Куда пойдем?

 Сложив руки на коленях, отвернувшись от Лизы, я видел нас в зеркале, напольном и с разбитым нижним краем, видимо, когда-то испытавшем на себе сестрин гнев. Есть предположение, что люди, ведущие с собой внутренний диалог, смотрят чуть вправо и вверх, судя по этому предположению, Лиза как раз о чем-то с собой вела разговор. О чем же? Я знать не мог и это меня действительно нервировало. Мне вдруг захотелось встряхнуть ее и прокричать: «Смотри фильм!», но через секунду я вздрогнул, я не мог понять, откуда взялась эта вспышка необоснованного гнева, мне стало стыдно. 
Казимир Малевич однажды сказал свою товарищу: «Когда мне будет 35, застрелите меня», и я подумал, почему бы не пойти сейчас и не выкинуться из окна, не дожидаясь 35? Если в течение своей жизни я находил в себе все менее понятные проявления, а с годами их становилось только больше, если новый день приносил такие открытие, которые лучше было сразу забыть, но они не давали покоя неделями, уходя, только замененные следующим открытием, есть ли тогда хоть какой-то резон жить? Сейчас я подавил в себе этот гнев, но что будет потом? вдруг я перестану себя контролировать и причиню Лизе или кому-то еще боль? Гнет непознаваемого и случай, вездесущий и беспощадный, могут разрушить все что угодно, и только разум способен выбирать и судить, хоть в какой-то мере справедливо. А случай… Как я боюсь случая! Всегда говоря – будь, как будет, черт бы с ним, в душе я страстно желал контроля. Посудите сами, позволять событиям течь как им вздумается, это тоже своеобразное проявление власти, но случай всегда за рамками событий. Посему этот непредсказуемый порыв ярости был как глубоко непонятен, так и, скажем, служил предостережением. Может правда стоило не смалодушничать и прыгнуть, потому как Малевич свою точку зрения изменил, основав свою школу, занятый написанием философских трудов, а я свою изменю вряд ли, тому подтверждение время, спустя которое я пишу этот рассказ.   
Многое в наших глазах утрированно, поверхностно, но детали порой проникают в нас, формируя виденье. Позы, скрип мебели, свет, мерцанье экрана в полироли стола, чуть ощутимая сухость кожи от высохшей слезинки, подкатывающий к горлу комок и чудовищной красоты созданье, непонятное, достижимое, задумчиво смотрящее на те же предметы, вольное ощущать то же что чувствуешь ты, воспринимает все иначе, по-разному, абсолютно различно. Лиза не могла знать о безрадостном духе, гулко трубящим в моей нутре, толкающим к каким-то бездумным поступкам только для того, чтобы заставить меня пожалеть о последствиях, и  под конец, вдоволь поизмывавшись, огорошить меня эхом многогласного «зачем?», разрывающим голову. Но она могла чувствовать, и я так хотел этого.
- Я гублю без возврата.. – не то вопросительно, не то утвердительно произнес я, попав тембром своего голоса в одиночество красновато-серых, пыльно-желтых, бесконечно далеких улиц китайского фильма.
- Прости, что?
- Отец главного героя, ну, умер он, видишь…
- Да, да.
Подобный видеоряд провожает тебя за видеоленту, куда-то вглубь бытующих пространств, сплачивая твои мысли и чувства. Я так сожалел, что Лизин взор не пересекся с моим в той отстраненной действительности, которая мне виделась. С редчайшими из людей случается воспринимать время и мир одновременно и в одном месте, ведь мир, наверно, не только материальная, но и духовная, сколоченная из, выражаясь на эллинский манер, монад общность. Наташа всегда была там со мной, что даровало состояние единения, обострявшееся в моменты близости. «Лиза еще не со мной, еще не со мной» - тягучая пена из мыслей пульсировала этой фразой, словно пузырящаяся морская вода, лижущая подножье песчаного замка.
Побывав в необычном для меня состоянии, перетекшем из изнеженной слабости в злость и далее в деструктивный порыв, в свою очередь подавленный трюком психики, я пришел к началу. Я хотел обладать ею.
