Виктор Николаевич

               

     В воскресенье, часов в одиннадцать, по линейной связи пришло сообщение, что на восьмом околотке обходчик Митрохин убивает жену. Не «убил», а именно «убивает», будто дело это долгое, затяжное, и если поторопиться, то как бы можно и помешать ещё. Так подумала Лиза в первый момент, когда со станции прибежала растрёпанная Райка-Шалава, дежурившая там в этот день у аппарата.

     Лиза уже около года была председателем Сейдинского сельсовета. Муж её Петя, бывший черноморский моряк, а теперь – механик совхоза «Победа», отлучился, как назло, в Воркуту за какими-то запчастями, а участковый дядя Миша (так звали его все на Сейде, и она тоже) который день лежит с открывшимся фронтовым ранением, ждёт решения медиков – отправят или нет в город на операцию. Выходило, что ей одной надо ехать, спасать митрохинскую жену.

     Ближайший поезд на Воркуту, московский скорый, стоит на Сейде две минуты, до него оставалось меньше получаса. Лиза быстренько собралась, нужно было ещё забежать к дяде Мише – может, посоветует что. Но оказалось, что его решились, наконец, везти в Воркуту именно этим поездом, так что у них получилось время на разговор почти целый час – от Сейды до Хановея, где жил с семьей этот убийца Митрохин.

     Дядя Миша лежал в купе на нижней полке, головою на коленях сопровождающей медсестрички, перепуганной от ответственности. Лежал неловко, круто согнувшись, морщился при толчках, говорил через боль, с трудом.
     - Вот же, незадача... Не ко времени я... Так не ко времени... Ты, Лизавета, вот чего... Главное – не бойся... Я этого... Митрохина… знаю... С ним ежели покруче, тогда тушуется малость... Хотя мужик крепкий... Так ты того... не робей, ага? Неладно, что сам, видишь, не могу... Да... Ты, значит, к котласскому выходи... Ране-то поездов назад нету... Я ребятам скажу… М-м-м, чтоб тебя!..
     - Вы лежите, лежите, дядя Миша! – захлопотала медсестра. – Вам же нельзя!
     - Ничего, дочка, ничего... Терпимо, ничего. Так я, Лизавета, как в Воркуту прибудем, сразу... скажу ребятам... ЛОМ* на вокзале, я их там знаю всех... при мне выросли... Этим же котласским выедут к тебе... К платформе выходи... когда... значит... с Митрохиным этим разберёшься... Только не робей, говорю... Построже с ним... Вообще-то он ничего, нехудой вроде мужик, особо-то не должен... Хотя... Десять лет в лагере ... Но я ребят пришлю... Тебе только продержаться до котласского...

     Легко сказать, подумала Лиза. Однако кивала утвердительно, чтоб ещё больше не огорчить дядю Мишу. Продержаться целых шесть часов против здорового мужика с топором (Райка сказала – с топором гоняется за женой). Десять лет в лагере...    Что она против такого, девчонка совсем, двадцать четыре года, даром что председательша... Временами ей кажется, что это её председательство – так, недоразумение. Они с Петей сразу после свадьбы решили махнуть на Север, подзаработать на новую хату, да и вообще на жизнь дальнейшую. Слух был, что в Воркуте – «гроши самашедши». На Украине остались её родители, Петя – сирота, вырос в детдоме. «В прыймах», то есть в тёщином доме, жить не захотел. Однако до Воркуты не доехали – в поезде встретился директор совхоза «Победа», возвращался из отпуска. Ему механик был нужен, а Петя хороший механик. Правда, судовой, но директора это не смутило: «Дизель – он и в Африке дизель». Сошли с председателем на Сейде, да тут и обосновались, до Воркуты – всего семьдесят километров с хвостиком, два часа поездом. Лиза года полтора проработала дояркой, в передовиках ходила, а потом вот – избрали. Боязно поначалу было, конечно, да и Петя ворчал: власть в собственной хате, покоя ни днем, ни ночью, и вообще, мол, не бабье это дело. Однако смирился, деваться некуда, и даже помогать стал, когда сильно туго приходилось. Вот как сейчас. Пьют мужики, жён, а то и детей, бывает, поколачивают – день, ночь, а иди разнимай. У Пети это легко получалось: встряхнёт за грудки раз, другой – полный порядок. Лиза тоже постепенно вошла в роль, научилась вызывать провинившихся в сельсовет, строго пропесочивать, доходило до неё, что в авторитете они с Петром. «Вот Майдебуре пожалуюсь, узнаешь тогда!» И при этом неважно, кем из них стращают, ею или Петей – фамилия такая, по родам не меняется. Майдебура и Майдебура...

