18- Капризы памяти

20

Тогда мне не суждено было одержать победу в разговоре с мужем. Я получила нагоняй за неразборчивость в выборе подруг, за нерациональное использование времени: рюкзаки так и стояли не распакованными посреди комнаты. Наверное, мне пришлось бы ещё многое выслушать, но в тот момент, не постучавшись, заглянула хозяйка нашего временного жилища и пригласила к чаю. При знакомстве она отрекомендовалась тётей Марусей, хотя мне казалось, что сподручнее было бы называть её бабушкой, ведь ей было, наверное, за пятьдесят. Надо сказать, чаепитие в деревне явление необычное. Это я поняла спустя много лет, когда пришлось ближе познакомиться с деревенским укладом жизни. Основная еда в российской деревне – щи да каша, картошка в мундире да солёные огурцы или грузди, молоко да шаньги с картошкой или со сметаной, питьё – ковш воды из ведра или квас. Чаем деревенский люд не балуется. Для меня понятие чаепития было привычным: в моей семье, состоящей из бабушек, мамы, да разновозрастной поросли женского рода, моцион за самоваром был традиционным. Потому приглашение тёти Маруси показалось естественным знаком гостеприимства.
Хозяева, к которым приквартировали нас, заслуживают особого повествования, ибо они заложили веру в святость российского крестьянина.
Тётя Маруся –низкорослая, крепенькая хлопотунья с живыми, не потерявшими блеска, почти чёрными глазами, улыбчивым лицом, коричневым от загара, но с белым лбом под платком, повязанным до бровей, без платка деревенские женщины на улицу не выходили. Она подстать мужу – дяде Ильясу, мужичку-боровичку с матросской походкой вразвалочку. В его ясных голубых наивных глазах тоже читалась всегдашняя готовность услужить, удружить, подослать соломки, если потребуется. Судя по говору, особенно тёти Маруси, они башкиры или татары, а, может, то и другое. Одеждой наши хозяева не отличались от других деревенских: те же серые телогрейки, те же вязаные из толстой овечьей шерсти носки и глубокие резиновые галоши с красной байковой подкладкой внутри. Правда, носили они ещё и душегреечки: тётя Маруся – расшитую узором и отороченную мехом по пройме и бортам, дядя Ильяс – простую стёганную из серой бумазеи. В доме на три слепых окошка тоже всё смешалось: при входе взгляд упирался в огромную чернеющую открытым зевом русскую печь, в горнице по всему полу светлые в полоску тканые русские половики, явно не в один слой, в углу железная, с фигурными украшательствами на спинках, крашенная голубой краской кровать – главная достопримечательность в доме: застелена «городским» пикейным покрывалом, из-под которого видны кружевные, вязанные крючком подзоры и на всей этой красоте пирамида пуховых подушек. А напротив кровати вдоль всей стены, увешанной войлочными коврами, – широкие нары, тоже застеленные коврами. На нарах и отдыхали, и устраивали чаепития за самоваром. Вместо чашек или стаканов в подстаканниках – пиалы. По моим ощущениям было крайне неудобно, распивать чай, сложив ноги калачом, но, как говорится, в чужой монастырь со своим уставом не ходят, и мне пришлось испытать такое «удовольствие». Пиала в моём представлении – посуда сугубо среднеазиатская, и в таком доме, хоть и с нарами, она казалась экзотикой. Но тогда, в первый раз нас, как почётных гостей, усадили за стол, застеленный скатертью, а сверху ещё и привычной для деревни цветастой клеёнкой, и потчевали из чашечек с блюдцами.
В переднем углу на тумбочке стояла огромная радиола, по ней дядя Ильяс получал информацию о событиях в стране и за чаем любил поговорить на эту тему. Пил степенно, громко и протяжно швыркая и неторопко ставя пиалу на стол – чайных чашек не признавал. Выкладывая последние новости, обращался к Лёне, меня в расчёт не принимая: я для него всего лишь девчонка, дочка, как он вскоре приспособился меня называть. Мы с тётей Марусей помалкиваем: мужчины говорят!


По тому, как хозяева встретили нас, мы поняли, что подселение геологов они посчитали честью для себя и щедро предложили нам своё супружеское ложе. Я представила себе, как стала бы вскарабкиваться на эту гору перин. А где же расположились бы сами хозяева? На нарах? В одной комнате с нами?
