Страна Дори

«Страна Дори» Киев, «Радуга», 2006. Свидетельство о внесение в госреестр издателей: серия ДК №1209 от 27.03.2003
                Аннотация
Повесть Анатолия Масалова «Страна Дори» можно прочитать и как новую версию возникновения загадочнейшего княжества Киевской Руси – Тмутаракани, и как эскиз к портрету своеобычной фигуры российской поэзии – Максимилиана Волошина, и как рассказ о наваждении, которое сопровождает жизнь нескольких людей.
Другая повесть автора, «Явление каравеллы», отличается от «Страны Дори» типом главного героя, смешением так называемой реальности и так называемого сверхъестественного, трагичностью финала. А объединяют обе повести две линии. Манящие странствия героев по призрачно освещённым этажам истории. И потуги их овладеть непокорными тайнами.

Анатолий МАСАЛОВ

СТРАНА ДОРИ

Повесть

Памяти отца — Андрея Михайловича Масалова


Здесь прошелся загадки таинственный ноготь.
Б.Пастернак.





В год тысяча девятьсот шестьдесят пятый.
Между Джанкоем и Симферополем.


Времени у него в обрез. Он выходит на краткосрочную волю через узкий коридорчик контрольно-пропускного пункта. И дорога к цели — вот она, сразу перед ним. Широкая магистральная автодорога М-2 Москва-Симферополь, плотный поток машин. Девяносто верст налево до столицы полуострова.
Но все не так просто. Ему надо сначала втиснуться в замызганный и покореженный автобус КАВЗ-651 на конечной стоянке возле КПП. И по разбитым и грязным улицам доехать до вокзала. А там на выбор — либо электричкой следовать в Симфи, либо с привокзальной площади «Икарусом». Где быстрей отъедешь.
Везет ему. Закиданный глиной «кавзик» как раз стоит на остановке и даже еще не забит народом. Он поднимается по ступенькам бережно, хочет не перепачкать начищенные ботинки. Напрасно старается.
И тут он видит, что к автобусу бежит Куркин с женой. Впереди Куркин, следом его жена Муся. Никак ему не улыбается сейчас встреча с начальником, никак. Худо дело. Однако он остается хладнокровным. Надо соответствовать и этим обстоятельствам. Разве не входят они в условия и правила игры?
С интересом он смотрит, какой будет посадка. Да, замполит и не думает тормознуть и пропустить вперед жену. Сам вскакивает, а уж за ним поднимается с двумя сумками Муся. Пыхтит и радостно улыбается — поспели.
Трогается автобус, пересекает ровную магистраль и давай колыхаться на джанкойских улицах, на ямах с водой. Куркин и его Муся держатся за поручни в двух шагах. Но беглеца не видят. А он, конечно, и сам не высовывается из-за спин, однако готов ко всему. Если разинет темные с желтизной глаза начальник, если прошипит со злостью: «Вы почему в городе? Репетицию сорвали?», ход у него наготове. «Так Малухин в наряде, Горожанкин не заменил его»,— ответит он. Рядовой Малухин — баянист, без него «спевки» хора художественной самодеятельности, понятно, невозможны. А чтобы ротный, самолюбивый старик Горожанкин, не разрешил заменить Малухина другим дневальным, надо всего лишь обратиться к нему не просительно, а ультимативно. И отказ наотрез тебе обеспечен. Что и требовалось. Остается вопрос: почему он в городе? Тут совсем просто — он едет за красным материалом. Два новых стенда он задумал. «Между прочим, материал за свои покупаю, — добавит он для отвода глаз. — Пока у начфина трояку получишь, набегаешься, как карла».
Зовут его Алеша. Алексей. Алексей Максимович Азерский. Старший лейтенант. Начальник клуба ОБАТО. Кому-то неведомо, что это — ОБАТО? Отдельный батальон аэродромно-технического обеспечения. Обеспечивает в таврической степи полк ВТА. Что за ВТА? А ВДВ — понятно? Правильно, воздушно-десантные войска. Орлы. Так вот, нет ВТА, нет и ВДВ. ВТА, военно-транспортная авиация, перебрасывает орлов ВДВ и выбрасывает их с неба на землю. Без нее десантникам не обойтись.
Как не обойтись, скажем, без кислого, капризного рядового Малухина горластому женскому хору художественной самодеятельности батальона.
Не понадобились Азерскому заготовленные ходы. От чего он даже слегка горюет. Игра радует только при активности соперника. А тут все разрешается быстро и легко: так и не заметив подчиненного, майор Куркин десантируется из автобуса. Возле рынка. Старлей смотрит, как тот с Мусей направляется к рыбным рядам. Смотрит и улыбается. В час обязательного совещания у комбата замполит будет выбирать отборную камбалу и бычков. Что за уловку он придумал? Не помешало бы взять на вооружение.
Х Х Х
На электричку Азерский опаздывает. Бросается он к автобусам на привокзальной площади. Обтекаемый голубой «Икарус» из Днепропетровска вот-вот тронется на юг, но места нет. Похоже, крах задуманному визиту, надо же. Крайне досадно Азерскому, да что поделаешь. «Твоя взяла», — говорит он в адрес Куркина. Конечно, это замполит-надзиратель перебежал ему дорогу.
Уже закрытая дверь «Икаруса» отворяется, и пожилой водитель в суконной фуражке с какой-то золотистой кокардой приглашает Азерского, показывает ему на служебное кресло рядом с собой. Алексей не заставляет себя ждать. Устраивается в мягком сиденье и лезет за кошельком. Водитель, выезжая на дорогу, машет головой — платить, мол, не нужно. Алексей взглядывает на него быстро и пристально. Мужик любит армию, умозаключает он, уважает военную авиацию. Что ж, злое поле Куркина побито народной добротой.
«Икарус» выкатывается на автомагистраль и набирает крейсерскую скорость. Водитель включает магнитолу, негромко звучит музыка, пленительная музыка, как будто из небесных сфер, это на электроинструментах играют. И в дополнение облачность разошлась и солнце озаряет местность.
Алексей смотрит вперед счастливыми глазами. Хорошо ему как никогда. Он выигрывает у бессмыслицы несколько часов красивого существования.
Пока перед ним ничего нового — ровные поля и лесополосы из акаций, но Симфи с каждой минутой все ближе. Скоро с возвышенностей магистрали можно будет кое-что разглядеть. Синеватые полоски на горизонте по левую сторону дороги. Первая гряда крымских гор. В них он пока не был. И моря за ними пока не видел. Ничего. Придет черед и гор, и моря. Нет, жить можно.
Х Х Х
В головокружительном после джанкойской глухомани Симферополе старлей располагается за старинным бюро. Карельская береза, фирма «Братья Ложкины», Тверь, 1911 год. Это, конечно, совсем не то, что сидеть за столом канцелярским однотумбовым, артикул 1048-У-12, в радиоузле солдатского клуба. Радостно Азерскому, как в театре.
Место, куда он пришел, в самом деле замечательное. Другого такого наверняка нет во всем Крыму. Находится оно в центре Симферополя, на улице Пушкина, а между тем никто его не видит и не знает. Кроме считанных людей. Среди них — и Алексей Азерский, старший лейтенант из Джанкоя.
Флигель в глухом закрытом дворе. Попробуй заприметить его. Тут притаилась библиотека «Таврика», библиотека для узкого круга, почти закулисная, всегда безлюдная, двое-трое за столиками, не больше.
Заприметить ее — трудно, а причислить себя к ней — еще трудней.
Азерский сделал это с первого захода. Сумел.
Он сюда не вписывался на взгляд сотрудниц «Таврики», на разборчивый взгляд всех, как на подбор, седых библиотекарш. Что ему тут делать, наезжему офицеру, загорелому служаке из дальнего степного гарнизона? Что он тут потерял, в хранилище архивов и редчайших книг по истории Крыма? Одна седая дама, с золотым кулоном на груди, прошептала другой седой даме с кулоном из янтаря: «Он похож на бунинского поручика из рассказа «Солнечный удар», вы не находите? Помните портрет? Заурядное офицерское лицо, темное от загара, с выгоревшими от солнца усиками и белесыми глазами…»
Азерский сразу увидел озадаченность и сомнения вальяжных столичных дам. Ретироваться отсюда ни с чем? Из такого бесподобного места? Где когда-то обреталось Таврическое общество истории, археологии и этнографии, где собирались ученые мужи в сюртуках и визитках? Да ни за что! Надо играть ва-банк. Выходить прямо на начальника гарнизона.
Он пересек круглый зал и предстал перед заведующей «Таврикой». Эта седая дама носила затейливую гофрированную прическу и старинный медальон на золотой цепочке. Но обладала самым решительным характером и любила огорошивать мужчин резкостью. Поглядела она на мелкие и слегка потертые шинелью звездочки на плечах Азерского. Поглядела и сказала: «Вы не перепутали наше заведение с Домом офицеров? Он на другом конце улицы Пушкина». — «Никак нет», — сжато ответил Алексей. «Тогда не очень понятно. Волочиться у нас не за кем, сами видите. Зачем вам не променад на блестящем крыле улицы, а эти ее задворки? Не кинотеатр «Спартак», не чебуречные, не ресторан «Астория», не кафе?» Алексей в ответ выдержал паузу, она хорошо работала на него, а затем тихо так, проникновенно сказал: «Интересуюсь девятым веком. Походом новгородского воеводы Бравлина на Крым. Прелюдией к черноморским кампаниям наших дружин против Византии. Опережением Киева». И решительная до невозможности заведующая тут, конечно, споткнулась, секунды три-четыре не находила верного ответа. «Один-ноль в мою пользу», — подумал Алексей. Дама сняла очки и еле слышно пробормотала: «Годится», а ему бросила зычно, по-командирски: «Можете у нас работать».
И вот победитель в третий раз сидит за старинным бюро из карельской березы. Перед ним архив нумизмата, археолога, инженера Александра Бертье-Делагарда. Священная тишина в зале. Время от времени Алексей производит выписки из архива. Напишет на отдельном листке и окидывает степенным взором темноватый зал. Полупустой зал. Тем лучше. Среди немногих посвященных он находится здесь.
Дополнительно к выпискам неплохо и время от времени прохаживаться вдоль древних коричневых шкафов. Золотятся за стеклом фолианты. Бери, листай. Книгопродавец-типограф М.С.Вольф. Книгоиздатель А.Ф.Маркс. До чего хорошо в этой потаённой «Таврике».
Само собой, наперечет они, такие часы в его существовании, трезво говорит он себе. Жизнь заполнена чем? Непосредственными обязанностями. Трудным поединком с Куркиным. Он стоит с шершавым и пахучим томом Брокгауза и Ефрона и поглядывает на столики с гнутыми ножками, на уютные зеленые лампы. Но серьезнейший выигрыш у Куркина налицо. Почему бы себе немного и не поаплодировать?
Как только может, мешает замполит ему жить. А может майор многое. Изъял он из библиотеки клуба Солженицына и мемуары Эренбурга. Назначает смотры художественной самодеятельности как раз на ту пору, когда харьковский университет вызывает его, заочника Азерского, на сессию. А ведь сам, бурбон, заочник симферопольского пединститута. Мелких же пакостей куркинских просто не сосчитать. То проводи за него политинформацию для сверхсрочников, то иди патрулем, хоть начклуба не назначают в патрули, то…В общем, подарков от настырного майора хватает по горло. Но не в количестве фокус, а в качестве. Не в количестве куркинских пакостей, а в качестве ответа на них. Он, начальник солдатского барачного клубишки — член клуба небожителей «Таврики», а Куркин что? Куркин по базарной грязи шлепает и дешевой рыбе радуется… Х Х Х
Алексей возвращается в Джанкой поздно вечером. Перед кирпичными ступеньками КПП меняет шаг. Надо, чтоб левая нога первой ступила на порог. Тогда будет удача. Она может понадобиться и в этот поздний час. На всякий случай придется заглянуть в радиоузел, узнать, как понедельник прошел. И лучше не сталкиваться с Куркиным. Не портить счастливый день.
Левая нога не подводит. Один-одинешенек сидит киномеханик рядовой Штанько и куняет над журналом «Советский экран». Он поднимает на начальника свои всегда сонные очи. Видит в них Алексей: никаких гроз сегодня не происходило.
Фанерная дверь в каптерку закрыта. Не простой это чулан без окон. Помимо всякой всячины находится в нем старый пыльный диван. Удобнейшее место для Куркина. Водит туда смазливый майор женщин. Присутствие Штанько свидетельствует, что замполита с очередной кралей там нету. Иначе бы киномеханик был выдворен в казарму.
Х Х Х
Назавтра из радиоузла выставляется сам начальник клуба.
Назавтра идут ночные полеты. Обстановка для замполита подходящая из подходящих. Он заявляется в радиоузел после 22 часов с официанткой Томой из лётной столовой. Высокая смуглая Тома ничуть не смущается Азерского. Поправляет у зеркала, раздобытого домовитым Штанько, прическу. Стильная эта прическа называется «Полюби меня, Гагарин».
Куркин быстро решает простенькое уравнение. «Отправляйтесь на аэродром, — говорит он вполголоса. — Организуйте выпуск боевых листков».
В тяге к женщинам Азерский Куркину не уступит. Но ему нравятся не столько красивые, сколько загадочные. А загадочные в эту затхлую конуру не полезут. Так что на здоровье, майор, думает Алексей, собирая цветные карандаши, я на таком нищем поле не играю.
Незатихающий гудеж «антоновых» на взлетной полосе и рулежках заполняет не только окраинный гарнизон, но и весь приземистый Джанкой. Вонь от серых туш самолетов — как от шеренг керогазов на кухоньках коммунальных квартир в ДОСах. В двухэтажных домах офицерского состава из желтого пористого крымского известняка.
А когда полетов нет, ни дневных, ни ночных, стоит первородный запах степи. Давно обобранной степи. Свезли с ее курганов каменных баб. Распахали. Отравили. И все-таки она дико пахнет. Сгинуло Дикое Поле, а воздух остался. Першит в горле от вековечного духа полыни.
Алексей идет к дальней стоянке, к домику, который он называет «избой-читальней». Там в свободную минуту солдатики аэродромной роты листают журналы и шашками стучат.
Проходит оцепление караульной роты. Взлетно-посадочная полоса лежит по правую руку. Сейчас, во тьме, не разглядеть ее. Да еще слепят рои навигационных огней. Но Алексей хорошо знает, каков он, уходящий за горизонт бетонный проспект ВПП. Белый, сказочно чистый, а в начале и конце исчерканный смоляными следами приземлений. Что ничуть не портит опрятности светлой бетонки. Напротив, ее подчеркивает.
Алексею нравится полоса. Потому что она настоящая. Еще больше ему нравится степь. Там, где она не тронута. Отчего-то слова — Дикое Поле с малых лет кажутся ему колдовскими. Теперь эти два слова уложены среди прочего чудесного в его папке. В самодельной картотеке, заполненной в тиши «Таврики». Пусть немного потерпят.
Вот и «изба-читальня» в три окошка. Не помешало бы немного фарта. С Куркиным он рокировался, однако черт может занести в домик пропагандиста полка. А подполковник Бан похуже Куркина. Так что желательно сначала обойти вокруг домика, оберегающий круг сделать. Против часовой стрелки.
В домике отсиживаются пятеро солдат-водителей.
Одного из водителей Азерский хорошо знает. Как не знать. Рядовой Марис Спрогис выступает с танцевальным номером в художественной самодеятельности. Он из Риги, до смешного вежлив и воспитан. Кто бы ни подошел к нему из старших, Спрогис тотчас сверхобразцово щелкает каблуками кирзачей, но у него это выходит как балетное па. Спрогис — и взводный агитатор. Ему положено выпускать «Боевые листки».
Алексей усмехается про себя. Нечего и заговаривать о них, листках. При всей своей вежливости и старательности Спрогис «Боевой листок» не изготовит. Хоть лопни. И никто другой из солдат и сержантов не сделает. Хоть краткосрочный отпуск на родину обещай. Тут присутствует здоровое начало человека. Нормальное отвержение нелепости.
Ладно. Алексей распускает молнию на шикарной кожаной папке с множеством отделений. Плавать по морю необходимо — сказано в древности. Наказ по преодолению страха. А преодоление абсурда жизни? Здесь подход один: игра с ним. Иное не продуктивно. Кто — кого, вот и весь сказ. Он спокойно играет, он сейчас делает очередной ход. В ответ Куркину. Он остается наедине с Диким Полем и еще с кое-чем.
Утробно ревет четырехмоторный «антонов» на рулёжке. Когда он уползает на старт и можно разговаривать, водители шушукаются. Потом в один голос просят Азерского: «Товарищ старший лейтенант, покажите снова «Гусарскую балладу». Классная картина!» Начальник клуба отрывается от папки. «Вот бросите курить на сеансах, тогда и получите гусарскую», — отвечает он. Марис Спрогис культурно поднимает руку: «Обещаем как передовые воины». — «Было б сказано», — откликается Азерский. «Гусарская баллада» добралась до джанкойского гарнизона с оттяжкой в два года. И лишь денек гостила. Один сеанс в клубе офицеров, другой в солдатском. Теперь ее увидишь не скоро. «Так и быть, — нетерпеливо говорит Алексей, — по рукам. По рукам без курева…»
Он смотрит на свои хромированные «Кировские» часы с изумрудным циферблатом. Пора положить начало. Сейчас он выведет на листе мелованной бумаги ( выпросил в строевом отделе) название. Чего название? Пес его знает, думает он. Некоего трактата, скажем. Жалко, что из этого не выгорит курсовая работа для его филфака. А то бы одним патрончиком да двух зайцев.
Пишет он по центру листа, сверху: «От божественных цезарей до багрянородных императоров». Длинно получается. И не очень вразумительно, главное. Рим и Византия. Рим и Византия — и наше Дикое Поле. Причерноморская окраина вот эта, над которой гудят в ночи «антоновы». Край Поля. Непонятно, почему он бередит душу. А бередит порядочно.
Что писать дальше, Алексей не знает. Как выразить то, что он вдруг видит? Три зеркала кряду разглядел он. Своего рода призма. В качестве — моря. Если из космоса глядеть, так оно и есть. Одно море продолжает другое: Средиземное — Черное — Азовское. А при Диком Поле имена у них были такие: Средиземное — Русское — Сурожское. А в античности: Внутреннее — Понт Эвксинский — Меотийское озеро.
Что-то тут прячется, в призме. Алексей на обороте листа набрасывает синим карандашом чертежик. Этажерка морей, по убывающей. Или клин журавлиный. Или тройка.
Ералаш в голове. Пока ясная тема не вытанцовывается. И все равно на душе хорошо. Родится трактат или нет, дело пятое. Ход на «Таврике» не обрывается, вот в чем радость. Гарнизон — это вам не Симфи, не столичная воля. Попробуй тут, в Джанкое, держать уровень, а он держит…
В эту минуту в аэродромной «ленинской комнате» возникает пропагандист полка подполковник Бан. Как правило, пропагандисты — народ мелкий, но Бан исключение из правил. Ростом под потолок и на шкаф походит. Трехстворчатый.
Широким шагом враскачку идет прямиком к Азерскому и садится на две табуретки. Алексей щёлкает под столом пальцами. Не сработала примета. Наверно, дважды надо было обойти домик.
«Ты на какой курс перешел?» — громогласно спрашивает Бан.
Это не обыкновенное любопытство, отнюдь. Знает прекрасно Бан, на каком курсе учится начальник клуба и как ездит на сессии — за счет отпуска. Это скрытая угроза, намёк на то, что университет твой, в случае чего, можно похерить.
«На третьем учусь, — холодно говорит Алексей. — Запамятовали, Семён Аркадьевич?»
Нагловато отвечает старший лейтенант. Формально подполковнику Бану он не подчинён, у него свой начальник. Но батальон-то у полка на положении обслуги. Вот и политработники ОБАТО безропотны перед политработниками авиаполка. В том числе и замполит Куркин. А начальник солдатского клуба нет, дерзок начклуба. На левом фланге его должность, замыкающая, голову же высоко держит именно он.
Бан наваливается локтями на стол. Глядит на Азерского нехорошим взором. «Было указание — убрать из библиотек в гарнизонах журнал «Новый мир», — негромко говорит Бан. — И подписку остановить. Библиотекарша твоя до сих пор ничего не сделала. А сам куда смотришь?»
Куда он смотрит, Азерский? Куда ему надо. Во всяком случае, на пропагандиста демонстративно не смотрит. Он знает, что Бан — игрок умный и сильный, не чета Куркину. Обходить его надо осторожно. И чем твёрже на ногах, тем лучше.
«Указания такого нигде не читал, — произносит Алексей, работая карандашом. — Ни в одном документе». — «Не валяй дурака, Азерский. Это негласное указание. А оно важней открытого». — «Чем же проштрафился ведущий литературный журнал?» — «Опять же не валяй дурака. Сам знаешь. Журнал стал подрывным для армии. Подтачивает патриотизм. Дегероизацией занимается. Над подвигами издевается». — «Чудеса какие-то. Лучшее, что о войне написано, написано Твардовским. В поэме «Василий Тёркин». А кто «Новым миром» рулит? Он же, Твардовский». — «Именно что рулит. Куда не надо».
Бан, сотрясая столик, поднимается.
«Завтра же чтоб в библиотеке порядок был», — отрезает он.
Алексей рисует, не поднимая глаз. А вот брови приподнимает. Вроде удивлён он. «Семен Аркадьевич, приказы мне майор Куркин отдаёт. Он у меня начальник. Не любит он, чтобы мимо него что-то делалось. Так что вы с ним, сделайте одолжение. Не в службу, а в дружбу».
Уходит подполковник Бан из домика. Алексей Азерский собирает папку. Он, пока тары-бары шли, «Боевой листок» изготовил. Даже с рисунками. Будет майору Куркину подарок.
Х Х Х
С какого захода подхватывает он в «Таврике» свою неизлечимую хворь?
«С четвёртого, — скажет он мне несколько лет спустя, когда много чего изменится. — Помню отчётливо. Четвёртый вояж в Симфи. Сижу, читаю короткий текст Прокопия. И как дошёл до этого названия — будто свет какой-то разлился. Отчего? А шут его знает. Штука из разряда необъяснимых…»
Вспоминал Алексей в обстановке, без преувеличения, чрезвычайной. Другой бы просто отмахнулся от меня. Ещё бы! Когда голова твоя рядом с плахой — не до бесед.
Он уже новоиспеченным капитаном будет. Переведут его из Джанкоя в Симферополь, из степи в столицу, из авиации в пехоту. В мотострелковый полк. Примет капитан Азерский клуб офицеров, большой гарнизонный клуб. Примет, хотя не у кого будет принимать. Ведь попадёт он в опустевший городок. Прежний полк поднимут по тревоге, погрузят в эшелоны и отправят на Дальний Восток, на китайскую границу. И мотострелки заберут с собой всё подчистую. Даже гвозди повыдёргивают из стен. На новом месте в тайге и они пригодятся. А новым обитателям городка придётся начинать с нуля. Азерский начнёт с того, что закроет голую сцену клуба занавесом. Из тёмно-красного бархата. Неделю потрудится над ним полковая пошивочная мастерская.
Новый полк ещё не раскрутится как следует, когда из Политуправления Одесского военного округа прибудет комиссия. Проверить, что и как, и провести партийную конференцию гарнизона. За три часа до конференции Алексей обнаружит: в занавесе зияет громадная дыра. По центру. От края левой его половины откромсан кусок два на три метра.
Спасти Алексея мог только один человек на свете. Старшина-сверхсрочник Колубаев. Закройщик, родивший новый занавес. В трезвые минуты злой и неприступный. На счастье Алексея, будет старшина в обычном состоянии, то есть, под мухой. От пошивочной до клуба Алексей пройдёт хладнокровным шагом, с руками за спиной. С бутылкой «Столичной» в руках. А за ним — Колубаев, устремлённый к булькающей бутылке.
Отвечая на мои не ко времени вопросы, Алексей будет вместе с тем проводить дозировку. То протягивать старшине стакан, то прятать. В зависимости от того, как пришивался бархат из оставшегося в запасе рулона.
К слову. Спустя неделю в «газиках» водителей комендантского взвода появятся чехлы и коврики из красного бархата.
 Однако пора вернуться назад, к старшему лейтенанту, а не капитану Азерскому.
Четвёртый или шестой заезд в «Таврику» — это, конечно, не суть важно. Вообще, по Азерскому, ничего не важно. Однако сам же про какой-то негасимый свет скажет.
Алексей сидит в «Таврике» по-офицерски прямо. Документы из архива Бертье-Делагарда разложены аккуратным веером. Перо фасонистой авторучки чётко выводит буквы, слова, строки. На полях выписок возникают дополнения и собственные пометки. Доцент, да и только!
 Периодически он обводит взглядом малонаселённый зал. Возле окна сидит некий учёный муж. Небольшой, ладный, в отличном чёрном костюме. Голова в белых кудрях. Такие называют снежными. Но спина у него столь же прямая, как и у молодого старшего лейтенанта.
Алексею хочется думать, что он — полковник запаса.
Алексей прочитывает слова византийского историка Агафия Миринейского о византийском писателе Прокопии Кесарийском. Хвалил Агафий Прокопия за большую точность в описании царствования Юстиниана. Шестой век.
Откладывает Алексей Агафия и смотрит Прокопия. Отрывок из трактата «О постройках». Сколько написано людьми трактатов, почему бы и себе не написать?
А вот никак он первый шаг не сделает. На одно заглавие его хватило, сочинителя никудышного.
О чём рассказывает Прокопий, историк-писатель, летописец деятельного, как наш Пётр, императора? Да как раз о Крыме, о Тавриде. О северной окраине Византии.
«Сверх того, что касается городов Боспора и Херсона, которые являются приморскими городами на том же берегу Эвксинского Понта за Меотидским болотом, за таврами и тавроскифами и находятся на краю пределов римской державы, то, застав их стены в совершенно разрушенном состоянии, он, — говорит Прокопий об Юстиниане, — сделал их замечательно красивыми и прочными. Он воздвиг там и два укрепления, так называемое Алуста и в Горзубитах. Особенно он укрепил стенами Боспор…Здесь же, на этом побережье есть страна по имени Дори, где с древних времен живут готы, которые не последовали за Теодорихом, направлявшимся в Италию…»
Алексей прерывает чтение Прокопия. Смотрит на венецианские окна зала. Они выходят на юг. Там горы, а за ними морской берег. И эти приморские города. Боспор и Херсон — Керчь и Херсонес. Алуста и Горзубиты — Алушта и Гурзуф. Рукой подать. А он все еще не может вырваться туда.
Где-то там, у полуденного моря, лежала и эта страна — Дори. Загадочно звучит. Дори. Дори…
Алексей встает и направляется к столику библиографа. Сегодня дежурит Диана Петровна. Одна из седых рафинированных дам. Она встречает старшего лейтенанта настороженным взглядом. Словно принюхивается. Пора бы уж этим графиням привыкнуть к нему.
Разговор идет вполголоса и выглядит таинственным.
«Я прочитал о некой стране Дори. У Прокопия Кесарийского. Где еще можно прочитать о Дори? Хочу составить список авторов».
«Боюсь, список будет весьма длинным».
«Вот как?»
«Можете ознакомиться со статьей Домбровского о локализации страны Дори. С докладом того же Домбровского и Соломоник в Москве на эту же тему. Загляните в «Историю государства Российского» Карамзина. Изучите труд Кеппена о древностях южного берега Крыма. Почитайте Васильевского, Васильева, Бруна, Томашека, Репникова, Дьякова, Якобсона…»
«Простите, Диана Петровна. Я так понимаю, что все они — лишь комментаторы. А мне нужны древние источники».
«Трактат Прокопия — единственное свидетельство о стране Дори. Других нет».
В сильной задумчивости отходит Алексей от дежурного библиографа. Задумчивость не покидает его и на пути домой. Он возвращается из симферопольской самоволки электричкой. Глядит в грязное окно и все повторяет: свидетельство — единственное, других нет, нет, нет…
Х Х Х
Происходит загадочное. В радиоузел заявляется майор Куркин и с порога бросает Азерскому: «Пошли в клуб!» И добавляет: «Розы будем сажать».
Алексей недоуменно смотрит. Какие розы? Он в этот момент додиктовывает рядовому Штанько текст для нового стенда. «Стенд надо закончить, — говорит Алексей. — Дела на десять минут».
А замполит весь в непонятной лихорадке. «Потом закончите. Берите его с собой. Сейчас и повесим. А то он у вас готовый тут месяц проваляется».
Куркин едва ли не бежит к бараку-клубу на отшибе гарнизона. Внушительного размера стенд колышется в руках Азерского и Штанько. «Американский империализм — враг народов» — крупно и коряво написано сонливым Штанько. Черной краской.
Возле крыльца барака лежат саженцы и лопаты. Замполит с ходу снимает тужурку. Наклоняется за саперной лопаткой. Поражен начальник клуба. Что происходит с белоручкой Куркиным?
Загадка разъясняется через несколько минут, когда уже посадили с пяток роз. Видит Азерский: со стороны штаба батальона приближается внушительный кортеж. Он сопровождает начальника политотдела дивизии полковника Барабанцева. На ходу что-то записывает подполковник Бан.
А Куркин будто ничего не видит. Ещё старательнее вонзает в истоптанную землю штык лопаты. Усмехается Алексей: теперь-то всё ясно. Разнюхал проныра Куркин, что прилетает Барабанцев, и приготовился. Сел самолёт, а Куркин быстро сюда. Не в кабинете, мол, отсиживаюсь, а живым делом занимаюсь…
Самое смешное вот что. Уж как не любит замполит начальника клуба, а выходит, что и ему очки зарабатывает.
Барабанцев останавливается и одобрительно смотрит на идиллию. Офицеры-политработники озеленяют очаг культуры, солдат трудится над наглядной агитацией и пропагандой. Неказист, конечно, клубишко, да люди стараются.
Алексею за спиной Куркина привольно. Пока начальство словоблудничает, он покачивается с носка на пятку. Молоток стучит за углом клуба. Это Штанько. Заколачивает фанерой окошко кинобудки, неуклонно вышибаемое часовыми соседнего склада ГСМ. Некстати колотит, ложку дёгтя ещё поднесёт, комедию подпортит.
Сыро и мглисто сегодня. Теряется в мути, уходит за аэродром клин, заросший первобытным бурьяном. Объедки Дикого Поля. Дикое Поле и страна Дори.
Весь во мгле и Прокопий из Кесарии Палестинской. Родился между 490-м и 507-м годами. Умер где-то после 565-го. Сколько же прожил? Как выглядел? Каким был? Поглощено в сердцевине темноватого куба первого тысячелетия. Остаётся додумывать. Был он спутником Велисария, полководца Юстиниана. Значит, походный человек. Сухой, выжженный солнцем. Терпеливое лицо. Белый хитон под белым свободным плащом схвачен не ремешком, а широким боевым поясом…
Но Прокопий как раз не принимал додумыванья. Только факты. За что и хвалил его историк Агафий. Однако твоё, Прокопий, славословие делам императора немного подозрительно. Как земля на белых руках Куркина. Или энтузиазм, с которым конспектирует каждое слово Барабанцева громила Бан.
Полковник Барабанцев кончает наконец баклушничать у стенда. Берёт курс на казармы ОБАТО. Куркин занимает место в свите начальника политотдела.
Стенд прислонён к пятнистой штукатурке стены клуба. Будто подпирает барак. Алексей подходит ближе. И вдруг начинает хохотать. Штанько, голова садовая, вывел в центре стенда вместо «Моторизованные силы НАТО» — моторезиновые. Никто и не заметил.