     В этот раз не было Пети рядом, и шагнула она с поезда в тревожную неизвестность, и одна была в тот момент мысль, главное напутствие дяди Миши: «Не робей»! Совладать бы...

     Отгрохотал ушедший на Воркуту скорый поезд. Заснеженный полустанок, тундра кругом. Очень тихо, будто вообще живых нету. Может, убил уже... Сразу как-то холодно стало и очень страшно. Одна здесь на всю тундру, поезд с дядей Мишей, с людьми – не вернуть, ничего вообще не изменить уже, что будет, то будет, надо идти.

     И Лиза пошла. По глубокой тропинке, среди сугробов, будто по снежному коридору – к жилому бараку обходчика. Уже увидела она, что там из трубы идёт дым, отлегло немножко – значит, кто-то живой. Наполовину занесённый снегом щитовой станционный домик приютился справа, к нему тропинка-канавка разветвлялась, но дыма из трубы не было. Однако именно оттуда выбежала к ней жена Митрохина, зарёванная, с ребёнком в охапку, наспех завернутым в одеяло. И рассказала, захлёбываясь и сморкаясь – да, пьяный, гонялся с топором, ребёнка отнимал, кричал «плохая мать», грозился убить. В дежурке вот сижу, затопить боюсь, дрова-то вон где, у дома в сарае, страшно туда. И раньше бывало – как выпьет, ножом грозился. Я, дура, нож-то нынче спрятала, так он – с топором. Озверел совсем. Главное – ни за что! Здоровый ребёнок – «вези в больницу», и всё. Ну! Вези, и всё. Просто не знаю... Прежде ведь нормально жили, а как Витька родился...
     Так, подумала Лиза, ничего страшного тут пока не случилось. И по мере того, как слушала она эту бурную скороговорку митрохинской жены, начальное оцепенение страха потихоньку отпускало, душа её как бы собралась в кулачок, отвердела, налилась решительной злостью.
     - Ты погоди здесь, Катерина, – сказала она. – Не ходи пока. Я позову потом.
     - Так убьёт же он вас, Елизавета Матвеевна! Не ходите, Христом-богом прошу! Убьёт!
     - Ничего, не убьёт. За что ему меня убивать? Ты ребёночка-то заверни получше, простудишь ещё. Иди пока в дежурку. Иди. Позову.
     Лиза впервые была здесь, на восьмом околотке, как-то не случалось нужды специально ехать сюда: если что и бывало раньше тут у Митрохиных, дядя Миша разбирался, её не посвящал. Ребёнка родили – регистрировала, так они сами приезжали тогда в сельсовет. Николай, Екатерина, – это она запомнила. Вот и всё знакомство.
     Как ни заняты были мысли предстоящей встречей, а машинально отметила Лиза, поднимаясь по ступенькам, ажурные наличники на окнах, и точёные перила крыльца, и дверь с резной филёночной... На почерневшей от времени и стихий барачно-щитовой хибаре, которая строилась-то ещё в лагерные времена, смотрелось все это странно...
     Митрохин сидел за столом посреди комнаты. На столе – нечисто, мусорно. И среди водочных бутылок, консервных банок с торчащими полукружьями взрезанных крышек, среди алюминиевых мисок с едой какой-то полузасохшей – топор на столе. Тот самый, видимо...
     - А, советская власть! – будто вовсе не удивился Митрохин. Будто ждал. И был, казалось, трезв. – Мусоров привела? Ну чо? – он весело оскалился, зубы блеснули металлом. – Будем встречать.
     И опустил широченную ладонь на топорище.
     - Никого я не привела.
     Лиза прислонилась к дверному косяку: ноги опять обмякли. И уже снова не было ни злости, ни решимости. Один страх – тягучий, с перехватом дыхания.
     - Как? – удивился Митрохин. – Одна, что ли?
     - Одна, – хрипло сказала Лиза. – А зачем мне...
     - Ну-у, – восхищённо протянул Митрохин, убрал руку с топора, взял бутылку. – Проходи, садись. Выпьем, потолкуем.