Ее спина и разблеставшаяся грива, явили моему взору алхитинскую кобылицу с тем родовым аристократизмом, присущим только одиноким животным. Я обнял ее за талию и провел рукой по шее, Лиза встрепенулась, мышцы ее натянулись, то ли готовые к неуемному галопу через пол Евразии, то ли в преддверии сладостного расслабления. Витавшие в комнате приведения, теперь физически ощущавшиеся, в оцепенении ждали. Комната кружилась, пред глазами струился эфир, Лиза подалась. Пена в голове вскипала, крича: «вся, вся моя!», робкая, заботливая теплота, что поначалу так усердствовала в предупредительном приеме гостьи, развеялась в дым, то сгущавшийся в облако, мечущее молнию в мою совесть, которой я обещал терпеть, то утишающий рассудок.
Около часа спустя с судорожной дрожью в руках, со стучащими зубами я прокрался на кухню, где с удивлением обнаружил свою мать, сидящую в японском халате, сидящую столь по-королевски величаво, что мерещились неуклюжие, темные и грузные терракотовые самураи, готовые вмиг обезглавить виновного и подсудимого. Я нервничал, как станет волноваться любой молодой человек в первую ночь с любимой, но моя неясная тревога, осиянная менее того ясными полутонами мыслей, стала более внешней, выпроставшись из глубин сознания под суровым взглядом моей матери.
  - Как ее зовут? Ты впервые пришел с девушкой. И! даже ничего мне не сказал.
- Лиза, ее зовут Лизавета. Не сказал, так как ты замечталась у окна, а заранее… ну когда я говорил о чем-нибудь заранее?
- Всегда, ты своей маме всегда все рассказывал. – Огонек фанатизма, самоубеждающей лжи вдруг проблеснул в ее глазах. Матери склонны к властвованию над детьми, и прежде всего они претендуют на их мысли. Такой, хм-м-м, «обладательный модус» весьма част; когда мать чувствует, что теряет контроль, ей приходится обманывать себя, чтобы оставаться матерью, т.е. владелицей и распорядительницей судьбы своего чада, этот обман легко заметить: женщины начинают говорить о себе в третьем лице.
- Конечно мама: всегда. – Мне становилось плохо, кроме завораживающего меня удовольствия, может даже чувства более тонкого – радости, я ощущал физическое измождение, тропическую, темную и душную лихорадку. Будто отравленный случившимся я вдруг обрел себя в лучах  пристального взора священника. Неясная тревога сильнее заколотила пальцы и расширила поры.
- Рассказывай. Так можно сказать своей подружке, и тени любопытства заострят черты сплетника; подавшаяся фигура обличала её неустроенность.
Что мне было ей сказать? Закричать, что наконец-де свершилось! Женщина всецело со мной (и неизбывный скепсис спесиво трещал во мне: это ведь упрощение, да, Джонни?), я владею ей? На кровати там, на той самой, где спала моя сестра, напротив шкафа и под брюзжащим пошлостью светом люстры лежит прекраснейшая из девушек, что на секунду она была моим продолжением, а я был частью ее, частью чего-то более совершенного, великого, чем я? Может стоило сказать: «Мама, я посватался к раю!»? Но вместо этого мне оставалось:
- Я влюбился.
- Ах, я так и знала.
Исповедь кончилась, стоило сказать желанное. Пространства и декорации, в дешевых меблирашках свершаются таинства жизни; скупое уныние тающих в безвременьи комнат, минотавры лабиринтов, жестокие короли, невинные жертвы, армии терзающие наши души, и одна, одна единственная трагедия – всплеск понимания: я люблю не ее.

5
Такая долгая реминисценция, на кого-то она может навивать скуку, кто-то будет недоволен ее насыщенностью, но мне важно лишь то, кто была Лиза. Предшественницей чего являлась эта девушка, зачем я был с нею, поэтому я продолжаю историю, однако следующей датой.
Если место есть причина события, а не следствие, то разумнее всего начинать описание с природы, не самой natura, а более приземлено – с погоды. Полночи шел ливень, грозы не то с яростью Дианы, не то с гневом Юпитера фосфорическими корнями вырывались из горизонта, словно рукой невидимого садовника молнии кромсали небо. Косые дожди стегали стекла, деревянные рамы мокли, скапливая конденсат, и засохшие мухи с осами набухали, казалось готовые ожить. Я словно мертвое насекомое в сухом хитиновом панцире прилип окоченевшим взором к окну. Природа ревела, и плакала рядом сидящая Лиза.