Была у них небольшая не отапливаемая хозяйственная комнатка со входом из сеней, с окном во двор – чистенькая, свежевыбеленная. Из мебели кроме стола, заставленного банками с молоком, и лавки с подойником, тут была ещё и железная кровать, аккуратно заправленная суконным одеялом. Договорились, что в этой комнатке мы и поселимся. Ничего, не замёрзнем, ещё не зима. Надышим. Стол с банками вынесли в сени. А вместо него со двора принесли полуразвалившуюся, но поддавшуюся ремонту тумбочку. Убедили тётю Марусю, что нам не будет плохо. Она совсем успокоилась, когда дядя Ильяс перетащил к нам одну из перин и одеяло, большое и толстое, тоже почти как перина. Как тут замёрзнешь? Но прежде, чем лечь, постель приходилось согревать. Для этой цели в зеве печи всегда наготове были горячие кирпичи: нужда всему научит. Но придумали это не мы, дядя Ильяс не мог допустить, чтобы его постояльцы заполучили «нутряную болезнь», хоть и молодые, горячие, но хворь не спрашивает, к кому прицепиться. Я невольно улыбнулась, услышав такие сугубо русские, крестьянские слова, как «нутряная болезнь», «хворь». То, что дядя Ильяс щедро сдабривал свою речь русскими пословицами и поговорками, тоже казалось странным: особенности языка впитываются с пелёнок, а эти люди, особенно тётя Маруся, говорили с отчётливым акцентом.
Талант человеческий может проявиться в любой ипостаси. Рождает его острый интерес. Наши новые знакомые обладали ярким талантом любви к людям. Мы – временные постояльцы сроком на месяц-полтора, ничем себя ещё не проявили. За что нас любить? Чем мы могли вызвать интерес? Тем более – изолировались, заняли хозяйственную комнату, чем, возможно, создали какие-то неудобства нашим благодетелям. Но правду говорят, любовь необъяснима, причина ей не нужна.
Догадавшись о моём положении по заметно выступающему животу, тётя Маруся сразу приняла меня под своё крылышко, по утрам заставляя пить парное молоко, на ночь – простоквашу. И удивила, сказав, что родится у меня мальчик: тогда ни о каких УЗИ мы и подозревать не могли, но у народа свои приметы.
Однажды, идя с работы, я споткнулась на ровном месте и распласталась на пыльной дороге. Материнской природой было предусмотрено дитя уберечь: я ткнулась лицом в землю, рассадила ладони и колени, но животом земли не коснулась. Едва увидев кровоточащие ссадины, тётя Маруся не на шутку перепугалась и заставила присыпать золой. Я заартачилась: «Зола? Грязь ведь».
– Какой грязь? Чистый зола, чистый. Бирёза топим. Балеть ни нада, – волновалась тётя Маруся.
Действительно, зажило быстро, но солнышко хоть и осеннее, оставило свою печать на свежей коже, долго я ходила с тёмными пятнами на носу и подбородке.
Лёня мой, видимо, «позавидовал» той истории с падением и решил не отстать от меня. Однажды он вернулся с буровой с головы до ног мокрый и грязный. Буровая установка была километрах в пяти от деревни, и Лёня решил воспользоваться попутным транспортом – трактором. Тракторист лыка не вязал и умудрился почти положить трактор на бок: решив срезать крюк, поехал не то через болотину, не то через яму, невесть откуда взявшуюся и наполненную грязной жижей. Болото на южном Урале явление из ряда вон выходящее. Пришлось выпрыгивать в болотистую няшу и, оставив машину, дальше шагать пешком. Тракторист оказался удачливее, он был почти сухой, но, вероятно, с перепугу его совсем развезло, и Лёне пришлось тащить его чуть ли не на себе. Когда – уже затемно – он добрался до дома, зубы его выстукивали мелкую дробь. На счастье у наших хозяев как раз был банный день. Лёня отогрелся. Но «плакал» его роскошный оранжевый в мелкую крапинку пиджак на атласном подкладе, отливающем золотом. Я чуть не взвыла от огорчения: лишиться такого пиджака было выше сил, самой почистить вряд ли удастся, а хичистки в деревне нет. Пришлось рискнуть, самой постирать. Мыла не было, хозяева наши пользовались щёлоком. И тут не обошлось без тёти Маруси. Увидев, как я яростно тру бедный пиджак, она, деликатно отодвинув меня от корыта, преподала урок: «Нада, чтоб казанок ни больна, и матерьял ни больна». Открыла секрет стирки: сила не нужна, стирает мыльная вода, пропускаемая через ткань. Чужая женщина привила вкус даже к такому незавидному занятию.
