Пустое

Странно чувствуешь себя, глядя на музыкантов, играющих, как на станках. Я была совсем маленькой, когда поняла, что если мне что-то понравится, я никогда ни за что не стану делать этого за деньги.
 
И вот мужчина в дорогом пальто просит меня нарисовать его любимую московскую улочку. Я ответила «нет» раньше, чем он успел закончить, но он продолжил:
 
- Я умоляю вас! Ведь это живописное место!..
 
И добавил цену. Восхитительно. Этот очаровательный немолодой уже человек предлагал мне год жизни в пересчете на мою квартирную плату — это при том, что я жила бы там одна, отправив Стасика со всеми его мальчиками, пьянками и черными от туши слезками на затянувшиеся каникулы. Стоит ли врать, что я когда-нибудь единовременно держала в руках хоть половину этой суммы.
 
Я сказала «да» так же быстро и резко, как говорила до этого «нет», с удивительно спокойным выражением, как будто имела четкий тариф: за 300 тысяч рублей да, за 299 — не тратьте мое время.
 
Низковато звучит, ситуация сродни «все мы говорим, но, Ян, 300 тысяч это 300 тысяч». Я ни в малейшей степени себе не представляла, что такое эти 300 тысяч, но выключатель «откажись — и это тебе никогда не зачтется» мгновенно сработал в моей голове. Пусть Яна кивает скептично, полусоглашаясь, полустроя непонимающий вид. Пусть Юля озвучивает, поправ с ног до головы скрытно пропитывающий ее романтизм, циничные и справедливые мысли — я курю, как обычно, одну за другой, сняв обувь и забравшись с ногами в уютное кресло кафе, дышу в эспрессо и молчу. Завтра первый сеанс, а «сегодня» я предпочла просто выпустить из череды дней.
 
«А днем смеяться. И не беспокоясь, все отшвырнув, как тягостный мешок...» Я пришла в Камергерский переулок рано утром, и он мне сразу не понравился. Если бы еще нарисовать его прямо сейчас, до открытия ресторанов и кафе, в утренней служебной суете, в приглушенных тонах и сепии... Но заказчику хотелось ночи, МХАТовско-ресторанного дворика во всей его праздничной вечерней красе.
 
К вечеру он стал мне отвратителен. Он засветился всеми неоновыми красками продажного своего праздника, заполнился обеспеченным пафосом; и вся квинтэссенция его собралась в маленьком ансамбле, развлекающем посетителей классической музыкой. Глядя в сторону, виолончелист думал о чем-то своем, в то время как пальцы привычно зажимали и дергали струны, девочка-скрипачка, переминаясь на уставших ногах, вела свою партию — да и всем остальным не хватало только начать переговариваться вполголоса. Точно с таким же выражением лица и настроением я заполняю на работе стандартные заявки, слушая попутно новости про очередное Юлькино развлечение и даже не глядя на клавиатуру.
 
Точно так же вдруг обнаружила себя я буднично срисовывающей окружающий пейзаж, как когда-то яйцо в художественной школе.
«Это всего одна картина. В той же художке я нарисовала их таких, бездушных, сотни — и совершенно бесплатно».
 
***
 
Стасик снова был не в форме — это чувствовалось еще из коридора.
 
- Стасик, я убью тебя сейчас, кто мне оплатит на этот раз химчистку?! Стасик, ну что опять стряслось...
 
Он лежал на кровати и как раз прикуривал следующую — от предыдущей. В ответ на мои слова вынул из кармана и швырнул в мою сторону несколько мятых тысячных бумажек:
 
- Я оплачу.
 
- Стасик... - протянула я, в который уже раз, - Ну и что теперь? Я тебе столько раз уже говорила: либо не делай, либо не переживай, что сделал.
 