     Лиза очень не любила водку и не пила её вовсе, разве что в праздник за компанию, через силу, пригубить могла. Петя поначалу обижался, но потом быстро понял, что это хорошо – непьющая жена, и уже перед друзьями заступался, когда заставляли: «Ну не лежит душа у человека, зачем силком-то!..»
     - Что ж, выпьем, – неожиданно для себя самой бодро сказала Лиза. Прошла к столу, сбросила шубу на фигурную спинку стула. – Не откажусь. Наливай.
     Митрохин остро глянул на неё, усмехнулся. Налил по полному стакану. Поднял свой.
     - За что пьем?
     - За глупость твою! – Лиза вспомнила дядимишино «построже с ним!» и, не успев ещё вовсе преодолеть страх, пошла в атаку: – Что ж ты делаешь?!
     - А что я делаю? Сижу вот, водку с тобой пью. – Он глотком опрокинул стакан. – Выходной у меня.
     - Не понимаешь, да?
     Лиза говорила напористо, зло и, разогнавшись в этом напоре своём, сгоряча тоже махом хватанула этой самой водки чуть ли не полстакана. Это сбило её с ритма. И пока она кашляла, хрипела и вытирала слезы, Митрохин смотрел на неё с усмешкой, потом взял топор, отхватил им от буханки горбушку, протянул.
     - На, занюхай. И не спеши, водки у меня много, не обделю.
     - При чем здесь... – Лиза задохнулась то ли от водки, то ли от возмущения. – При чем здесь во-о-одка! Ты что, не понимаешь, что по лезвию ходишь? Тебе ж тихо надо... Упекут ведь снова, дай только повод! А ты...
     - Ну, ну. – Митрохин, слушая, машинально резал хлеб топором, именно резал, как ножом. Топор был плотницкий, бритвенно-острый, таким не то что наличники – карандаши чинить можно. Нож, спрятанный Катериной, сейчас казался более оружием, чем этот мирный топор, режущий хлеб. – Воспитывать приехала? Я старый, детка. Поздно уже меня воспитывать.
     - Я тебе не детка!!! – Лиза опять ничего не боялась, она была сейчас уже не Лиза, а председатель сельсовета. – Выгнал бабу с дитём на мороз, а сам сидишь здесь, в тепле, водку жрёшь! Ребенок-то при чем? Угробить хочешь? Так рожать не надо было, если мешает!
     И она опрокинула в рот вторую половину стакана. В этот раз прошло глаже, без кашля. Подняла глаза... и попятилась вместе со стулом. Митрохин с искаженным лицом медленно приподнимался над столом.
     - Што-о? – хрипло выдохнул он. – Угробить? Я? Да ты что!! – Он хряснул по столу кулачищем, Лиза вздрогнула, звякнули миски, подпрыгнула и покатилась бутылка. – Ты соображаешь, что лепишь? Мне – мешает?! Да я за него, если хочешь знать... Я за него...
     Похоже, он начинал пьянеть.
     Лиза мигом притихла, опять стала Лизой, никакой не властью. Она поняла, что зацепила нечто особо больное, опасное что-то. Примирительно спросила:
     - Зачем выгнал на мороз-то? Простудит ведь она пацана. В одном одеяльце…
     - Да не выгонял я! – Он постучал кулаком в грудь, как в бочку пустую. – Она, с-сука, сама, веришь, нет? Чуть что – пацана в охапку и в дежурку. Знает, как пуще уязвить… Знает – раз Витька с ней, позову скоро, характер не выдержу… Ну, я ей… Ладно, счас… Сама увидишь. Счас…
     Грузный, ещё отяжелевший от гнева и водки, он уже шагнул было к двери, однако Лиза вскочила, преградила дорогу, не успев даже подумать, что это опасно. Женским чутьем поняла – ей он не причинит вреда. Вовсе осмелев, подошла вплотную, положила ему ладони на плечи, заглянула в глаза.
     - Сядь, Николай. Давай ещё выпьем.
