Первый тайм

Сначала меня зацепила фотография в газете: что-то очень знакомое виделось в лице дородного военного. Глянул ниже : точно – он!
Но сообщение опечалило и обескуражило: «Скончался генерал-лейтенант в отставке Валерий Владимирович Пахомов». И дальше – послужной список крупного армейского тыловика.
А у меня в сердце как будто предпоследняя искорка погасла. Это же знаменитый в курсантских кругах большого «западенского» города Валера- Шапляпин! И жил я с ним на одной квартире, с старинном каменном доме почти в центре того города.
Начало семидесятых годов… За домами, на громадном поле до горизонта, словно выброшенные из гигантской горсти, сотни, тысячи бокастых танков. Будто сюда со всей Европы сползлись железные черепахи на гусеницах.Расставленные в полнейшем беспорядке, они упирались лбами в бока, кормой подпирали кованые лбища, тянули бесчисленные шеи к горизонту и к небу. Боже, сколько же там несожженного железа! Курскую Магнитную Аномалию можно лет на двести заморозить, и танкового лома от этого полигона хватит для замещения природной кладовой. А вокруг города – всё воинские части и гарнизоны, но уже с выстроенными в линеечку, и тоже бессчетными танковыми массивами.
Краснознаменный Закарпатский военный округ.
Тогда к нашему военно-политическому училищу непонятным образом притулили факультет Академии тыла, и Валера как раз учился там. А еще на квартире стояли Юрик Меднов, с того же тылового факультета, и Родя Щербина. Этот, как и я, занимался на журналистском отделении.
Если Козьма Прутков утверждал, что не всякий генерал рождается пузатым – то он не знал Пахомова. Валера с детства был такой, что и сомневаться не надо – фигура! В училище при виде дородного курсанта у офицеров рука сама тянулась к фуражке, честь отдать. И голос у него был – провальтной глубины бас, за что и носил заслуженное прозвище – Шаляпин. Непременный участник всех музыкальных конкурсов и студенческих застолий чуть не всего города.
Юрик Меднов, как я полагал , оставался самым старым курсантом в Советской Армии. Он ещё застал ввод войск стран Варшавского договора, и даже был его участником. Он уже где-то восьмой году обучался в Академии тыла, и за что его держали там – не знаю. И был у него противный, словно ржавый, фальцет. Но Шаляпин находил его музыкальным, а мы Валере верили.
Родион же Щербина был ещё тот фрукт. К середине обучения он понял, что армия – дело погибельное. И решил, как это называется в кругах малопорядочных людей, соскочить. Скатился на двойки, потом совсем перестал ходить на занятия, но его упорно тянули от семестра к семестру.
И тогда Родион обратился к православной вере. Пока мы ходили на уроки, он оставался на квартире один, пил и молился.
Но не тут-то было! Замполит училища, фронтовик полковник Антонов заявил, что не даст погибнуть будущему советскому офицеру, и в его спасении от Бога видел дело своей чести.
Родю таскали по комсомольским комитетам, ради него устраивали атеистические чтения и противорелигиозные диспуты, и он стал знаменит. Под дверью нашей квартиры начали толкаться девицы непонятного назначения, и все мы этим пользовались.
Шербина, чтоб не забыть, обладал тёплым обволакивающим баритоном.
В этой коммуне один я был безголос, и по этой причине к дележу поклонниц православного Щербины отношения не имел. Бери, убоже, что нам негоже.
А жить нам на квартире разрешалось потому, что за плечами у каждого уже была полная срочная служба. Свою порцию тягот и лишений армейской жизни мы получили ещё до училища.
Время было душное, тот ещё развитой социализм. На занятиях нам несли околесицу о пролетарском интернационализме, а на квартире, слушали мы бывалого будущего тыловика, фальцета Меднова:
- Нас среди ночи подняли, весь Краснознаменный Одесский военный округ. Я – радист в танке. Слышу – эфир в переполохе. Европа верещит о нападению на Чехию, а наши – об успехах колхозного строительства. А на закрытых служебных волнах – тишина, и лишь изредка монотонно повторяется команда о полном радиомолчании на марше.
А марш был – ещё то зрелище. Как ручьи с гор, стекали в долины Словакии наши танковые колонны. Внизу они заливали собою пространство, вбирая в себя такие же реки из польских и немецких железных потоков. Утром под Братиславой нашу колонну пропустили через временный КПП, где на каждый танк расхлябанные солдаты нанесли продольные белые полосы. Это затем, чтобы отличить от таких же танков мятежной Чехословацкой армии.
И тут мы притихли. А ведь как шли, как рвали животы от хохота еще несколько чесов назад!
Я вам уже говорил о радиомолчании ? Так вот. Гремим мы сталью, разнося в дрободан украинские асфальт и щебенку при полной эфирной тишине. Ожидание натягивается, как струна, и вдруг какой-то гаденыш-радист не выдержал. По всей многокилометровой колонне эфир вдруг разразился нервной музыкальной фразой в его исполнении:
-Э-эй, ухнем…
И тут же истошный рык командира дивизии:
-Какая с-сука рот раззявила?! Молчать.
Опять трясемся, как шпроты в консервных банках. Но через малое время антенны железного червя уловили уже другой голос, но с тем же репертуаром:
-Э-эй, ухнем!- уже увереннее, и с нотками нахальства пытается тянуть другой радист.
И опять колоритный отеческий мат обрывает песню.
Едем. Но уже понимаем, что свое отношение к поганой войне нам выразить никто не запретит.
И точно! Уже наушники воспроизводят всё-ту музыкальную фразу из «Дубинушки» в исполнении самодеятельной группы из двух радистов:
-Э-эй, ухнем..!
И тут же – затяжной, витиеватый, вдохновенный мат :
….! ……….!......!!...!!!.... Стоп движение! Экипажем выйти из машин и построиться в середине колонны!
Останавливаемся, выползаем, строимся. Утро занялось хорошее, внизу, в долинах, ватными ошмётками лежит туман. С девкой бы сюда!
Ну, со всего цвета гор генерал стряхнул на нас пыльцу негодования:
-В то время, как… американская военщина спит и видит… позорите ваших отцов и дедов… Берлин и Прага помнят подвиг русского солдата…. А вы сволочи… По машинам!
Двинулись. Тихо в эфире, гуд в поднебесье. Через время командир прорезался:
-Особое внимание в колонне. Мы пересекаем границу Союза Советских Социалистических республик…
И вдруг, тот, первый пацан-гаденыш – прямо по генералу так же нервно и нагло пропел ;
-Э-эй, ухнем…
И тут же те два негодяя, забывшие про американскую военщину, и про Берлин с Прагой заодно:
-Эй, ухнем!
И, словно сама сорвавшаяся с гор механизированная колонна, эфир грянул сотней молодых глоток:
-Ещё разик,да ещё раз!
Чёрт его знает – я никогда не помнил песни до конца, но тут вместе со всеми орал во всю глотку и так стучал ногами по полу, что заразил стуком экипаж.