В год тысяча девятьсот шестьдесят девятый.
Между Симферополем и Ялтой.

Бывший полковник авиации Александр Вениаминович Котляров в самый разгар словопрений видит, что внутри него опять происходит ненужная скука. Вторично за мелкий пробег времени. Котляров всматривается в настойчивую скуку и определяет её силу и направление.
По направлению неотвязная скука замыкается в длинной комнате, где сидит он с другими бывшими полковниками и генералами. Здесь один раз в месяц возобновляется игра в перекройку давно минувших сражений, ведь военному человеческому сердцу всегда любо побеждать, хотя бы и мысленно после драки. Для такого занятия в симферопольском Доме офицеров безропотно отдали отставным командирам немалое помещение и с лёгкой душой повесили на дверях табличку: «Военно-научное общество». Надо так надо.
Котлярову не хочется даже на небольшой отрезок дня мириться со скукой. Зачем так жить? Он принимает решение подняться и безвозвратно уйти отсюда. Потому что у стариков есть предел, и эти вот старики в защитных френчах и фуражках его давно достигли, а он, такой же старик, своего предела покамест и близко не видит.
В ушах у него стоит суматошный голос артиллерийского полковника Дроздова: «Заладил ты, Петрович, как сорока, — выговаривает Дроздов морскому человеку, капитану первого ранга Князеву, — артерия Джанкой-Симферополь! Кой хрен артерия, сил тогда просто не было». А моряк Князев отмахивается от него вяло, без сердца: «Иди ты, Иван. Мозгов не было, вот чего. Сил-то и прежде не хватало, а вмазали сорок второму корпусу. Так вмазали, что графа Шпонека — в Берлин и под суд…»
Голоса полковников перебивает кавказский голос генерала Амбразяна: «Надо было рассосредоточить десант к югу от Керчи!»
При этом генеральском заявлении Котляров порывисто поднимается и покидает военно-научное общество. Рассосредочить, а?! Трижды он из своего неостановимого любопытства ко всем проявлениям жизни приходил на ветеранские диспуты, и достаточно. Хватит с него несуразностей и нелепого душевного раздражения.
Так же, как они, навоевался Котляров с германцами, но у него игра другая, она касается совсем иных областей души.
Александр Вениаминович выходит на улицу Пушкина, полную молодой жизни и полуденного солнца Крыма. На нём чёрный костюм, не выбранный из трафарета магазинной секции, а пошитый живыми руками художника. Снежные кудри Александра Вениаминовича из-за соседства с тёмным и красивым костюмом выглядят шевелюрой заслуженного артиста. Однако портрет глаз Котлярова говорит не о том. Это прицельные, с потайной блестящей точкой внутри зрачка глаза лётчика-истребителя.
Ещё издалека в многолюдье пешеходной улицы Пушкина он замечает любопытного человека. Капитан авиации шагает ему навстречу. Александр Вениаминович давно его знает, а заговорил с ним, услышал голос этого человека недавно. В ушедшем марте, теперь же апрель посредине. Зовут капитана Алексей Азерский, несколько лет он наблюдал за ним, ещё старшим лейтенантом, в покойной тишине «Таврики», негласной библиотеки Крымского краеведческого музея.
Это — гость Симферополя, гадал Котляров. А откуда? Конечно, из аэродромной степи. Из ровной и скучноватой на неосновательный вкус северной Тавриды.
В зале «Таврики» Александр Вениаминович считывал с лица степного авиатора тайное воодушевление и смутные проекты. Незнакомец прикасался к документам и книгам, он их бережно трогал, как обращаются с драгоценностями. Александр Вениаминович говорил себе, что молодого офицера приводит в «Таврику» игра в мудрое существование. И видел в нём своего нечаянного двойника.
Он знал, что и двойник о нём думает. В мартовский дождливый вечер, когда по кругу зала «Таврики» уютно горели лампы, Александр Вениаминович сделал шаг к ознакомлению. Он вышел на встречный курс и остановил капитана в закутке библиотечного пространства. Они представились друг другу по-офицерски — коротко, чётко, с откинутой головой. И сообщили о местопребывании каждого.
Котляров не ошибся, поселив своего молодого двойника у Сивашей. Но сейчас капитан Азерский приступил к жизни в Симферополе. В свою очередь, Азерский не ошибся, приняв снежноволосого незнакомца за полковника.
Котляров держал в маленьких сухих руках книгу напоказ: чтобы Азерскому было легче заговорить дальше. Александр Вениаминович хотел предоставить инициативу младшему.«Ничего себе, — посмотрел на обложку Азерский, — «Мнимое тысячелетие». Целых десять веков — одна видимость? Неплохо завернул Бертье-Делагард. Надо прочитать…»
Котляров сочувствовал Азерскому. Тот не знал, какой взять тон с бывшим полковником авиации, который изучает раннее христианство в Крыму.
«Я, как и вы, только на ощупь пробираюсь из одной тёмной комнаты в другую, — сказал Александр Вениаминович не совсем по правде. — И это радостно, верно? В полумраке многие вещи выглядят интереснее, чем на свету».
«Конечно, ведь свет — знание, а от него, давно известно, умножается печаль», — сообщил ему в ответ Азерский.
Мы нашли друг друга, подумал Александр Вениаминович, нашли в море жителей Крыма…
Они сходятся в центре улицы, словно уговаривались тут и встретиться. Быть может, так оно и есть, допускает Котляров. У капитана вид человека, который расчётливо подгадывал нужное событие и подгадал.
Котляров предлагает покинуть улицу Пушкина и спуститься к Салгиру. Они идут, удаляясь от людей.
По-крымски мелкая речка Салгир сейчас, в разгар весны, пытается разлиться посреди города. Она завивает частые водовороты и бурлит, где только может, напоминая о горах, отделяющих Симферополь от Чёрного моря, и о том, что он, Симферополь, не новоявленный град, а только неузнаваемо видоизменённый Неаполь Скифский, столица бородатых обитателей древнего Дикого Поля.
«Из того, что у нас лежит под ногами и лениво не подбирается, — произносит Александр Вениаминович, — я числю и эту трудно живущую речку. Что мешает нам породниться с ней? Взять и сопроводить пешочком весь медленный бег воды Салгира. От подошвы горы Чатыр-Даг до Азовского моря. Представляете, увидеть и самый исток Салгира, и увидеть, как утомлённая вода добирается — а в жару и не добирается — до рассола Сиваша…»
Азерский смотрит на бурлящую воду Салгира. Это приглашение осуществить опыт или это просто поэзия? На пеший поход с ночёвками на берегах потребны лето и отпуск. А отпуск у него по графику в ноябре.
Но Котляров уже говорит о другом. О заседании военно-научного общества, о стариках в глухих френчах, о никчемном по отсутствию научных соображений докладе «Бои на Парпачском перешейке», о вздоре в словах и в спорах.
«Рассосредоточить десант, — повторяет за Котляровым Азерский и насмешливо в адрес дедов ухмыляется. — Сапоги всмятку! Выжили из ума чудаки…»
Однако у Котлярова вдруг холодеют приветливые до того глаза.
«Знаете, беда их одна — смеяться над собой не умеют, — остерегающе говорит он. — Слишком всерьёз живут на земле. Но больше ни в чём не виноваты. Ни в косноязычии, ни в ностальгии. Тот перешеек Парпачский — это кому что. Старому Манштейну — всего лишь занятная операция под кодом «Охота на дроф». А вот им — извечные наши трёхлинейки без патронов, мехлисовщина вместо грамотных диспозиций. Мат вместо задушевных слов от сердца к сердцу перед атакой. Так что никто им не судья, победа всё равно за ними осталась…»
Выслушивает Азерский и медленно распускает застёжку-молнию на своей папке. Он понимает, что маху дал, шмякнулся на ровном месте. Может быть, его выручит сочинение на вольную тему. Вот эти семь листков трактата, написанного ещё в степи. «От божественных цезарей до багрянородных императоров». За название ему немного неловко, ходульное название. А за содержание, наверно, можно не стыдиться. Тут ведь и не одна «Таврика».
Котляров читает в очках для дальнозоркости, вздев от душевного увлечения брови.
Азерский смотрит, как низко к бурлящей воде Салгира наклонились зелёные гирлянды веток ив; до самой воды свисают, но нигде с ней не объединяются, Он не хочет видеть чтения трактата. Лучше думать о другом. Легко, например, думать о ходьбе рядом с Салгиром через весь без малого Крым. А для начала пройти вдоль Салгира по неосвоенному Симферополю — от входа до выхода.
Чей ветер налетает на шатры ив — прогретой уже степи или Чатыр-Дага, на высоте которого холод наверно стоит?
Котляров быстро одолевает машинописный трактат и пронзительно и долго глядит на автора. Он сейчас откроет своему младшему двойнику одно заветное соображение. И надо застолбить эту минуту в текучем молодом сознании.
«Сколько раз и где выходили вы к морю, — спрашивает он у капитана, — к Чёрному морю?»
«Пока один раз у Севастополя, — загибает мизинец Азерский. — Ровно год назад».
«А что вам в римлянах, дорогой ?» — тихо осведомляется Александр Вениаминович.
Алексей Азерский вдруг уясняет себе, что не может ответить Котлярову полно и толково. Разве под силу передать другому то, что и сам не очень понимаешь? Что ему, действительно, в том раннем утре на мысе Херсонес? В апрельской мягкой акварели бухты? В мареве? В силуэтах тральщиков? В шепчущем шорохе гальки? Во влажных белых колоннах базилик?.. Главное же, в надгробных античных стелах?
Но отвечать-то надо. И защищать свой трактат.
«Трудно сформулировать, Александр Вениаминович, — говорит начистоту Азерский. _ Херсонес… Там у меня мало мыслей было и много чувств. Пронимали надписи на плитах.«Аврелий Виктор, солдат Италийского легиона, жил тридцать шесть лет, служил восемнадцать». И наша травка рядом колышется…»
«Не римляне, нет, — качает белой головой Котляров.Он кладёт горячую маленькую руку на плечо капитана, на новый его погон. — И не эллины до них, и не византийцы после. Все они — по касательной, даже византийцы…»
Опять держит Александр Вениаминович продолговатую паузу. Центр тяжести специального сообщения так просто не подаётся.
«Сумрачный германский гений, — декларирует он почти по слогам, — вот что здесь, в Тавриде. Наша пуповина с Западом — Германия. Не с Кукуйской слободы в Москве, а с Великого переселения народов. Ещё в начале первого тысячелетия программа была заложена».
Он чутко видит, что Азерский не поспевает за ним, что у Алексея каша пока в голове — тут и Блок, и бедный курс истории, и страницы «Петра Первого», и документы «Таврики». Но начало положено и будет время дойти до конца.
«У вас же самого, Алёша, — продвигается Котляров, — готы мелькнули в эссе, на второй странице. Это и есть германцы. И вспомните прямое свидетельство «Слова о полку Игореве»: Девы готские у края моря синего живут. Русским золотом играя, время Бусово поют».
Ветер играет листками сочинения Азерского. Когда же Котляров вернёт ему трактат? — думает капитан. Не выпускает из рук. Может, попросит трактат в подарок? Каким ветром заносит в нашу армию таких полковников?
Водовороты на вздутой воде Салгира играют от берега до берега. Кружится и в голове Азерского. Откуда заскочили в его трактат эти готы, где он их взял? Но взбудораженный ум не поясняет.
«Девы у синего моря, — повторяет Азерский. — Получается, выход мой к морю как раз там и был. Потянуло именно к Херсонесу-Корсуню. К исходному положению нас и немцев?»
«Не торопитесь, Алёша. Полуостров этот — суша ирреальная, с магическими зонами и знаками. Ещё увидите, в каком месте лежит исходное положение…»
Александр Вениаминович возвращает Азерскому его любительское сочинение, и они идут к мосту, к троллейбусам, где и расстаются.
Когда Алексей оказывается наедине с собой, память его вдруг оживает. Трактат Прокопия Кесарийского «О постройках» — вот откуда извлёк он загадочных готов. И вставил в свой трактат. Мимоходом, забыв сказать о главном, об их таинственной стране Дори. Да, страна по имени Дори, где с древних времён жили готы, не последовавшие за Теодорихом в Италию.

