Бессмертный Александр и смертный я - 13

* * * * * * * *

Это было, когда солнечная колесница неслась к земле, пылая губительным огнем, а черная фигурка Фаэтона следом колотилась по облакам, запутавшись в постромках. Так рассказывают греки, а у нас по-другому. Когда миры пылали, когда боги бросали огненные перуны, а звезды Ковша опали на землю и каждая раздавила по городу, выжгла по области - вот в те страшные времена наш бог спустился на землю, чтобы защитить свой народ от гибельного огня да так здесь и остался навеки.

До времени он спит под горой, а сей камень на алтаре - его окаменевшее сердце. Настанет время, когда справедливость на земле иссякнет и крик обиженных будет как тысячи землетрясений, а рыданья замученных как тысячи потопов, и тогда гора развалится, скорлупа расколется, сердце дрогнет и забьется, и бог откроет глаза и выйдет из пещеры. Тогда всему свету придет конец.

Святилище я нашел случайно: полез в гору за раненой козой, прямо по скале, без дороги, цепляясь за камни, а там словно невидимая лестница выложена - по камню на шаг - и так я вышел прямо к пещере; перед ней площадка в три шага шириной, обрыв в 40 саженей и беснующаяся река внизу. Коза сбежала, да я про нее и не вспомнил, наверно, это была и не коза вовсе.

Я отодвинул прикрывавший вход щит из ивняка, легкий, как пустая корзинка, солнце осветило неглубокую пещеру, я ощутил движенье воздуха, бог вздохнул. Бог на алтаре был похож на самородок серебра - что-то бесформенное с наплывами, угадывались прижатые к телу ручки, подогнутые ноги, большая, величиной с туловище, ушастая голова; лицо было стерто временем или его и не было никогда.

Может быть, кого-то и испугал бы сумрак пещеры с бродящими по ней тенями и это безликое божество, но не меня… Я стал часто и тайно приходить сюда, всегда один;  здесь было спокойно и всё словно радовалось мне; я приносил жертвы - горсть ягод, венок из роз или фиалок, орлиные и фазаньи перья, красивые ракушки и убитого голубя. Как-то раз прямо на камне я заснул под ногами бога и сладко проспал до глубокой ночи, а сны были такие, что их до конца жизни вспоминаешь со сладкой тоской.

Однажды, когда я уже собрался уходить, вход заслонила большая тень. Я схватился за нож и услышал знакомый голос. «Я так и думал, что бог тебя позовет», - смеялся дед. Я был рад ему, меня уже измучили вопросы без ответов, а дед мог рассказать обо всём.
Да, в этой пещере был наш прародитель, наш безымянный бог, звезда, упавшая с неба, тот, кого мы чтили и в Пелле, посмеиваясь: все от обычных людей произошли, а мы - невесть от кого. Считалось, что наш бог оделяет всех наших редкостной красотой и долгой молодостью. В это сложно было поверить, глядя увесистого божка, похожего на кусок необработанной руды или обычный булыжник. Но жаловаться грех: какого родственника ни возьми - статный красавец или гордая красавица. Там, внизу, трудно верить в то, что наш бог еще жив, чтили его по привычке или как мой отец - из-за обаяния далеких звезд, чистого и холодного света, высокого неба и стремительного падения в бездну… Но здесь я чувствовал: он жив и дышит в одном ритме со мной, он смотрит из темноты, он шепчет в уши, он гладит по волосам, он посылает мне знаки и сны.

Оглядывая свою жизнь, я думаю, что можно приписать его благому покровительству? Удачу в бою, дар укротителя коней, царскую любовь? И не от него ли исходят и все кошмары в ночи, и странная жажда падения, когда меня тянет из дворцов в канавы - хоть в Пелле, хоть в Вавилоне - всё равно? И может быть, небесное происхождение сказывается в том, что слишком часто я теряю опору под ногами? Мол, земля не моя стихия; слишком легок, вот и заносит ветром невесть куда.


* * * * * * * *

Богам и пращурам нужна непрерывность служения; наш бог был нетребователен, наверно, чувствовал, как скудеет кровь его потомков и что подходит к концу его время на земле. Он засыпал все глубже, все безвозвратнее, но каждому хотелось бы, чтобы его вспоминали иногда и плескали вином в его честь. Не знаю, чувствовал ли он вкус персидского вина или индийского пива, но я поминал его в своем сердце на веселых пирах - он был добр ко мне и у меня теплело на душе, когда я вспоминал, что у меня есть бессмертный защитник и покровитель. Но, умри дед, и этой легкой службы исполнять было бы некому.