-Эх, зеленая сама пойдет!
Подернем,подернем,
Да ухнем..

Мы так и вкатились на территорию братской Чехословакии в облаке гремящего бурлацкой песней эфира. А потом дикий хохот начал сотрясать наши груди, и это было уже нервное
И успокоились только под Братиславой, когда на наши танки нарисовали белые полосы. И что отмечу – никогда после генерал и словом не обмолвился об этом случае с «Дубинушкой». Что вы! Мы тогда под нее могли не то, что Прагу и Берлин – нам Ла-Манш был по колено!
-А ты хоть одного ревизиониста идей марксизма-ленинизма подстрелил? – спросил тогда Щербина.
-Господь не сподобил, - ответил Меднов. – И даже плевой медальки не заслужил. Зато вот учусь чуть не десять лет – а не выгоняют. Родина признала мои заслуги.
…Вот так мы и жили. Как и все советские люди – разваливали Великий и Могучий изнутри, пили много и без повода, а уж по поводу – сам Бог велел.
В апреле Щербина заявил, что он – магометанин, и этого снести не смог даже полковник Антонов. Щербину отчислили. По этому поводу мы устроили пьянку с привлечением комсомольского актива училища и девок. И разогнали эту бражку далеко за полночь.
А потом мы лежали в затемненной комнате. В последний раз в присутствии своего непутевого и настоящего друга Щербины. Было душно, и сон не шёл.
Мы ворочались , кряхтели, иногда кто-нибудь подходил к графину на столе.
Часам к трём угомонились совсем, и сонный город принял нас в свое лоно.
И я не понял, как это началось и случилось. Но это был самая яркая искра моей , тогда еще недолгой, жизни, и она горела во мне до сегодняшнего газетного сообщения.
Внезапно, ещё не проснувшись, Валера Шаляпин обронил в ночь неосознанные, случайные слова:

-Э-эй, бухнем-м-м-м…

Стекла тонко звякнули, и на этот звяк тут же лёг хрипловатый баритон Щербины :

-Э-эй, бухнем-м-м!

И тут же от окна петушиным нарезом взвился фальцет Юрки Меднова:

-Ещё ра-а-азик…!

И меня чёрт дернул допеть за всех :

-Ды, есшо д, ра-а-аз…

И – полная тишина. И тишина. И скоро все уже спали молодым, и совсем не пьяным сном.
Я не знаю, как это случилось. Но то было не просто пение. То была симфония, что-то из разряда Божьего откровения. Без репетиции, без росписи фраз, без команды мы спели гениальную нелепицу. Может быть – ни в чём , более прекрасном, я потом не участвовал в жизни.
А утром мы даже не заикнулись о ночном пении. Да полно – было ли оно? – спрашиваю я себя теперь, и уже даже начинаю сомневаться, что знал когда-то своих замечательных соквартирников.
Конечно, мы давно потеряли друг друга. Если бы не газетный некролог – я так и числил бы Валеру Пахомова в живых. Да и теперь, всё одно, остается он для меня не генерал-лейтенантом войск тыла, но – Шаляпиным.


Рецензии