грань семейной жизни — подчинение мужу. А вскоре случился первый приступ, который надолго уложил Наташу в онкологическое отделение городской больницы.
Там ее соседкой по палате оказалась пожилая женщина, очень верующая, которая за какой-нибудь месяц перевернула все Наташино существо. Наташа сразу поверила (как она верила всему), что лимфогрануломатоз — результат ее собственной греховности, наказание от Бога, которому должно подчиниться со смирением, и из больницы вышла воцерковленная дева, от которой было не оторвать глаз. Подарок православию.
Похоже, что Наташа искала-искала и нашла себя.
И потекли ее пьяные, золотые дни в сияющем луче близкой смерти. Именно смерти, потому что, похоже, православие открылось ей как красивый предбанник инобытия. А вначале были жалобы, анализы и тот самый главный разговор в кабинете врача, поразивший ее как громом своей настоящестью и нетипичной откровенностью. Ей было сказано: «Неизлечимо. Год, самое большее два. Но надо пытаться». Вот это и прорвало Наташин рационализм, мимикрию, ее ложную личность, которая со всем соглашалась, со всеми спала и хотела дружить домами с доцентами. Этот врач и стал живым воплощением бога Кришны, или, точнее, Шивы. Теперь она могла себе позволить  быть собой. Я не фантазирую — все это рассказала мне сама Наташа. Она сказала:
— Я согласна жить, только если надо мной будет стоять смерть. Я хочу жить, умирая. Мне прежнее существование не нужно.
Я сразу поняла, что к чему, но просто не могла сказать ничего, кроме:
— Ты выздоровеешь, вот увидишь! У тебя сын…
— Три года: большой, я его поставила на ноги. Я все дела тут уже сделала. Я не хочу.
Тут все сразу открылось как на ладони: двадцать девять лет ужасных страданий, сохраняемых в глубокой тайне даже от самой себя. Вся эта бесплодная, тяжкая наука выживания в заведомо чуждой среде; эти разговоры, которые нужно было переводить, понимать, поддерживать; ценности, заглатываемые как горькое лекарство, шершавая, обязательная забота о родных, ненавистная скрипка, сольфеджио, о котором нужно было сожалеть; бесконечно трудная и непонятная семейная жизнь… Непосильное бремя для нездешних.
Несмотря на свои механические возражения, я безошибочно знала, что правда за Наташей: эту наркотическую сладость инобытия, этот нездешний свет просто не на что было променять. Нет такого земного счастья, за исключением, наверное, пика взаимной любви, которое сравнилось бы с этим свободным, текучим существованием, постепенно стирающим личную историю, экономику, географию и все остальные ненужные предметы.
Тем не менее сладость этого бытия заключалась в постоянном лечении, возможно, чтобы продлить само состояние прекрасного ожидания. Когда водка с маслом закончилась очередным приступом  (в больнице с жалостью объяснили, что в других случаях помогает, но не в этом), на смену ей пришла химиотерапия.
В очередное свое посещение я увидела Наташу уже абсолютно лысой, с торчащими, как у тролля, острыми ушками, в нежном ситцевом платье. Она сказала, что химиотерапия помогает, что у нее инвалидность, что она все время ходит в церковь и совершает паломничества, что один батюшка лечит от рака таблетками, сделанными из вытяжек полезных растений, и что, наконец, у нее есть шикарные парики, но она выходит к гостям лысой, чтобы посмотреть на их реакцию.
— Если кто испугался или смутился, ему тут делать нечего: трус. Да, я некрасивая и скоро умру. Но знаешь, сколько людей ходит. Нужна моя поддержка, представь, я даю людям поддержку.
Это была правда.
— Я хорошо живу, — говорила Наташа. — Занимаюсь разными вещами, так интересно. Читаю целыми днями духовную литературу. Вот это жизнь у меня! А еще  делаю мебель.
— Что ты делаешь?
— Мебель. Покупаю доски и делаю мебель, шкаф, стол. Сама полирую. Ночами, в основном.
Я не знала, что сказать. Все это было по-прежнему непостижимо, привлекательно, страшно.