Мой отец ушел слишком далеко от гор, главное, душа его спустилась на землю и не желала возвращаться, и он не верил в богов. Афиней же и его отец Аристон, люди местные и благочестивые, жрецами быть не могли - они оба родились шестипалыми. Боги из таких рук жертв не примут. Люди жестоки к уродствам, а горцы с их темными суевериями особенно, и Аристон так намучился из-за этого в жизни, что когда у него родился сын с тем же изъяном, он тесаком для разделки мяса отрубил новорожденному крошечные лишние пальчики. Но ни богов, ни людей не обманешь: Афиней тоже не годился для служения богу. У меня же изъянов не было никаких, с какой стороны не смотри. И потому дед считал, что в этом наследовать ему должен я, тем более, что Спящий под Горой сам привел меня к своему алтарю.

Я знал, что дед порой уходил провести ночь-другую в горах и разобраться в замыслах богов насчет нашего народа. На востоке мудрецы тоже время от времени уходят в пустыню, дабы в тишине и пустоте очистить ум от смутных впечатлений жизни. И Александр так делал: в Иллирии он уходил в пещеру и, заткнув уши воском, слушал себя и бессловесные речи богов, в Вавилоне поднимался на Этеменанке и подолгу оставался наедине с небом и звездами, под неподвижным глазом луны.

Летом у нас в горах была настоящая засуха, и чего только не делали, чтобы спасти поля и сады. Говорили, что дождь пойдет, если убить змею или разорить воронье гнездо, - и деревья вокруг сохнущих полей были обвешаны привязанными за хвост дохлыми змеями. Еще можно было выкопать из земли кости великанов и обнести их вокруг села с развеселым пением и танцами. Но Громовержцу, похоже, пришлось не по вкусу, что какая-то там деревенщина водит хороводы, размахивая берцовыми костями и ребрами его дядюшек-титанов, и он наслал жару пуще прежнего. И вот тогда дед, приодевшись в белые жреческие одежды, с медвежьей шубой на плечах, с блюдом фиников и изюма в руках (чтобы подсластить небожителей и сподобиться божественного озарения),  поднялся в горы и провел там три ночи в прениях с богами, договорился с ними обо всем и спустился вниз вместе с долгожданной тучей; грянул гром, ударила молния, ливанул дождь, которого здесь сроду не видывали, и урожай был спасен, и сады встряхнулись и зазеленели по-прежнему.

Зимой высоко в горы дорог нет, но дед выходил на крыльцо и выл, перекликаясь с волками. Они будто бы были посредниками, передавали наши желания прямо на луну или уж и не знаю, куда. Как их песни звучали в синей ночи, среди сияющих снегов, под зовущей луной! Мне, конечно, тоже захотелось говорить с волками и еще зимой я научился выть по-волчьи и несколько раз это мне сильно помогло в жизни - кто бы мог подумать!

Лет десять назад, задумав большой набег, в ожидании откровения дед на сорок дней и сорок ночей садился в яму - это было что-то вроде временной смерти и погребения, чтобы у подземных богов и духов предков в Аиде испросить совета и покровительства. «Беды народа моего ношу на себе, как камни, - говорил он. - Оттого я и старый такой, не от годов, а от тяжести - она к земле гнёт. Вот, раньше смерти в могилу схожу за мой народ. Не знаю, вернусь ли. Не поминайте лихом, дети мои». Не знаю, насколько это было представление, насколько дед и вправду ждал откровения от богов.  Он, как Гераклит, считал, что только сила или обман может принудить людей следовать по благому пути: «Ослы золоту предпочли бы солому и даже к корму всякое животное направляется бичом».

Каким бы дурацким это сидение в яме не казалось ясному греческому уму, оно того стоило. Из ямы деда вытащили еле живого, седого, как снег, вокруг стояли плачущие, потрясенные горцы и возносили ему хвалу дрожащими голосами. «Веди нас, везде за тобой пойдем, Отец гор!»