Х Х Х
В следующий раз Александр Вениаминович видится с капитаном Азерским не скоро — только в конце лета. Азерский будто выпадает из Крыма. Но однажды Котляров находит его по телефону. Никуда капитан не исчезал, служит на прежней позиции.
«Почему бы не встретиться в Симферополе? — спрошу я Александра Вениаминовича за год до его смерти. — Откуда взялся мыс Мартьян?» — «Карты так выпали. Раскинул их веером, наизнанку, и рука вытащила Мартьян, а не Кара-Даг, Новый Свет, Партенит, Ай-Тодор и Фиолент. В Симферополе говорить с Алексеем мне вдруг не захотелось. Авторитет морской стихии понадобился…»
Что ж, всё развернулось по Котлярову. В назначенный час они находят друг друга в Никитском ботсаду, и отслуживший полковник ведёт действующего капитана на заповедный мыс Мартьян. Первобытность выстраивается вокруг них. Заросший можжевеловой шерстью мыс вздымается баснословно. Александр Вениаминович облюбовывает место под его резким обрывом, среди хаоса прибрежной россыпи валунов. Ярое южное солнце извергает на камни и море безрассудную энергию.
Котляров и Азерский размещаются на огромном, как слон, шершавом валуне одиноко, два человека в пустом, безличном мире доисторической природы. Но тут наваждение спадает. Слева из-за скалы выходит белый пароходный нос, местного значения лёгкий теплоходик с именем «Мухалатка» скользит по отдыхающей синеве курортного моря. Со стороны Алушты в сторону Ялты.
«Так это — ирреальная суша? — первым начинает Азерский. — Магическая зона полуострова?»
И настороженное сердце Александра Вениаминовича облегчённо успокаивается. Ничего, значит, не забыл капитан, долго отсутствовал в его, Котлярова, днях, но остаётся прежним — согласным на игру с враждебной непостижимой жизнью.
«Не удивляйтесь, Алёша, мы здесь по случаю. Настоящая магия в иных местах. Однако какой выдающийся случай, не правда ли?»
«Выдающийся в море», — отвечает Алексей. Он балдеет от новой встречи с Котляровым, от сказочного страшноватого мыса и прильнувшего к нему моря, плавно переходящего в небо, и потому хочет держаться слегка насмешливо.
«Отсюда рукой подать до страны Дори, — говорит он о не сказанном тогда, весной, у Салгира. — Раскинулась между Гурзуфом и Алуштой. Между Горзубитами и Алустоном».
«У Прокопия прочитали? — спрашивает и утверждает Александр Вениаминович с праздничным волнением. — Загадочнейшая из загадок Крыма, вот что такое область Дори. Населённая готами ещё в шестом веке, как минимум. Первые германцы на нашем славянском пути, завязка спозаранку и на века».
«В Крыму где ни копни, тут же готы проступят», — уведомляет он, похлопывая по лишайнику горячего валуна. .
«Да, — откликается Алексей, — копнули вы за Симферополем, и проступили они. Через двадцать восемь лет. Семнадцатая армия группы «Юг», её крепкий след…»
Александр Вениаминович разглядывает Азерского как человека, которому он не знал полной цены. Эге, спохватывается он, это я его потерял на четыре месяца, а он меня не утрачивал. Он в курсе моих предприятий. Он наблюдал марши моих юных следопытов на улицах Симферополя. Смотрел, как я шагаю впереди дядькой Черномором…
«Это адово захоронение, высмотренное моими пацанчиками, — рассказывает Александр Вениаминович. — Пласт костяков, пласт земли, пласт костяков, пласт земли. И так — десять ярусов. Всегдашняя немецкая аккуратность. Ровные ряды дырявых черепов пленных, евреев, партизан…»
Азерский отворачивается от слабо плещущего моря и смотрит на беспорядочный каменный навал под откосами. Из него чудом прорастают рощицы жёлтого крестовника, скудного цветка галечников.
«Я наизусть выучил маленький рассказик Прокопия о Дори, — говорит Алексей, — не знаю, зачем…Единственное удостоверение, выданное ей историей».
«Хранить как доказательство», — как-то рассеянно откликается Котляров.
Тут Александр Вениаминович недоговаривает, он пока не слишком оглашает запас того, что знает.
«Интересные у Прокопия готы получаются, — продолжает Алексей. — Не пошли отсюда в Италию за Теодорихом. С чего бы это?.. В земледелии достаточно искусны. Только того? Вроде маловато для немцев. Превосходные они солдаты, раз. Гостеприимны больше всех людей, два. Не терпели заключения в стенах, любили жить в полях, три. Не узнать разве родной крови? Мы это, славяне».
Быстро и цепко заглядывает Александр Вениаминович в сухое лицо взявшего себя в руки Азерского: «Сами додумались? Или…»
«Сию минуту нашёл», — признаётся довольный Алексей.
«Возможно, тут и они, и мы, — будто сам себя убеждает после порядочного молчания Александр Вениаминович. — Склеились первый раз у Понта. Отсюда и пошло. Дополняем друг друга, вот в чём соль. У них мужское начало, у нас женское. Это же очевидно. Поглядите на рублёвскую «Троицу», а затем на «Всадника» Дюрера. Или положите рядом «Слово о полку Игореве» и «Песнь о Нибелунгах». Оттого так всегда и притягивались, и соперничали, и ревновали. А слияния наши рождали замечательное…»
Азерский не высказывает ни оценки, ни примечаний. Уставился он в тёплую морскую лужу. А из неё смотрит на людей маленький коренастый краб.
«Ров этот с черепами застилает панораму?» — гадает Александр Вениаминович.
«Нет, я не о том, — говорит Алексей. — Сколько себя помню, вижу манящий свет в ночном лесу. В германском лесу под городом Бременом. Окошко жутковато горит за чёрными стволами. Притягивает оно и страшит очень. Но с компанией бременских музыкантов заглянуть можно… Этот свет лежит поверх всего».
«Понимаю, понимаю. Сумрачные еловые леса Германии — и наши печальные дубравы».
Двое людей на каменной глыбе, хотя и малоподвижны, всё же мобилизуют внимание местного населения. Кроме водолазного краба держат их на прицеле две грузные чайки: подошли близко и недружелюбно косятся, и точёная ящерица на ребре глыбы: вперилась, быстро дышит впалыми боками.
«Знаете, Александр Вениаминович, — начинает Алексей с каким-то стеснением в голосе, — показывал я те свои листки, что вы весной прочитали, отцу недавно. Полковник он запаса, живёт в Севастополе, читает электротехнику морским курсантам. Ничего он мне не высказал, а на полях расставил густо странноватые пометы. Но не в том дело. Дважды он слово Дори разместил. Один раз — с восклицательным знаком, другой — с вопросительным…»
«Это замечательно, — с тихим воодушевлением откликается Александр Вениаминович. — Говорить о стране Дори могут считанные люди. Слыхавших о ней меньше, чем космонавтов. Алёша, вы должны показать мне повторно сочинение, теперь — с пометами отца. Давайте я запишу вам свой домашний адрес. Мой дом, замечу, неподалёку от вашего полка. Под Петровскими скалами стоит»
Когда Котляров с Азерским покидают насиженную глыбу и уходят от моря наверх, оно меняет прежний вид. Море так голубеет, что не разобрать на горизонте, где вода, а где небо.
Наверху, на трассе, диковинные собеседники разлучаются на неизвестный срок. Александр Вениаминович отпускает начальника офицерского клуба в Симферополь, а сам следует в Ялту. Отставник-вдовец возвращается погостить у разведённой дочери и больной внучки.
Х Х Х
Воздух сентября, самый лучший воздух Крыма, высвечивает белый дом Котлярова, наполовину оплетённый виноградом.
Азерский наконец-то посещает его жилище с надеждой на третий сокровенный разговор. И обнаруживает, что здесь прочно сидят в саду ещё двое, неизвестно кто. А Котляров избирает не помощь ему, а экзамен — удаляется в дом звонить, оставляет Алексея с дородными, грубой работы мужиками, Афиногеном и Афанасием, боцманюгами портовых буксиров из Ялты.
Экзамен Алексей, можно сказать, проваливает.
На столе в саду выстроены кувшинчики, из стеклянного, в синих цветах, ему наливают в цилиндрический высокий бокал золотистое домашнее вино, но как-то молчаливо наливают.
Молча и чокаются, вино оказывается превосходным, под стать воздуху сада, пригожему дому под Петровскими белыми скалами, стенам полновесных роз во дворе. Азерский бросает зачем-то снисходительно: «О, почти мускат южнобережный», на что ему один незнакомец говорит холодно: «Александр Вениаминович вырабатывает вина лучше массандровских».
В чистый бокал льётся рубиновое вино из серебряного с чернью кувшинчика, оно ещё лучше предыдущего, но Азерский теперь помалкивает, просто отчуждённо помалкивает.
Малоприятна дегустация вин под натянутое молчание.
Незнакомцы без слов покидают столик в саду, и будто их и не было, растаяли в осеннем винном воздухе. Азерский же не знает, радоваться ему или чего-то стыдиться.
Котляров возвращается с блюдом персиков, смуглые глаза хозяина горят азартом, ворот белой рубашки распахнут по-гусарски, улыбка зовёт выкинуть всякий вздор из сердца.
«Принесли эссе? Давайте», — приглашает Александр Вениаминович к заманчивым делам.
Он догадывается, что влюблённому в него Алексею хочется пребывать не под деревьями, везде одинаковыми, а в комнатах, много говорящих внимательным очам. Однако он устраивается за столом, на вольном воздухе; не всё одна душа готова предъявить другой душе.
«Занятно выглядит, — твёрдо начинает Азерский, — в доме одни гости, потом другие, все — одного круга с хозяином. Но между ними, гостями — стена».
Постановил капитан ничего не скрывать и прямотой вызволить себя из неловкого положения.
«Это на моей совести, — подстилает соломки Александр Вениаминович. — Не открыл гостей друг другу».
Листки трактата Азерского уже успели пожелтеть от немалого времени жизни; Котляров держит их на отлёте, исследуя дальнозоркими глазами истребителя.
«Степная келерия… Тимьян… Курай… — Живые губы его озвучивают пометы на полях, начертанные прямо и ровно, с краткой убедительностью. — Ваше умозрительное Дикое Поле, Алёша, становится осязаемым. Оно запахло. — Кермек… Мятлик-тонконог… — Послушайте, что читает ваш отец, электротехнику либо ботанику?»
«Мог бы, наверно, и ботанику», — встречает Алексей острый взор Александра Вениаминовича.
Странное переживание вдруг мешает ему — будто он некий изменник, изменник по недомыслию.
«Бравлин! — натыкается Александр Вениаминович. — Это новгородский воевода. Из своего севера пришёл южное море пограбить. Кажется, и Киев опередил. Но вот этот знак плюса — Бравлин и Гермонас? Кто или что — Гермонас? Звучание мне настолько по душе, что кожа чешется….А вот и Дори! Так, так… Знаете, подобная привязка кажется неоправданной. Хотя красиво, весьма…»
Над краем листа он вопросительно глядит на гостя. Алексей в затруднении. Он не готов к анализу.
«У вашего отца — готический почерк», — роняет Александр Вениаминович.
«Но характер не готический», — говорит, лишь бы что-нибудь сказать, Алексей, а сам дивится, как верно назвал Котляров стрельчатые, заострённые буквы отца, и думает, что и характер-то у отца как раз готический.
«Мне бы надо познакомиться с вашим отцом, — смягчает замешательство Алексея зоркий Александр Вениаминович, когда буду в Севастополе».
Алексей кивает, однако в нём засело неясное подозрение, что вряд ли знакомство состоится и что этого почему-то и не надо.
«Упсальский манускрипт, — продолжает следовать вдоль готического частокола Александр Вениаминович. — Любопытно, весьма любопытно… Иордан… Вот это исправление не совсем понятно. Сноска: скифы — те же готы, по Риму…»
Алексей не вникает в горячее и торопливое бормотание Александра Вениаминовича, он смотрит туда, где покоятся скифские некрополи, на пологую вершину Петровского кряжа, за которую уже завалилось солнце.
Как рано тут вечереет, воздух сада успел притихнуть и готов принять в себя беспокойные метания летучих мышей, ему безразлично, он всё равно уйдёт в забвение до утра.
«Требелий Полион, — не успокаивается Котляров, то шепчет, то почти выкрикивает. — Ещё сноска: присвоено сарматами…»
«Алёша, откуда родом ваш родитель?»
Алексей отрывается от винных запахов над столом, над кувшинчиками; выпить бы ещё прекрасного вина, но хозяин обо всём позабыл, кроме трактата…
«Из Дикого Поля. Из Причерноморья. Соседка Херсонщина».
«Что же раньше не внесли ясность?»
Горение громадного алого заката над Неаполем Скифским может навести античный ужас на дома и сады под Петровскими скалами, чем не исполинская стена цунами, застывшая на миг, эта почерневшая смутная гора?
«Ещё раз Дори, но с вопросом, — сам себе докладывает Котляров. — Куда метит вопрос? В Прокопия…В Прокопия, который не доверял воображению. Историю ставил выше поэзии. В поэзии вымыслы, а в истории правда. Ну, не всегда, старина Прокопий, а пожалуй, почти всегда — наоборот…»
Резко Александр Вениаминович обрывает изучение скупых комментариев и придвигается к Алексею Азерскому, белоголовый и бесплотный в сумерках: «Вам потребуется большой срок, Алёша. Возможно, вся жизнь. Терпение неизносимое. И такая же вера в себя. Кроме того, и прочный тыл. Разделит ваша жена ваше долготерпение?»
«Это одно, в чём я не сомневаюсь».
Алексей плохо понимает, что на него обрушивает Котляров, но ему по сердцу приподнятая горячка отставного полковника.
Х Х Х

Снегопад над зимней Ялтой. Редкостное зрелище.
Крупные липкие хлопья валятся отвесно и всплошную. И тут же исчезают на горяче-смуглом лице Котлярова. Александр Вениаминович ведёт Алексея Азерского к пальмам набережной. Нарядная набережная пустует. Море притихло за сказочным снегопадом. Неправдоподобная тишина.
«Айда в кофейню! — по-мальчишески предлагает Котляров. — Обещаю отличный кофе и великолепную панораму Ялты».
«В кофе не сомневаюсь, а в зрелища не верится», — тоже дурашливо говорит Алексей.
«Ну и зря. Падение снега скоро прекратится».
Впервые видит Ялту Алексей, и тянет его тут слегка, мягко захмелеть.
За этим дело не станет.
В маленьком безлюдном зале хозяйничает горбоносая Азалия Львовна, хорошая знакомая Котлярова. Алексей вспоминает, как с Александром Вениаминовичем раскланивается каждый второй в Симферополе, и здесь, начиная с автовокзала, сколько приветствий, наверно, знают его по всему Крыму.
Азалия Львовна, не спрашивая, ставит рядом с чашечками кофе по рюмке коньяка. Правый рукав её шерстяной кофты стянут узкой лавсановой повязкой. Как у капитана спортивной команды. Они улыбаются друг другу, Котляров и Азалия Львовна. Алексея вдруг стукает: Александр Вениаминович сегодня уже «принял». Ему мало его всегдашней трезвой свободы, быть может, он готовит важное и неожиданное заявление?
Но пока он — всё о том же: незатухающее эхо германского в нём перекатывается.
«Когда Гиммлер делил с Власовым незавоёванную Россию, — говорит Котляров, — одним из условий рейхсфюрера был отказ русских от Крыма… Кичкинэ, мавританский дворец одного из Романовых, Гитлер подарил фельдмаршалу Манштейну. Кстати, род Эриха фон Манштейна пересекался с русским дворянским родом…»
Алексей жадно выпивает коньяк и с удивлением видит, что рюмка снова наполнена. Азалия Львовна не теряет времени даром. А почему бы и не подгулять в этой пьянящей Ялте, восковой от свежего снега?
«Брейгель! — восклицает Александр Вениаминович, освещённый широким чистым окном. — Всюду белым-бело. Как на холсте Брейгеля Мужицкого. На земле готов. Придумал художник такую местность, где вкупе вся Европа: и голландские пруды, и холмы над Рейном, и зубцы Альп…»
Коньяк не задерживается в рюмках, но вновь и вновь возобновляется. Алексею отчего-то становится грустно. Он ни за что не позволит расплачиваться Александру Вениаминовичу, ни за что — твердит он неизвестно кому. А бесшумной и коварной Азалии, копии таборной цыганки, не мешало бы принести блюдечко с нарезанным лимоном.
Сердце колотится. Это от кофе. Александр Вениаминович на что-то сетует. Говорит — заблудился в трёх соснах. Он не может управиться с тремя фактами. Знакомое дело, думает Алексей. Я тоже упёрся в тройку. Не знал и не знаю, что делать с призмой морей, трёх морей этажеркой. Из писанины, великодушно названной Котляровым эссе.
Средина восемнадцатого века — сквернейшая эпоха Германии, толкует Александр Вениаминович. Нарождение немецкого филистерства. То есть, обывательщины. И в эту же пору появляются на свет все великие умы Германии. Гёте и другие. И в эту же косную пору немцы садятся на российский трон, сменив Романовых. Ночевала тут логика, спрашивается?
Алексей неожиданно глубоко вздыхает. Хватит глупо повторять, откуда берутся в нашей армии такие полковники. Оттуда же, откуда брались Пестели и Чаадаевы.
Но почему он отмалчивается? Высказывается один Котляров, а он только коньяк смакует. Коньяк не пропускает и Котляров, однако говорит, говорит. Что же он в ответ ни гугу? Мягкая грусть разлита в душе, и точка. А ведь хотел здесь, у моря, заговорить о полуденной стране Дори, о длинных её стенах, которые возвёл Юстиниан, чтобы защитить готов от вторжения врагов. Великая китайская стена в Крыму? Эти загадочные «длинные стены» то отыскивались на перевалах Главной гряды, то оказывались в пещерных городах, Мангупе и Чуфут-Кале, то вообще признавались выдумкой Прокопия…
Хотел заговорить, да чего-то язык не поворачивается.
А Котляров спрашивает его об отце, с непонятной улыбкой спрашивает. И тогда-то до Алексея доходит, отчего ему так грустно и почему он неразговорчив. Подсознательно он видит глаза отца. Опять это противное чувство какого-то предательства. Полная чепуха, конечно, но вот липнет, и всё.
«Болеет отец давно, абсцесс лёгкого, — зачем-то сообщает Алексей. — След войны. Ледяная купель у Демянска». — «Северо-Западный фронт?» — «Да, 1-я Ударная армия…»
Падение снега прекращается, как и предсказал Александр Вениаминович. Ещё по рюмке коньяка. Платаны в снегу, магнолии в снегу, черепица под снегом. Белые амфитеатры гор. Где же там длинные стены маленькой, да удаленькой страны Дори?
О ней и говорит Котляров. Не так, как о германском. Другой голос, иной тон. Похоже, он таки к важному заявлению переходит. Когда-то давно он слышал от одного человека, которого уже нет в живых, что такое Дори. Там жили славяне, а не готы. Сперва готы, но потом надолго славяне…
Алексей хочет приподняться со стула. Ведь он как раз это и угадал. Между строк Прокопия.
Главное, какие славяне! — заостряет Александр Вениаминович. Дори, по этому человеку, не что иное как Тмутараканское княжество. Только — первоначальное. Потом, много позднее, оно передислоцируется с Южного берега на восток и сядет на берегах Керченского пролива.
«Где князь Глеб море измерил по льду, от Тмутаракани до Керчи», — вспоминает Алексей надпись на знаменитом камне. Он мобилизует силы, чтобы разразиться грудой вопросов. Это же, легко догадаться, настоящая сенсация. Новый взгляд на тёмную историю загадочного княжества. Дори и Тмутаракань. Две тайнописи сливаются в одну…
Запоздало Алексей решает разговориться. Александр Вениаминович уже поднимается из-за стола. Не без труда, но встаёт и держится прямо. Улыбка его широка и доверчива. Он сделал, что намечал, и теперь всё пойдёт своим чередом. А сейчас он отправится погостить у дочери и внучки.
Не получается у Алексея и заплатить Азалии Львовне. Она возносит узкую ладонь перед его кошельком: «Уже заплачено». А Котляров на протестующий жест капитана примирительно касается его руки. Оставьте, мол, оставьте, Алёша. До денег ли тут? Какой я камень забросил в ваш огород, а? Кумекайте, мой двойник, потом наговоримся, ещё не вечер.
Здесь Александр Вениаминович Котляров заблуждается: как раз вечер, как снег на голову, вечер.



Год тысяча девятьсот семьдесят второй.
Между Ялтой и Севастополем.