— Раньше, — говорила Наташа, — я была так глупа. Я думала: если женщина не накрашена, то она не женщина. Если она не презентабельна. Вот та, ухоженная, причесанная, с яркими губами  — женщина. А эта нет. Я теперь совершенно по-другому думаю, все шоры спали. Знаешь, нас в церкви целая группа набралась, раковых больных. И вот что я узнала: если ты отказываешься от обезболивающих, умираешь в мучениях, то ты как бы великомучеником становишься и все грехи земные тебе прощаются. Я на это пойду.
У меня в горле пересохло. Я только понадеялась, что Георгий тогда не станет ее слушать. Георгий, кстати, часто сиживал рядом, охотно поддерживал разговор, смеялся. Было видно, что Наташа — центр его жизни,  он внимательно слушал все, что она говорит. Он был тоже страшно худой, измученный, но не было в нем осмысленного знания, куда идет дело и зачем, его вроде как влекло течением. А может, он упорно и вопреки всему верил, что вытяжка из свеклы поможет Наташе, или очередная химиотерапия, на которую выбивались откуда-то, с трудом, большие деньги.
Но ничто не помогало.
Наташе было все время холодно (а стояла летняя жара), то есть на поверхности кожи было жарко, а внутри холодно, так она объясняла. Температура у нее при этом всегда была под 38, она глотала аспирин, чтобы приготовить обед. Но она продолжала ходить в церковь и читать Жития святых, и даже совершила длинное пешее паломничество, чтобы приложиться к чудотворной иконе: «И весь этот день, представь, я была совершенно здоровым человеком, полным сил. Абсолютное исцеление!» Но только на один день.
— Народ все ходит к тебе? — спрашивала я.
Она ответила, что ходит и приходится со всеми разговаривать, в то время как ей хочется побыть со своими мужчинами, недолго уже осталось. С этого момента я и перестала ее навещать, и в следующий раз увидела только в гробу. Но мне рассказали, что она действительно отказалась от обезболивающего, умирала в страшных мучениях и от боли, как видно, помешалась, потому что никого последние недели не узнавала. Перед смертью попросила пить, потом уснула, и все. Меня поразил вид Георгия: казалось, он сам умирает от истощения. У него была страшная борода, пергаментная кожа. Он ничего не понимал и все повторял, что ему надо отдохнуть, отдохнуть, а потом все начинать сначала. Жить. Он и всегда был чуточку безумен, все смеялся: «А вот ты мне делала уколы, помнишь, теперь и я тебе вколю, дорогая! Не отвертишься!» А теперь, казалось, тоже мало что понимал, просто устал от долгой работы сиделки и хотел отдохнуть.
Словом, умерла Наташа Котова, урожденная Наташа Вирвайн.

Теперь я слишком часто думаю о Наташе, об этой короткой вспышке, искре, называемой многими ее судьбой. Тут зреет много вопросов. Во-первых, случайно или не случайно Наташа не дожила до скверных наших времен, осталась на грани тысячелетия, в эпохе коллективных иллюзий и надежд? Случайно или закономерно, что ушла она в пике своего цветения, своих еле-еле тридцати лет? Что с ней было бы, если бы она осталась среди нас, дожила до сорока с хвостиком, увлеклась каким-нибудь делом, мужчиной, сыном?
Ответы мне ясны, к сожалению. Если бы волей судеб Наташа выздоровела, она бы все равно от чего-нибудь умерла. Слишком силен вкус любовного небытия для таких, как Наташа, или как я, например: для людей, которые недовоплотились в теле и уме.
Другое дело, если бы Наташа не заболела. Тут ее ждали бы сюрпризы с разного рода системами, начиная с музыкальной школы и кончая сетевым маркетингом, которые лопались бы под ее пристальным взглядом одна за другой. Потерпела бы она крах и со своим мужем, и с сыном, которые оба плохи, длительно плохи, а ведь Наташа не была запрограммирована на крупные циклы. Год-два-три самое большее, при наличии относительной свободы. Нет, когда я смотрю на наше бытийное пространство, Наташи я там не вижу. Бог прибрал бы ее в любом случае.