Май, легкий и летучий, как лодка аэронавтов пронес нас по своим искристым дням, смутное счастье, как сахарная вата сластило жизнь. Лиза и я веселились, словно в старые деньки веселились Джонни и Друз: беззаботно и отрешенно. Оба мы достигли чего-то, как нам чудилось общего, она чувствовала уважение, уважение не такого кислого сорта, что мы читаем в панегириках по умирающим актерам, а такое детское почтение, почти что зависимость, возникающее у ребенка перед его кумиром; я достиг, добился, дорвался до послушания (как я ошибся!), мне рисовались радужные картины, что все наши мысли – общность, что мое прошлое одинокое существование – какая-то вредная абстракция настоящего, полного. Май тешил и баловал, не только любовью, но и отдохновением: тяжелые мысли увядали, прели и давали рост свежим побегам.
Спокойствие, которое все так или иначе ищут, предстало в виде суетливой занятости, приятное, простое, исключительно понятное. Наслаждения приносили радость, отошли на задний план какие-то темные привычки: я почти не играл в карты, она забросила свои бессмысленные секции по фэн-шуй и НЛП. Короче говоря, мелочная наша деятельность, служащая прикрытием внутренней пустоты, отпала за ненадобностью, прекрасный весенний месяц заполнил бездну благоуханьем любви. На место былых привычек нашлась замена – доставление удовольствия. Какие-то «щенячьи» подарки, нежные слова, наконец физические ласки, они, оно все поглотило нас.
Я лучше узнавал Лизу, не могу не забежать вперед – тяжело давалось мне то узнавание, ее характер и она сама приобретали новые грани, точные ровные контуры первых впечатлений раздваивались, удесятерялись, кристаллизируясь в новую форму: будто месяц назад я знал галлограмму. Простая девочка, невинная, смешливая, забавная и неловкая не изменилась, но словно возымела умысел, как будто существовала она не сама по себе, а для чего-то. Странное заключение, необычное и вероятно слишком литературное, чтобы быть правдой, однако не обращали ли вы сами, читатель (если вы существуете), что у некоторых людей иногда ни с того ни с сего возникает блеск в глазах? И это не от коктейля. Может кто-то сам из вас чувствовал себя одухотворенной стрелой,  а может мишенью для попадания чего-то вдохновляющего? Предназначение, такое громкое слово! Оно не вполне укладывается в утопический мелкобуржуазный эгалитаризм, которым мы все чуть-чуть страдаем, но призвание, вдруг понятое, принятое насыщает жизнь, по крайней мере, раскрашивает ее волей к обладанию и достижению, если то не одно.
Дитя оказалось ненасытно, эгоистично и сострадательно, но ее красота перекрывала ее алчную страсть, развившуюся то ли по моей вине, то ли мною спровоцированная. Годом позже я сам стал почти таким же… «голодным», и память о Лизе вызывала потом удивление, но тогда в мае мне не терпелось потакать ей. В ее бесконечной боязни темноты – от чего мы никогда не занимались любовью ночью, даже при свете бронзового светильника, кляксами кропившего наше ложе – виделась изнанка ее издевательски-искренней любви ко дню. Лиза таскала меня по всем выставкам, клубам, постановкам, водила к своим друзьям, при этом словно предлагая всем на вкус апломб некого особого куртуазного обхождения со мной. В шутку представляла меня «Мой Маэстро»; в ту же секунду мое либидо возгоралось, словно одевая меня в красное домино карнавального вечера, рожденная страсть стирала остатки сознания и я мог думать только о ее теле, однако иногда «Мой Маэстро» чуть ли не сводил меня с ума, заставляя ощущать себя узнанным Мазохом в лакейской ливрее, не способным отрицать, что он в лакейской ливрее. Да, я жаждал зависимости от девушки, но зависимости господина от раба, а не иначе: Лиза давала попробовать оба чувства.
То предопределение как мне кажется сейчас, вскользь замеченное мною, было «покорение», наученная соблазнять, она училась покорять, но, шутя, покоряла она не на белом коне, а на кривой козе. Первая влюбленность это навсегда, многим, уже стоящим одной ногой в могиле так и кажется. Лиза, понимая в себе какой-то позыв, не совсем могла понять, что я ей был не нужен для его удовлетворения, по своей девчачьей наивности она полагала, что влюбленные везде должны быть вместе. Кто из нас не ведает в себе такого, чего лучше на показ не выставлять? Лицезреть ее искусство соблазнения, корявые попытки присовокупить и меня к нему, были мной замечены слишком поздно, чтобы воспротивиться. А до того, как их заметить я благоденствовал.