Но разнесчастный пиджак, высохнув, так съёжился, скукожился, хотя я его почти не выжимала после полоскания, что мог быть впору разве что дяде Ильясу. У того была грудь колесом, когда он, довольно цокая языком, крутился перед маленьким зеркалом, висящим в простенке между окнами. Хитро подмигнул жене:
– Маня, молодой я совсем. Опять жениться надо.
– А-ай, купи мне новый платье, я тожа жиниться буду. Справедлива нада. – И засмеялась.
Весёлые были наши хозяева, и наши совместные вечерние чаепития не казались данью вежливости или пустой тратой времени.
Одно обстоятельство вызывало недоумение: ни возле дома, ни в огороде, ни где-либо за хозяйственными постройками не было ни кустика, ни деревца. Ни черёмухи, ни сирени, ни рябины, привычных на Среднем Урале. Негде было отдохнуть глазу. В огороде лишь картошка, морковь, свёкла и лук. Ни смородины, ни малины. Странно. В палисаднике бурьян и то рос лениво, если можно назвать палисадником клочок земли перед окнами, кое-как огороженный жердями – от коз, чтоб те не запрыгивали на завалинку да, любопытничая, ненароком стёкла не выбили.
Все изгороди из жердей – на просвет. Двор – одновременно загон для скота. Часто там гуляла хорошенькая, игривая бело-рыженькая тёлочка, копались в земле куры, в конуре дремал старый молчаливый дворняга по кличке Пёс. В любую погоду грязь со двора тащилась в сени.
Однажды, подходя к дому, я увидела во дворе корову – огромную, рыжую, с большими, торчащими в стороны, подвижными мохнатыми ушами и толстыми серыми серповидными рогами. Я панически боялась коров, и эта, рыжая, видимо догадавшись о том, подошла к калитке и тупо уставилась на меня маленькими рыжими глазками в белых ресницах. С криком схватив палку, я стала стучать по калитке, вызывая кого-нибудь из дома. Рыжая лениво, качая огромным раздутым выменем отошла и, вытянув кверху морду, трубно замычала, чем нагнала на меня ещё больше страху.
Вышел дядя Ильяс и, посмеиваясь надо мной, легонько похлопывая рыжую махину по костистому заду, загнал её в стайку, так здесь называли хлев. Стайка снаружи была пригляднее, чем хозяйский дом: оштукатурена и выбелена, правда, крыша крыта соломой, на хозяйском доме – досками, уложенными, будто черепицей. Жерди служили основным строительным материалом для всех подсобных строений, потому и оштукатурена стайка: от жердей тепла не лишку. Но невдалеке лес!
– Не разрешают, – сказал дядя Ильяс.
– Как это? – удивилась я. – Так пойти и спилить, сколько надо. Кто может запретить? Лесами наша страна богата, зря что ли песню сочинили «и всё вокруг моё».
– Не разрешают. А воровать нельзя – упёрся дядя Ильяс.
Кто бы спорил! Конечно, воровать нельзя, но почему у тех – «богатых», где разместили нашу «камералку», и дом из толстых брёвен, и стайки тоже бревенчатые, даже забор и ворота из хороших досок? Или они не в советской стране живут? Дядя Ильяс трудяга, на нём держится вся техника, доставшаяся колхозу после развала МТС – машино-тракторной станции. Работники МТС люди городские, и от деревенского рабства бежали, в городе всё-таки и заработная плата стабильная, и пенсия обеспечена, и паспорт у каждого имеется. Так я поняла из слов тёти Маруси. У дяди Ильяса не только золотые руки, но он ещё и совсем не пьёт, потому что по его вере употреблять спиртное запрещено. Я не думаю, что дядя Ильяс открыл бы мне тайну своего вероисповедания, об этом говорить не полагалось, тёте Марусе простительно, она – женщина. Хоть и была провозглашена в нашем государстве «свобода совести» но заявлять открыто полагалось лишь о своём атеизме, потому у нас все атеисты. Выходило, что дядя Ильяс кругом обложен запретами, кроме непосильного труда: право на труд имеет каждый, так записано в конституции. Трудись, дядя Ильяс, бегай за пять километров в соседнюю деревню, будь палочкой-выручалочкой, красивую грамоту получишь за ударный труд, урывай время на сенокос для своей коровы-кормилицы, ведь в сельмаге из продуктов кроме сахару и чёрствых пряников ничего не купишь, а на достаток не зарься. Неужели дядя Ильяс не хочет жить в таком же доме, в котором сейчас наша «камералка», неужели не понимает, как всё несправедливо? – возмущалась я.
– Они умные, у них сын – большой начальник в городе, а умные всегда живут лучше, – заключил дядя Ильяс.