И был великий пир, где праздновали его воскресение из мертвых и расспрашивали об умерших родственниках - все считали, что дед за это время насквозь прошел царство Аида и успел переговорить со всеми. Дед рассказывал, не торопясь, а если не хотел отвечать на слишком дерзикие вопросы, то с улыбкой качал головой: «Дети, дети, вы сами не понимаете, о чем спрашиваете. Разве возможно жить беспечно и весело человеку, если узнает он свои сроки? Даже самое сладкое вино отдаёт горечью тем, кто видит будущее.»

За неделю он отъелся до прежнего состояния и повел в набег на Линкестиду небывало большую орду: ведь слава о нем прошла по всем горам, и горы были восхищены, и сопротивления он почти не встречал, и добыча была как никогда велика и обильна. Дед сыто улыбался, рассказывая об этом.

Он был всем для нашего рода: властителем, судьей, жрецом, он держал ответ за своих людей перед богами, и теперь я должен был стать ему на смену.


* * * * * * * *

Первые испытания я должен был пройти вместе с Афинеем и маленькими пастухами.  Три дня нам не давали есть и спать, а потом нас привели в город мертвых, к многоярусными глиняными склепами на западном склоне горы. На праздник, когда весна зиму убивает, мы тоже сюда приходили, приносили мертвым цветы и сладкую крутую кашу с финиками.

А сейчас здесь посвящали мальчишек в мужчины. Пращуры должны были испытать нас и усыновить, если сочтут достойными. Разожгли костры. Мы прыгали через огонь, сжигая всю скверну, которая налипла на нас в жизни, и искры летели во все стороны, почти невидимые в еще светлом небе. А потом мы сели костра вокруг и стали ждать, когда явятся духи предков и возьмут нас в свою стаю.

До этого дня я только один обряд проходил - разлучение с матерью. Но боги нас разлучили намного раньше, так что всё это было не всерьез. Няньки устроили представление со слезами и воем «на кого ж ты нас покидаешь?» Я же не жалел ничуть; уходя в мир мужчин, я знал, что и любящие няньки никуда не денутся, а задирать перед ними нос теперь я буду с полным правом. Я не испугался даже тогда, когда отец и одна из служанок играючи стали тянуть меня в разные стороны. Служанка была упрямая, всё не откускала, тогда отец вдруг выхватил меч:  «Ну тогда бери себе половину!» - крикнул он. И та испугалась всерьез, сразу выпустила мои ноги. Отец был сильно пьян и она не знала, что от него ждать. А я не испугался ничуть, смешно было.

Мальчишки сперва смущались меня, а потом перестали обращать внимание - они слушали рассказ деда, дрожа от восторга и ужаса. Афиней знал их по именам, и, как мне показалось, намеренно сел вместе с ними, а не со мной, чтобы я остался один против всех. Для них сегодняшний день был самым важным в жизни, а для меня только одной из ступеней - я от жизни ждал постоянного восхождения: сегодня один урок, один шаг, завтра другой - и не собирался останавливаться. Но в тот день я завидовал пастушкам: как игроку, который поставил на кон все, что у него было, и замер, глядя на бьющиеся в стаканчике кости. Нет, я не хотел смотреть на это со стороны, я хотел тоже испытать судьбу в полной мере, встать рядом с ними на краю обрыва: удержишься или сметет вниз? упадешь или полетишь?

Вдруг первый раз в жизни я понял, что богу нет дела до моего происхождения, до моей гордости и спеси. Не важно, что я чувствую себя неизмеримо выше этих деревенских детей, но бог оценивает по-своему и он может обойти меня с презрением и явиться моему рябому соседу, у которого волосы шевелятся от вшей. Меня даже затрясло от такой мысли. И что я мог? На бога ногой не топнешь, просто сиди с распахнутым сердцем и жди, что он сочтет тебя достойным. И это было справедливо, я понимал, меня поставили на место, в один человеческий круг. Глаза людей смотрели на меня со всех сторон, через костер.

Дед глубоким, продирающим до костей голосом рассказывал, как наш бог пылающим метеором в огне и крови упал на землю, и стали горами его кости, реками потекла его кровь. Про сердце его, сокрытое в пещере: что оно вновь поднимется на небеса и воссияет звездой, как в начале времен, и весь обновленный мир станет вновь священным и чистым, могучим и прекрасным. 