- Зайка, все эти разговоры... Ты понимаешь, что самое страшное: что нет никакого логичного разумного объяснения тому, почему это плохо. И поэтому проходит время, и я забываю это ощущение, и подворачивается случай — и я опять не могу объяснить себе, почему мне не нужно этого делать.
 
- Может, тебе просто зарабатывать начать больше? Чтобы эти пять, семь тысяч для тебя ничего не значили?
 
- Зайка, я тебя ударю сейчас, - по протяжным, манерным ноткам в его голосе понятно было, что он приходит в себя, - Ты так говоришь, как будто ко мне работодатели бьются в дверь, выкрикивая сумасшедшие зарплаты, а я только морду морщу! А потом, солнце мое, моя дорогая... Видимо, шлюха и правда просто не бывает бывшей. Если уж вышел один раз на доску, больше с нее никуда не денешься.
 
- Иди к черту, Стасик, это было бы уже слишком печально. Змейки остались от комаров? Я на балконе буду спать.
 
***
 
Я прорисовывала музыкантов очень тщательно — и очень неправдоподобно. Я коверкала, изменяла, заретушевывала стыдливо: не лица, но выражения лиц, позы, отражения скуки. Мои музыканты играли вдохновенно, погружались в музыку, как в воду — и она, как вода, обволакивала их точно и холодно, проникновенно.
 
Я потратила на них столько времени, сколько не потратила на всю остальную картину. Мне не нравилось, как смотрели на меня любопытствующие. Я смутно чувствовала, что обманываю уже просто тем, что позволяю им думать, будто я рисую, что не вывесила рядом знака «я зарабатываю деньги». Я лгу. Лгу, потому что мне есть, чего стыдиться.
 
И вот картина закончена, я опустошена и покрыта по контурам облегчением, как светло-голубоватым цветом. А заказчик в восторге.
 
- О, Боже, Боже, - подносит пальцы к картине, но не касается, - Что же в ней есть, что-то... Что-то такое живое и неясное... Боже... Именно этого я и ждал от вас... Спасибо, спасибо вам! Остаток суммы, конечно же, будет переведен вам на счет сегодня же. О, моя дорогая, и у меня к вам есть еще одна просьба — или приглашение. Я хотел бы устроить небольшой праздник в честь этого шедевра, собрать несколько знающих людей — чтобы в хвастовстве был смысл, сами понимаете, - он мило улыбнулся, - Я был бы очень польщен, если бы вы согласились присутствовать. Для вас это тоже могло бы быть очень полезно — в смысле новых весьма достойных и нужных молодому художнику знакомств.
 
Я думаю, что у меня тогда загорелись глаза, хотя ума не приложу, что же было у меня в голове — зачем мне понадобились все эти нужные знакомства. Мне приятно было представлять себе это так, что это люди, разбирающеся в искусстве, с которыми будет интересно поговорить. А если кто-то из них сумеет мне помочь, скажем, с выставкой — так что же здесь плохого. Если люди будут смотреть на мои работы — я хотела бы этого; я и сейчас хочу этого. Каждый художник хочет. Я запоминаю все это, запечетляю все это, отображаю, переношу — не для себя. Мне надо, очень надо донести.
 
А ужин прошел великолепно. Все хвалили картину, все казались в восхищении. Все пили за автора, и я грелась, улыбалась и, кажется, даже блистала среди всех этих развлекающихся людей искусства.
 
***
 
- Боже мой, зайка, это невероятно, - Стасик стоял перед мольбертом; он первым решился высказать общее мнение. Я была с ним совершенно согласна и видела по лицам Яны и Юли, что и они заворожены абсолютно.
 
Это был мой апофеоз, мой триумф — и о таком триумфе можно только мечтать. Мы молча подняли бокалы с красным полусухим — втроем, в тесной рыжих тонов хрущевке, напротив мольберта.
 