     И он подчинился. Поглядывая на неё из-под бровей, зубами распечатал новую бутылку, плеснул в стаканы – уже не проверял «на вшивость», как поначалу, налил понемногу. А Лиза видела в окно – задымила труба в станционной дежурке. Воспользовалась Катерина моментом, дров из сарая принесла. Не замерзнут теперь. Теперь можно не торопиться.
     Митрохин к окошку сидел спиной.
     Выпили.
     - Ты закусывай, закусывай, – сказал Митрохин, подвигая ей чёрную сковородку с заплывшей холодным жиром тушёнкой. Вилок на столе не было, он вытер грязную алюминиевую ложку о рукав свитера повыше локтя, сунул в этот жир, в эту тушёнку. – Бери, бери, не стесняйся. А то ведь схмелеешь, всю политучёбу сорвёшь…
     - Эх, ты, – укорила Лиза. – С тобой по-людски, а ты – политучёба... – Она взяла ложку, ковырнула тушёнку в сковороде. – Я ведь понять хочу. Смотрю вот – мастер ты великий, стулья, стол какой, ножки резные. Сам ведь всё, да?
     Митрохин кивнул.
     - Ну, видишь! И Катька, видать, хозяйственная, занавесочки вон, половички. Чистенько... Только вот стол ты засрал, это да. Ну, тут – сам виноват. А так ведь – уютно живёте. Чего ж тебе надо? Чего не хватает-то?
     Пока говорила она, Митрохин пошуровал в печке, подбросил дров. Потом подошел, склонился над ней – близко совсем, и чуть не шёпотом, чтобы слышала только она, как бы опасаясь спугнуть судьбу, выдохнул:
     - Сына потерять боюсь, понимаешь? Диф-те-рию боюсь.
     И пошёл, сел на своё место.
     - Чего-о? – удивилась Лиза. – Откуда взял-то?
     - Взял. Расскажу – не поверишь, а вот как родился Витька – живу в страхе. Ну, а Катерина... да, справная баба, и по дому, и всё такое.... Хм, половички... Не понимает она! Не-па-ни-ма-ит! Свози, говорю, в Воркуту, проверь пацана. Может, прививка какая требуется. Смеётся, падла. Я ей посмеюсь! Научу свободу любить!
     - Ладно, давай выпьем, – перебила Лиза, видя, что он опять заводится. Она с удивлением поняла, что трезва совершенно, не берёт почему-то водка ничуть. И Митрохин как-то странно пьянел. То, казалось, на пределе уже, вот-вот вразнос пойдёт, а то смотрел трезво совсем, говорил отчётливо, будто вовсе не пил. Хотя, судя по бутылкам на столе, немало выхлебал ещё до неё.
     - Так при чём дифтерия-то? – прожевывая тушёнку с хлебом, спросила Лиза. – Её давно вывели, как чуму и холеру, что ли не знаешь? Нашёл чего бояться.
     - Ладно, слушай. – Митрохин отгреб от себя все на столе, освободил место, чтоб руки положить. Говорил негромко, трезво совсем. – Я сидел, знаешь. Здесь, в Воркуте. Долго.
     Лиза кивнула:
     - Знаю.
     - Вот. Но как я сидел, не знаешь.
     Лиза снова послушно кивнула:
     - Не знаю.
     - И никто здесь не знает. Я не в шахте... И на стройке мерзлоту не долбил... Я в театре работал.
     У Лизы округлились глаза.
     - Нет, не артистом, какой из меня артист. Рабочим сцены. Сама видишь, – он оглядел комнату с резными полочками, шкафчиками на стенах, точёной самодельной мебелью, – кое-что умею. До войны столярничал. Ну, а после плена – сюда, на Воркуту. Как пришли этапом, формуляры составляли, спросили профессию. Я сказал – плотник, столяр. Наверно, потому и жив остался, в шахту на общие не послали. Поначалу кантовался в столярке, мебель начальству делал, а потом генерал Мальцев личным приказом в театр определил. Любил генерал свой театр... какие люди тут пели и плясали, знала б ты! Из московских, из ленинградских, да со всех лучших театров Союза! Все зэки. Политические. Знаешь песню «Широка страна моя родная»?
     - Ну. Ещё бы!