Взрослые стояли за нашими спинами, молчащие, неузнаваемые и грозные в багровых отсветах огня. Лица их были раскрашены и узнать их можно было только по фигуре, и то вдруг казалось - а вдруг это и в самом деле не дед, не Линкей, а духи, вылезшие из могил. Наш пророк, деревенский сумасшедший, над которым все издевались и совсем недавно с глумливым хохотом женили его на свинье, теперь выступал неузнаваемый в медвежьей шкуре, головой под потолок, подземным огнем горели его страшные глаза. Я иногда посматривал туда - и в какой-то момент людей вокруг нас стало намного больше, духи предков присоединились к мужчинам нашего рода и встали плечом к плечу призрачной армией, счету им не было, как деревьям в лесу.
 
Нам дали выпить какого-то дурманного отвара. Мы разделись догола, чтобы предстать перед предками такими, какие пришли в этот мир. С горечью во рту, испариной на лбу, борясь с тошнотой, я неотрывно смотрел в огонь, а за спиной проходили мужчины, стуча в трещотки и завывая, как демоны. Мальчишки рядом со мной втягивали головы в плечи и бормотали заклинанья от злых духов, а мне было смешно и досадно, словно я представление «Медеи» в театре пропустил, что-то потрясающее проходит мимо. Но просто я был покрепче пастушков и дольше сопротивлялся дурману, но вскоре зелье и на меня подействовало. Оно напрочь изгнало здравый смысл, недоверчивость и насмешку, голова звенела и горела, скоро и я стал тревожно вздрагивать, слыша тяжелые шаги за спиной. Мне казалось, что за спиной у меня ходят нелепые чудовища моего лихорадочного бреда с перебитыми шеями - у кого-то голова болтается у пояса, скаля зубы, а то и вовсе тащится по траве на гусиной перекрученной шее, как на аркане, вращает глазами и бормочет, пуская слюни по мокрым губам. И в огонь я так засмотрелся, что оттуда вдруг потекли ко мне огненные змеи, и я только глаза таращил да пятки поджимал, чтобы дать им дорогу. В какой-то миг душа вдруг выскочила из меня - я и ахнуть не успел - и, обернувшись волком, убежала в черный лес, и там вместе со стаей гонялась за оленями, выла на луну, лакала кровь и раздирала дымящееся мясо.

Некоторых духи так пугают, что они на всю жизнь дурачками остаются. Один пастушок после этих испытаний так в себя и не вернулся, помешался совсем, одичал, в дом его было не заманить - все ему казалось, что крыша рухнет и раздавит его, и рвался - в дверь, в окно, как угодно - лишь бы прочь. Родные, у которых был еще с десяток детишек, махнули на него рукой. Парень жил в лесу на опушке, днем обычно прятался в кусах у дороги и кусал проходящих за ноги. Кусачего паренька приходилось терпеть и дух его кормить; его жалели, бросали ему хлеб в кусты или оставляли комок холодной каши на лопухе. А сам он наловчился птичек ловить. Я видел раз, как он ел малиновку прямо с потрохами, только от перьев отплевывался; кашлял и весь рот его был в ярких перышках малиновки.

Один дух за другим овладевали мной, это было похоже на рвоту наоборот, они рвались внутрь меня через рот, глаза, ноздри и уши, так, что я не мог вздохнуть, и только царапал себе грудь от раздирающей боли в пустых легких, будто я тонул и вместо воздуха глотал воду, смешаную с песком и илом. Казалось, что я ослеп и оглох навеки, что сейчас взорвусь изнутри, как огнедышащая гора, и деду останется только ошметки собрать по камням. Казалось, я раздуваюсь, как труп на жаре - с такой голодной злобой наполняла меня всего без остатка бурлящая тоска мертвых по живому, все их несбывшиеся желания, невоплотившиеся до конца судьбы, и все это схлестывалось, как волна с волной, с тяжелой водой всезнания и всеполноты, с бесконечной памятью предков и черной земли, где исчезают все лица и человеческие желания, остается только правда рождения, крови и смерти.

Меня уже не было и мальчишек рядом тоже, осталось только что-то бесформенное, общее, вроде муравьиной кучи, где тысячи существ находятся в непрерывном движении, но вместе с тем строят что-то выверенное, точное, сложное, безупречное. Все мы были одной глыбой мрамора, из которой бессмертный скульптор высекает нечто прекрасное, но никогда нам не узнать, что.  Я плакал, потому что мне не оставили ничего своего, ничего, чем бы я мог жить, а потом и слезы кончились. Рядом стонали и плакали мальчишки (слышал я это, как со дна реки, глухо и искаженно), и я хрипел и пытался процарапать дыру в груди.

