Шкаф. ч. 11


   В Симферополе умер Владимир Савенков, поэт и завотделом поэзии журнала "Брега Тавриды". Рак прямой кишки. Его долго облучали, травили химией;  вырвавшись на свободу, поддавал как следует и снова ложился на больничную койку.  Как-то раз, забежав в нетопленные апартаменты Союза писателей Крыма, я случайно услышал, как Савенков назвал меня "мастером исторического очерка".
Ласковое слово и кошке приятно. По просьбе Савенкова я заходил в московский ПЕН-центр к Александру Ткаченко, бывшему крымскому футболисту. Передал подборку стихов для журнала "Новый мир". Что ж, если опубликуют, то уже посмертно.  И не опубликуют - тоже посмертно. Говорят, Ткаченко не очень-то помогает землякам. Мир праху твоему, Володя, светлая память. Помню, он был обрадован, получив мою листовку из серии "Автограф" с посвящением в его честь:

                И пред иконами в углу
       Лампада светится...

Стихотворение "Рассвет",  как и многие другие, я читал ему в кабинете председателя Союза писателей. Тут поместился стол для редактора "Брегов Тавриды" Анатолия Домбровского,человека с  лучистыми глазами; тут, в продавленных стареньких креслах, обычно протекает писательская тусовка. Мужики понемногу выпивают, я тихо завидую (за рулем!)и пересказываю сюжеты будущих замыслов. К примеру, сюжет "Каштанки-2" обкатывался  именно здесь. Слушая мои  фантазии, Савенков радостно восклицал: вот, как говорит - так и пишет! В порыве пьяного чувства он с силой прижал мою  голову  ко  лбу  - скорее пристукнул; мне показалось даже, что выросла шишка. Савенков как бы утвердил нас в поэтическом родстве,  и мне радостно помнить об этом, как радостно вспоминать сон, в котором покойная Евгения Михайловна Чехова надела мне на палец свое кольцо...
Савенков был даровит: писал стихи, романы, рецензии, вел журнальный раздел. Бог дал ему тонкий музыкальный слух, и я однажды невольно возбудил его фантазию. Положив на пюпитр пианино мой листок, он брал синкопы и подпевал речитативом, явно наслаждаясь звукописью стиха:

    Вот золотой смычок луча
    Коснулся облака и крыши,
                И тот, кто ведает и слышит,
                Кем возжигается свеча,
                Кто заполняет нотный стан
                Значками ласточек и чаек,
                Для всех, кто чает и мечтает,
                Включает утренний орган...