Сумрачная кипарисовая аллея выводит из парка на обрыв перед морем, и они стоят там, на свету, отец и сын.
Максим Егорович Азерский невысок, с залысинами, землистое лицо. Он в санаторной пижаме, и на груди у него висит бинокль. Трофейный немецкий бинокль прославленной фирмы «Карл Цейс».
Алексей смотрит на море и не верит глазам. Ветер гуляет, играет волна, а из облака, что низко ползёт, свешивается к морю как бы темноватый хобот. То удлиняется, то укорачивается. Ходит туда-сюда. Соединяется с морем и сразу темнеет и толстеет.«Водяной смерч, — радостно говорит отец и торопливо поднимает бинокль. — Редко его увидишь».
Пока отец уставился в бинокль, сын пользуется моментом: скосил зрачки и зорко его разглядывает.
Он приехал сюда, в санаторий «Жемчужина», навестить отца по настоятельной просьбе матери. Странное её короткое письмо из Севастополя, от которого ему стало не по себе. Он всё ещё в начальниках клуба, но место новое — клуб Симферопольского высшего военно-политического училища, майорская должность. Дел невпроворот, ни выходных, ни проходных. Уехать нелегально из Джанкоя в «Таврику» — одно дело, а из кипучего училища в Ялту — совсем другое. Никакого сравнения. Но если не забывать, что жизнь только игра, то и тут выручает комбинация, просто более хитроумная.
Отец должен был подивиться — как это сыну удалось приехать, вырваться из колготни училища. Уж он-то, Азерский-старший, знает, что почём в неохватном высшем училище. Но он не задаёт сыну вопросов.
Алексею трудно. Ему неуютно с отцом. Здесь ничего нового. Так и прежде было. Так и сейчас идёт, на трёхпалом мысе Ай-Тодор, перед такой играющей, блещущей синью, под таким флибустьерским пышным небом, что, кажется, вроде одно и остаётся — плевать на всё и наслаждаться.
А не плюётся.
Просто горе какое-то липучее: стена не стена, но явная загородка между ним и отцом. И отец терзается, и он. Потому как по-разному живут. Отец принимает мир на полном серьёзе, чётким своим готическим почерком он выстроил систему его правил. Она походит на отцовский конспект лекций по электротехнике. Всё раз и навсегда расписано, что может измениться в извечных формулах тока и напряжения? Ему же, Алексею, это скучно. Всей кожей он осязает вздор разграфлённой жизни. Нет, она, само собой, лишь прикидывается такой, всегда она в маске. Вот и одно увлекательно — играть с ней, лицемерной, в карты. Кто кого?
Хорошо виден слева тёмно-синий амфитеатр Ялты. Над ним в три этажа стоят высокие облака. К погоде они или нет? «Если кучевые, хорошо будет, — направляет туда бинокль отец. — Авинду затягивает. И облака тяжёлые, сырые. Задождит…»
Авинда — это гора на восточном краю ялтинского амфитеатра. Для отца, думает Алексей, не существует в Крыму ничего безымянного. В этом он и Котляров — два сапога пара. Настолько несхожие, а в этом — близнецы.
Так Алексей задевает саднящую рану; остерегался и всё-таки задел. Запретная тема — Котляров. Сын сам невольно усугубил незримый холодок между собой и батей. Вина в нём ноет. Зачем было в своё время взахлёб расписывать отцу и матери знакомство с необычайным полковником? Почему не останавливалась рука в письмах к родителям? Разбежался, дурак. Александр Вениаминович — и швец, и жнец, и на дуде игрец… Отцовское молчание на всё это — разве не ясный сигнал был? Мягкие намёки матери. Что там говорить, поздно разглядел обиду и ревность отца.
Они идут, Азерский-старший и Азерский-младший, к высокой серой скале, на вершине которой торчит маленький отреставрированный замок — Ласточкино гнездо. Отвесный обрыв скалы страховит: искорёжен землетрясением 1927 года, тёмно-сырой от нескончаемых захлёстов волн.
«Утёс этот название имеет?» — спрашивает Алексей.
Одно, чем может он теперь утешать отца — вопросы ставить. Чем больше, тем лучше. И он их сыплет, не забывает.
«Аврорина скала, — отвечает отец с видимым удовольствием. — Аврорина скала мыса Ай-Тодор. Рассвет над морем хорошо на ней встречать».
Алексей задирает голову и рассматривает на башенках замка острые шпицы, которые сами — как игрушечные башенки.
«Кто же породил этот символ Крыма?» — задаёт новый вопрос Алексей. Ему не очень нравится конфигурация замка-гнезда. Разнобой, а не волшебная уравновешенность. Вот место выбрано волшебное. Оно и спасает.
«Родителей, можно сказать, двое, как положено. Имя дала русская, вид — немец. Московская купчиха Рахманова придумала название: Ласточкино гнездо. А немец барон Штейнгель построил себе на месте ёё деревянной дачки каменный замок. В 1912 году».
«В год гибели «Титаника» как раз», — ни к селу ни к городу роняет Алексей. В замешательстве он. Как тут не думать о Котлярове? Женское русское и мужское германское начала. Как он говорил? «Слияния наши рождали замечательное…» Выходит, и эту признанную эмблему крымского южнобережья?
Может быть, размышляет младший Азерский, сообщить отцу, что полковника в отставке Котлярова уже год как нет в живых? Умер скоропостижно Котляров; так они и не познакомились, два отставных полковника. Но тут же Алексей решает: не стоит. Вроде как он оправдываться будет перед отцом. Хватит с него промахов. Неловкость перед отцом менять на неловкость перед Александром Вениаминовичем?
Живое, жаркое лицо Котлярова целый год не уходит из глаз Алексея.
Возле подъёма на верхотуру, к Ласточкину гнезду, Максим Егорович срывает несколько сизых ягод можжевельника, трёт их и долго нюхает. А сын смотрит в сторону Ялты. Белой россыпи Ялты уже нет. И сине-зелёной чаши гор над ней — тоже. Громоздятся дождевые облака, наплывают сюда, Ореанды достигли.
«Я толком парк санатория не видел, — говорит Алексей и любопытничает: — Покажи мне земляничное дерево. Почему его бесстыдницей зовут?» Видел он земляничник и знает, откуда прозвище взялось — опадает на голых стволах старая кора и алеет молодая. Но он не хочет, чтобы исхудалый отец тащился круто вверх, на скалу. Его «цейсовского» бинокля хватит им на лицезрение береговых картин из парка и балкона санаторного корпуса.
«Я покажу тебе и глицинию, гималайский кедр, крупноцветную магнолию», — будто из сумки вынимает и раскладывает отец субтропики.
Алексей берёт у него бинокль и, шагая, ищет в окулярах гряду Ай-Петри. Прекрасная немецкая оптика одним махом приближает к нему розовато-серые каменные зубцы. Он разглядывает горы и слышит рядом тяжёлое дыхание отца.
Правое лёгкое старшего Азерского давно гниёт. Это тоже — результат контакта славян и готов, мог бы сказать Котлярову Алексей. Два германских узелка. Сначала отцу в семилетнем возрасте припечатал на грудь дюжий удар палкой сторож-немец. Когда грязные босые ноги мальчишки нечаянно заскочили в сверкающий европейской чистотой двор мызы Фальц-Фейнов. Тех самых прусских колонистов-овцеводов, что осели на таврической целине, и стали степными баронами, и сохранили для собственного удовольствия и чести большой шмат Дикого Поля — заповедник Аскания-Нова. Несколько лет плевал кровью отец, и с той поры тёмный очаг навсегда поселился в его лёгком. Второй узелок, и покрепче, завязался спустя четверть века, На реке Ловати, в ледяных полыньях от немецких мин, в окружении готами генерал-фельдмаршала Вильгельма Лееба.
Отец с сыном обходят все до одной аллеи приморского парка «Жемчужины», возвращаются в корпус отца и усаживаются на балконе в плетёные кресла-качалки. Только здесь сын замечает, какое невероятное небо над морем в районе Ялты, наверно, такие душераздирающие тучи клубились при всемирном потопе. Вот каким бывает крымское небо. При этом на нём царят ещё три иных погоды, в том числе радостно-солнечная в стороне Севастополя.
«Тебя в Ялте промочит, — озабоченно говорит сыну отец. — Возьми мой зонт». Алексей снисходительно усмехается. Никогда в жизни он не имел зонта и не собирается им покрываться. Зонт — вещь дамская, считает он, а мужчинам приличествует плащ либо куртка с капюшоном.
Теперь отец искоса наблюдает за сыном, пользуется моментом, пока Алексей обозревает удивительную чересполосицу небес над оконечностью полуострова.
За полгода до этого дня Азерский-старший сказал мне в Севастополе, на берегу Артбухты, что не знает, как быть с Алексеем. Я спрашивал его, собирается ли он посвящать сына в ту легенду, о которой случайно прослышал в Бахчисарае. А Максим Егорович возразил, что никакая то не легенда, а факт. И что о вымысле говорить легко, он бы давно сказал, реальность же требует осторожности, тем более такая — не найденная. Потому он пока думает, надо ли крутить голову Алексею или не стоит,
Решение Максим Егорович принимает сегодня, под Ласточкиным гнездом, между нагромождениями свинцовых туч к востоку от мыса Ай-Тодор и рассеянным солнечным светом к западу.
Подсобляет ему в этом сам Алексей.
«Не видно моря, — говорит он, покачиваясь в скрипучем кресле. — Рядом оно, а невидимо. За вершинами кедров и сосен. Как область Дори. Где-то здесь, а где? Разве поймёшь из скупых слов Прокопия? Так и остались единственным удостоверением таинственной страны…»
«Не единственное, — вдруг сдавленным голосом говорит отец. — Был или есть документ. Ещё один. Тот, кто рассказывал мне об этом, считал, что речь идёт о тексте на древней плите. Точно он не знал. Кусочек хроники жизни Дори».
Алексей прекращает раскачиваться. Удивлённо и недоверчиво глядит он на отца. А отец закрылся биноклем, делает вид, что следит за белкой на вершине сосны.
«Меня уверяли знающие люди, — перечит Алексей отцу, — нет ни одного свидетельства, кроме трактата «О постройках». Выходит, историки не в курсе?»
Азерский старший не отнимает бинокль от глаз.
«Может, и слышали, — откликается он, — но не видели. А серьёзные специалисты не любят бродить среди мифов. Им текст подавай. Разве они неправы?»
«Неправы, — твёрдо говорит Алексей. — Но что это за человек? Когда ты с ним встретился? Где? Откуда он?»
Вот настоящие вопросы, которые он должен был задавать, переживает Алексей, а не о замках и земляничных деревьях. Почему отец не смотрит на него?
«Я его не знаю. — По-прежнему старший Азерский прижимает бинокль к глазам. — Мы просто ели чебуреки за одним столом в Бахчисарае, и даже не познакомились. Кстати, лучшие чебуреки в Крыму — бахчисарайские…»
При чём тут чебуреки? Алексей выбирается из кресла-качалки и нависает над отцом. Он хочет попросить отца оставить бинокль в покое, ему нужно разглядеть, какая тайна лежит на отцовском лице. Но Азерский-старший и сам опускает бинокль, а голову поворачивает к сыну. Что же видит Алексей? Только одно: не до конца уверенные глаза отца.
«Человек этот примерно моего возраста. Виделись мы прошлым летом. У него небольшая седоватая борода. Могу утверждать, что он крымчанин, и могу предположить, что живёт в Бахчисарайском районе… Его не пропустишь, вот главное. Могу сказать, почему. Он не вписывается в нашу обычную жизнь».
«Ту, что мы называем нормальной?» — с подспудным вызовом спрашивает Алексей.
«Он живёт наоборот», — кратко и спокойно отвечает отец.
Алексей на минуту закрывает глаза. Опять перед ним Котляров. Ведь Александр Вениаминович тоже повстречал какого-то человека, который говорил ему о Дори неожиданное. Но того человека давно нет в живых, сказал тогда Котляров.
Как корабли-призраки, проплывают в крымском воздухе одиночки, хранящие нечто о Дори.
А на сером лице Максима Егоровича — спокойствие. Оно не настоящее, оно налажено насильственно.
С этим поддельным спокойствием Азерский-старший провожает сына до автобусной остановки на нижней, приморской дороге. И только когда показывается жёлтый автобус от Алупки на Ялту, когда Алексей прощается с отцом, он видит, как порывисто, сильно и долго отец обнимает его. Сердце Алексея что-то прокалывает. Однако истина им не улавливается.
Она придёт спустя три месяца и один день, когда Максим Егорович Азерский скончается дома, в Севастополе. Сразу вспомнит Алексей порыв суховатого отца и поймёт: отец с ним прощался навсегда.
Х Х Х
В день похорон отца Алексей рассмеётся. Так уж выйдет, тут ничего нельзя будет поделать.
После этого он вычеркнет из куцего списка невозможностей жизни ещё одну строчку.
Хоронят Максима Егоровича Азерского на 5-м километре Балаклавского шоссе. Перед поворотом на кладбище происходит что-то малопонятное. Длительный затор машин на обычно пустынной дороге. Транспорт прижат к правому краю. Навстречу со стороны Балаклавы следует колонна МАЗов-тягачей с длиннющими платформами. Нет конца этим монстрам, и не уяснить, что покоится на огромных платформах. Сначала Алексею кажется, что перевозят какие-то аэростаты или дирижабли и они почему-то покрыты всплошную цветами. Потом он видит: не цветы это, а чудовищной величины чехлы яркой раскраски, под которыми неведомо что.
Отец лежит в гробу, как живой, исчез землистый цвет лица, он словно успел отдохнуть от беспрестанного кашля, постоянных уколов, всегдашней бутылочки в кармане для отплёвывания.
Перистые облака хорошей устойчивой погоды растянуты над Гераклейским полуостровом. Широкий и горячий свет провожает отца.
Алексею у могильной ямы представляется, что он держит себя в руках, и опекает мать, и даёт нужные команды. Но на самом деле он в беспамятстве. И когда раздаётся оглушительный треск автоматных выстрелов траурного салюта, он весь содрогается. И ошалело смотрит на парадный строй нынешних гардемаринов в бескозырках.
Ещё раз вздрогнуть Алексею предстоит поздно вечером.
После похорон, после поминок, после проводов друзей и родственников он лежит на раскладушке в темноте квартиры родителей и не смыкает глаз. Трёхэтажный дом на Большой Морской, который называют «Дом с шариками», затихает. Только наверху, на третьем этаже, возникает скрип половиц, блуждающий неверный скрип. Через какое-то время Алексею мерещится, что тихий скрип прошёл к нему в комнату и на ощупь бродит в темноте.
И тут стучат в дверь Не звонят, а колотят по двери. Мать опережает Алексея и открывает замки, распахивает дверь. Сразу он не поймёт. Кто-то высокий, стройный, в светлом плаще стоит и не заходит. Закрывается ладонями. Что-то бормочет. Командировка, вокзал, некролог в газете — слышит Алексей. А мать укоризненно качает головой и говорит: «Эх, Васька, Васька. Как ты мог? С утра в городе, с утра всё знаешь, а припёрся на ночь, на похороны не приехал…»
Теперь Алексей догадывается. Это — Василий Денисенко, друг отца, земляк, человек, похожий на великого клоуна и одновременно на кого-то из великих вечных скитальцев. Видел его Алексей всего раз или два, и то давно в детстве, но слышал о нём от отца и матери тысячи раз. Отец утверждал, что Василий талантливее любого писателя и любого артиста, а мать неизменно добавляла: секрет его блеска — постоянный, наверно от рождения, весёлый хмель.
Алексей никогда не мог уразуметь, где же проживает Василий Денисенко. Когда-то он слышал, что тот женился и обитает в Херсоне, городе жены. Потом оказывалось, что он живёт в Воронеже. Затем Алексею говорили: Денисенко давно осел в Петрозаводске. Нет, добавляли родители, кажется, он в Белоруссии, обещал приехать в гости из Гомеля…
Сейчас лучший друг отца прибыл в Севастополь из Ужгорода. В Ужгороде он и жительствует, бормочет сквозь ладони гость, только там и нужно жить, там рай.
Он наконец отлепляет руки от лица, и Алексей вздрагивает. Он не знает, что думать. На него и пытливо, и курьёзно уставилась физиономия неподражаемого украинского юмора. Они идут на кухню, где почерневшая мать ставит на стол водку и тарелку с колбасой. Она пригубливает из рюмки и тихо покидает белую кухню. Готовит ещё одну раскладушку в гостиной и ложится у себя, рядом со своими сёстрами, прилетевшими из Молдавии.
Алексей по-прежнему не знает, что думать и как ему быть с гостем. Что говорить ближайшему другу отца, не проводившему того в последний путь. Алексей ещё не понимает, что раскрыть рот ему будет просто некогда.
Он даже не сразу спохватится, когда неожиданно рассмеётся. Да. измученный и опустошённый за страшный день — и вдруг невольно прыскает. Василий сидит с рюмкой вполоборота к столу, он рассказывает о себе и отце с непроницаемым видом, он рассказывает о каких-то пустячных делах на вокзале, на рынке, а за его простыми и вроде бы невинными словами прямо бушует гомерический хохот.
Алексей оглушён. «Это Гоголь устроился напротив меня, — думает он. — Или Сковорода?»
Но о чьём отце повествует Василий Денисенко? Алексей никак не может поверить, что речь идёт о его отце. Похожая на карнавал жизнь разворачивается на тесной кухоньке. Только это карнавал не богачей, а голи перекатной. Значит, ярмарка. Гомон ярмарок и базаров Херсонщины конца двадцатых годов. И в той круговерти как рыбки в воде — двое ловких деревенских парней, молодых да ранних, лицедеев и шутников неистощимых. Ушли Василий и Максим из своих Великих Копаней учиться на агрономов в Брилёвку и между занятиями и практиками странничают древними шляхами. Шатаются по плавным берегам лиманов, скитаются от Джарылгача и Скадовска до Аскании-Новой и Сиваша. Гуляют и морочат степнякам тяжелодумные, но легковерные головы.
Алексей то вглядывается недоверчиво в хмельные и сумасбродные глаза гостя, то опускает веки.
У них, у Василия и Максима, на возке ящик под чёрным покрывалом, из прорези выдвигается консервная банка со стеклом.«Фотокамера». На одном хуторе они — фотографы, на другом — лекторы, дальше — чтецы-декламаторы, ещё дальше — уполномоченные. Сидор наполнялся хлебом, салом, помидорами, виноградом, кавунами и дынями. Ночью возок неслышно исчезает…
«Два отца, — негромко произносит Алексей. — Два разных человека?»
Василий не обращает внимания на его слова. Он размеренно излагает, как они с отцом плыли на турецкой фелюге из Херсона в Одессу, расплачиваясь за перевоз бесконечными карточными фокусами, как поступали в Одессе-маме в Коммунистический университет и что из этого вышло…
Два разных отца? — повторяет уже мысленно Алексей. — Да нет, то была просто счастливая молодость. А потом она ушла. У отца ушла, а в друге его Василии осталась на всю жизнь.
Василий Денисенко говорит, вытянув длинные ноги. Алексей замечает его модельные заграничные туфли, они блещут безукоризненной чистотой.
Тут Алексею вспоминается фото из домашнего альбома: отец и Василий расположились в креслах какого-то фотосалона, молодые пижоны в белых брюках. Он вызывает к себе давний снимок в коричневых тонах, он знает, что сейчас увидит фотографию в новом свете. Так оно и есть. Никакого знака равенства между отцом и Василием. Теперь бросается в глаза, что у Василия под однобортным тёмным пиджаком — галстук, а у отца под двубортным тёмным пиджаком только наглухо застёгнутая рубашка; на Василии — кожаные добротные башмаки, на отце — парусиновые туфли, начищенные зубным порошком. Но всё это мало что значит. Несходство отца и Денисенко совсем не тут.
Он ошибается, подумав о другом отце. Отец и там, на коричневом снимке, то есть, в юности, точно такой же, какого он всегда знал. Стоит только подержать снимок перед глазами. Настороженность и упрятанная печаль на его молодом лице. Знание того, что всё в жизни висит на волоске, раннее предчувствие: долгой и крепкой жизни ему не достанется.
Алексей смотрит на стену, где висят кухонные часы. Что показывают стрелки, его не интересует. Он боится опять нечаянно рассмеяться. Легче слушать стрекот часов, чем слова этого невозможного комика.
Однако ни россказни гостя, ни тиканье часов, ни увиденная мысленно фотография не заслоняют одного простого вопроса. А что у него, сына, осталось от ушедшего отца? Сколько ни размышляй, ответ ясен наперёд. Ничего, кроме сухих отцовских помет на полях джанкойского трактата. Сухих и кратких, как тайнопись. Тайнописью, по сути, они и являются. Шифром. А дважды повторённая страна Дори — как пароль к шифру. И пароль между ними, отцом и сыном.
Догадка или истина — Алексей не знает, как это назвать — медленно, будто вода наводнения, заполняет кухню. Сколько он дальше ни проживёт, он будет искать то, что подозревал, или слышал, или нащупывал отец. Пометы на страницах трактата — это же не что иное как завещание отца.
В ту минуту снова Котляров появится перед Алексеем. Так вот о чём толковал ему в саду под Петровскими скалами ясновидящий Александр Вениаминович. «Вам потребуется большой срок, возможно, вся жизнь. И неизносимое терпение». Предвидел Котляров, что он примет завещание.
Пора гасить лампу на кухне, уже начинает светать.
Когда они, Алексей и гость, идут к своим раскладушкам, у Алексея созревает решение: сегодня он отыщет ту коричневую фотографию и выспросит говорливого Василия Денисенко кое о чём. Но проснувшись в десятом часу утра, он узнает — от Василия и след простыл. Никто не видел, как тот ушёл.
И больше Алексей Азерский никогда ничего не услышит об отцовском друге Денисенко.