Когда же наступила безлунная ночь, нас, шатающихся от всего пережитого, в кромешной темноте выстроили в цепочку, как слепых и повели куда-то. Покачивающийся факел деда впереди был еле виден. Моя рука лежала на тощем плече пастушка, и в мое плечо вцепились пальцы того, кто шел следом. Я знал, что если разомкну цепь, отстану, то навек останусь в этой тьме и никогда не вернусь к людям.

Вели нас вглубь леса, ветки били в лицо, я спотыкался о поваленные стволы, и первым делом отчаянно пытался нащупать того, кто шел впереди. Потом мы вышли на поляну - я не увидел, а только почувствовал свободное пространство. В ушах стоял шум и вой бушующего огня, темнота казалась дымом пожара. Мы ждали рассвета и медленно тьма начала отступать, солнца видно не было, просто мрак рассеивался.

Это была круглая поляна в лесу с жертвенником посередине. Мы стояли на выжженной земле, а вокруг - оплавленные камни и обугленные стволы деревьев, поваленные невиданной силой по кругу, словно из глубин Аида вырвалось нечто огромное и огненное, разметав все вокруг. На алтаре мерцали угли и плыл запах благовоний.

«Я думал, весь мир сгорел», - признался потом один пастушок, еле шевеля белыми губами. Нет, он сказал не «мир», а «гора». Гора здесь была всей вселенной. Странно, я был уверен, что поблизости не было ничего похожего на эту поляну. Я полтора года бродил по этим горам вверх и вниз, вдоль и поперек, и не мог пропустить такого. Нет, это была поляна другого мира, я знал точно.

Посередине у алтаря было вкопано корнями вверх дерево, обмазанное красной и белой глиной, ведь корни всего - там, наверху, в небе, исток жизни, там корни человечества пьют из ручьев вечной жизни, а здесь на земле люди, как листва, выглядываем из почек, раскрываемся, нежимся под солнцем, меняем цвет, сохнем, опадаем, гнием, мешаемся с землей, но само древо вечно, это мы проходим из тьмы во тьму, на миг оказавшись под солнцем, живыми, жадно вдохая воздух земли, и вот уже рука психагога сводит нас снова во тьму.

Нам остригли волосы как взрослым, сделали несколько надрезов на руках и кровь слили в общую чашу. Потом ею обмазали дерево, привязали на ветки наши состриженные волосы, спутанные в клубок, в птичье гнездо, и перья в них воткнули, чтобы душа могла взлетать в небо. А остатки крови смешали с вином и пустили чашу по кругу. Только когда вино загорелось в пустом желудке и вновь пустило горячую кровь по жилам, я понял, как застыл, казалось, что я и впрямь был мертвым, а вино Диониса и кровь моего народа воскресили меня. Солнце стояло уже над головой, поляна выглядела совершенно по-другому, трава и цветы - никакой выжженной земли. Сухое деревцо посередине было украшено венками и лентами. Мальчишки-пастухи, Афиней, дед, Линкей, сумасшедший пророк, в дневном свете снова выглядевший дурнем, дружинники, свинопасы, табунщики, крестьяне и охотники стояли вокруг и повторяли севшими, уставшими голосами гимн огнеродному богу, разрешителю уз, бессмертному, целителю, утешителю, владыке грозному, дарующему радость, ввергающему в безумие, карающему и милующему. Теперь это был мой бог, мой народ, все мы были - одно.


* * * * * * * *

А потом мальчишки разошлись, а мне дед сделал знак, чтобы я остался. Для меня еще ничего не кончилось, ведь меня бог выбрал своим жрецом; я чуть не расплакался - так мне хотелось домой вместе со всеми. Для них уже начался праздник обретенной мужественности, а я все еще болтался на границе. Ужасно обидно было представлять, как пастушков сейчас поздравляет вся родня, как они важничают перед сестрами и соседками, как усаживаются на свою первую взрослую пирушку. Я опустил голову, прикусил губу - лишь бы слезы не пролились.