История этой семьи не закончилась со смертью Наташи и продолжалась в ее старинном доме. Странно, мы все ожидали, что судьба Георгия и его сына даст крутой поворот и влияние Наташиных странностей прекратится с исчезновением ее рода. Георгий жаждал отдохнуть, все его существо было истерзано жизнью с Наташей: ее необыкновенностью, холодными порывами, болезнью и верой. Сначала он действительно отдыхал, а потом Наташина странность проросла в нем, как семя, в нем и параллельно в Толе. Георгий, вопреки схеме убывающих рецидивов, стал горевать по нарастающей: тоска по Наташе разъедала его. Я думаю, это еще и от того, что время не стояло на месте и Георгию приходилось иметь дело с реальным миром, работать, кормить ребенка. Но он не мог, он умирал, болел, хирел. Он дошел до того, что написал письмо Сатье Сае Бабе, индусскому учителю, которого называют богом и который умеет материализовать предметы и воскрешать мертвых. Он просил Сатью Cаю воскресить Наташу, о чем сам рассказывал моему мужу: он был уверен, что ее-то, молодую, прекрасную, верующую, Сатья Сая Баба воскресит. Но, как известно, все чудеса, описанные в духовных книгах, происходят с кем-то другим, кто живет далеко.
Каждую ночь Георгий видел во сне Наташу: что она вернулась, и теперь все хорошо. Когда он просыпался, он едва удерживался от того, чтобы не зарезаться бритвой. «Подлые, подлые сновидения! — кричал он по телефону моему мужу. — Ведь это все вранье, ее нет, она никогда не вернется!» На Георгия обрушился тот факт, что со смертью Наташи кончилось все хорошее, что бывает в жизни, и волшебное, иррациональное, молитвенное тоже кончилось: просто больше не работало.
Поэтому мы все вздохнули с облегчением, когда узнали, что Георгий женился во второй раз, причем на очередной Наташе, да еще как две капли воды похожей на Наташу Вирвайн. Сходство было чисто внешним. Про Наташу Котову-вторую говорили, что она просто стерва из методического отдела, совершенно приземленная и грубая баба. Но Георгий был не один, и это был хороший повод о нем не говорить и не думать, слишком все как-то драматически складывалось в этой семье. Ведь и Толя Котов, как выяснилось, ходит не в обычный детский сад, а живет пять дней в неделю в психиатрическом интернате. Это рассказал нам сам Георгий, когда неожиданно, без предупреждения, явился в гости. К тому времени он был женат вторым браком почти два года.

Георгий выглядел странно, но сразу предупредил:
— Я беседовал с психиатром. И не с одним. Я прошел все абсолютно тесты. Со мной все в порядке, они не обнаружили никакой патологии, посоветовали пойти к эзотерикам. Но я сначала — к вам, трезвым людям. Вот вы скажите мне: что это такое?
И он рассказал нам совершенно фантастическую вещь.
По прошествии примерно года их жизни с Наташей номер два выяснилось, что они не очень-то подходят друг другу. Эта вторая Наташа была, как я уже говорила, резкая, вздорная и, видимо, зацикливалась на сложностях Георгиева характера, которые первая Наташа разруливала с помощью железной логики. Честно говоря, я ничего не знаю о взаимоотношениях Георгия с Наташей Вирвайн, потому что это как-то не обсуждалось у нас, но предполагаю, что это могло быть именно так.
Второй же брак дал очень быструю трещину. Наташа-два обижалась и устраивала Георгию сцены. И все это было бы совершенно нормально, потому что это вообще известный психологический феномен: нельзя жениться на женщине, которая по сути является суррогатом твоей покойной (или первой) жены. Нельзя жить с копией, поскольку копий в природе просто не существует. На моем веку я нагляделась на такие зеркальные браки, в которых совпадали имя, внешность и даже возраст ушедшего супруга, но ни один из них не продлился больше трех лет. Так что этот было бы более чем понятно.
Непонятно было то, что случилось после целой серии размолвок, когда новая Наташа уже стала поговаривать о разводе. Однажды ночью Георгия разбудил незнакомый женский голос, хриплый и низкий, звавший его по имени. Очнувшись, он понял, что лежащая рядом жена разговаривает во сне. Не открывая глаз, она с невероятным усилием, почти по слогам произносила странные фразы, что-то вроде «Мой господин, я пришла к тебе. Я твоя. Я люблю тебя».