Год тысяча девятьсот восьмидесятый.
Между Севастополем и Песчаным.
Алексей Азерский трижды стучит в дверь на втором этаже белого пятиэтажного дома по Севастопольской улице села Верхнесадовое. Нет звонка, вот он и стучит. Нет и глазка в легковесной, беспечной двери, что Алексею нравится.
Дверь распахивает женщина лет пятидесяти. И с ней является на площадку своевольный аромат лаванды. Нужная ему квартира погружена в запах лаванды.
Женщина не спешит пригласить Алексея войти, она даже не спешит ответить на его «Здравствуйте!», она изучает пришельца.
Вот тебе и беспечная дверь, думает Алексей, вот тебе и легковесность.
Но к нему приходит уверенность, как пришёл дух лаванды. Едва он увидел хозяйку, он сказал себе с волнением: она удивительно похожа на ту цыганистую особу, что когда-то в заснеженной Ялте подавала Котлярову и ему кофе с коньяком, немного кофе и много коньяка. И тотчас вспомнил картину на привокзальной площади Симферополя два часа назад, когда он шёл к электричке на Севастополь. Статные цыганки в длинных платьях из яркого бархата, синего, изумрудного, пунцового, с гребнями и розами в смоляных волосах, сверкая перстнями, разгуливали на неизменном пятачке — между автостоянкой и кафе. Ни дать ни взять — примадонны театра «Ромэн».
Это знамение, говорит себе Алексей, значит, я на правильном пути.
Но покамест его встречает неудача. На вопрос, может ли он видеть Николая Кирилловича Соболева, женщина отвечает, что не может. «Вы опоздали на двадцать минут, — говорит она. — Муж поехал в Севастополь кое-что купить». — «Электричкой?» — спрашивает Алексей.«Да», — отвечает высокая смуглая женщина в лёгком цветастом платье. Алексею остаётся усмехнуться с досадой, что он и делает: «Я вышел из электрички, а он зашёл».
Он мог столкнуться у вагона с Соболевым, которого никогда не видел.
Что ж, придётся ждать его из Севастополя. Хоть весь день. Не возвращаться же с пустыми руками после того, как через восемь лет бесплодных поисков и расспросов в пальцах наконец оказалась тоненькая нить.
«Езжайте в Верхнесадовое под Севастополем!» — сказал ему неделю назад один человек. «Зачем?» — не понял он. «Езжайте в Верхнесадовое, — категорически повторил человек. — И найдите там Николая Кирилловича Соболева». Можно было усмехнуться — так напоминало это слова Михаила Самуэлевича Паниковского Шуре Балаганову. Но Алексей встрепенулся: «Кто он, Соболев? Археолог, историк?» — «Он — коллекционер». — «Нумизмат?» — «Соболев коллекционирует персоны». — «Какие персоны?» — не понял Алексей. «Уникальных людей Крыма. Каких мало. Не похожих ни на кого. Если вы ищете такого незнакомца, никто не поможет вам лучше, чем Николай Кириллович Соболев».
Так что ждать Соболева нужно до победного конца, решает Алексей. А пока он поднимется на ту гору, что возвышается над селом и над верхней автодорогой Бахчисарай-Севастополь. Заманчивая высота, наверняка оттуда увидишь и море, и часть Севастополя, и почти все кряжи гористого юго-запада Тавриды, малоизвестного и малопосещаемого края древних пещерных городов, местоположение средневекового княжества Феодоро — островка христианства в ханстве татар. Возможно, именно здесь находилась страна Дори, а не между Алуштой и Гурзуфом. Об этом он прочитал однажды в «Таврике».
«А с чего вы взяли, что Николай Кириллович вернётся сегодня домой?» — грубовато говорит Алексею женщина.
«А куда же он денется?» — в тон женщине решает ответить Алексей.
Она словно пробует на зуб вопрос нежданного гостя.
«Допустим, он едет из Севастополя на побывку к сыну, — говорит женщина. — На целый месяц».
«А можно узнать, куда?»
Женщина глубоко и печально вздыхает, что не очень идёт к её боевому загорелому лицу, и предлагает Алексею войти.
Она не допускает к мужу кого попало, думает Алексей. Она пока не знает, как ей быть: увести меня в сторону или позволить встретиться с мужем. В лавандовом воздухе квартиры он мёртвой хваткой берёт на учёт книги от пола до потолка, старинную пишущую машинку «Ундервуд», альбомы и атласы на двух столах, рулоны бумаги на этажерке, внушительного размера самодельную карту Крыма, всю в таинственных красных значках…
Но женщина не даёт Алексею задержаться среди багажа Николая Кирилловича Соболева, она проводит его через две комнаты на обширный белый балкон, залитый солнцем. Там она закуривает сигарету, а он невольно засматривается на прекрасный вид с балкона. Котловина Верхнесадового полна свежего утреннего света и легчайшей дымки. На той стороне железнодорожного пути — зелёная лесистая гора, на этой, где село, светло-каменистые подъёмы голых кряжей. Там, на дне котловины, вдоль «железки» быстро, но тихо струится к морю мелкий Бельбек.
Ложа-бенуар — говорит про себя Алексей, а вслух произносит: «Сколько раз проезжал я мимо и вот впервые попадаю в Верхнесадовое».
«Заблуждаетесь, — окутывается дымом женщина. — Попали вы не в Верхнесадовое, а в Дуванкой, что означает Постоялый двор».
«Это мне на руку», — улыбается Алексей.
По этикету ему давно уже следует представиться хозяйке дома, однако что-то малопонятное отводит его от первой необходимости. Оно лежит в лавандовом оцепенении комнат Соболевых, в аквариумном мираже чаши Верхнесадового-Дуванкоя.
Вторая странность — и женщина не интересуется его именем. И с какой целью гость ищет её мужа. Но она хочет узнать: чем он занимается?
Подполковник Алексей Азерский, преподаватель Симферопольского военно-политического училища, объясняет, что учит курсантов, будущих офицеров-политработников, литературе.
Оказывается, женщина разбирается в его училище. Потому что она говорит после некоторого раздумья: «Не очень я понимаю, каким манером ваш курс понадобится офицерам железнодорожных войск. Если бы ещё в программе был Андрей Платонов. Но такого писателя, конечно, у вас нет».
«Теперь заблуждаетесь вы, — отражает выпад Алексей, — я читаю Платонова факультативно. Мои курсанты пишут реферат о машинисте Мальцеве».
«И вы думаете, они станут понимать, что живут в прекрасном и яростном мире?» — вновь закутывается дымом женщина.
Куда склоняются весы? — гадает Алексей. — К «да» либо «нет»? В мою, мою пользу, — приказывает он.
«Даже без моих стараний они поймут это рано или поздно», — разводит он миролюбиво руками.
«Вашими молитвами, — довольно ехидно бросает женщина и тут же говорит другим тоном, раздельно и внушительно: — Муж из Севастополя едет к сыну. Надолго. Сын наш Григорий работает на турбазе «Карабах». Инструктор. Турбазу отыщите…»
«…за Фрунзенским, — подхватывает с лёгким сердцем Алексей, — у посёлка Малый Маяк».
«Вот видите, — говорит женщина, — нечего вам и сообщать. Сами всё знаете». И это выглядит как точка в разговоре.
Прощается Алексей и покидает квартиру. А потом слышит за дверью негромкие слова женщины: «Всех собиратели притягивают. Да всем ли они открываются, вопрос…»
Ничего, я хорошо подготовлюсь, думает Алексей.
Х Х Х
Здесь всегда дует сокрушительный ветер. Зимой до сорока метров в секунду. Но и сейчас, в тихом тёплом сентябре, еле стоишь на ногах.
Алексей держится рукой за одинокий распластанный куст можжевельника. Голые щебнистые склоны кругом. Роман-Кош, высшая точка Крыма, 1545 метров над морем. Одна из одинаковых белых гряд на Бабуган-яйле, приходится верить, что эта — выше остальных.
Алексею вчера выписан пропуск в заповедные горы строго на один день. Человек, выдавший пропуск, пояснил, что в Ореанде отдыхает Романов. И потому наперёд ничего неизвестно. Если пожелает товарищ Романов охотиться в заповеднике на оленей, Бабуган сразу оцепят. Так что один денёк, и только. Ладно, вполне достаточно. Три ходовых часа от трассы Алушта — Ялта — подняться к Роман-Кошу.
Восхождение сюда — как затравка к манящему свиданию с трудноуловимым коллекционером Соболевым. Как залог удачи. А теперь можно и вниз, к морю, к турбазе «Карабах». Бурлящий ветер будет помогать, толкает в спину.
С большой высоты прорезается иная мера вещей. Вон Аю-Даг отсюда нисколько на себя не похожа, не медведица, а черепаха. Слева за тонущей в синей мгле Алуштой — хребет Демерджи, справа кряж Авинды заслоняет Ялту ; кажется, до всего рукой подать.
А до области Дори? Здесь она гнездилась, у моря, а вовсе не в пещерных городах, досужие это выдумки фантазёров.
Некая Дори лежит у всех на виду, да мало кто её видел. Длинные стены ограждают от посторонних и лишних её укромные дворцы, и закрытые пляжи, и парки с павлинами, и бирюзовые бассейны, и спецдороги для лимузинов новых Романовых на вершины гор, где идут царские охоты с германскими золингеновскими ружьями…
На профсоюзной турбазе «Карабах» Алексея поджидает первый сюрприз. Турбаза с чередой деревянных домиков и общим умывально-туалетным заведением безмерно далека от мира за «длинными стенами», однако по её приморским дорожкам разгуливают павлины.
Николай Кириллович Соболев оказывается на месте и кормит серенькую паву ягодами шиповника. Ему на вид далеко за шестьдесят, чего Алексей не ожидал. И он не коренастый загорелый странник с пронизывающим взглядом, а тощий, высокий, длинноногий старикан, голубые глаза его мягкие и слезящиеся.
Знакомятся они чрезвычайно учтиво. При этом руки Соболева успевают застегнуть все пуговицы на рубашке. Алексею приходит в голову: к этому человеку идут слова из старины — сударь, рекомендую, извольте, положили бросить жребий, честь имею… Наверняка разговорить его будет совсем не трудно, но торопливости следует избежать.
«Давно служу на полуострове и поколесил по нему изрядно, — приступает к делу Алексей, — сегодня вот взобрался на Роман-Кош. В прошлом году прошёл по всему течению Салгира до Сиваша, — вдруг неожиданно прибавляет он для красного словца. — Натура Крыма даётся сравнительно легко. Чего не скажешь о его, образно говоря, ноосфере. В Симферополе, где я живу, вас рекомендовали как лучшего знатока духовного ареала Крыма. И потому набрался я смелости познакомиться с вами».
Соболев отгоняет паву. Влажные голубые глаза его помаргивают, как у ребёнка.
Спустя несколько месяцев Николай Кириллович признается мне, что сразу понял: этот военный преподаватель из Симферополя кого-то ищет. Но решил сначала поиграть с ним, пришельцем по фамилии Азерский. «Ведь он выглядел классическим игроком, с первого взгляда было ясно», — скажет Соболев, поглядывая с притворным простодушием.
Та же мысль приходит и к Алексею. Записной игрок с жизнью, думает он о Соболеве. Не спрашивает, откуда я знаю, что он здесь, в «Карабахе». Значит, жена сообщила о визите.
И вот оба затейника удаляются от суеты турбазы на длинный узкий мол. Такой себе ложный мол, его окружают бесчисленные камни, ни одному судёнышку не подойти.
Первый ход — за Алексеем, ход на чужой территории.
«Скажите, фамилия Зубков вам что-нибудь говорит?» — спрашивает он.
«Как же, Александр Иванович Зубков, на самом верху Ялты. Свёл травками мучительную мою язву. Но пользует с разбором, травы его и цветы не каждому помогут, это он тотчас определяет по тайному признаку. А секрет передал отец, лечивший и царскую семью».
«А Вилий Афанасьевич?..» — недоговаривает Алексей.
«Вы о Ненарадове? Как не знать. Керченский затворник. И робинзон диких бухточек Казантипа. Знаменитый его морской сундук пропал бесследно, знаете? На другой день после похорон. Вместе с боспорскими древностями».
У Алексея интерес к покойному отшельнику Керчи-Корчева-Пантикапея не исчерпан, однако голубоглазый старикан Соболев уже перехватывает инициативу:
«С вашего позволения в свой черед спрошу. На Мискевича как откликнетесь?»
Алексей шутливо поднимает руки вверх.
«Гнат Сидорович. Староукраинское. Пэрлына стэпу. Видели бы вы его сад и гребли в сухой балке. Оазис в засушливой степи. Положительно, кудесник в отыскании воды где угодно. Дар принял от уманских пращуров, крепостных графа Потоцкого. Шлюзы и пруды в «Софиевке» ставили…»
«Где живёт Гнат Сидорович?» — без особого любопытства спрашивает Алексей и получает тумак: «Под Джанкоем», — отвечает Николай Кириллович.
Вот как, думает Алексей, выжженное Дикое Поле, и в нём кусочек рая — куртины цветов, водопады и фонтаны, роскошный сад, и никто не знает о пригородном степном эдеме.
«Олег Яковлевич Савеля?» — запрашивает Соболев.
И опять Алексей разводит руками.
«Местоблюститель Херсонеса. Хранитель античности. По мне, так на него стеклось всё электричество с эллинских мраморов Тавриды. Прямо искры срываются. Коли мне смутно на душе, езжу к нему на подзарядку…»
Алексей искоса всматривается в небесную голубизну глаз Николая Кирилловича. Занятный человек, кладезь, да. Но учтивость и восторженность, когда их перебор, кажется, раздражают.
«Архиепископ Лука?» — продолжает неутомимо Соболев.
В ответ Алексей вопросительно поднимает брови; готов он выслушать и о церковнике, только желательно без риторики.
«А о профессоре Войно-Ясенецком слыхали? Лауреате Сталинской премии?»
Здесь Алексею есть что сказать. Слышал он о хирурге, который чудеса делал на фронте. Сталинская премия первой степени за учебники по гнойной хирургии и лечению огнестрельных ранений суставов. Жил Войно-Ясенецкий в Симферополе, земляк.
«Это одно лицо, — говорит Соболев, — архиепископ Крымский и Симферопольский Лука и профессор-хирург Войно-Ясенецкий. Уроженец Керчи. Баснословной судьбы личность. Я с ним часто виделся в Алуште, где он любил отдыхать. Мы вместе в море плавали и беседовали подолгу. Валентин Феликсович рассказал мне о двух сознаниях в человеке. Как меркнет наше обычное — во сне, или от хвори, или в дурмане, так виден отблеск второго, неразъяснимого. Когда же насовсем гаснет человеческий свет, тогда и разливается в полную силу божественный…»
Мол, на конце которого они сидят, не только длинный и узкий, но и совсем низкий, вроде прямой дорожки далеко в море. Даже мелкая волна, открывая и накрывая окрестные камни, забегает на него. Алексей смотрит в глубину вечерней воды и представляет, как они тихо плавали среди белёсых небольших медуз, Соболев и Лука. Свисала вниз рядом с крестом и панагия, символ архиепископского достоинства? Или Войно-Ясенецкий снимал её перед заплывами?
«С Калачёвым не знакомы?» — не даёт Алексею спросить Соболев. «Не завсегдатай он «Таврики», Калачёв?» — интересуется Алексей. «Яник Борисович проживает в Нижнегорском и занимается резьбой по дереву. Вам бы увидеть его барельефы — изображения всех мысов полуострова».
«Житель Судака Владимир Данилович Средневский», — продлевает свой прейскурант Соболев.
«А он «Таврику» не посещает? — вновь прощупывает почву Алексей. — В белые пятна крымской истории не заглядывает?»
«Он сам как «Таврика», в доме-библиотеке сидит. Первоизданий книг о Крыме накопил несметно. Однако скрытен, мало кому доступны его собрания».
«Настоящий коллекционер, — замечает Алексей, — ведь все они — с утайкой, верно?»
«Я — не такой, — быстро вставляет Николай Кириллович и продолжает: — Бьюсь об заклад, что знавали вы Александра Вениаминовича Котлярова, полковника авиации».
«Я всё ждал, — усмехается Алексей, — прозвучит эта фамилия или нет. Рад, что дождался. Свела меня с Котляровым библиотека «Таврика», славное местечко для транспортации в другие пространства. У Александра Вениаминовича был излюбленный конёк: готы и славяне. Будто именно в Тавриде зародилась какая-то мистическая взаимосвязь между нами и немцами. Ненормальный роман…»
«Скажите, Алексей Максимович, — перестаёт моргать Соболев, — что у вас на уме? Не страна ли Дори?»
«Она самая».
«Ищете кого?»
«Человека птичьей свободы. Имярека. Которому вроде бы известно о Дори побольше, чем кабинетным профессорам…»
Николай Кириллович Соболев поглаживает пальцами грудь и опять моргает .А Алексей не сводит со старикана ждущих глаз. Отчётливый запах лаванды наплывает на него.
«Знаете что, побывайте на западе, Алексей Максимович. Каламитский залив. Южная его оконечность. Сельцо Песчаное в устье неприметной Альмы. Слышал я однажды, обретается там одна чудаковатая личность. И держит при себе нечто крайне любопытное про Дори».
Х Х Х
Значит, отец не ошибся, думает Алексей, сидя в душном и пыльном автобусе рейса Симферополь — Песчаное. Верно предположил, что случайный его собеседник в чебуречной — из Бахчисарайского района.
И ещё Алексей думает о словах коллекционера людей Соболева, которые он сказал при прощании на турбазе. «Зачем вы лезли в горы? Вам надо у моря искать!» — недоумевал Николай Кириллович. Что хотел он этим сказать?
Ну, как бы там ни было, а выходит, столько лет допытывался я и головой водил не там, где следовало, вздыхает Алексей. Тянуло меня отчего-то в глубину юго-запада…
Он выходит из автобуса в Песчаном с недоверчивым видом. Захолустье. Действительно, песок и песок. Горячий ветер Песчаного шелестит синими граммофончиками «кручёного паныча» на заборах. Ветер кажется пресным. Что он может нести, здешний ветер, какие запахи? Разбитых в прах колхозных дорог? Безобразного мусора в пыльных лесополосах? Навозного болота дырявых коровников? Ржавых сеялок по околицам? Скучного однообразия, через которое протарахтел рейсовый автобус?
Для начала Алексей идёт к морю. Как бы отметиться. Соболевский наказ принят к исполнению.
На это — достигнуть мелкого галечника, о который шуршит прозрачная волна зеленоватого оттенка — уходит с десяток минут, не больше. Но за такой короткий срок расположение духа у Алексея заметно перестраивается.
Первым делом его скепсис обеззараживается воздухом Песчаного. Ещё бы — оперативное воздействие двойного блага: моря и степи, солоноватого ветра Каламитского залива и смолистого духа сосен долины Альмы.
Одним прыжком Алексей перескакивает через струйки «дельты» Альмы. Мочит в чистой воде руки. Сколько раз прежде видал он этот мелкий ручей в разных местах гор и думал: кому придёт в голову, что сия ниточка — одна из главных рек Тавриды? А сейчас вдруг уважительно всматривается в низовье Альмы. Какая она ни есть, а располагает широкой речной долиной. И, как положено реке, несходными берегами, один крутой, другой пологий. Левый берег, крутой и высокий, завершается выступом в море мыса Лукулл.
При виде этого сухого бурого отрога, нависающего над садами Песчаного, на Алексея налетает новый ветер. Не горячий ветер альминской долины, а холодящий ветер внезапных подозрений.
Конечно, он пока ещё ничего не знает и ни о чём не догадывается. Ему покамест вдруг мерещится тайная симметрия. Зеркальность запада и востока. Алексей Феодосию вспомнил. Здесь, в Песчаном, повторяется феодосийский береговой рисунок, вот что. Два массивных выступа в море, в заливы. Там, у Феодосии, грузный мыс Ильи, здесь, у Песчаного, такой же мыс Лукулл. И за обоими гористыми мысами — уже только степь, ровная степь, на востоке — до Керчи, здесь — до самого Сиваша. Это сходит на нет там и здесь Крымская горная гряда. Если бы не со скромной высоты Роман-Коша поглядеть на неё, а с поднебесной вышины Эльбруса, вся целиком видна была бы распластанная твердь горной страны по краю Тавриды. Очертаниями — как грифон с распростёртыми крылами. Самые кончики маховых перьев — мысы Ильи и Лукулл…
Алексей долго смотрит против солнца на громаду мыса Лукулл, на маяк на его обрыве, на тропинку по его засушливому крутому склону. Когда от жаркого и слепящего сияния слёзы застилают глаза, он идёт обратно, к автостанции. Возле неё находится то место, с которого он всегда и везде начинал поиск. Местный базар служит Алексею отправной точкой. Где, как не там, с удовольствием расскажут, по каким улицам пройти к дому здешнего краеведа. А селений без своего краеведа Алексей ещё не встречал.
И на базаре Песчаного ему тотчас тётки с помидорами, персиками, вяленой рыбой называют имя — Леонид Фёдорович Желобанов. Причём и искать его не надо. Вон он сидит под акацией в широкополой шляпе, в очках.
Желобанов продаёт кукурузу. Целая выварка горячих ароматных початков под чистым белым полотенцем. «На пробу один», — говорит Алексей и ест жадно. Початок пахнет его мелитопольским детством. Давно нынешняя кукуруза безвкусна, трава травой, но эта — прежнего смака. Ест Алексей и осторожно, из-за початка, осматривает продавца. Кожа Желобанова глянцевая и цвета местных береговых обрывов — красно-бурая. Странные у него глаза за прямоугольными стёклами, какие-то отрешённые. Мало похож он на деятельного краеведа. «Отдыхаете в санатории Черноморского флота?» — спрашивает Желобанов. А вот голос у него не вяжется с отрешённостью взгляда: живой и прицельный. «Если бы, — отвечает Алексей. — Ищу человека. Когда-то случайного собеседника моего покойного отца. Подсказали, что живёт он в Песчаном».
Внезапное подозрение колет Алексея. Подозрение падает на Леонида Фёдоровича Желобанова. Возможна необыкновенная удача. Вдруг это сразу попадание в десятку?
«А имя человека?» — «В том и загвоздка, что неизвестно». — «А чего от него хотите?» — «Сведений о стране Дори…»
Тут Алексей придерживает язык и делает охотничью стойку. Нет, ничем не выдает себя Леонид Фёдорович. Слово «Дори» ему незнакомо. Как говорил покойный Котляров, слыхавших о стране Дори меньше, чем космонавтов. Одно сейчас ясно: разговор мешает Желобанову торговать.
«Покупаю весь товар, — заявляет Алексей. — Перекладывайте в сумку и пакет. И пошли отсюда к морю. Чтобы мыс Лукулл видеть. Нравится мне ваш оконечный мыс».
«Мыс хорошо смотрится и с моего двора, — сообщает меднокожий Леонид Фёдорович. — Со скамьи у винного погребка. Вы приобрели замечательную закуску. Знаете, как славно идёт кукурузка под прохладное саперави и ркацители? Идёмте?»
В самом деле, мыс Лукулл как на ладони от белой с голубым хаты Желобанова в окружении винограда и лиловых граммофончиков. Удобна затенённая скамья, и от погребка, открытого Леонидом Фёдоровичем, чудесно тянет холодным и сырым винным духом. Он приносит бокалы и тарелки. «Один остался в хате, — почему-то шепчет он. — Жену похоронил недавно, а дети далеко». Алексей принимает из глянцевых рук хозяина бокал с белым вином и думает, что похожий на индейца в очках Желобанов будет быстро стареть.
Он теперь заходит с другой стороны. Он говорит не о Дори, а о Тмутаракани. Он объединяет слышанное от отца и Котлярова. Быть может, в Песчаном обретается чудак, помешанный на Тмутараканском княжестве?
Хозяин наливает ркацители. Он не знает в селе человека, который бы считался докой по Тмутаракани, этому притону искателей приключений, убежищу для всех изгнанников, недовольных, бездомных. «Вам дали неправильную ориентировку».
Алексей неспешно выпивает бокал. Он верит в ориентировку голубоглазого старикана Соболева. И он не согласен с такой оценкой Тмутараканского княжества. Вовсе не притоном оно было.
«Тмутаракань переплыла с одного места на другое, — говорит он. — Новый взгляд на её историю. Первоначально праславяне пришли к Понту и обосновались на южном берегу Крыма. Между Горзубитами и Алустоном, в общем, вокруг Медведь-горы. Византийцы назвали их колонию страной Дори. Местность прекрасная, но скучная. Ничего тут не происходит. Я так и вижу, как непоседливые наши пращуры за два-три века в несколько приёмов перемещаются туда, куда страшно тянет. На восток, к бывшему Боспорскому царству. К проливу, где смотрят друг на друга Крым и Кавказ. Где кипит ярмарка народов, где перекрёсток древних путей человечества…По мне, так это очень похоже на правду».
Что-то происходит с Леонидом Фёдоровичем Желобановым. Он стаскивает наконец свою старую плотную шляпу, обнажая лысину. Белая лысина на медной голове. Придвигается к Алексею и протягивает руку в сторону мыса Лукулл. Мыс отсюда смотрится, как живопись в раме из листвы деревьев.«Не Лукулл он, а Улуколь! — с жаром произносит Леонид Фёдорович. — Есть разница?»
Прежде, чем Алексей успевает открыть рот, он вскакивает и ныряет в тёмный зев погребка. Тут же показывается обратно с деревянным ладным бочонком. Опускает бочонок на скамью и наполняет из краника новым вином свежие бокалы. «Наклонитесь сюда, — приглашает он гостя, — вдохните аромат бочонка, прикоснитесь пальцами к дереву… Не правда ли, это первозданно, вкусно, натурально? Такой бочонок и конвейерные бутылки — разные полюса жизни».
Убеждать Алексея нет надобности. В обнимку с шершавым и пахучим бочонком вина Алексей опасается одного. Нравится ему изрядно Леонид Фёдорович, однако не пристало любезностями заниматься, а он уже близок к ним.
«Вы не знаете в селе чудиков, увлечённых страной Дори либо Тмутараканью, — опускает он разговор на землю. И добавляет почти с вызовом: — Но значит ли это, что их таки нет?»
«Право слово, нет, — отвечает Желобанов. — Можете поверить старожилу». Алексей отмечает, что мажорный до сих пор голос Леонида Фёдоровича изменился. Стал отрешённым, в тон лицу.
«Выпьем за тот Крым, которого больше нет, — поднимает бокал хозяин. — Не за вашу сомнительную Дори, а за прекрасную бабочку-Тавриду, крылья которой обесцветились. Стёрта прежняя волшебная пыльца. Нет ничего. Умолкла давешняя музыка имён и названий. Нету звучных, как удар домино, серебристых, как чешуя кефали, фамилий Костанди, Спиро Капитанаки, Христо Амбразаки. Нету гортанных и шафранных слов — Ак-Мечеть, Гезлёв, Карасу, Бахчи-Эли. Нету гулких, тёмно-багровых и филигранных, как готический кирпич фольварков и мыз, названий: Кургауз, Аренсдорф, Кляйнлибенталь. А мыс Лукулл-Улуколь обдувается просто ветром, нет уже ветра леванти или тремонтан…»
Желобанов медленно и приглушённо произносит эту речь, а Алексей неспешно, глотками отпивает белое вино и не сводит с хозяина глаз. Твёрдых офицерских глаз.
И вот так они ведут какой-то полуспор: Алексей толкует одно — про особую зону прибрежья Керченского пролива, про перекрёсток незапамятных путей, где залегли и нечистая сила, и божественная, где следовали великие скитальцы, все эти Плано Карпини, Вильгельмы Рубруки, Марко Поло…А Желобанов — другое: искать тёмную страну Дори на выцветшем полуострове Крым бесполезно, это всё равно что украшать розами, положим, заброшенный железнодорожный тупик…
А пока они обмениваются суждениями, меняется и мыс Лукулл-Улуколь в раме яблочной листвы. Сначала он коричневеет, а зеленоватое море синеет. Потом он становится чёрным, а над погасшим заливом ненадолго повисает жёлтый кругляшок уходящего солнца. Затем над чёрным морем и чёрным мысом всплывает огромная багровая луна.
«Господи, когда уходит последний автобус на Симферополь?» — спохватывается Алексей.
«Вам он не нужен, — говорит Леонид Фёдорович. — Сосед мой едет на ночь глядя на Керчь, в вашу Тмутаракань. С ним и вернётесь домой».
Вернусь, но скоро снова приеду, думает Алексей. От меня не отвяжешься.

Год тысяча девятьсот восемьдесят шестой.
Между Песчаным и Коктебелем.