Дед усмехался, глядя на меня, похлопал по плечу: «Терпи, детка. Кому больше дано, с того больше и спрашивается». Он дал мне вина и я хоть напился вволю, глотая слезы и хлюпая носом.   Потом решительно встал и запахнулся в плащ: «Ладно, я готов». Чувствовал себя Ахиллом, который знает, что ему не вернуться из-под Трои, но готов умереть ради славы.
Линкей раскрасил мне лицо углем и белой глиной - также, как у всех вокруг и у него самого. Так странно было видеть на этой пестрой дикой маске знакомые заботливые глаза. Уж и не помню, зачем эта раскраска была нужна. То ли злых духов пугать, то ли чтобы не узнали меня те недоброжелательные соглядатаи, чьи глаза всю жизнь прожигают нам затылок. Мужчины уложили меня навзничь на растянутую кошму и под ритмичное глухое пение стали подбрасывать в небо. Ярчайшее мгновение взлёта, отрыва от всего земного, а потом я  ударялся о небо, в горячую грудь солнца и обрывался вниз, на кошму. Немножко пугала эта отрывистая и страшная песня, ни единого слова в ней было не понять, они не греческие были и не иллирийские, словно это язык не людей, а подземных ящеров.

А потом меня отвели в святилище, и я обрадовался, словно меня домой отпустили - тут все было знакомым, родным. Мне дали теплый плащ, светильник, полный масла, кусок хлеба и горсть жареных зерен, поставили перед алтарем, закрыли вход щитом, подпёрли его со всех сторон покрепче, а потом с бодрой песней дружно и быстро завалили вход камнями.
Когда они замолчали и ушли, я рванулся к выходу - проверять: неужели это всерьез и я выйти сам никак не смогу. Нет, поработали на совесть, только кулаки отбил. Я почувствовал себя похороненным заживо и заплакал уже не скрываясь. Обидно: только расслабился, обрадовался - и тут такое. Я даже не знал, сколько дней мне придется провести в этой запечатанной пещере, прежде чем меня отпустят на волю, я не знал. Отгонял мысль, что про меня забудут и я сдохну здесь от голода и жажды, как какая-нибудь Антигона. В общем, выплакался тогда всласть.   

Вместе с другими мальчишками я получил опыт общей родовой судьбы, а теперь дело шло уже о моей личной судьбе. А судьбу свою всегда один на один встречаешь и смерть тоже, сколько бы людей вокруг не вертелось. Так что, жаловаться смысла нет. Богов не разжалобишь - только насмешишь. Я вытер слезы, высморкался и стал осматриваться.
Пещера была полна разными священными предметами. Тут лежали огромные кости неведомых великанов, которые дед нашел неподалеку лет пятьдесят назад и, не придумав, к какому делу их пристроить, принес сюда: пусть бог с ними разбирается, ведь он зачем-то создал этих великанов, а потом зачем-то их уничтожил, смысл этого ясен только богу, а нам гадать - дело пустое. У алтаря, заботливо обвернутые мягкой тканью лежали обсидиановые ножи для жертвоприношений и зеленый от старости бронзовый топор-лабра. Я подумал, что в случае чего, именно этим топором мне придется прорубаться наружу. Было еще углубление в скале, как большая чаша, там собиралась вода и роса, никакой другой воды мне не оставили, а пить мне хотелось ужасно - так что воду я сразу всю выпил, в пять глотков. Через пару часов рот уже снова пересох и я подходил щупать чашу и лизал уже сухой и теплый камень. Надо было ждать утра и росы, чтобы смочить рот водой. В углу было заботливо приготовлено ложе для меня - охапка пружинящего лапника, прикрытая волчьей шкурой. Я чуть снова не заплакал - представил, как они заранее готовились, чтобы заманить меня сюда и бросить. После всего пережитого я был слаб, как котенок, казалось, душа во мне была вычерпана до дна, и я мог только пищать да мяукать.

Что мне нужно делать, никто мне не сказал. Похоже, я должен был просто ждать явление бога, а там уж он сам будет меня занимать. На всякий случай я порезал ладонь и, не жалея, помазал бога со всех сторон: слаще, чем человечья кровь, жертвы ни для кого нет. Пусть хоть он ко мне будет милостив, если родные оказались так безжалостны.
После этого я повалился на приготовленную постель и решил хоть выспаться. «Надо будет - разбудят» - была последняя мысль.