Я промолчала, не стала разубеждать: спокойнее человеку жить в таком состоянии, ну и пусть, не мне его учить. Но как же он был неправ, дорогой дядя Ильяс! В истории немало примеров, когда умные и праведники изгоями становились. Почему-то мелькнула мысль о Кавериной.

Напуганная коровой, я задержалась на другой день в камералке, дожидалась Лёню. Каково было наше удивление, когда открыв калитку, мы прошли в дом по «коридору»: загон для скотины был отгорожен жердями. Ай да дядя Ильяс! За день такую работу провернул. Ведь надо было вкопать столбы, врезать в них жерди. И калитка у коровы была своя. И всё это делалось ради меня? Но тётя Маруся охладила мою самоуверенность: два года уговаривала она своего мужа соорудить эту изгородь. И брёвна давно были заготовлены, и жерди, а времени всё не находилось. И вот, наконец, Аллах услышал, помог. Не стала я разубеждать тётю Марусю: Аллах так Аллах. Но на душе было приятно: я невольно послужила причиной доброго дела.
Добрые дела заразительны: захотелось мне посадить в палисаднике какое-нибудь деревце или куст, чтоб красиво было. Вот бы вишню! И красиво и лакомно. Но оказалось, ни у кого в деревне не нашлось побега: зачем? Вон там, за рекой на взгорке её много.
Лёня на мою просьбу сходить за реку отмахнулся: некогда. Но мир не без добрых людей: выручил Аркадий, принёс из маршрута три хороших побега. В тот же вечер мы с дядей Ильясом посадили их в палисаднике. Договорились, что весной я вышлю ему саженцы малины и смородины.
Мне удалось выслать посылку с саженцами, не откладывая до весны, благо наши Григорьевы в Челябинске жили в «своём» доме с мамой Аркадия и у них в огороде что только не росло. На беду в ноябре ударили холода, ямы для посадок были не готовы, и по совету мамы Аркадия в сопроводительном письме к посылке мы сообщили, что саженцы можно «прикопнуть под лопату» и прикрыть соломой – до весны. В посылку мы вложили ещё и электрический утюг за четыре рубля пятьдесят копеек. В деревне утюгов, тем более электрических, ни у кого не было, даже в «богатом» доме бельё катали катком и вальком. Мне это казалось странным, ведь уклад жизни в той деревне невозможно было сравнить со знакомым мне укладом села Шарташ, где жила моя бабушка до того, как перебраться к нам в Свердловск. После того, как в тридцать седьмом увезли деда на «чёрном воронке», у бабушки началась такая жизнь, какой врагу не пожелаешь, но отсветы прежнего лоска ощущались во всём: в спокойном, без тени высокомерия достоинстве, с которым держалась бабушка, в нежелании афишировать нагрянувшую бедность, в сохранении той ауры, которая была при хозяине. Катком и вальком моя бабушка тоже пользовалась, хотя у неё был утюг, который разогревали горячими углями из протопившейся печки. Но эти предметы в Богом забытой деревне, где русским духом и не пахло, казались мне чужеродными.
Жили деревенские люди в основном натуральным хозяйством: невелики колхозные трудодни. Но слышала я, как дядя Ильяс в разговоре с Лёней говорил, что легче жить стало: «продуктовый» налог снизили. Раньше как было? Корова сбавит молоко, а налоговую норму «с головы» сдай. Порой забирали до последнего литра. У кого совести нет, тот молоко разбавлял водой. «Вы не разбавляли?» – спросил Лёня. «Стыд, стыд, стыд!» – замотал головой дядя Ильяс.
Нам казалось, что деревенским людям ещё и подфартило со скотиной: городским жителям, живущим в частных домах, даже на окраинах, с приходом к власти Хрущёва было запрещено держать любую скотину.

Была у наших хозяев дочь. Как-то тётя Маруся, показав её фотографию, похвастала: дочка живёт в городе, выучилась. Как я узнала из слов дяди Ильяса, оказывается, было, чем гордиться. Неважно, что Альфия стала не врачом, не инженером, а выбрала мужскую рабочую профессию электросварщика, главное, «вырвалась» из деревни и определилась в городе. Мне показалось странным: что значит «вырвалась»? Разве её кто-то держал на привязи?
– Не понимаешь, дочка, – вздохнул дядя Ильяс.– Когда свои дети будут, тогда поймёшь. Надо, чтобы дети лучше жили. Что в деревне? В доярки пойти? Больше некуда. А там все самогон пьют.
– А-ай, – перебила тётя Маруся, – скажи, как председатель ругался. Как Гульфия много коров спортила.