Много темного хорошо на картинах Гойи и заставляет казаться бедными полотна остальных, поэтому, избавившись от муторного философствования, я прибегну к описанию, из рассказа в рассказ порой становящемуся содержимым рассказа.
Я говорил, что ей было 17, в таком возрасте девушки просто очаровательны, но более того они придирчивы. Однажды я смотрел фильм* (37,2 по утрам) – фильм про писателя, живущего чуть восточнее Марселя на побережье, его девушка, вернее сказать – та, которая его любила, могла бы поспорить в своей неуживчивости с Лизой. Они придирчивы и очень принципиальны, все им кажется понятным, даже тривиальным, и таким, какое оно есть. За это мы их любим, верно? В таком возрасте у женщины нет глубины, у нее нет масок, которые со временем нарастают раковиной на эту диковинную устрицу, повезет, если, смотря на вещный мир из этой раковины, внутри будет храниться жемчужина, драгоценность не менее диковинная, чем сам малюск. Такая аквариумная аллегория сама по себе забавна, если вмиг не задуматься – не есть ли женщина всецело в искусстве наряжаться этой самой оболочкой для сокрытия нежного мускула? Сердце девушки голо, ее наряды просты и открыты, они не громоздки, или излишне вульгарны, как декольтированные креп-жоржетовые платья, прошитые органзой,  эпохи регентства, когда разврат скрывался за декором роскоши и достатка, и чем вычурнее было платье, тем развращеннее особа. Семнадцатилетние девушки, воспитанные, неглупые, еще не испорченные желаньем, точно героини Джейн Остин хранят еще в себе заученное, мнимое и привитое, рукотворно обостренное чувство справедливости, откуда и возникает их придирчивость.
Лиза интересовалась многим , не знаю, не претендую на знание – искренне или для проформы… Однако играла она мастерски, так в вышей степени искусно актеры играют себя. Мне не требовалось никакого доказательства, что эта окультуренная беготня по музеям и экспозициям – точно салонная привычка света – есть стремление к чему-то благородному. Я повторяюсь, но в 17 поверхностны почти все -- видимо исходя из диалектического закона, погоня за количеством в раннем возрасте произрастает в глупомудрое всезнайство в зрелости. Но как и она я находил в этом отраду, по сему не чувствовал в себе того тартюфства, которое обонял бы за милю, не знай я Лизы той, какой я знал ее.
В целом, проще всего было бы охарактеризовать ее как активную, очень современное и позитивное понятие. Немного ты поймешь о человеке, если кто-то его так скупо обзовет, и большим кощунством было бы услышать это от меня о Лизе. Проведя столь прекрасный Май вместе, «сливаясь птичьим щебетом на ветках»* (Искушенный Эфеб), еще с одной стороны открылась она.
Та неподдельная доброта, с которой она сочувствовала моей боли, всего-то боли физической, скорее приятной, чем приносящей страдание, оказалась всенаправленной . Со своей матерью, отцом, собакой, с друзьями она транжирила это качество, хотя, является ли доброта качеством, или это проявление каких-то аффектов, ведь нельзя же, точно Руссо полагать, будто человек изначально добр? Человек изначально лишь не зол. Доброта, может это было лишь сокрытие чего-то более глубокого, как-то: стремление к благодарности или, наконец, самоудовлетворения суперэго; видимо, добр по-настоящему лишь случайно творящий добро, не осознающий этого и глубоко безразличный, иначе это проявление нашего эгоизма.
Она была веселая. Веселая и смелая, такими мне всегда казались британские принцессы, воспеваемые средневековыми трубадурам. О, ну наверняка я ошибаюсь, такие впечатления складываются на фоне чуть насмешливого, ироничного потакания своим заблуждениям. Лиза становилась еще красивей улыбаясь. Морщинки, что так портят нашу внешность в зрелом возрасте, в юном добавляют эмоциональности выражению лица, поэтому, улыбаясь, все эти морщинки, складочки плясали неповторимо и задорно, каждый раз даруя мне возможность удивляться завораживающей мимике ее лица. Смеются не только губами, но и глазами. Некоторые поэты, даже современные, испытывают порой какую-то болезненную необходимость сравнивать глаза девушки с бездонными омутами, точно в голове у нее колодец, там под бровями, и вот ты смотришь и смотришь в этой колодец и думаешь: «где же, черт побери, ведро-то взять?» Решительно, я бы не прибегал к такому сравнению, кроме случаев комических. И все же избавлюсь от эпитета или метафоры – голубые, слишком голубые глаза, и когда в их зрачках дрожала искорка юмора, казалось, они готовы зарыдать веселыми слезинками, что поскачут по земле.