Снилось мне тоже страшное:  я лежал в могиле и все мои родные торопливо бросали комья черной земли мне в лицо, стараясь быстрей зарыть и забыть. Сердце бешено колотилось, но шевельнуться я не мог. В отчаянии, чувствуя себя преданным, смотрел мимо всех лиц, в один миг ставших ненавистными, в синее небо - оно одно остается неизменным, чистым и высоким, что бы люди не творили. Я хотел умереть, глядя в чистую синеву.

Но после пережитой во сне смерти, душной черноты могилы, боги показали мне забытое время младенчество, я чувствовал чью-то теплую руку, бережно поддерживающую мой мягкий затылок, лунную белизну груди, к которой приникла моя щека и губы. Я был уверен, что это мать моя, а не кормилица. Я проснулся в слезах, помня о ее тепле, нежности, о вкусе и запахе ее сладкого молока.

Пещера была центром мира, его утробой, защитным кругом, где никакое зло не может до меня дотянуться. Мира, может, и вовсе не было; я не знал, забыл, что там, за дверью, заваленной камнями - может быть, и нет ничего, может быть, от всей вселенной осталась одна эта пещера, и только когда я выйду, мир родится заново, вместе со мной.
Нужно отдать всё, что есть, и боги вернут сторицей. Я был разбитой амфорой: из трещин вытекала вся моя прошлая жизнь, и пустота впитывала уходящее детство, как песок воду. Я должен был стать камнем, землей, водой, огнем, ветром - всем сразу; я должен раствориться в пространстве, разлететься по всему небу, по всей земле, как последний вздох умирающего - тогда бог соберет меня и слепит снова, как надо.

Я спустился так глубоко внутрь себя, в такую тьму, что совершенно там потерялся и не то что имя свое забыл, а и то, что я человек из плоти и крови. И не мог найти выхода: кружил по лабиринту, по извивам раковины, как дедалов муравей, вытаскивал с самого дна сознания, как из колодца, ведро, полное забытых снов. Бог привел в движение мои тайные страхи, смутные догадки, и они вращались вокруг меня как ночное небо, и вновь оживала древняя память, которая одна на всех - память ночи, дикого леса, стаи, гона, запаха жертвы и крови, - все образы, что раньше прятались от ясного разума, как летучие мыши от света, теперь вылетели и, хлопая крыльями, заполнили пространство вокруг.  Я был един со всем, и рос с травой, и сох с истлевшими косточками бельчонка, и тек по камню вместе с водой.
Все происходило в двух или даже трех видах, словно несколько представлений играли одновременно. Прижавшись щекой к щелям закрывающего вход щита, я чувствовал прикосновение ветра, и я знал, что это общее дыхание земли и я могу передать ему часть себя и улететь с ним куда угодно, хоть за море в Египет. Это было и страшно, как умирание всего, что отличало меня от других людей, зверей, волн и камней, и спокойно, потому что я так делил общую судьбу. Мне на плечи ложился груз всего мира, но и мир брал мою ношу на себя, и выходило, что Космосом быть легче, чем человеком. Все делалось само собой, от моей воли ничего не зависело, я был каплей в прибое, который мерно бился о камень, каплей дождя в облаке, легким вздохом в воздушном океане.

Не знаю, сколько времени я провел в святилище без воды и еды, лизал запотевший росой камень и мне пока хватало. От голода кружилась голова, в ушах звенело, но это было приятно, я был такой легкий, что холод уже не мучил меня, а проходил сквозь, не задевая. Я стал как воздух - никакой. Все чувства усилились многократно, но при этом были странно искажены: звуки стали казаться светлыми и темными, густыми и прозрачными, а зрение воспринимало не только цвет, но мягкость и упругость, тяжесть и легкость, сладость и горечь. Моя тень на стене жила отдельной жизнью: вставала и расхаживала по пещере, пока я лежал, потом как-то раз вообще вдруг вскочила и выбежала из пещеры, просочившись в узкую щель, словно услышала чей-то зов.