– Да, председатель купил новый доильный аппарат, а эта девка надела стаканы на соски, включила аппарат, а сама пьяная уснула, кровь в молоко пошла. Коровы ревут, а она не слышит.
Я ужаснулась, а дядя Ильяс продолжал:
– Плохо жить, вот и пьют. Кино нету, клуба нету, сгорел давно. Построить новый денег нету: эМ ТээС убрали, а машины колхозу в долг отдали. Где денег взять? Трудно председателю.
Дядя Ильяс сидел на нарах – ноги калачом и, потирая колени, горемычно покачивался в такт своим словам:
– Не понимаешь, дочка? Вы городские. У нас неурожай, а у вас хлеб на столе, сытно живёте. И театры у вас в городе есть. А наши девки пьют. А чего им ждать? Замуж и то пойти не за кого. Ребят хоть в армию призывают. Потом их ничем домой не заманишь, всякой неправдой к городу прилипают. А там, если кто пристроится на работу, то и паспорт получит, человеком станет. Так что не от хорошей жизни мы дочку свою от родного дома оторвали. Хорошо, у Мани сестра в городе живёт, на заводе работает, приютила Альфию, пока ей шестнадцати не исполнилось. Успели мы.
– Неужели быть электросварщиком лучше, чем дояркой? – удивилась я.
Лёня строго глянул на меня, а дядя Ильяс закхеркал из-за моей непонятливости, долго швыркал чай из пиалы, потом обжимая подбородок, будто утирая несуществующую бородку, внушительно объяснил:
– Альфия наша передовик на работе. Понимаешь? Портрет её на Доску почёта в заводе повесили. Комнату в общежитии дали. Замуж собралась, так квартиру обещают.
Стоило мне заикнуться о красивой колхозной жизни в фильме «Кубанские казаки», дядя Ильяс махнул рукой:
– Ай, дочка мало ты жила. В кине только такая жизнь.

Многого я не знала тогда, и дело было даже не в моей молодости: город был далёк от деревни, отдалённость эта определялась не только расстоянием, измеряемым единицами длины. Не от безделицы Хрущёв размечтался об агрогородах, и газеты запестрели заголовками о сближении города и деревни. Ослабив узду горожанам, разрешив уходить с предприятия, искать лучшей доли, он особенно болел за беспаспортное, бесправное, измученное налогами крестьянство. Снизив продуктовый налог, после чего крестьянин, наконец, вздохнул и начал строиться, он решил выдать паспорта, понимая, что идёт на риск потерять кормильца города.
Именно при Хрушёве в стране воцарилась видимость благополучия. Послевоенная победная эйфория сменилась некоторым спокойствием, надеждой на материальное благосостояние. Женщины сменили серые телогрейки на шевиотовые пальто, мужчины – гимнастёрки на бостоновые костюмы. К началу шестидесятых во многих домах появились телевизоры, а вскоре и холодильники. Мы не осознавали того, что благополучие наше было лишь видимостью, заграничный туризм ещё не «вылупился» и не с чем было сравнить нашу жизнь. У людей появилась копейка, которую можно было не проесть, и в моду стал входить хрусталь – вазы и вазочки, салатники и салатницы, крюшонницы и фужеры, рюмки и рюмочки, шкатулочки и статуэтки. Собрания сочинений знаковых авторов, сверкающие «золотыми» корешками и стоящие ровным рядком, тоже стали показателем благосостояния семьи, той «пылью», которая, казалось, могла выделить владельцев сих достопримечательностей из общей серой массы. А вот этого делать не полагалось. Партия страны не могла позволить расслоения общества. Началась компания по борьбе с мещанством.

Конец октября выдался холодным, и Антипов решил сниматься с места.
Полгода длился наш полевой сезон, из них неполные два месяца прожили мы в деревне под странным названием Неплюевка. но я жила с ощущением отпуска, хотя исправно выполняла свою работу, корпела над «синьками». Вероятно, сказывалось то, что жила под могучим отеческим крылом мужа, что решения даже производственных проблем искала не у Антипова – начальника партии, Лёня был для меня главным начальником, человеком, власть которого была не только не обременительной, но желанной.
Но уезжала я с поля другим человеком, от наивной восторженной девочки не осталось и следа. Нет, я по-прежнему тепло относилась к людям, с которыми судьба милостиво сблизила меня, но именно тогда остро поняла, какой жестокой силой может быть коллектив: Маргарита так и уехала одинокая, не понятая всеми и след её затерялся.
Продолжение:   http://www.proza.ru/2013/02/12/2272


Рецензии