Словом, мельком описав ее, я даю себе поблажку: мне будет проще говорить, почему отношения наши разорвались. Банальным поиском вины, к счастью, не обойтись, ибо даже в самых неприятных историях я приучен находить драматизм и театральность, кажется, именно так можно научиться настоящему decadence, научиться вынимать из целого меньшее, разглядывать его, наслаждаться им, как в строках Бодлера видеть обаяние отдельных слов.
К концу Мая что-то начало меня будоражить, чувство сумрачное, но уже привычное, не раздражающее, не идущее вовне моего сознания. 
Трепет первых месяцев любви, расслабленные жесты и кроткая мимика, неловкость искренних мгновений и уверенность, страсть – быть может, страсть то ослепленная надежда: страсть так же не ведает тревоги, пока узким шрамом ее не рассечет сначала совесть, затем мораль – во время любовного акта всё это чувства, такие же простые как инстинкты. Однако слепота уходит, точнее уходит наш поводырь – восприятие. Восприятие как сумма личных аффектаций, то, чем наша психика верит, желает и объясняет. В мое виденье Лизы стекались ручьи оттенков, водопады красок - образ воздушный и звонкий, чистый как сердцевина радуги – сначала девушка Рафаэля с кристаллами света во взоре и юбкой из белого хлопка, в постели мадонна Мюнка и ночью суровый ангел Джотто. В мае она мне чудилась на яву, а июнь ударил в виденье градиной пробуждения. Во мне забилась собственная кровь, привычка разлагать минуты на отрезки, увязанные с прошлыми часами, украдкой, с сомненьем стала блистать заместо веры и любви в моих глазах.
«Вина юридически служит основой для наказания. Но что, если вина витает в эфире, как радиоволны? Или если вина – подопытная квантовой физики - появляется в момент ее поиска, будет ли тогда она причиной для наказания?» Бредовые идеи тяготили разум, плач Лизы раздражал, кажется, первая ночь, когда мы не спали – 6 июня.
Вычурные золотые листы вензелями флоры обвивали пыльную лампочку, та, казалось, светила нехотя и из той ночной лености, из-за которой любая спешка тягостна и уныла. На лице девушки играли блики, прыгали в тонких, миниатюрных водопадах ее слез. Я фантазировал. Отягощенный усталостью и желаньем уснуть, мои фантазии с грустью напоминали воспоминания ушедшего дня.
  «Иона, знаешь, я много думала, я попаду в ад». Лиза порой говорила смешные вещи, когда-то я лишь улыбался, отшучивался, не видя в них ни серьезности, ни важности, однако для нее такая нечаянная откровенность означала «кое-что», словно, выразив некогда услышанное – точно так женская анима собственной забывчивостью создает эго – и повторя это устно, выразительно, то жеманно и честолюбиво, надеясь, что я стану больше любить ее, за ум, за мудрость, то вдруг, едва внятно, все так же желая моего внимания, она увидит своеобразный смысл еще одного кусочка жизни. Но со временем в ее интонациях я услышал претензию и чуть самодовольства. Откуда они взялись? Не  от того ль, что я не заигрывал с ее эрудицией нелепейшими словесными конструкциями, не сучил своими идеями, точно старый подагрик бьет пятками по подушке? Возможно ли такое, что мой заботливый смех или дружелюбное поддакивание заставило ее поверить, будто я недалек и глуп? Мне так хотелось в это верить, ибо в таком случае я знал путь к укрощению, что теснее сплотило бы нас, обязав большему, чем только любовь – это сковало бы наши гордыни… Лиза была чужда этого греха. Та претензия, слышимая в ударениях на первые слога, ну или, мне чудилось, что слышимая, так как желания других людей мы скорее ощущаем, чем узнаем, не была высокомерна, я не чувствовал в ней превосходства. «Попаду в а’д». Что здесь от фантазии – эхо ее голоса и выдуманные ударения, или иллюзия в том, что мое восприятие обманом убеждало меня в том, что она хотела мне нравиться?