     - А кто её первый раз спел по радио? Знаешь?
     - Нет. А кто?
     - Дейнека. Был такой певец московский, в жилом бараке через две вагонки от меня обитался. Вообще-то вредный мужик, со всеми цапался, всё ему не так. Зануда. Но голосина! Лучшие роли пел. Идем, бывало, по утрянке из жилой зоны в театр – колонной, под конвоем, а из репродукторов гремит эта «Широка страна» его, Дейнеки, голосом. И подначиваем его: «Ну как, Борис Степаныч, широка страна-то? От Москвы до самой Воркуты, лично теперь убедился?» У-у, серчал! Потом, правда, нам бесконвойные пропуска выдали, строем уже не гоняли. А поначалу... да...
     Митрохин смотрел перед собой, мимо Лизы, в прошлое своё смотрел и улыбался. А Лиза думала: «Вот подобрел, слава Богу, самое время Катерину позвать, помирить их». Зэковских этих историй она наслушалась уже изрядно за время своего председательства и, этого сама не испытавшая, удивляться и сопереживать не то чтобы перестала вовсе, а как-то утомилась. Однако слушала сейчас внимательно, разговор нужно было поддерживать: Митрохин мягчел от воспоминаний. А это ей как раз было нужно, чтобы миссию свою исполнить.
     - Ты глянь, надо же! – сказала она. – Сам по радио и сам под конвоем! Осерчаешь тут... Слушай, Митрохин, а чего стаканы-то у нас пустые? Давай?
     Митрохин вынырнул из прошлого, уставился на нее трезвым взглядом.
     - Брось, не надо, – сказал он устало. – Зачем ты...
     - Ну, как же, – смутилась Лиза. – Сам же начал...
     Митрохин откинулся на спинку стула, закрыл глаза. Прошла минута, другая. Стучали ходики над кроватью в углу.
     - Ну что, – осторожно прервала молчание Лиза. – Катерину позовём? Они там уж замёрзли, поди...
     - Не замёрзли, – спокойно, без всякой злости уже, отвечал Митрохин, не меняя позы. – Ты что думаешь, я не вижу, что затопили? И харчи там есть, и лежанка… Нормально там, не первый раз. Посидят. – Он открыл глаза, склонился над столом, поближе к ней. – Я вот с тобой хочу... Ты, может, поймёшь... Некому мне это... Не с кем мне...
     - Ну, ну, – подбодрила Лиза. – Говори. Я слушаю тебя.
     - Пацанёнок был там у нас. В театре. Виктор Николаевич. Лет пять ему было... да... ну, может, шесть. Но – Виктор Николаевич! Он сам себя так величал. Ну и мы, конечно. Сперва вроде в шутку, а потом привыкли. «Виктор Николаевич, подай молоток! Виктор Николаевич, ножовку не видел? Или – куда топор подевался?» Тащит, старается. Вроде бы тоже, как большой, пайку зарабатывает. Всё помнил, всё знал – где какой инструмент, подать, принести, позвать кого... Любили мы его... Как родного любили – рабочие сцены, декоративного цеха, костюмеры, бутафоры – ну, вся обслуга, короче. Знаешь, как это... в лагере, когда своих ребятишек много лет не видишь... Свет в окошке был он для нас. И сам он тоже тянулся к нам, дети ведь чувствуют. Ни в какой садик не хотел, только в «тятл». Мать его с утра забросит к нам по дороге на работу, она на Руднике где-то работала, вольная. Отец сидел. «Плопил казенные деньги» – так Виктор Николаевич нам объяснял. Вот, утром, значит, оставит, вечером домой идёт – заберёт. А то и ночевал с нами, когда нам разрешали в зону не возвращаться – если пурга сильная, или перед премьерой, когда пахали сутками... Подкармливали его, как могли. «Виктор Николаевич, где водка продаётся?» – «В Особтолге», – отвечает. – «А сахар?» – «Тозе». – «За молоком сходишь?» – "Схозу». Уж куда-куда, а в Особторг дорогу знал хорошо. Посылали его частенько купить по мелочи – курево там, чаю, хлеба. Помню, за молоком послали с трехлитровой бутылкой! Приволок, в охапку еле допер, уморился. Сдачу в зубах принес. В другой раз вернулся с пустой бутылью. Ревет, сопли размазывает. «На лубль молока не дают». – «Так тебе ж дали пятнадцать!» – «Они улетели», – говорит. А была пурга, надо ж было нам, дуракам здоровым, догадаться мальца послать! Как его самого не унесло!