То, что Георгий поначалу принял за ночной кошмар жены, стало повторяться: сначала раз-два в неделю, а затем практически каждую ночь. При этом было очевидно, что эта женщина не Наташа. С каждым разом незнакомка набирала силу и мощь, лицо ее приобрело совсем иные, прекрасные черты, она стала открывать глаза, ходить, танцевать и — у них начались безумные, ни с чем не сравнимые акты любви. По словам Георгия, женщина не просто занималась с ним сексом, она совершенно отдавалась ему и ублажала его, как только наложница может ублажать своего господина. Сама же Наташа Котова, проснувшись, не имела никакого представления о том, что творилось ночью. Более того, в ответ на россказни Георгия она страшно сердилась, называла его психом и посылала к врачу.
Между тем новая любовница Георгия рассказала, что пришла она к нему из Древнего Египта, что долго трудилась над тем, чтобы он сошелся с новой Наташей, чтобы воплотиться через нее, овладеть ее телом и пробиться к своему единственному, о котором она мечтала много тысячелетий.
— Действительно, — сказал Георгий, — тот факт, что мы с Наташей поженились вскоре после смерти моей первой Наташи, не вписывается ни в какие ворота. Мы совсем не любили друг друга, мы абсолютно разные, но что-то будто столкнуло нас.
При этом современный мир был абсолютно чужд прекрасной дикарке, она не понимала его устройства и всерьез расспрашивала о рабах, слугах и наложницах. И с замиранием сердца слушала его рассказы о машинах, компьютерах и сотовых телефонах. Это было счастье.
Но это были еще пустяки. Египтянка заявила, что именно она, терзаемая ревностью,  убила Наташу Вирвайн: Наташа была такая сильная, что никак не отдавала ей свое тело. При этих словах Георгий похолодел от страха. «Я ненавижу и твою новую жену, — призналась красавица. — Я не убиваю ее только потому, что иначе нам не встретиться. Я кое-что натворила в прошлых жизнях, и для меня нет больше воплощения».
Георгий в ответ сказал дрожащим голосом: «Если ты убила мою Наташу, убирайся». У той немедленно потекли ручьем слезы, она начала стенать и рыдать, и молить о прощении. «Я ничтожество, — вопила она. — Я пыль под твоими ногами, любимый! Бей меня, убивай меня, только не прогоняй! Я хочу умереть от твоей руки!» Георгий в ужасе гнал ее, закрывал ей рот, убегал в другую комнату, но на следующую ночь она вновь приходила. В конце концов он сдался под напором этой безумной, страстной, шизофренической любви. И потекли вереницей его Египетские Ночи, неописуемые и волшебные. Георгий совсем перестал спать.
Георгий заметил, что реальная Наташа со временем тоже стала как будто мягче. К этому моменту они прошли через все мучения, какие можно представить в этой ситуации. Вначале Георгий пытался принудить Наташу к признанию, предлагая ей на выбор шутку, мистификацию, издевательство, умышленное доведение до сумасшествия с целью завладеть квартирой. Наташа тут же сатанела и рвалась вон из дурдома, от ненормального мужа и, кстати, его ненормального сына. Предъявленные ей магнитофонные записи ночных бесед только убедили ее, что Георгий «поехал»: «Ты что, не слышишь, что это голос не мой? Ты записываешь кинофильмы? Ты сам с собой разговариваешь?!»
Георгий понял, что он напрасно теряет время, и даже не время — теряет свою жизнь, свою Египтянку. (Она сказала, что ее зовут Тха. Свою Наташу он стал иногда называть Нататха). Тогда он успокоился, принял все как есть и стал жить в роскоши, будто фараон: с двумя женами. У Наташи, кстати, была ярко выраженная практическая складка: она зарабатывала деньги. А Тха была жрица любви. За короткое время Георгий, обласканный муж, совершенно выздоровел, набрал недостающий вес, помолодел и вошел в силу. Чего бы еще желать этому Георгию, и зачем бы ему ходить по врачам и друзьям и развеивать счастливое наваждение?