Необходимо, наверно, объяснить из-за чего возникла ссора, повлекшая недолговременное затишье, перетекшее в затухание каких-либо отношений. После того, как Лиза сказала, что попадет в ад, я отстраненно пробурчал что-то вроде «Бог все ведает, но все предопределяет», она заинтересовалась, кто бы мог сказать такое. Правда, не зная, чьи это слова, я ответил, что ведь главное не кто, а почему.  Строками выше мы найдем упоминание об ее «алчности и эгоизме», как раз то, что смог уловить в ее образе, системе фраз в тот самый день. Все мы ведали когда-то в себе такой, хм, странный порыв: то ли углубится в личность любовника, то ли выпытать из него что-то; боюсь, что не все так ясно осознают это стремление, некоторые способны лишь только нагрубить, по якобы не понятным им самим причинам; жаль, что грубость может стать производным неудовлетворенного любопытства, будь оно корыстно иль свято, у людей вовсе не склонных к любознательности. Такой порыв как раз возобладал мною.
- Почему тебе интересно? Не все ли равно.
- Тебе так сложно ответить, я многое хочу узнавать. Произнесенное «узнавать» неприятно резало слух, в нем крылось не желание собственно знания, а стремление этим знанием овладевать.
- Да откуда же мне знать, всего лишь цитата. Из-за чего ты так разнервничалась?
- Вечно, почти никогда, - впоследствии я с грустью вспоминал эти оксюмороны, иногда они делали ее речь логически безграмотной и я с особым волнением выискивал связи между интонацией и сказанными словами, - ты что-нибудь скажешь!
- В аду спросишь публично, изрекший это вернее всего там.
Лиза с тихим вздохом попросила пройти «маэстро вместе с ней в геенну». Почти решившийся поцеловать ее ни с того ни сего, как влюбленным, в принципе, положено, я был мигом остужен саркастическим словесным изыском. Тогда же вспомнились все те разы, когда она прилюдно называла меня этим прозвищем. Впервые услышал в ее голосе неясную злобу, которая до сих пор звенела эхом лишь моих фраз из моих же уст, я узнал ту сонату, что показалась мне всего ударением на первый слог: эти интонации были мои, всецело мои, перенятые ею и воспроизведенные ею. Я обознался в авторе сонаты, обознался и в мотиве, вовсе не звучала соната требовательно или претенциозно, в ней была алчность, самовлюбленность, но чуждая Лизе, то, чего я не знал в ней доселе.
Смешно, я только что писал, как тяга у людей не чутких выведать что-то из своего любовника перевоплощается в грубость, однако сам ответил ей – «дурра!». Порыв любознательности выдул из меня всю сердечность, оставив закоснелого собственника, бедного и ограбленного, однако все еще скупого.
Эгоизм, меня вывел из себя ее эгоизм! Мог ли я представить себе, что удобряя ее улыбками, здоровьем, интересами свой сухой, изможденный бесплодностью внутренний мир, я, уподобляясь ненавистному отцу, высекаю борозды уродства и в ее душе? «Но нет, - стремительно менялись ощущения, точно во сне я умещал в секунды минуты; стыд сменяло самооправдание, - в ней текла моя кровь, не во мне бились ее токи, Лиза должна была быть собой и быть моей, как своими мы называем органы – сердце, легкие, она же посмела стать мной!» Сумасшествие и помрачение разума отступило, почти изгладившись из памяти, исчезнув так же спешно, как и явившись: в спешке, растрепанное и жесткое.
Все еще сидя на кровати, испепеляя зеркало и наше отраженье взглядом, я чувствовал как волны, то схожие с той, что обняла меня тогда, в тот день 25го апреля, в моей комнате, то злые валы моей молодости молящие меня «загубить все без возврата» накатывали на меня. Настала та самая немая минута, когда кружево, что плелось моим я, точно химическое мороженное, кучей сваливалось в лужу грусти и недопонимания. И я пнул эту кучу, забрызгав себя с ног до головы, водянистое, белое, словно сукровица, вещество усами злорадства, по-хулигански, разукрасило мое лицо.
- Дура! Вот же ты дура! Обольщение! Какое тебе, ~, кокетство, ты без меня и в свой гребаный ад не попала бы, идиотка! - В ее взгляде я уже не видел того сочувствия, той доброты, с которой она провожала меня в травмпункт, не было в ней и той весенней легкости, что без суеты прощала, казалось, всё, бескорыстно избавляла от печалей и тяжелых дум. В меня вперилась испорченная кукла, с загвазданной рубашенкой себялюбия, с юбкой рваного милосердия.
Лиза! Ты была не такой!


Рецензии