Вскоре после того, как пробежала искра и контакт произошёл, я поинтересовался у Юрия Львовича Ковнацкого — на что же он надеялся, никогда самолично не делая почина? Ведь знающих о Дори меньше, чем космонавтов и астронавтов.
Ковацкий пояснил с обезоруживающим чистосердечием: да, шанс равнялся почти нулю, но это и хорошо, я таким образом сохранял границу между избранными и остальными…
Помолчав с туманной улыбкой, Юрий Львович присовокупил: я всегда заботился о благоприятной обстановке и в случае с Алексеем Максимовичем Азерским, как видите, преуспел.
Так-то оно так, хотелось мне заметить, однако не имей Алексей Максимович на руках выразительного письма от Соболева, почём знать, замкнулась бы цепь?
Письмо короткое и почему-то на красной бумаге. У Алексея Максимовича руки дрожат, когда он читает ровные, разборчивые и многозначительные строки, выведенные синей тушью. Соболев предлагает ему — отдохните в Песчаном. В пансионате «Дельфин». Есть такой от «Крымгеологии». С путёвкой поможет в Симферополе моя хорошая знакомая — Ольга Андреевна Фёдорова, сотрудница «Крымгеологии». Не пожалеете. Обратите внимание на библиотеку пансионата…
Библиотека, повторяет возбуждённо Алексей Максимович несколько раз, делая ударение и современное, и старинное.
«Отдохните в Песчаном после возвращения», — написал Азерскому Николай Кириллович. Всё и обо всех знает зоркий коллекционер. В курсе он и длительной командировки подполковника Азерского.
К готам ездил Алексей Максимович. На пять лет. Служить в Группе советских войск в Германии. Куда и отец его когда-то дошёл, правда, только до Кёнигсберга. А он под Берлином пребывал, да ещё оттуда колесил во вседорожных «уазиках» по всяческим землям, городам и проселкам Готии. Так должность позволяла.
И грех было не воспользоваться ситуацией, прямо на германской почве узнать, а что думают насчёт области Дори потомки готов? Где же как не здесь, о ней помнить, если уведомлял правдивый Прокопий об одних-единственных жителях Дори — готах? Тех, которые ушли с Теодорихом из Крыма в Италию, и тех, которые добровольно остались на берегах Понта, надеясь пережить нашествие жутких гуннов. Этим он и занимался, как только мог. И выяснил за пять лет, что потомки готов и не думают ломать себе голову над какой-то там страной Дори. Понравилось бы это покойному Котлярову, спрашивал себя Алексей Максимович и отвечал убеждённо: нет, не по душе было бы.
Но одновременно он открыл более важное. Оказалось, германцы-то и готы — из разных опер. Нет резона ставить знак равенства между ними, вот в чём новость. А как долго ставили! И посейчас ставят. Ставят учёные немцы с арийским блеском в надменных глазах: готы — это мы, это мы вели за собой великое переселение народов на заре первого тысячелетия, это мы одолели Рим и переписали карту Ойкумены… Но ставят и другие, без всякого арийства. Тут на учёных мужей прямо-таки затмение находит, форменное затмение. Взяли и слепо поверили россказням летописца готов Иордана. Жил тот в одно время с Прокопием, но куда ему до основательного византийца — малограмотный и необразованный. Послушно и с готовностью переписал Кассиодора, придворного восхвалителя короля Теодориха. И пошло-поехало на долгие века.
Да распахните же запылённые очи, стали недавно требовать другие мужи, трезвые и зрячие. Готы на громадной дуге Причерноморья. Никуда их не спишешь, деятельных и вездесуших. Но назовите нам хоть один источник, где говорится: готы — это германский народ. Нет такого и у Иордана. Зато вы знаете немало источников, в которых готы противостоят германцам или перечислены в реестрах рядом с ними. Язык причерноморских готов вам известен? Нет. Зачем же вы, ослеплённые, зачисляете его в древнегерманский? По-вашему, готы пришли в Крым, к морю Чёрному — от моря Балтийского? Тогда объясните, как мог крупный народ пересечь внушительные просторы незамеченным, не встретить никакого сопротивления и не оставить ни малейшего следа свой грандиозной миграции? То-то же, вам остаётся лишь пожимать плечами. Зато ваши античные коллеги, современники причерноморских готов, то и дело упоминали, что готы и скифы — одно и то же.
Короче, встряхнитесь, забудьте про невежду и подхалима Иордана и пораскиньте умом…
Раскидывает умом и сам Алексей Максимович. Ему за Котлярова обидно. Что же это, выходит, и такой проницающий человек находился в плену у фаты-морганы? Острые, разборчивые зрачки истребителя — и те запылились кабинетно-книжным прахом? Не могло такого быть с Александром Вениаминовичем, а значит, либо далеко не всё выкладывал он, либо не понят, не дослушан.
Однако надо ехать в пансионат «Дельфин». От красного листка исходит жжение. Кажется, не напрасно он больше верил Соболеву, чем Желобанову.
В «Крымгеологии» представительница коллекционера душ, милая и учтивая, как и он, Фёдорова отпускает Алексею Максимовичу две путёвки. (Всегда Азерские ездят отдыхать непременно вместе.) Черноволосая, с большими и тёмными, как сливы, глазами, Ольга Андреевна молчалива. Но вдруг ни с того ни с сего осведомляется, читал ли он, Азерский, Гофмана? Эрнста Теодора Амадея Гофмана?
Звучит неожиданный вопрос как пароль. Как — «У вас продаётся славянский шкаф?» Алексей Максимович чётко расписывается в ведомости и чётко же отвечает, что читал. Хотя не читал немца. Студентом филфака не пробежал ни «Кота Мурра», ни «Крошку Цахеса», ни «Золотой горшок», так сдал Гофмана. Ольга Андреевна больше ни о чём не спрашивает, и они расстаются самым спокойным образом.
Пансионат «Дельфин» в Песчаном оказывается на противоположной от мыса Лукулл стороне. Красный листок Соболева, взятый Алексеем Максимовичем с собой, жжёт в Песчаном ещё сильней, чем в Симферополе. Но он проводит первый день в «Дельфине» только у моря, больше нигде; он не торопится — разве не приятно оттягивать встречу с манящим, зная, что никуда оно от тебя не уйдёт? Библиотека — это на завтра.
Назавтра погода резко меняется, дует холодный ветер тремонтан, усеивая море снежными барашками. Они идут в библиотеку, Алексей Максимович и его жена Людмила. Библиотека обнаруживается за волейбольной площадкой, в гуще молодых сосен. И она смахивает на спортзал, потому что по всему крыльцу сгрудились кеды, сандалии, кроссовки, босоножки, туфли. А из раскрытых окон доносится музыка. Неужто модная аэробика поселилась в библиотеке? — недоумевает Алексей Максимович. Но какая аэробика может идти под это величественное звучание большого симфонического оркестра? Чайковский или Рахманинов? «Вагнер. Мистерия «Парсифаль», — шепчет ему на ухо Людмила. Она на крыльцо не поднимается. — Иди сам. Не хочу я в одних колготках там шлёпать. Подожду тебя у корпуса».
Алексей Максимович распахивает двери и тотчас попадает под внимательный осмотр хозяина. Сидит за столом пожилой босой библиотекарь, всё у него крупное — голова, ручищи, ступни. Круглая белая борода и круглые старомодные очки на любопытных глазах. Что-то от Хемингуэя. Разутые посетители осторожно передвигаются от стеллажа к стеллажу, как овечки. Благоговейно молчат при концерте. Кружится пластинка на проигрывателе посреди библиотекарского стола. Алексей Максимович выдвигается к чистому столу. Вагнер, значит; германский мистический дух пророчествует на брегах Понта. Догадка приходит к Алексею Максимовичу — с чего надо начать. В противовес здешнему молчанию или робким шёпотам он громко запрашивает белобородого библиотекаря-меломана: «Гофман у вас имеется?»
Есть попадание! Библиотекарь живо подбирает под себя огромные ноги и приподымается. Ответ звучит голосом мощным, чистым и спокойным: «К глубокому сожалению, библиотека не настолько богата». Но это — как обрыв на полуслове. Как обмен паролями. А дальше — нетерпеливое ожидание.
Алексей Максимович ждать себя не заставляет.
«Меня интересует Крымская Готия, — говорит он значительно. — Нет ли чего по стране Дори?»
Бородач поднимается во весь рост. Сдвигает очки на лоб. Глаза его блестят. «Завтра у меня свободный вечер, — улыбается он. — Не поплавать ли нам вместе? Как вы смотрите?»
Смешной вопрос — как он смотрит? Да обеими руками — за. И обеими ногами тоже. Всё говорит за то, что отыскался наконец человек, с которым когда-то отец сидел в бахчисарайской чебуречной и беседовал о Дори. Который что-то знает о каком-то тексте на какой-то древней плите…
Х Х Х
Под вечер следующего дня ветер подувает в меру и берёт иное направление. Во всяком случае, это уж точно не старинный тремонтан. Ветер не хочет мешать задуманному библиотекарем представлению на море.
Алексей Максимович и библиотекарь сходятся на пустеющем перед ужином пляже. Возле склада лежаков. Пьяненькая рыжая тётка пишет мелом на фанере метеосводку. Вода и воздух одинаковы — 20 градусов, волнение моря один балл. Для кого она пишет на вечер глядя? Как для кого — для нас, отвечает себе взволнованный Алексей Максимович, ведь нам предстоит заплыв. Бесподобно пахнет просоленное дерево лежаков. Это древнейший запах морей и океанов, запах трирем и каравелл.
Библиотекарь принёс с собой ласты, как и Азерский. Его зовут Юрий Львович Ковнацкий. «Медузины тут в Песчаном хуже крапивы», — замечает Алексей Максимович. Действительно, обжигающие фиолетовые медузы с футбольный мяч — порок здешних неглубоких вод.«Рекомендую, — веско говорит Ковнацкий, — надувной детский круг под грудь. Делает соприкосновения минимальными». И достаёт из пакета два бело-зелёных круга. Всё у него угадано и приготовлено.
Плывут они в сторону Лукулла, и Алексей Максимович не нарадуется: до чего же легко с подложенным кругом плыть, дело даже не в спасении от лиловых страшилищ, играючи пенишь море одними ластами, можно хоть до самого Севастополя следовать.
Однако куда же мы направляемся, крутит головой Алексей Максимович, похоже, тут не заплыв, а долгий поход. Сколько бунов миновали, сколько пансионатов и баз отдыха позади, мыс Лукулл-Улуколь уже близок, а Ковнацкий не сворачивает к берегу. Напротив, мористей берёт. Жутковато блестят его глаза, отражают игру волны. Здесь он не на Хемингуэя смахивает, а на бродягу Одиссея, постаревшего, но ещё хоть куда. Почему он не загорел на море? Почему кожа у него восковая? Странно это. Коварный Зевс плывёт рядом, в личине белого быка. Зловещ и надвигающийся тёмно-бурый мыс Улуколь. Уходит солнце, меркнет небо, темнеет залив.
Алексей Максимович угадывает режиссёрский расчёт Ковнацкого. В этом театре для одного зрителя тот умышленно выбрал не ясный полуденный свет, а обманчивый закатный. Библиотечный концерт-спектакль продолжается на море.
Однако вступление чересчур долгое. Уже отдаёт безвкусицей. И Алексей Максимович решает сам начинать первое действие, по своему сценарию. «Так вот, — произносит он как ни в чём не бывало, будто продлевая некий разговор, — Дори меня интересует в одном плане. В качестве предка обособленного Тмутараканского стола».
Слова эти сейчас же и круто меняют направление спектакля. Плаванье завершается — Ковнацкий резко, под прямым углом поворачивает к берегу. И теперь не закрывает рта.
«Выберемся здесь, — вполголоса говорит он, — откос хотя и отвесный, но выбита тропинка наверх… Не спрашиваю, откуда вы такое знаете. Прочитать не могли, значит, эхо до вас донеслось… Осторожно, тут каменная осыпь лежит под водой… Люди не умеют видеть. Не связывают одно и то же в цепочку. Когда прямо напрашивается. Раскопали славянство посредине между Дори и Тмутараканью. Посредине и по времени, и по географии… Смело хватайтесь за пучки ковыля-волосатика, он выдержит вас… Раскопали на холме Тепсень подлинную сенсацию, но мало что поняли… Вот мы и выбрались. Ничего, что не вытремся? Обсохнем на хорошем солдатском ходу. Прогулка обратно по пустым тихим пляжам в гаснущем свете — чего лучше, вы согласны?»
В намокшей голове Алексея Максимовича сейчас только одно — Тепсень. Каменистый холм Тепсень на окраине Планерского-Коктебеля. Он там бывал. Эти голые, в складках, сизо-серо-голубоватые холмы и мысы за Коктебелем, их ни с чем не сравнить. И море возле них — такого больше в Крыму нет. Он ходил на могилу Максимилиана Волошина, с вершин не похожих на земные холмов долго глядел на страну гор по другую сторону волошинского Коктебеля: спящий вулкан Кара-Даг, гора Святая, зубчатая Сюрю-Кая.
Выходит, Тепсень, Коктебель — промежуточный пункт славян Дори на пути к Тамани? Привал где-то на полтора-два века, может, и больше…
Скорым шагом они возвращаются в свой пансионат «Дельфин», идут в одних плавках, с ластами и кругами в руках, минуют пляжи за пляжами, и дикие, и ограждённые бунами, все пустынные, там время чаек, крупные, как гуси, серые чайки привычно подъедают всё, что осталось на гальке после отдыхающих, и не смотрят на запоздалых, сбоку припёка здесь Ковнацкого и Азерского.
По дороге Юрий Львович излагает то, о чём никогда не читал и не слыхал Алексей Максимович. Он излагает неведомое и ошарашивающее.
Когда новгородский воевода Бравлин где-то после восьмисотого года взял крымский берег от Корсуня до Корчева, он ведь и своих оккупировап. У моря давно поселились славяне с Днепра. Они самыми ранними у нас христианами были. Задолго ещё до Ольги, не то что Владимира. Входили в таврическую епископию Византии…»
«Ну да, славянские купцы в Херсонесе, — прикидывается Алексей Максимович. Он-то догадывается, о чём речь, но играет в простака, думает, что сейчас так выгодно. — Единственный на нашей территории византийский город».
«Нет, тут свой удел. В том-то и штука. Начало положил некий Сдеслав, пришёл и сел между нынешними Гурзуфом и Алуштой. Область Дори по Прокопию Кесарийскому. В Константинополе область звалась Дори, а в Киеве — отчиной Даруч. Само собой, конгломерат племён, как и обычно в приморских колониях. Славяне, готы-варяги, греки, хазары, тавры, мало кто ещё…»
Алексей Максимович то и дело спотыкается босыми пыльными ногами. Как не спотыкаться, если то и дело не под ноги смотришь, а косишься на спутника? А как не коситься, если уши слышат такое? Господи, дивуется Алексей Максимович, как же сезонный библиотекарь пансионата Ковнацкий живёт с этим один на один? Зачем?
«Но основателям области Дори не сиделось там, на юге полуострова, на одном месте, — продолжает неразъяснимый Юрий Львович почти теми же словами, которые уже высказывал здесь, в Песчаном, шесть лет назад и сам Алексей Максимович, высказывал печальному виноделу Желобанову. — Тянуло их к востоку, ближе к Кавказу, ко входным воротам Азии, на майдан народов. И вот они сдвинулись и пересели: основали город с портом — Божидар. Между Сурожем-Судаком и Кафой-Феодосией. Разнообразнейшие корабли бросали якоря в порту Божидара. Казалось бы, чего лучше? Нет, славянские ненасытные ноздри жадно втягивали восточный ветер, ветер неимоверного Кавказа, пряный ветер всемирной ярмарки. И не усидели дорийцы-божидарцы — ушли туда, на рассвет. Оседлали пролив, одна нога в Тавриде, другая на Тамани. Там и стали Тмутараканью…»
«Готы-варяги, говорите? — подаёт голос Алексей Максимович. Тут уже не до притворств, голова кругом идёт. — Крымские готы это не варяги. Не пришельцы. Они издавна жили в северном Причерноморье. Так утверждали знающие античные авторы. Ещё на заре первого тысячелетия».
Юрий Львович на ходу отмахивается ластами: «Не цепляйтесь к словам. Это же хрестоматийное, готы-варяги среди славян. Приглашённые ими по дурости на свою голову. А готы Тавриды, что правда, то правда, народ Причерноморья, коренной. Горы трактатов наворотили умники: германцы или не германцы готы? Откуда они взялись? Да ниоткуда не брались. Это часть сарматов присвоила себе имя — готы».
«Так. Но раскопки на холме Тепсень пока вроде бы не доказывают, что там жили славяне. Жили христиане — да. А насчёт нашего брата археологи крутят носами. Неправомерно относить Тепсень и другие прибрежные поселения восточного средневекового Крыма к славянской культуре, говорят они».
Ковнацкий теперь взмахивает надувным детским кругом: «О, эти горе-кроты! Подслеповатые гробокопатели! Годами сидят над черепками, а дальше ничего не видят. Сероглиняные кухонные горшки, хорошо. Близость форм отдельных видов керамики, хорошо. Круглодонные амфоры как свидетельство распространения ножного круга, отлично. А где же смелые выводы? Где связывание разорванных нитей? Путеводных нитей?»
Алексей Максимович внутренне подбирается, делает глубокий вдох. Пора, самая пора узнать наиважнейшее.
«Откуда же у вас такие ошеломляющие сведения? — говорит он Ковнацкому. — Располагаете документом?»
Но Юрий Львович не торопится выкладывать карты.
«Как вы смотрите на то, чтобы посидеть после ужина на берегу? — спрашивает он. — Я вас не загнал?»
Алексей Максимович в ответ усмехается коротко и саркастически — меня, мол, не замотаешь. Он несколько задет добродушным нахальством Ковнацкого, ведь он моложе библиотекаря лет этак на пятнадцать, если не двадцать.
Они сходятся на береговом обрыве через час. Причём каждый приходит с бутылкой. У Азерского — каберне «Мысхако». Красное, влажно-терпкое и обнадёживающее, оно ближе всего к Тмутараканскому княжеству бродячих людей, прикинул он. А Ковнацкий приносит молдавский кагор «Чумай». Он любит вероломные десертные вина, быстро и надолго обволакивающие и застилающие взгляд. В другой руке у него подзорная труба.
Попутно — о взгляде Алексея Максимовича. Пять минут тому, когда он направлялся к двери номера, жена сказала ему от окна: «Погляди на себя в зеркало». Людмила читала под лампой библиотечную книжку — стихи Мандельштама. Алексей Максимович развернулся к зеркалу в прихожей. Седины набежало, отцовские залысины прорезались, зарос. «У тебя в глазах полоумный огонь. Не замечаешь? Не теряй всё же выдержки».
Ковнацкий вертит в руках старинную морскую подзорную трубу. «Ею пользовался Александр Иванович Куприн, представляете? Когда живал в Балаклаве и увлекался листригонами. С генуэзской башни и мыса Феолент разглядывал виды. Было на что смотреть! А со временем труба досталась мне. Перед тем совершив замысловатые перелёты…»
Это — введение, соображает Алексей Максимович, издалека берёт Ковнацкий. Ну и на здоровье. Ночь только начинается, ночь вся впереди. Южная ночь под хор цикад.
«Труба приближает предметы. Но она же и удаляет их. Если трубу перевернуть. Перевернул — и опрокидываешься в далёкое. Можно ухнуть в девятьсот четвёртый год, в русско-японскую горемычную войну, в Порт-Артур, на палубу крейсера «Новик». Влажная от январского утра подзорная труба — в руках капитан-лейтенанта Евсплавлева, и видно в окуляре, как надвигаются на один «Новик» десять броненосцев и крейсеров япошек… Два года спустя, тихая летняя Балаклава. В кофейне играют в домино инвалид Евсплавлев и писатель Куприн, и отставной моряк продаёт писателю «подзорку» — недорого и с лёгкой душой… Четыре года спустя, Одесса в апреле и в солнце. Куприн проигрывает в карты трубу поручику Соймонову… Десять лет спустя, осень в голодной пасмурной Феодосии. Труба вернулась в Крым. Но могла навсегда покинуть его. Вместе с офицером Добровольческой армии Соймоновым, уходившим на канонерке в Константинополь. Накануне вступления в Феодосию красной Иркутской стрелковой дивизии. За час до отхода Соймонов дарит свою подзорную трубу новому знакомцу, художнику, что нарисовал портрет его жены. Дарит на память и в честь рождения у художника сына. Фамилия очередного владельца трубы — Ковнацкий. Лев Платонович Ковнацкий…»
«Это ваш отец, — утверждает Алексей Максимович. — А родились в голодной Феодосии вы»
«Так точно. Однако родился я не в голодной Феодосии, а рядом, в ещё более голодном Коктебеле. Там жили мои родители. Одними из первых Ковнацкие обживали в конце прошлого века глухой Коктебель, пустоту среднеюрских известняковых холмов. А пионерами немцы были…»
А как же, улыбается в темноте Алексей Максимович, конечно, они — в точности по доктрине Котлярова.
«Профессор Юнге первый камень положил. И Елена Оттобальдовна Глазер. Мать Макса Волошина. Отец его — родом из запорожских казаков, мать же — из немцев. Самостоятельная была женщина, крепкая. Одна подняла сына. Не испугалась первоначальной пустыни Коктебеля…»
«Неспроста звали её в волошинском кругу Пра, — вставляет преподаватель литературы Алексей Максимович. - Праматерь обжитого первобытного места. Праматерь волошинской Киммерии».
Он помнит слова Котлярова о том, что слияния славянского и германского рождали замечательное. Лучшего примера не отыскать — поэт Максимилиан Волошин.
А Ковнацкий протягивает ему свою наследственную подзорную трубу: «Полюбуйтесь красавицей, — кивает он в сторону Лукулла. — Дождались мы, взошла как следует».
Он на полную Луну указывает. Пока они беседовали на откосе среди ковыля и типчака, она медленно подымалась над морем мутно-красным огромным шаром. И на высоте уменьшилась, зато засияла, как прожектор.
Но Алексей Максимович сначала смотрит в трубу на морской горизонт. Там во мгле сгустилась рваная галактика тёмных облаков, а из дыр льётся непонятный свет и подувает оттуда знобящий ветер; подсказывает ветер, что ещё не оглашено главное, что покуда — вокруг да около.
«Ветерок-то как шелестит ковылём, — раздаётся у него над ухом, — море гальку перетирает извечно. Лунный свет суеверный. Вроде залетели мы на тысячу лет назад, во времена туров…»
Да, залетели, выжидательно думает Алексей Максимович, разглядывая рябую от кратеров Луну, если бы не валялось в цирках Луны омертвелое электронное барахлишко, если бы не стригли небо вертолёты — ежечасно тарахтят со стороны Качи к Сакам и обратно…
Возвращает он трубу Ковнацкому. Теперь тот уставился в окуляр на прожекторную Луну. Уставился, а сам начинает новый рассказ. И с первых слов Алексей Максимович понимает: вот оно наконец, долгожданное.
«Два человека неустанно бродили по холмам и бухтам Киммерии. Поэт и художник. Поэт, кроме того, что был поэтом, был и художником, он рисовал замечательные акварели. А его друг художник являлся гравёром и работал в области резцовой гравюры. Они странствовали с посохами в руках. Это выходило очень удобно — и одолевать холмы и спуски к морю, и отбиваться от стай одичалых собак. Свои дома они покидали в любую погоду и совсем не обращали внимания на то, что идёт война. Хотя война была самой ужасной: между своими, гражданская.
Акварелист и гравёр не искали пейзажей, они их просто перебирали, как цветную гальку на берегу, ведь вся Киммерия представляла собой один сплошной набор фантастических панорам. Искать, словом, не приходилось, но кое-что всё же разыскивалось. Поэтом. То, что под землёй и под водой таилось. Останки небережливой нашей истории. И однажды удача наградила поэта сверх всякой меры.
После шторма он стоял на берегу залива, где всегда ему чудились древние корабли. Застыл на груде выброшенных водорослей, потому что из перепаханной волнами гальки на него смотрел текст. Едва различимые буквы греческого письма, выбитые на изъеденном веками камне. Часть текста, окраина расколотой давным-давно плиты…
Повторюсь про небережливую историю. Чего-чего, а утрат у нас культуры не оберешься. Магнитом их притягивает. Ещё не проветрился как следует от морского плена тяжёлый обломок плиты, убористо испещрённый буквами, более тысячи лет сокрытый в подводных развалинах мола двуимённого порта — для греков Каллиера, для славян Божидар, как скоротечный береговой бой разнёс трёхдюймовками в пыль драгоценный обломок. При попытке высадить в белом Крыму красный десант из Новороссийска.
Не все поэты — не от мира сего. Этот, бывалый землепроходец с посохом, без промедления снял копию — тщательно списал текст, срисовал букву за буквой. В тот же день, как удача ослепительно улыбнулась ему. Знал поэт, до чего переменчива госпожа Удача. Так он спас текст. Форма пропала, но осталось содержание.