 Аксионик учил, что Логос - это космическое слово, которым творец говорит с человеком, но не всегда понятно. Окруженный темнотой и тишиной, я слушал, как в тишине так ярко звучали звуки другого мира и под сомкнутыми веками сверкали острые искры и цветные сполохи, бродили сны, полные огня и цвета. По шелесту листьев жрецы угадывали будущее, со мной же боги не говорили, да и что им я? - младенец несмышленый.  Их шелест был, как колыбельный напев без слов, как «ау» в лесу; он успокаивал: не бойся, не заблудишься, ты не один, мы здесь, мы рядом.

Бог начал просыпаться. Когда я проваливался в дрему, он входил в пещеру горным львом, наполняя все острым запахом зверя и коротким рыканьем, сотрясая стоячий пещерный воздух. Я раскрывал глаза, и он, мелькнув в полосе света песчаной шкурой с темной полосой по хребту, растворялся в темноте и только в золотых столбах света, льющихся в щели наверху, плясала взбаламученная им пыль.

 Я чувствовал как оживает камень пещеры вокруг, пористый и влажный, как зев великана или женская матка. Бог проглотил меня, переварил и выплюнул в новое рождение - прошедшим через смерть,  воскрешенным и преображенным.
Здесь была точка, в которую хлестал космос и снова наполнял терпким вином мою пустоту. Я вспомнил: «Всем правит молния», - и ждал, что погасшая звезда вот-вот вспыхнет снова. Тогда бог сам отвалит камень от входа.


* * * * * * * *

Я услышал, как убирают камни от входа, но не торопился, пусть думают, что я сплю. Вышел я только когда понял, что меня снова оставили одного. Смотрел на звезды и дожидался рассвета. Звезды медленно текли по небу, как опавшие листья в тихой речке, почти незаметно глазу. Черная осенняя вода, черная вселенная, ленивое скольжение в никуда.
Как могут жить те, кто верит в жизнь без божественной справедливости и вечности, в мертвый мир, по которому бродят слепцы без божественного огня в себе, мясо и кости, набитые в кожаный мешок, обреченные червям да воронам, гнили и разложению?

Священное всегда присутствует в жизни. Испытания вернули меня к началу времен, когда и я сам и весь мир хранили первозданную чистоту, силой и чудесами были полны земля и небеса.  Тогда я это чувствовал, а потом снова потерял, трудно сохранить себя  неоскверненным и держать свой дух высоко, рядом с богами.

Два года, которые я прожил в горах, были временем посвящений и испытаний. И Александр в это время прошел свои обряды, потом он рассказал мне о них. И его посвятили в священную историю Аргеадов, и у него было время во тьме, в немоте, в неведении. Он рассказывал, как мучила его луна и пила из него кровь, улегшись бледной холодной щекой ему на грудь. Была кровавая жертва и срезанные волосы, смерть и воскресение. И выходили из темноты предки, и выходил из глубины бог, и они узнавали друг друга.

На всю жизнь памятью о посвящении мне остались несколько табу. Они необременительны: я не пью молока, не ем бобов, не убиваю волков, хищных и певчих птиц. Я не вижу в этом особого смысла, но давно привык и мне это дается легко. Если бы бог вдруг снял с меня эти обеты, я бы все равно не побежал за чечевицей в молоке и на соловья рука бы не поднялась. Линкей набил мне татуировку на плече - голову волка, как и всем нашим, только волк был непростой - вожак стаи, волчий царь. Тогда я немного горевал об испорченной коже, как и о срезанных кудрях, а теперь рад - надеюсь, по этой татуировке меня смогут опознать в случае чего, и у Александра останется хотя бы могила.

Тогда я был посвящен богу, а не земле, власти высших сил, а не земным властителям. Иногда я чувствую свою чуждость всему тому, за что люди обычно готовы всем жертвовать - славе, власти, богатству и соблазнам плоти. И что же вышло из моей жизни? Поначалу казалось, что я изменил богам, уйдя с Александром, а теперь - не знаю. Может быть, мне была оказана самая великая для смертного честь - видеть и сопутствовать богу во плоти?


Рецензии
И этой главой Вы меня не разочаровали! Спасибо!
Жду продолжения.

Стелла Мосонжник   18.02.2013 20:41     Заявить о нарушении
Большое спасибо. Будет скоро еще маленькая заключительная главка этой части. А потом уже будет новая часть, где Александр и Гефестион снова встретятся, может, будет перерыв, но не особенно большой. Третья часть у меня тоже уже написана в первой редакции.

Волчокъ Въ Тумане   19.02.2013 03:37   Заявить о нарушении