     Митрохин сидел, обняв ладонями лысеющую голову, локти на столе, взгляд в столешницу. То ли рассказывал всё это Лизе, то ли вслух вспоминал. Улыбался по-доброму, глаза повлажнели...
     - Сядем подхарчиться, хлеб начинаем делить, он всегда напомнит: «Мне колочку!» Горбушку, значит. Знал ведь, как настоящий зэк: та же пайка, а сытнее...
     Голос у Митрохина сорвался как-то, сиплым стал, однако справился он, прокашлялся, будто случайно это. Продолжал:
     - Молоко кипятим, он тут же, глаза хитрющие: «Сахалу туда, сахалу побольсе. Быстлей остынет». Мудре-ец! Знаешь, вот как сейчас вижу его. Старая, с большого плеча, фуфайка – до пола почти, рукава подрезаны, вата торчит. Ручонки в цыпках, шейка тоненькая... И глаза – синие, сторожкие, голодные... 3эчонок такой...
     И снова сиплым стал голос Митрохина, он отвернулся – как бы в окно поглядеть решил, мазнул по глазам ладонью. У Лизы пронзительно защекотало в носу и тоже захотелось плакать – и от выпитой водки, и от любви к Виктору Николаевичу, и ещё – за компанию с этим здоровым плачущим мужиком. Но Митрохин уже был в порядке. Он налил себе водки, в этот раз только себе, махом выпил, показалось мало, налил и выпил ещё.
     - Я ведь сынишку в честь его Виктором назвал, – сказал он. Он у меня тоже Виктор Николаевич. Так-то вот. Пить будешь ещё?
     - Н-нет... Хватит. Я уже и так...
     - Правильно. Ни к чему тебе, я понимаю. Понимаю я... Погиб Виктор Николаевич.
     - Что? – Лиза от неожиданности почти протрезвела. – Как это...
     - А так вот. Однажды не пришёл. И день не пришёл, и два, и три. Мы премьеру готовили, работы было много, хватились не сразу. А потом узнали – умер. Дифтерия. За два дня сгорел малыш. Диф-те-рия. Страшное с той поры для меня слово. Катька не понимает... А ты? Ты понимаешь?
     - Я? Я понимаю, Коля. – Откуда взялось это родственное «Коля», она не знала. Из души откуда-то. Он оценил.
     - Спасибо. Зови Катьку, обедать будем!
     Лиза смутно вспоминала потом, как пришла Катерина с ребёнком, как хлопотала с обедом, как вдвоём они, распеленав, показывали ей щекастого Виктора Николаевича со складками-перевязками на руках и ногах, и как покрикивала Катерина на безопасного теперь Митрохина, по поводу и без повода, а он улыбался, и как они провожали её к котласскому. Вспоминалось всё это потом смутно, урывками. А вот как подошёл поезд, она помнила хорошо. Видно, собралась в этот момент для главного – чтоб Митрохина уберечь от своих спасителей. И когда выскочили они, ещё на ходу, и рванулись к нему, заслонила она Митрохина, закричала – громче, чем стук колес, чем шипение паровоза:
     - Стойте!!! Всё нормально! Не трогайте его! Всё хорошо!
     И они не тронули Митрохина. Они взяли её под руки, чуть ли не внесли на руках в вагон, поезд пошёл, и тут она засопротивлялась, норовя выглянуть, помахать на прощанье, и выглянула, и помахала, и последнее, что запомнилось ей – уплывающие назад две фигурки на белом снегу, маленькая и побольше, и свёрток в одеяле у маленькой фигурки на руках. Виктор Николаевич...
     Лиза проспала тогда кряду восемнадцать часов.

               


Рецензии