Содержание раскрыла жена друга поэта, художника-гравёра, была она филологом, знатоком греческой и латинской эпиграфики. Сногсшибательный текст уведомлял о постройке крепостной стены при великом самодержце римском Михаиле Втором патрицием Хрестионом. Постройке лета 6330-го, в обременительную пору восстания против кесаря самозванца Фомы Славянина. И о долгих препирательствах между греками и славянами, кому сколько вносить на фортификацию…
«Мы в восемьсот двадцать первый год заглянули, вообразите себе!» — восклицал поэт и с тоской глядел в окно своего приморского дома на море. Море играло крошками драгоценной плиты. «Остаётся одно, — неожиданно и решительно сказал поэт, — восстановить очередную растрату транжирки-истории».
Но как же восстановить? — изумились гравёр и его жена. Да самым простым способом, пояснил поэт. Протянуть времени руку помощи и вложить обратно в придонный слой моря либо в неглубокий слой грунта им принадлежавшее. То есть кусок плиты с оставшимся текстом. Да где же его взять? — вскричали непонятливые художник и филолог. Изготовить, властно ответил поэт, изготовить самим. Я берусь отыскать сходный обломок средневековой плиты, облицовки древнего мола. А вы, мой друг, в точности перенесёте спасённый текст. Вам, гравёру, и карты в руки…
На воскрешение находки поэт и художник положили почти год секретных трудов. А затем тайно, под покровом вот такой же лунной ночи, захоронили копию. То ли в землю, то ли в воды Киммерии, никто не знает…»
Ковнацкий отрывает от глаз подзорную трубу и замолкает.
А у Алексея Максимовича какой-то приступ удушья. Словно у него астма. Воздуха не находит в свежей морской и степной ночи. Не сразу берёт он себя в руки. Взять себя в руки — это значит упорядочить нетерпеливые, толкающие друг друга вопросы.
С чего же начать?
«Как звали вашу матушку?» — делает шаг к расшифровке он.
«Софья Кирилловна…Урождённая Остроумова».
«Читается ваш этюд так. Поэт Максимилиан Александрович Волошин странствовал по коктебельской стране с отцом вашим Львом Платоновичем Ковнацким, художником. А потом триумвират образовался, с находкой и потерей текста. Подключилась ваша мать, классический филолог Софья Кирилловна Ковнацкая-Остроумова…»
«Возражать не приходится».
Юрий Львович всматривается в Алексея Максимовича, тот всматривается в Юрия Львовича. Что они видят на лунном свету? Белые лица да тёмные провалы глаз. Как маски.
«Недостоверная картина передо мной, — говорит Азерский. — Целый год трудов, и для чего он — чтобы закопать дело. Замолчать неоценимое уведомление».
«Отчего же картине быть недостоверной? За ней — взвешенное умозаключение. Оно от прискорбной судьбы «Слова о полку Игореве» отталкивалось. Подлинник погиб в огне, а над копией Мусина-Пушкина практически сразу нависли подозрения: фальшь это, подделка. Нависли и до сегодняшнего дня висят. Из-за неловкости истории недоверие к мощнейшему выбросу дарования славян. Как это горько и обидно…»
Алексей Максимович звучно хмыкает, заглушает не только цикад, но и рокотанье гальки внизу. «Стало быть, смысл волошинского предприятия, — говорит, — прост: должны же научить нас хоть чему-то пожары и войны бесконечные?»
«Зря иронизируете, скажу вам. Расчёт поэта мне по душе. Рано или поздно находка повторится — и уже свободная от какого-либо скепсиса. А запоздание на несколько десятков лет… Что оно на фоне более тысячи лет?»
Алексея Максимовича тянет сказать: а что, новых наших неизбывных бед не предвидится? К примеру, тяжёлого ковша беззаботного экскаваторщика?
Но сильнее тянет его спросить о другом.
«А никакой наводки вы от отца не получили?», — осторожно произносит он и веки опускает, чтоб не мешать Ковнацкому ответить без утайки.
И правильно делает. Как-то жмётся крупный и костистый Юрий Львович, вроде колебания мешают ему рот открыть, с минуту молчание длится. В звоне неутомимых цикад. Потом собирается он и говорит Азерскому довольно спокойно: «Посвятить меня отец посвятил, но места не указал. Со временем, быть может, и сказал бы, если б оно было, время. Да истекло наше время досрочно. Он умер в Коктебеле в сорок втором, под оккупацией, а я тогда на Воронежском фронте обретался».
«Искали потом плиту?»
«Само собой. Многократно. Иголка в стогу сена».
«Вода или земля? — спрашивает сам себя вслух Алексей Максимович. — Я склоняюсь к земле. Конкретно — к холму Тепсень. Где и прятать, как не там. Кто первым навёл археологов на следы поселения на Тепсене? Максимилиан Волошин, никто иной. Кажется, в двадцать восьмом году…»
«Но он же и указал археологам на подводные руины порта Каллиера, — усмехается Ковнацкий. — Почему же тогда не вода?»
Они умолкают. Луна уже переместилась правее, в сторону Евпатории, и заметно поблекла. Вроде бы и неутомимые цикады сбавили громкость.
«Тут не земля или вода — загадка, — нарушает молчание Алексей Максимович. — Тут тайна в ином. Самое любопытное: мог поэт ускорить ход дела, как-нибудь хитроумно «подсказать» спецам местонахождение обломка плиты. Но ведь не сделал этого…»
«К самой завесе вы подошли. Были, значит, у поэта свои резоны. Неразгаданный киммериец. Сонмы замечательных людей жили в его доме-корабле, и никто не разглядел нутра Волошина. Центра тяжести. Даже наиболее близкие».
«И ваш отец?»
«И мой отец… Не пора ли идти нам отдыхать? Половина ночи прокатилась».
Что ж, пусть будет пора, соглашается Алексей Максимович. Хотя что из того, что половины ночи нет? В оставшуюся половину он всё равно не заснёт. Просидит на балконе. Как-никак он наконец на финиш выплыл. Сколько лет плыл.
Они выбираются из ковыля-волосатика на песчаную тропинку. Клятвопреступник Юрий Львович Ковнацкий? — думает опьянелый Алексей Максимович. (Каберне с кагором тут ни при чём. ) Он выдаёт тайну отца, но давал ли он зарок помалкивать?
Х Х Х
Проходит неделя у моря, и вдруг случается нежданное.
Алексей Максимович и Людмила возвращают в библиотеку книги, а Ковнацкий интересуется: когда они отбывают домой? Длинные босые ступни его не помещаются под столом. На столе крутится пластинка опять с немецкой музыкой. Рихард Штраус, симфоническая поэма «Тиль Уленшпигель» — определяет Людмила. Она зябко переступает ногами в одних гольфах. Третий день, как над Каламитским заливом моросят дожди. Сыро, холодно, грязно. «Уезжаем завтра, — сообщает Ковнацкому Алексей Максимович. — Нет смысла. Непогоды ещё дня на четыре, не меньше. Я в этом разбираюсь»
Юрий Львович не склоняет Азерских повременить с отъездом. Он чем-то озабочен. Он спрашивает, в котором часу они будут уезжать. Алексей Максимович этот вопрос уже решил. «В десять автобус будет забит под завязку, — говорит он. — Поедем в двенадцать». Зачем ему час отъезда? — недоумевает Алексей Максимович. Попрощаться они сейчас попрощаются. Не придёт же Ковнацкий проводить их на автостанцию. У него работа, он здесь должен сидеть…
Назавтра именно это и происходит: Ковнацкий объявляется на автостанции за пять минут до отправления автобуса. Азерские сидят у задней двери. Алексей Максимович выходит под моросящий дождик. На нём защитный армейский плащ. А Ковнацкий в одной ковбойке и совершенно мокрый. С округлой белой бороды капает. Он стоит в сандалиях на босу ногу и сквозь забрызганные очки странно глядит на Азерского.
«Обязан сделать на прощание короткое заявление, — говорит он ровно. — Знайте, что у истории, которую я вам рассказал, имеется и другая сторона. Всё так — и всё не так. Потому что у меня есть брат. Младший брат Олег. В нём разлит иной свет. Настолько иной, супротивный, что нас разнесло друг от друга. Сидим на дальних краях, затылками. Он бы изложил вам нечто отличное от моего пересказа. Долг мой — уведомить вас о том».
Ошарашен Алексей Максимович, ещё как ошарашен. Не находит, что сказать. Потом находит. Но рта не успевает раскрыть, Ковнацкий его опережает: «Олег живёт в Коктебеле, на улице Айвазовского. Вот адрес, на всякий случай», — и протягивает быстро бумажную трубочку.
И уже в последнюю минуту так же быстро подаёт Алексею Максимовичу бумажный свёрток в целлофановом пакете: «Это вам и супруге маленький презент на память».
Алексей Максимович даже спотыкается в двери от досады на себя — олух он, как же было хотя бы бутылки коньяка не предусмотреть?
Автобус отъезжает в пелене дождя, жена косится на Алексея Максимовича и говорит: «Что на голову упало?»
«Вулкан Кара-даг, — отвечает Алексей Максимович, не подозревая, как точен его скоропалительный ответ. — Надо теперь в Коктебель ехать. Новелла, оказывается, не окончена…»
Он разворачивает подарок. Плоский ящичек, самодельный, размером с книгу, на медной застёжке. Под крышкой восемь гнёзд в два ряда, и в каждом гнезде на чёрном сукне — камень.
У Алексея Максимовича загораются глаза. Он знает, что это. Самоцветы Киммерии. Сердолик. Агат. Кварц. Опал. Горный хрусталь. Аметист. Яшма. Халцедон. У Кара-дага взято. Он и сам когда-то приложил руку к сбору карадагских перлов. В Сердоликовой и Пуццолановой бухтах…
«Боже, какая краса, какая гамма, — Людмила отбирает у него лёгкий ящичек. — У меня же кольцо с таким аметистом. А это опал? Помнишь, два похожих камешка ты нашёл под Кара-дагом в какой-то бухточке? Ты посадил меня на огромный полузатопленный камень у отвесной скалы, а сам поплыл за скалу. И я натерпелась страху, пока тебя не было. Камень весь оброс длинными густыми водорослями. Они поднимались и опускались, как живые щупальцы. В такт волнам. Стайка красноватых рыбок то выплывала из тёмно-зелёной гущи, то пряталась в ней. Тоже в такт прибою. Безлюдно, эти подводные космы какого-то существа, зловещие всплески. Жуть!..»
 Алексей Максимович плохо слушает жену. Ему кажется, что шкатулка с камнями Кара-дага — не просто подарок, знак приязни, а нечто большее. Не послание ли это? Зашифрованное в самоцветах? Но чтобы его прочесть, нужно знать язык камней. Мало кому он доступен.
Х Х Х
Он бы последовал в Коктебель на следующий день после возвращения в Симферополь, взбудораженный Алексей Максимович. Однако притормаживает себя. Нельзя же свалиться на младшего братца вот так — с бухты-барахты. Сначала надо подготовить человека. Сначала следует письмецо сочинить. А волшебным словом в нём будет — Дори. Страна Дори — это как «Сезам, откройся!»
Только вот проблема торчит: ссылаться на Юрия, на старшого, или не стоит? Ведь братовья-то расплевались и разбежались. Может, затрагивать библиотекаря — опасно? Младший к чёрту пошлёт либо замкнётся…
А на кого же тогда сослаться, на чьи рекомендации? Нафантазировать чего-нибудь?
Алексей Максимович решительно садится за письменный стол. С какой стати хитрить, юлить? Он должен равняться на прямодушного Юрия Львовича. Ничего не стоило старшему брату умолчать о младшем, а ведь не промолчал.
Он отправляет свою короткую грамотку днём в среду, не слишком надеясь на ответ, но ответ приходит тут же, утром в пятницу. Неправдоподобно шибко. На конверте штемпель Феодосии стоит, четверговый. Похоже на сон.
Немного он написал, младший Ковнацкий, всего одну фразу. «Если хотите познакомиться, приезжайте, но не медлите, иначе мы не увидимся, скорее всего, никогда». Что это значит?
Алексей Максимович кладёт рядом адрес, полученный от Юрия Львовича. Почерки братьев схожи во всём, кроме габаритов букв. Старший Ковнацкий пишет размером весьма крупным, младший придерживается мелкого масштаба.
Что ж, не медлить так не медлить. И Алексей Максимович убывает в Планерское-Коктебель следующим утром, в субботу.
Когда он видит рыжие, продолговатые, уходящие друг за друга холмы Киммерии, он спрашивает себя: почему же они — рыжие? Ведь были серовато-голубыми в первый приезд? День целый пробродили они здесь с Людмилой, и холмы оставались отчётливо сизыми.
Впрочем, и рыжие — неплохо. А пожалуй, даже и лучше. Бедный цвет глины тут, в Киммерии, преображается в родовитую терракоту, палестинские, галилейские колориты, в окраску вечности.
Дерево коктебельского жилья — акация, дерево стойкости, пышная зелень в пику жаре, жажде, голому камню, известковой пыли — определил ещё в прошлый раз Алексей Максимович. Развесистые акации густо затеняют белый дом Олега Львовича Ковнацкого. А сам дом удивительно сходен с белым домом покойного Александра Вениаминовича Котлярова. Тот стоит под Петровскими скалами, под Неаполем скифским, этот — у холма Тепсень, на фундаментах Божидара, где когда-то сновали шумные и предприимчивые дорийцы-божидарцы.
Алексей Максимович не может вспомнить, видел он тогда, в первый приезд, этот дом с террасами и высокими закруглёнными окнами, проходили они здесь с Людмилой? С того дня порядочно времени утекло, больше десяти лет.
Кажется, его уже поджидают. За калиткой. Человек, столь похожий на библиотекаря пансионата «Дельфин», не может быть никем иным, как Олегом Львовичем Ковнацким. Правильно, он, Олег Львович. Знакомая седая борода. Похож, чертовски похож, но только совсем не такой. Сразу видно, что этот не будет пенить море, как бык-Зевс, не станет спектакль инсценировать.
«В дом не приглашаю, у меня сейчас бедлам, — говорит Олег Львович спокойно и отчётливо. — Прошу за мной». Он ведёт гостя к беседке, укрытой ажурными кронами гледичий. Брюки на нём отутюжены. Никакого босоножия — обут в светлые мокасины. «Распропагандировал вас Юрий, — замечает на ходу. — Вижу». Алексей Максимович временно помалкивает. В тени беседки вынимает небольшую бутылку пятизвёздочного греческого коньяка «Метакса».
И тут — на тебе! — появляется в садике третье лицо. Совсем ненужное. «Олежка, — бухтит мятый человек в тельнике, — я тут у тебя два синеньких сорвал…» Ноги у него в яловых сапожищах, и один сапог на дорожке, а другой топчет цветы, розовые хризантемы. Неясно, то ли мужик только что зашёл к Олегу Львовичу, то ли уже уходит. Хотя теперь на «уходит» надеяться нечего — видит он бутылку.
Это же надо, сокрушается Алексей Максимович, как со мной всё повторяется. Тогда, при первом приходе в дом Котлярова, не к месту восседали в саду незнакомцы, и ныне такой же объявился в саду Ковнацкого-младшего…
Знал бы Алексей Максимович, как совпадает ситуация: у Котлярова гостили два ялтинских портовых боцмана и к Ковнацкому заглянул списанный на берег боцман феодосийского морпорта.
Боцман, сосед Ковнацкого по улице, идёт на яркую бутылку «Метаксы», как на свет маяка. Тяжело опускается на скамейку. Олег Львович представляет своих гостей друг другу: «Алексей Максимович. Игнат Васильевич». И добавляет значительно и не совсем понятно: «Мир в нашем доме».
Ничего, думает Алексей Максимович, откупоривая коньяк, как-нибудь всё рассосётся. Под шелест гледичий.
«Скажи мне, Левович, что ты там потерял? — без раскачки приступает к разговору Игнат Васильевич, придавливая налитой ручищей руку Ковнацкого, тоже не маленькую. — Что тебе там выделывать?»
Левович — это он так отчество Ковнацкого произносит.
«Лия, три рюмки!» — громко адресуется в сторону дома хозяин.
«Нет, ты мне ответь! — настаивает списанный боцман. — От добра добро не ищут. Куда подаёшься на старости?»
Из дома никто не выходит.
Олег Левович без усилия освобождает руку, поднимается и сам идёт за хозяйственной утварью.
Теперь боцману остаётся взывать к гостю.
«Максимыч, вразуми его, — поворачивается он к Азерскому. — Олежка же там пропадёт». — «Где — там?» — быстро спрашивает Алексей Максимович. Тут надо ловить момент, не зевать, соображает он. «Да где ж, в Израиле этом!» У Алексея Максимовича круглятся глаза. Он ловит себя на том, что хочет повторить вопрос Игната Васильевича — что он там потерял, Ковнацкий? «Только хлопоты идут или дело в шляпе уже?» — говорит он. «Баста! Все бумаги на мази. Днями майнаться будет». Игнат Васильевич стукает по столу кулаком, но с оглядкой, чтоб открытая бутылка не опрокинулась. «Чего же тогда зря воздух сотрясать?» — вздыхает Алексей Максимович. Боцман на это не реагирует. «Я ещё с Лийкой потолкую. Выскажу ей. Пропесочу…Не сидится тебе, одна катись, а мужа зачем на буксир брать? Ничего он там не терял, в Сионе». — «А что она потеряла в Израиле, жена?» — «Дак дочка там сидит, Нонна. Дочка Лии». — «И Олега?» — «Зачем? У Олежки своя дочка, Наталья. От первой жены Зинаиды. На северах она». — «Кто, Зинаида?» — «Та нет, Наталка. А Зина померла, в восьмидесятом. Хорошая была баба. И Лийка тоже баба хорошая. Еврейка, а хорошая. Живут душа в душу. Это Нонна с панталыку их сбила. Приезжай, матери пишет, без тебя замуж не могу выйти. Мура в чистом виде. Без мамаш-то быстрей замуж выскакивают…»
Возвращается с хрустальными рюмками Олег Львович.
Сел, поглядел на гостей, и по глазам видно — догадался, о чём без него разговор здесь шёл.
Алексей Максимович наполняет рюмки коньяком. «За отход на Средиземное пить не буду», — говорит суетный боцман. «А кто тебе такой тост предлагает? — спокойно произносит Олег Львович. — Повторяю: мир нашим домам».
Выпивают они греческий коньячок, и Ковнацкий безмятежно спрашивает: «Ну, как там поживает братец мой за Севастополем?»
Не нравится Алексею Максимовичу такой зачин. Не хочет уводить он встречу в тары-бары, в вокруг да около.
«Хорошо живёт Юрий Львович, — холодновато отвечает он. — Плавает в ластах по морю-океану, симфонические поэмы готов слушает на работе… В зависть меня ввёл. А ещё — в необыкновенную историю. Такой истории место лишь здесь, среди ваших киммерийских холмов-хамелеонов».
«Юра ухитрился вырасти сентименталистом. Это у нас-то, это в наше-то время, — скупо усмехается младший Ковнацкий. — Жаны Жаки Руссо и Карамзины — вот что мой Юрочка».
Как только в беседке пошли разноситься непонятные слова, Игнат Васильевич самоустраняется из переговоров, однако сидит и слушает с неподдельным удовольствием.
«Наше время? — изображает удивление Алексей Максимович. — В наше свирепое время как раз без сентиментальности и не обойтись. Это же аксиома: где жестокость, там и сантименты».
Выпивают под сенью гледичий по второму разу, и коньяка больше нет.
«Братец мой во что-то верует, в романтику событий, а я — нет. Увольте. Я вообще к вере отношусь критически».
Помолчав, Олег Львович говорит: «Никто ничего не знает и уже никогда не узнает».
Это он о чём? — гадает Алексей Максимович. О плите или вообще — о системе мироздания?
«Точно! — вдруг встревает бывший боцман. — Никогда не узнают, как я из казённого сурика дачу поставил».
Ковнацкий мнёт желтоватую бороду и на склон холма смотрит.
«Надо не болтать, а чаще лопаты брать, — говорит он. — Тут, на Тепсене, ещё копать и копать. Глядишь, и никакой веры не понадобится. Пустопорожней. Вместо пустой породы — ошеломительные находки и неожиданности».
Ну, если это камень в огород Юрия, — думает Азерский, — то оно ни к селу ни к городу.
«А как по-вашему, тмутараканский камень про князя Глеба — подделка или нет?» — ближе к делу придвигается он.
Олег Львович слегка морщится. Мол, неполитичный вопрос. Ведь он же только что очертил свои подходы к таким тайнам.
«Подделка — это что? — барабанит он пальцами, измазанными зелёнкой. — Одно выдаёт себя за другое. Стало быть, наш мир — мир сплошных подделок. Люди и вещи. Люди только и занимаются тем, что надевают маски. Что же касается вещей, то давно установлено: мы не можем понять настоящего назначения окружающих предметов. Даже тех, что мы сами изготовили…
Так что смешно говорить о подделках.
Один фальшивых дел мастер, товарищ Пупоряженко-Чуб, однажды прочитал странную книгу. Сел и долго-долго читал. А с этой историей случилась история. Другой товарищ, его приятель, тоже сел. Он беспрерывно ходил, а тут сел и решил изготовить перпетуум мобиле. У него ничего не вышло, зато у другого человека, по соседству, кое-что вышло. Он не сидел, а переходил с одного места на другое. Чтобы ему попадались находки. И вот он нашёл небольшую фата-моргану. А у следующего человека и завалящего миража не было. Тогда он взял и поселил на антенне своей дачи огни святого Эльма. А у ещё одного человека от таких дел пропал сон. Начисто. Ночами он то сидел в кресле, то ходил по крыше. И в итоге у него появилась слегка обожжённая лента, утерянная какой-то ведьмой на горе Броккене в Вальпургиеву ночь. Он ленту никому не показывал, а ждал, кто о ней спросит. Разве не найдутся люди, рассуждал он, интересующиеся оргиями в ночь на 1 мая?
А потом все эти товарищи ушли. Сначала умер товарищ Пупоряженко-Чуб, за ним по очереди остальные. А их вещи остались в одиночестве и не знают, что им делать без людей…
Вот какая история вышла с этой историей».
Перестаёт барабанить пальцами Ковнацкий.
Над холмом Тепсень — разноцветные акварельные облака Киммерии.
«Наверно, я выгляжу хамом, но не могу пригласить вас на обед, — без обиняков говорит Олег Львович и разводит руками. — Покидаемый дом — место неполноценное».
Он ждёт: последуют ли расспросы? Однако Алексей Максимович не долго думая поднимается. Быть может, слова хозяина — и не намёк шабашить, но он их сделает такими. Пора. Путешествие было напрасным…
От разочарования Алексей Максимович решает покидать Коктебель сразу же, хотя у него столько часов до вечера. Он шагает к автостанции и даже не глядит по сторонам. Он даже на море не смотрит.
Итак, умозаключает Алексей Максимович, младший Ковнацкий «вклеивал» мне литературный абсурд, раз; он куда интересней старшего брата, два; я его больше не увижу, три.
Он мне не открылся, но могло быть по-иному? Вряд ли. Тут же тень его отца лежит. Вот так спроста выкладывать семейные тайны безвестной личности?
Под ногами Алексея Максимовича потрескивают высохшие камешки. Такая тишина стоит, что слышно, как где-то на склонах осыпается бесплотная струйка земли.
Залитый солнцем колючий Кара-Даг торчит то слева, то справа. И пелена моря на месте не стоит. Ну что, напомнят вулкан и море Азерскому о позабытом здешнем страхе? Тут десяток лет тому обмирала от страха под Кара-Дагом не только жена его Людмила, но и он сам. Он-то в этом не признавался.
Нет, не возвращается туда Алексей Максимович. Олег Ковнацкий не отпускает его.
А что Ковнацкий? Бывший сотрудник биостанции за Кара-Дагом, дока по дельфинам? Он лишь частица этой тишины, холмов и моря. Да, лишь толика тишины двусмысленной, холмов химерных, моря… О море-то и речь.
В первый приезд сюда нацелился Алексей Максимович, наслышанный о самоцветах пляжных, россыпь опалов и халцедонов собрать. Эка, хватился. Самоцветного Коктебеля уже не было. Выбрали перлы и растаскали по городам и весям. Вулкан стащили. Извержение вывезли.
После торопливого ознакомления с домом-кораблём Волошина, с шиферными холмами Киммерии, он поспешил к труднодоступным бухточкам Кара-Дага. Непроходимый выступ скалы заслонял знаменитую Сердоликовую бухту. Оставив жену на прибрежном камне, он отправился к бухте вплавь. В маске с трубкой.
Вулкан круто уходил в глубь. Одна чернота стояла за стеклом маски. И плыть вдруг оказалось страшно. Да ещё как. Дело в том, что ему возьми и вспомнись рассказ Всеволода Иванова об исполинском морском змее, встреченном в этой самой Сердоликовой бухте. Сорок минут наблюдал Иванов со скалы рыжего тридцатиметрового гада с косматой гривой. Было это давненько, правда, с четверть века назад. И было ли, не привиделось ли Иванову? Человеку, писавшему о волшебной медной лампе, об Агасфере, о тайном тайных? К тому же, был он до писательства факиром. Стоит ли верить факиру и сочинителю Иванову?
Так он себя успокаивал, однако коченел от внезапного нелепого ужаса и не мог дождаться, когда же засветлеет под ним галечная полоса.
Дождался наконец и с великим облегчением выбрался на горячий пляж. Но ведь нужно было проделать и обратный путь…
Вот о чём не вспоминает раздосадованный Алексей Максимович, шагающий к автостанции. Тем более он не помнит слов покойного Котлярова, сказанных ему когда-то под ивами Салгира. Предостерегавших его от спешки мыслей. «Не торопитесь, Алёша. Полуостров этот — суша ирреальная, с магическими зонами и знаками. Ещё увидите, в каком месте лежит исходное положение…» Как в воду глядел Александр Вениаминович, всезнающий, однако не всё сообщавший.