Георгий рассказал дальше, что через некоторое время энергия Тха начала ослабевать. Возлюбленная жаловалась, что злая Наташа не пускает ее, препятствует ее воплощению, ставит защиты, и все это происходит бессознательно, на уровне души. Тха бессильно плакала, признавая свое поражение, но не убивала Наташу из страха расстроить своего господина. Свидания их происходили все реже и реже и не приносили уже прежнего восторга. История заканчивалась.
Георгий сидел удрученный у нас на кухне и спрашивал, что же это такое, если не галлюцинации? Мы долго говорили, предполагая то одно, то другое, но все это, конечно, была чушь. Мы много толковали обо всем этом, и когда Георгий уже ушел, и спустя много дней после этого. Никто из нас не удивился, узнав, что Георгий вскоре развелся со второй Наташей и женился в третий раз на женщине, имя которой я никак не вспомню.

Иногда я совершенно спокойно думаю, что все, что рассказал нам Георгий, это правда. Почему бы этому не быть правдой, если Георгий не болен шизофренией? В конце концов, что мы знаем об устройстве жизни, ее тайнах и вариантах? Ведь любой опыт субъективен, даже коллективный опыт всегда мелко-корпоративен, обрывочен, неточен. Любое явление есть сон в летнюю ночь. Начнешь проверять — сам увязнешь, обманешься, спятишь; жизнь все утопит в себе, покроет радужной мутью. И так обстоит дело везде, даже в науке, и даже особенно — в науке. Научный ручеек всегда жидок и линеен, удручающе обусловлен и течет страшно медленно. Так что все, что рассказал Георгий, не склонный к фантазиям, может быть правдой.
А иногда я думаю совсем иное, и передо мной растягивается целая цепочка вопросов. Например, почему мы верим, что Георгий прошел психиатрические тесты и вышел без диагноза? Может быть, ему так только показалось?
И можно ли считать абсолютно нормальным человека, который  пережил такое горе, сын которого растет в психиатрическом интернате, не отличает нарисованных персонажей от реальных людей и дико кричит на улице? Может ли быть случайностью тот факт, что еще будучи студентом, Георгий после лекции о роботехнике вдруг страшно испугался, что роботы завоюют мир и ночью помчался домой к нашему философу, чтобы обсудить с ним, что делать?
Можно ли, наконец, сбросить со счетов манеру Георгия вдруг, ни с того ни с сего, надрывно хохотать, ржать посреди разговора, пугая собеседников? Ведь в психических болезнях предрасположенность играет огромную роль!
И самое главное: не странно ли, что смерть Наташи Вирвайн, его любимой Наташи, смерть, принять которую он, по-видимому, так и не смог, получила в его истории столь необходимое ему объяснение? Любимая убила любимую, чтобы быть с любимым: ибо любовь есть волшебство! Да ведь это шито белыми нитками: Наташа Вирвайн, несомненно, была и осталась главной волшебницей его жизни.

Недавно Георгий позвонил мне и тихим голосом попросил помянуть Наташу. Он, женатый третьим браком человек, сказал: «Помяните, пожалуйста, мою Наташу, сегодня десять лет». Он сказал мне еще, что весит 40 килограммов, не выходит из больниц, что у него вышли из строя печень, почки и поджелудочная, что, наверное, он скоро умрет. Я спросила про сына и получила ответ, что Толина болезнь прогрессирует и он неизлечим.
Может быть, нездешность так неуместна в нашей жизни, что убирает нас потихоньку одного за другим, с тем чтобы очистить землю от искателей половинок, стяжателей святого духа и прочих чудасеев, в то время как реальность предназначена для людей практических и безусловно душевно здоровых?  А может, это просто поиск, в котором нахожусь и я: ищу, ищу и не могу найти, но не верю, что лишь смерть может положить конец этому поиску…
А что значит душевное здоровье и реальность, я так и не могу понять до конца. Ведь кажется, что это такая очевидная вещь, но копни поглубже, и все критерии становятся размытыми, мутными, зарастают такой шелухой и чертополохом, что прямо тошнит. Боюсь, что никогда не смогу назвать синдром семьи Наташи Вирвайн каким-то одним словом, да и никто, наверное, не сможет. Ну, может быть, «нездешность»? Но и это слово ничего не объясняет.

28 мая 2010 г.


Рецензии
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.