Я начала рисовать ее ночью, на следующий день после ужина в честь Камергерского переулка. На ней закат, а точнее — экстракт, смешанное ощущение пяти самых невероятных закатов в моей жизни. Я рисовала ее неделю. Неделю ходила абсолютно сумасшедшей и не отвечала на звонки. Встревоженные голоса привычно перенаправлялись Стасику, Яне, Юле, чтобы услышать — рисует. С работы меня увольняли...
 
А теперь мы стояли, и пили, и молчали, не отводя взгляда.
 
Все, что накопилось во мне. Все заткнутое, затоптанное, замолченное, о чем отказывалась думать, что запрещала себе чувствовать — все вскипело, расширилось, вытолкнулось и нашло выход, на который, оказалось, можно только смотреть молча.
 
***
А потом что-то зудело во мне, что-то ныло и пытало меня. Я позвонила и спросила, нельзя ли мне прийти, посмотреть на ту картину.
Я увидела ее снова как будто толчком. Я сглотнула, задержала дыхание. А она висела передо мной, крича яркими красками, и затягивала мой взгляд пятном музыкантов.
 
Я смотрела на нее исподлобья, с недоброжелательной настороженностью и тоскливой грустью. Мне казалось, она вся закрылась в себе, и музыканты в показном спокойствии делают вид, что отданы целиком только музыке.
 
Я попросила хозяина выйти; выключила верхний свет, включила светильник над картиной. Она медленно, неспешно как будто повернулась ко мне лицом. Отразили блики яркие краски вывесок, наполнились высокомерием фигуры посетителей ресторанов. Оставили музыку и, кажется, насмешливо и выжидательно посмотрели на меня музыканты. Со спокойным вниманием я приняла этот вызов и продолжала смотреть.
 
Я не создала ее бездушной, и в этом все дело. Я не смогла, мне не дало ощущение вины, стыда, заглушаемые упорно и сильно. Это они подтолкнули меня к тому, чтобы исказить ощущение от музыкантов — и вот теперь музыканты, с легкостью, подаренной им мною, притворявшиеся и обманывавшие других, с наглым вызовом напоминали мне самой: ты знаешь и мы знаем; мы знаем. Я отождествляла себя с ними, рисуя, и оправдывалась, лицемеря через них. Я вложилась в них непризнанным стыдом, надругалась над откровенностью, доверчиво отданной мне реальностью, я изнасиловала ее и себя изнутри — и вот картина получила свою душу: душу калеки, надтреснутую и уродливую, злобой и ложью отдающуюся внутри. Неприглядная реальность, прикрытая искуссным макияжем, приветствовала — и зачаровывала меня.
 
Я начала приходить каждый вечер и часами сидела и смотрела на картину — и каждый день я находила в музыкантах новое, особое выражение. Я как будто общалась с ними, но общалась непримиримо — они обвиняли меня, издевались, смеялись, а в другие дни как будто прислуживали мне, признавая меня главной. Они терзали меня, а я приходила опять и опять, тянулась к этому наказанию, одержимая чувством, что мне надо все искупить; и раз за разом искупление оказывалось недостаточным; легче не становилось; я приходила снова.
 
Через неделю хозяин в первый раз предложил мне остаться ночевать, потому что ехать домой было уже слишком поздно. Еще через неделю он выдал мне ключи. У меня появилась своя комната.
 
Однажды вечером он подошел сзади. Поднял меня, повернул к себе.
 
Он целовал меня похотливо и с чувством, нисколько не смущаясь безответностью.
 
Он отымел меня там же, на полу, напротив картины — безропотную, безучастную куклу, а я двигалась послушно, и затем, когда он взял меня на руки, трогательно обвила его шею руками и позволила отнести в мою комнату.
 
На следующий день я проснулась рано, солнце еще не встало. Я сняла со стены картину, босиком вышла в парк перед домом.
 
В утренних сумерках пламя ласкало ее, слизывало, коверкало.
 
Я стояла очень прямо; мои глаза начинали оживать, мое тело ныло — напротив моего искусства.


Рецензии