Год тысяча девятьсот девяносто третий.
Между Коктебелем и Феодосией.
Мало-помалу Азерский утрачивает свою ношу.
Одно отпадает, как листья, другое изнашивается.
Амортизация слов и души. Так, кажется, писал поэт-трибун, в одночасье пересмотренный и уличённый Маяковский.
Корабль-армия плывёт, а он остаётся за бортом и щурится ей вслед, превратясь в подполковника запаса.
Но и щуриться-то уже не на что: одна видимость, что армия, разорван корабль на части по живому, в точности, как и безбрежное государство, за ним следом.
От Ковнацких давно след простыл.
В Песчаном, в библиотеке пансионата «Дельфин» посетители не разуваются, музыки мистерий слыхом не слыхать, за столом скучает молодая дева с перламутровыми губами, ни одно лицо не могло пояснить, где жил и куда подался сезонный библиотекарь Юрий Львович Ковнацкий.
В Коктебеле у холма Тепсень белый дом в окружении акаций был заколочен, впоследствии ожил, там татары появились, на вопросы об Олеге Львовиче Ковнацком не отвечают, на другие — тоже, но угощают прекрасными фруктами.
У Олега Львовича, конечно, остаётся симферопольский адрес, куда он прислал когда-то письмо величиной в одно предложение, но больше он предложений не делает, не хочет, да и какие предложения из такой дали, из другой земли, из ужасного зноя каменистых плоскогорий, где даже море — Мёртвое, где недостаёт сил выводить слова, покупать международный конверт, искать почтовый ящик.
Трактат о божественных цезарях и багрянородных императорах страшно состарился в ящике письменного стола, лежит там вконец ветхий и жёлтый, как мертвец. Выбросить бы его, но нельзя — на полях трактата следы отцовской руки.
Очень постарели и могилы: отцовская за Севастополем и Котлярова на симферопольском кладбище Абдал, прежде были на солнце, теперь лежат в густой тени акаций и каштанов, памятники потихоньку крошатся, мох на камне появляется.
Дори… В забвение уходит страна Дори. Кому это интересно? Дори — Даруч — Тмутаракань… Ну, отыщется вдруг плита с текстом. Та, что до востребования захоронена. Ну и что? Десятка два человек на планете всполошатся, кинутся писать научные трактаты. Друг для друга. Остальные миллиарды и ухом не поведут.
Слишком давно это было — тмутараканское пристанище предков. Эха уже нет. Затихла путеводная нота. Блок ещё чуял низкий гул Куликова поля. Прокофьев ещё слышал, как непреклонно и чуждо пели трубы тевтонов-готов. А музыка дивной Тмутаракани растворилась бесследно.
Хватит, пора успокоиться. Выбросить Ковнацких из головы.
Х Х Х
Что, если сделать так, однажды вздрагивает Алексей Максимович: вооружиться случайной страницей? Наобум…
Головокружение подступает к нему.
Наводок, очевидно, немало. Только они не подают голоса и в глаза не лезут; статут у них такой. Втёмную следует сыграть. Что будет, то и будет.
Похолодевшие руки Алексея Максимовича ощупью находят в шкафу растрёпанную книжку без обложки — это альманах-ежегодник на 1897 год. Наугад открывается шершавая страница.
…Местность Судак находится в 80 верстах от Алушты. Жизнь здесь очень дешева. В пансионате доктора Фохта на самом берегу моря комната 25-40 рублей в месяц с прислугой, самоваром, обедом. Помещение, а часто и стол, можно найти у садовладельцев в немецкой колонии.
Остаётся упомянуть и местечко Коктебель. Здесь хорошее купанье и дешёвое виноградное леченье. Сезон начинается…
Да он уже в разгаре, сезон. Немцы в Судаке сдали все до одного флигели. Приезжий люд облачился в сильно закрытые купальные костюмы и окунается в морскую воду, жадно ест огромные арбузы из степи и чёрный виноград. Чёрный виноград полезнее белого. После обеда ездят на линейках по окрестностям. В числе поездок и Коктебель. Тут стоят над мрачным Кара-Дагом высокие и тугие, как паруса трирем, киммерийские облака. Рыжие холмы расплываются в зное. Можно вот здесь, в тени скалы, в излучине просторной бухты, сидеть и глядеть, как тает в морском мареве Киик-Атлама…
Но что ж сидеть, когда всё это — преждевременно. Тут не только Юрия и Олега Ковнацких нет, тут и отцу их всего лишь семь лет. А Макс Волошин только закончил гимназию в Феодосии и в Москву подался, в университет. Плита божидарцев ещё не востребована и хоронится где-то неподалёку, поди знай, где.
Алексей Максимович даёт своему времени отшагать несколько дней и опять наудачу, с закрытыми глазами, подходит к шкафу, обращается к «таврической» полке. Руки его вытаскивают маленький толстый путеводитель, по-старинному — бедекер, однако путеводитель этот — теперешний, издан не так давно. Пальцы при опущенных веках на авось открывают страницу.
…В селе Ново-Павловка, влево от Севастопольского шоссе отходит дорога, которая ведёт в Крымскую астрофизическую обсерваторию, оснащённую новейшими инструментами и приборами. По пути в обсерваторию вдоль дороги имеются следы вулканических явлений…
Не то. Попытка не пытка, ещё раз.
…Полого-волнистая, слабо расчленённая продольная структурная долина между Внешней и Внутренней горными грядами не изобилует между Бахчисараем и селом Танковым какими-либо выдающимися ландшафтами…
Не изобилует, и ладно. Снова не то. Закрыть глаза в третий раз, окончательный? Бог троицу любит.
…Карадагская горная группа — замечательный памятник природы как в геологическом отношении (остатки вулканической деятельности в юрский период), так и по исключительному ландшафту…
Да, с третьей попытки — в яблочко. Появился ландшафт — и какой!
…Пешеходная дорога из Планерского ведёт мимо старых разработок горной породы на Южный перевал. Впереди показывается столбообразная скала Сфинкс, от которого к Сердоликовой бухте круто спускается ущелье Гяурбах. Огибая верховья ущелья Гяурбах, выходят к Ложе — высшей точке Берегового хребта Кара-Дага, и на хребет Карагач со скалами Король, Королева и Свита. Выходят, запыхавшись Вытирая пот, Зато какой холодящий ветер тут обдувает. Блаженство. Стой и внимай Чёрной горе и безбрежному морю.
Но чью это желтоватую бороду треплет верховой ветер? Никак Олега Львовича? Неужели он? Вернулся? Присел в тени, у обрыва, сидит вполоборота, будто не видит, а сам чуточку усмехается.
Ошибку Алексей Максимович уясняет в трёх шагах от Ковнацкого: не Олег это, а Юрий, старший брат. Постарел, конечно, за семь лет, но не очень. Сухой, жилистый, на восьмом десятке лет поднимается сюда, к ветровым потокам, к плавному кружению орлов.
«Что вы здесь делаете, Юрий Львович?» — трафаретно спрашивает Азерский из-за порядочного волнения.
«Вы не поверите, вас поджидаю, — отвечает тот и встаёт, протягивает длиннющую мосластую руку. — Давно уже. Многократно. По принципу — на ловца и зверь бежит».
«Возвратились вы в родовое гнездо?»
«Не совсем так», — туманно откликается Юрий Львович.
«А я вас сначала за вашего младшего брата принял, — говорит Азерский. — Подумал, что вернулся домой Олег Львович».
«А он и вернулся, — сообщает Юрий Львович. — Год, как воротился. Только обитает теперь в Феодосии. В Феодосии-фите».
Каким был Юрий Львович в Песчаном, таким и посейчас остаётся. Одного не хватает — музыки. Пластинки с германской мистерией. Но Люда бы возразила. Не Вагнер сюда просится, а Дебюсси, сказала бы она. «Послеполуденный отдых фавна».
По Юрию Ковнацкому, фавн здешних мест, оставив нам тайну, отдыхает уже 60 лет под плитой на холме Кучук-Енишар Тайна — в подарок, но лёгкое ли дело получить нам его?
«Существует предположение, — тихо и загадочно говорит Юрий Львович, — что соорудил Волошин намёк, на всякий случай. В доме-корабле собственном заложил. Однако не подсказал ни одной душе, даже супруге. Да Мария Степановна и без того долг свой выполнила, она после ухода Макса сорок четыре года стояла над Домом верной заступницей и сохранила. А значит, и наводку сберегла. Ото всех ограждала наследие. И от своих, зачастую недалёких, а то и прямо безголовых. И от чужих — от готов-немцев в пору их нашествия… Второй ли то был приход в Тавриду, опять в область Дори, на старую прежнюю арену, или готы Теодориха никакие не германцы — не столь важно. Для нас с вами. Интересно другое. (Ковнацкий совсем понижает голос). Домохранительница спасала, как могла, дело рук и ума мужа от пришельцев-германцев, на сей раз германцев натуральных. А что при этом произошло? Они, завоеватели и грабители, спасли, в свою очередь, домохранительницу. Мастеровитый полевой хирург немцев бесследно вырезал Марии Степановне рак желудка. В Симферополе. Что тут вмешалось? Немецкая материнская кровь в Максимилиане? Кто знает…»
Услышать бы такое Александру Вениаминовичу, проносится в Азерском. Но, скорее всего, Котлярову было известно и это подтверждение выведенной им формулы удивительного магнетизма меж Германией и Россией.
«Как бы то ни было, однако расставленное осталось на местах, — вдохновенно продолжает Юрий Львович. — Так что можно сказать уверенно: всё по-прежнему с нами, время тайн не миновало, ничего ещё не поздно, никакая книга не закрыта».
Ветер отдувает его пожелтевшую бороду. В самые зрачки Юрия Львовича заглядывает Азерский, чтобы прочитать, что же там — гадания на кофейной гуще? розыгрыш? стопроцентная, переворачивающая правда? Ничего он не прочитывает в слезящихся от ветра и старости глазах.
Ну и не надо. Если есть там что-то весомое, само обнаружится. Главное — держать себя в руках и владеть обстановкой. Пока плохо получается. Один этот ветер с запахом дрока насколько башку дурманит.
От чего он не отступит, это от рандеву. Непременно свести братьев, а самому КП занять. Там видно будет. Не командный пункт, так хотя бы наблюдательный. Но безотлагательно.
«Послушайте, почему бы нам в Феодосию не двинуть? К Олегу? Как вы смотрите?»
Это не он говорит, это Юрий Львович предлагает. Оживлённо.
«По старой полынной дороге? — подхватывает Азерский, силясь быть хладнокровным. — Как хаживал Макс с посохом и в самодельном хитоне?»
«Не торопясь С привалами. Но прежде нам требуется взглянуть на расставленное, на то, что по-прежнему лежит на своих местах. Это позарез надобно. Поверьте».
Уговаривать его посетить на маршруте Дом? Ха-ха. Ломится Юрий Львович в распахнутую дверь.
«В тридцать четвёртом написала Мария Степановна о муже, — начинает на ходу Ковнацкий. Подготавливает визит. — Через два года после смерти Макса, по тёплым ещё следам. Люди прочитали и пожали плечами: вышел у вдовы — реестр. Опись вещей Макса. На инвентаризацию похоже. Ящичек, вазочка, медная чашечка, баночки с красками, запонки, шприц, кисти, веер, линейки, резаки, угольники, сургуч, бутылка с чернилами…И так далее.
Плечами пожимали-то зря. Вдова знала, что делала. Поле тяготения человека, нами душой называемое, берут на себя его вещи. После смерти человека. Вещи и места его действия. Он ушёл, а они ещё долго досказывают, доспоривают, доживают. Слышны бормотанье, шёпоты, тихий смех, слёзы…
Коктебель-коктейль-карусель».
Два желания возражают друг другу. Хочется слушать и слушать захлёбывающийся голос Ковнацкого. Как ворожбу. И хочется, чтобы застопорил Юрий Львович. На территории дома-корабля.
Он так и делает, чуткий Ковнацкий. И можно в молчании подниматься и сходить по трапам-лестницам, стоять на мостиках-балконах, бродить по каютам-комнатам, опускаться в трюмы-подвалы.
Где же подсказка? В ларцах? Между жёлтых страниц бесчисленных книг? В темноте подпола? В названиях киммерийских акварелей? «Виденье гаваней и древних берегов…» «И Греция, и Генуя прошли». «Сквозь серебристые туманы лилово-дымчатые планы с японской лягут простотой».
Что там на хитроумной физиономии Юрия Львовича? Не разобрать в мягком полусвете корабля. Да и без него ясно: контрасты окружили, сад контрастов.
Нестыковки лежат повсюду. Немецкая протестантская честность — и сухих габриаков насмешка, причудливых корней, фигурок ехидных чертей и демонов-пересмешников. Бюст Таиах, жены фараона Аменхотепа. Из немецких кунсткамер привезен, чужедальний запах Берлина. Египетская неразгаданность — и русский нос картошкой…
Нет свободного места на стенах-переборках. Ищи-свищи подсказку. (Если она не сказка. ) Наверно, проще без всяких наводок перекопать коктебельский берег, чтобы рано или поздно наткнуться на волошинскую плиту-письмо.
Однако пора — пора в Феодосию-фиту.
Феодосия и Коктебель — сообщающиеся сосуды, говорит Юрий Львович. Как он любит пускаться в рассуждения, пускаясь в путь.
Что касается сосудов: точно — сообщающиеся, что угадывается, стоит только подышать воздухом там и там. Недаром после заездов в Коктебель, после здешних разведок странно тянуло и за мыс Ильи, к феодосийским домам. Будто полным-полны они такими же тайнами. Тихими речами и тихим смехом.
Дважды подавался в бывшую Кафу, но возвращался в Симферополь с разочарованием.
Людмила наставляла на автовокзале: постарайся разглядеть там стареющих девушек, как ласкают они водопад шелков в пещерах татарских лавок, как горят в лавках керосиновые лампы. Говорила это и смеялась. Понятно: из любимого своего Осипа Эмильевича брала. Мандельштам-то пожил в Феодосии.
Явилась вдруг мысль — а если это пригодится? Понадобится? Паролем станет? И Люда прочитала нараспев, щуря весёлые очи: «Здесь девушки стареющие в чёлках Обдумывают странные наряды И адмиралы в твёрдых треуголках Припоминают сон Шехерезады».
Не пригодилось. Потому что, как изрёк житель Песчаного Леонид Фёдорович Желобанов, обесцветились крылья бабочки-Тавриды, стёрта прежняя волшебная пыльца. И ещё потому, что не с кем было встретиться и поговорить в Феодосии.
А сейчас иная диспозиция. Своенравный Олег Львович Ковнацкий воротился назад и обретается как раз в адмиральском городе. В пределах досягаемости.
«Он ведь не обходился, Максимилиан Александрович, той жизнью, что сама приходила, — отводит душу на марше Юрий, — он придумывал и другую жизнь. Его искони кружило в двух течениях, тёплом и холодном. Античного мифа и германской сказки…»
Германская сказка. Она не в одном Волошине сидела. Для неё вовсе не обязательно немецкую кровь в жилах иметь. Бременский тёмный лес и светящееся окошко за деревьями — куда от них денешься? Поселились навсегда. Когда-то давно был о том разговор нараспашку. А вот с кем? Или с отцом, или с Котляровым. В том и дело, что с Александром Вениаминовичем, а не с батей. Но почему же не с ним, какая невразумительная перегородка мешала?
«О шкатулочке моей позабыли? — вдруг говорит Юрий Львович. — На камешки Карадага не смотрите?»
В самом деле, он угадал. Давний подарок отчего-то выпущен из памяти. Пылится где-то. А ведь было ощущение, что с тайным смыслом самодельный подарок, означает нечто.
«Мне киммерийские камни не приедаются, — продолжает Юрий Львович. — Ваши помню до мелочей. Призма горного хрусталя с подпалиной. Шоколадная яшма словно в пузырьках шампанского. Горностаевый кварц. Сердолик, багровый и оранжевый, язычок костра. Туманный халцедон. Капля опала, похожего на древнее веницейское стекло…»
Неловко. Зазорно. Не гоже врать, что перлы лежат на виду. Юрия Львовича дурить не пристало, да и не обманешь.
Палочка-выручалочка — Феодосия. В самый раз она является, прозрачная и разновидная. Тоже — домодельная шкатулка.
Где мог обосноваться Олег Львович Ковнацкий в Феодосии? Где же ещё, как не у холма Митридат. Там, где до сих пор проглядывает старая Кафа. С холма Тепсень — на холм Митридат. Через иерусалимские холмы Скопус, Елеонский, Соблазна и Злого Совещания. Изменили его эти чужие скорбные горы? Бог знает. И расспрашивать не стоит. И про Лию — ни слова. Вообще — ни о чём, что не идёт к делу. Пройти через зашторенные комнаты на балкон, не задерживаясь.
С широкого балкона хорошо виден широкий вечереющий залив. Юрий усаживается в одном углу, Олег — в противоположном, как по команде. Тотчас, значит, дистанцию братовья устанавливают.
Три бутылки пива на троих. В гости ходить и гостей принимать на втором году нового летосчисления сложновато. Больше всего — пенсионерам, даже военным.
Кому же начинать? Олегу? Юрию? Братья тихонько цедят пиво и смотрят на полосу залива. Не торопятся.
Пусть их. Для раскачки пригодится когда-то уже сказанное. Старшим братом.
«В начале девятого века новгородский воевода Бравлин захватил побережье Тавриды от Корсуня до Корчева. В том числе и область Дори. Свои там были, славяне. Крымские Вот и любопытно, сопротивлялись они новгородцам либо в союзе…»
«В начале девятого века Новгород ещё не существовал, — нецеремонно перебивает Олег. — И поход Бравлина имел место не в девятом, а в восьмом веке. В семьсот шестидесятом году, скорее всего. И крымская Готия уже была оккупирована, до пресловутого Бравлина. Хазария её захватила, наплевав, что Готия ходила в вассалах у Византии. Подумаешь, Византия. Хазарские каганы в начале средневековья значили побольше византийских «багрянородных» императоров. Всё перепутано в наших головах…»
А что же Юрий? Да ничего. Никак не реагирует. «Цитата» из его речей в Песчаном разбита младшим братом в пух и прах, а он улыбается и помалкивает. Нет, одно замечание всё же делает — умиротворённо: «Красовался Хазарский каганат великаном молодого средневековья, пока князь наш Святослав не сразил его. Так сразил, что и следов Хазарии не могли отыскать долго. Только через тысячу лет нащупали».
Продолжает Олег, не обращая внимания на слова Юрия, будто того и нет на балконе.
«Непонятный «Новгород» — это ближний Неаполь Скифский. А русы князя Бравлина вломились в Тавриду с берегов Дона. И они ещё не славяне. Они живут возле славян. Сольются позже. Готы вытеснили русов из родных мест — южной Прибалтики. Подались русы кто куда: и к Днепру, и к озеру Ильмень, и на Балканы. Их хорошо знали в Германии, называли в хрониках ругами, княгиню Ольгу — королевой ругов…»
Так, неожиданная складывается диспозиция. Ни КП, ни НП не удаются. Братец Юрий просто сидит и ни гугу; за него, выходит, нужно играть. И успевать притом переваривать сюрпризы удалого братца Олега.
«Слились позже, говорите, руги и славяне. А когда же?»
«В таком деле на часы глядеть не приходится. Началось слияние с девятого века, а сколько шло? Наверно, не меньше двух-трёх веков. Во всяком случае, при Владимире-крестителе не завершилось, как утверждают некоторые».
Это кто — некоторые?
«Зачем было военачальнику русов-ругов Бравлину нападать на подвластную могучей Хазарии территорию?»
«На агрессию его подбили лукавые византийские дипломаты. Но Константинополь просчитался. Выпустил из бутылки неуправляемого джина. Русы вышли к берегам Понта Эвксинского и принялись терзать малоазийские побережья. Византию грабить. Спустя век после похода Бравлина флот их пришёл из Киева и осадил сам Константинополь».
«А спустя полвека тёзка ваш и щит прибил к вратам Царьграда…»
«Это вы о хвалёном походе Олега в девятьсот седьмом году? Не было такого похода. Враки летописца. Нестор приписал князю Олегу поход Аскольда, тот самый, о котором я только что сказал. Налёт на Константинополь в восемьсот шестидесятом году. Что вы хотите? У Нестора, как и у всех летописцев, водились и личные привязанности, и долги, и зависимость. Все до одного хронисты — «партийные» люди. Не зря пушкинский Пимен признавался перед лампадой в Чудовом монастыре: грешен».
«Ещё одно, последнее сказанье — и летопись окончена моя. Исполнен долг, завещанный от Бога мне, грешному…»
«Именно. Господний долг, высший, а согрешать приходилось. Между тем, походик-то был. Только не в том году, и не Олега, и не победный. Под девятьсот четвёртым годом числится в византийской хронике набег «россов» на столицу. Напала на греков славянско-варяжская вольница, жившая на северных берегах Чёрного моря».
«В том числе потомки населения страны Дори, ещё не ставшие жителями Тмутаракани?»
«Почему бы нет? Как гипотеза годится. Правда, помет в анналах о таком не найти».
Сколько же намерен отмалчиваться старший брат? Ничто его не берёт. Невозмутимо покачивает босой ступнёй сорок пятого размера. Рассеянно улыбается на первые огоньки в заливе.
«А отчина Даруч? А порт Божидар? Поднимай паруса — и через Понт к манящим византийским берегам…»
«Вы о россказнях моего брата? Они такие же «правдивые», как свадьба и крещение в Херсонесе-Корсуне князя Владимира — политическая выдумка летописца».
И тут Юрий не перечит? Не протестует? Диво какое-то.
«Не разделяю ваше мнение. Сведения Юрия Львовича убедительны и логично вписываются в…»
«Потому и вписываются, — не даёт договорить резкий оппонент, — что искусственно и искусно построены. Слишком красиво, чтобы быть правдой. До меня сказано».
«Плацдарм для создания Тмутараканского княжества легче основать, придя с южного берега Крыма, чем из далёкой Северской земли. Между Черниговом и морем — Дикое Поле. А тут рукой подать».
«Это как считать. Можно идти по короткой прямой два века. А можно перебросить силы одним разом. В один поход».
«Можно. Но в анналах не зарегистрирован ни первый, ни второй вариант. Так что возможно всё».
«Возможны и оба варианта вместе. Скорей всего, так оно и случилось…»
Случилось и на широком пустоватом балконе Олега Львовича. Вдруг как будто другая нота приходит. Голос младшего брата смягчается. Словно Олегу хочется не так спорить, как спокойно раскидывать умом. Или это только кажется. Из-за наступления тёплых сумерек. Никого уже на балконе не разглядеть, голоса в темноте звучат глуховато.
«По мне, — говорит младший Ковнацкий, — больше интригует не приход, а уход. Расположение Тмутаракани автоматически делало её лакомым куском. И для Хазарии, и для Византии. Не слишком большая колония русских возглавляла что? Интернациональный торговый город-порт. Кого там только не было. А главные соседи на улицах — хазары-иудеи и греки. Опаснейшие. И те, и те во всякое время глаз не сводят со светлобородых русичей. Промахов ждут на таком многосложном месте. Опрометчивых поступков. Киев снимает с шахматной доски одного конкурента, каганат. Зато — опять же автоматически — усиливается другой, византийский. У византийцев — непроглядный и терпеливый взор. Они ждут на Тамани своего часа. Они думают, что они — вечные, и не подозревают о грядущей Османской империи. Но с нашими князьями долго ждать не приходится. Князь тмутараканский Мстислав, богатырь, дипломат, умница. Не побоялся выйти один на один против великана касогов Редеди и прикончил его. И разбил черкесов-касогов. После побед обычно делают глупости. А у Мстислава наоборот — мудрые шаги. Сына Редеди женит на своей дочери. Касогов берёт в личную дружину. Ставит церковь Богородицы — получайте, христиане, и русские, и греки. Никаких возражений против синагоги хазар-иудеев и мечети мусульман. Чего лучше? Но уже на другой год — вдруг гибельное для Тмутаракани предприятие. Нападение Мстислава на отчину — Киев и Чернигов, война с Ярославом…»
Свет не зажигается. Темнота работает на проникновенность. Не помешает ставить небольшие вопросы, подогревать атмосферу внимания.
«В каком году то было? Кажется, тысяча двадцатый?»
«Двадцать третий… А окончательно для Тмутараканского княжества наломал дров князь Олег Святославич. Законченный авантюрист. Черниговский стол не давал ему покоя, возле моря было ему нудно. Мотался с половцами и нескончаемо нападал на своих русских князей. В девяносто четвёртом насовсем оставил Тмутаракань. И стала она византийской Матархой. Свалился созревший плод к ногам императора Алексея Комнина».
«С тем и южное море потеряла Киевская Русь?»
«Фактически она потеряла Чёрное море за век до того. Этим обернулся налёт князя Владимира Красно Солнышко на Крым, на Корсунь. Константинополь ответил незамедлительно — нападением на Русь печенегов. Восьмилетняя война с ними закончилась утратой Степи. Вместе со Степью лишились и моря…»
«Дикое Поле легло между ними, городами славян и полуденным морем».
«Уступили Великую Степь, — подчёркнуто повторяет Олег Львович своё определение, — за восемь лет, а отвоевали через восемь веков».
Для кого — Великая Степь, а для кого — Дикое Поле. Краткосрочные разливы маков вдоль взлётно-посадочной полосы. Акации Джанкоя. Сухой пахучий бурьян. Смутная печаль. Быть может, лучшие годы жизни. И посвисты горячего ветра над могильной плитой отца и такой же серо-белой плитой Котлярова — это тоже Дикое Поле. Эхо чего-то — навсегда…
Из угла, где посиживает Юрий Львович, до сих пор не обнаруживается никакого резонанса. Но надо ли удивляться? Так и должно быть. Ведь он ещё когда — в Песчаном — по чести признался, что фигурирует и другой взгляд на киммерийскую находку Волошина. Брата назвал. Вот он теперь так же честно и даёт вылиться иному мнению.
«Куда же записать плиту Божидара? На что проливает она новый свет?»
«Да не было плиты! — восклицает Олег Юрьевич. — Её выдумал коктебельский мистификатор. Максимилиан Волошин. Как выдумал поэтессу Черубину де Габриак».
Вот это поворотик. Круче не может быть. Не просто подделка, а подделка того, чего не существовало.
Однако откуда такая полная вера? Какие козыри у младшего? Отец-то у братьев один. И похоже, истина обоим не открыта.
«Черубина всё-таки не выдумана. За ней стояла молодая учительница Лиза Дмитриева. Гостья Коктебеля. Писала стихи…»
«А плита с текстом — тут уж чистый вымысел. Плод фантазии. Пусть и правдоподобной».
«Как я понимаю, правда о плите осталась навсегда тайной. Так что это вопрос веры. Склоняюсь к версии Юрия Львовича».
«Вольному воля…»
Здесь и подаёт голос старший брат.
«Обломок плиты существовал и был найден. Можем спорить только о праве на восстановление погибшего».
«О подставе», — откликается Олег Львович. Колюче — в потёмках.
«Единственно верный подход к былому — лирический, — медленно говорит Юрий в ответ. — Точней, поэтический. Насколько беднее было бы поле «серебряного века» русской поэзии без Черубины де Габриак? Думаю, намного…»
Эти потёмки на обширном балконе — оказывается, как хорошо в них сидеть втроём. Нарочно не зажигается свет? Тогда недурно придумано. Никто никого не видит — и слова звучат особенно. Мрак есть мрак. Он добавляет что-то.
Разница между братьями Ковнацкими тает. Один говорит о нескончаемой игре и другой — о ней же. Один говорит о шумных поселениях в доме-корабле, о знаменитых тусовках начала века, о шабаше мистификаций. Другой говорит о безмерном одиночестве хозяина, не о зимнем коктебельском в опустевшем корабле, а о всегдашнем, тайном, изначальном, потому как не от мира сего этот бродяга. Об игре в маски говорит, в маски, до которых далеко скучным лицам. О каких-то мотыльках на плече. О легендах в ресторанчике на сваях Паша-Тэне и рокоте феодосийских волн…
Кто прав? Кто заблуждается? И что оно такое — реальность либо видимость? В потёмках всё это неразличимо. Если и есть отличка, то маловажная.
А кто они сами в плотной темноте? Чужие их голоса?
Быть может — те «демоны глухонемые», о которых писал прозорливый Волошин? Взяли и прикинулись говорящими…
Х Х Х
Шкатулочка Юрия Львовича — с камнями Карадага — и вправду беспризорна, давно пылится где-то в кладовке.
Вынести её на белый свет и отереть от пыли.
Крышка открывается, как обложка фолианта.
Действительно, ни один самоцвет не похож на другой, и в багровом сердолике — отблеск костра, и шоколадная яшма словно прострочена пузырьками золотистого брюта…
Следует перебрать все камни, согреть их в пальцах; перлы без человека умирают, как известно.
И надо погладить изнанку крышки, тоже обитую чёрным сукном.
Ага, под пальцами что-то выказывается.
Осторожно приподнять лезвием ножа обивочные гвоздики.
Листок бумаги спрятан под сукном, и это не просто бумага, на ней видны какие-то записи, мелкие и слепые.
Ещё бы им не выцвести — бумага-то старинная, с водяным знаком, такой держать в руках не приходилось.
Глаза уже не те, однако текст помаленьку разобрать можно.
Текст, который запечатлел то немногое, что сохранилось от концовки былого полного текста.
Иоанн Герман и с ним князь росов Пирогост…………………………………………………..где она могла бы верно читаться с ровного места».
Написано и на обороте листка.
«Идти вдоль моря от выступа Дракон на восток полверсты.
Развалины смотровой башенки.
Линия: башенка — левый склон Тепсеня.
В шести саженях от глыбы с косым расколом».
И приписка ниже другим почерком, горестным: «От башенки-то давно и следа не осталось».

1993 — 2003.





 

 
















 







 














 


.






 







 




 


 
 



.


 



 


Рецензии