Я читал свои рифмованные опусы, а он чутко отмечал влияние профессии на характер стиха. Савенков по натуре - чувственник: в его рваных ритмах выламывалась боль и неустроенность мира; я же через стих шел к гармонии, к одолению хаоса в чувствах - и мыслях тоже. Эта "мыслительность" как бы даже и смущала его. По теории, поэзия суггестивна, а тут - сюжетность, логичность, философские построения...
Помню, читал я "Монолог головы Олоферна" - он весь направлен против женщин, против бабского злодейства и коварства, которым в истории несть числа. Злодейства нарастали крещендо; Владимир слушал, подперев лысый череп, чтобы скрыть ухмылку: как же оборвать эту дурную бесконечность? Я закончил тем, что во искупление дамских коварств Бог послал на землю Деву Марию... Савенков хлопнул по колену: вот, сразу видно филолога!
Пиши исторические очерки!
К очеркам я пришел не случайно.  Давно  тяготился  необходимостью писать по-ученому,  с экивоками, непременными сносками,  изысканными оборотами типа "нам представляется".  Наверное,  во мне бунтовал газетчик, Шалюга-журналюга, который и Чехова старался постичь методом "вчувствования". Пытаясь влезть в шкуру Чехова,  я подспудно ощущал, что за всем, что говорят и думают его герои, кроются его личные ощущения, переживания, наблюдения, личные встречи и разговоры. Первый раз написал об этом в статье для альманаха "Чеховиана" - о рассказе "Учитель словесности".  Личная история с предполагаемой женитьбой на Насте Сувориной (половина дохода "Нового времени"! Вроде бы шутка, а за ней явно ощущался интерес Суворина привязать к своей издательской империи молодого и талантливого писателя)несомненно отразилась в истории женитьбы Никитина. Настя Суворина, голенастая девица, с восторгом глядевшая в рот обожаемого автора "Каштанки", потом выросла в актрису и любительницу автогонок: участвовала даже в ралли Петербург - Париж. Интересно - ездил ли Чехов на моторе?
Телефоном пользовался весьма активно:  Белую дачу  подключили к станции за день до новоселья. Стало быть, к технике Антон Павлович неравнодушен, но видел ироническую подоплеку в том, как земство старалось поспешать за прогрессом: в управе завели телефон, а в телефоне завелись клопы...В наше время начальники норовят иметь в кабинете компьютер. Для антуража. Помню, ко мне зашел Питер Генри, славист из Шотландии. Увидел компьютер и усмехнулся:  умею ли  включать?  Умею, умею. Инвентарная проза сидит в электронных мозгах.
Вот, смотрю сейчас на шкаф; на нижней полке стоят два выпуска "Чеховианы". Обложка: серый фон и  черный силуэт чеховской головы: упрямая прядь,  висячий ус, овальное пенсне. Там и сокрыта статья об "Учителе словесности": с нее началось мое собственное видение Чехова, размышления о Чехове как живом человеке. Конечно, я не обольщаюсь, что проник в "самое-самое": Чехов был закрыт и для самых близких людей. Бальмонт, поэт с непомерными амбициями, не раз общался с писателем, посвящал ему стихи (предполагают,  стихотворение о чайке послужило толчком для знаменитой чеховской пьесы)- и тот осознавал гигантскую дистанцию между собой и Чеховым:
"Величайший гений из ныне живущих на земле".
Что-то в Чехове постигалось благодаря аналогии. Я подставлял себя на место погруженного в мещанскую провинциальную мальчика Антоши, которому пришлось выжимать из себя пресловутого раба. По каплям, как отмечал зрелый Чехов: почувствовал в себе свободного человека лишь к тридцати годам!  Детство и юность прошли в холодной лавке, в случайной одежке, в грубых забавах вроде издевательства над кошками и девчонками, в самоуничижении перед Богом, перед попом и богатым родственником... Куска хлеба ради. Приходилось выдавливать даже южнорусский диалект. "Я соскучился за тобой" - изъяснялся Антон и в письмах, и в пьесах.
Я помню себя талызинским мальчишкой - в рыжей вельветке, шароварах, с вихрами от доморощенной стрижки.  Мы дрались улица на улицу, и я сражался в немецкой каске, натянутой на шапку. Каску нашел в овраге, где однажды едва не окочурился - обкурился папиросами. Помню, как давили голеньких крысят на бойне, как надували соломиной лягушек... Помню первую поездку в Горький:  меня распирало желание поведать миру, что я еду в  г о р о д !  Выстрачив глазенки, я вопрошал пассажиров автобуса: "Вы тоже в Горький едете?" Было похоже на анекдот про молодого человека, которому очень хотелось познакомиться с девушкой. Он вопрошал соседку: вы тоже этим самолетом летите?
Cамоодоление, самостроительство - путь большинства писателей - выходцев из необъятной русской провинции. Потому, наверное, дорог Антон Павлович.
Что-то в Чехове понималось по наитию. Мария Павловна, наезжая на каникулы в Ялту, с недоумением наблюдала за братом. Тот уходил в сад, садился возле кучи камней и методично,  целыми часами, стучал молотком. Камешки дробил.  Опасалась: с головой в порядке ли? Тут я Чехов понимаю бесспорно: постукивая молотком, писатель впадал в ритм, который настраивал на размышление.  Кто-то любит размеренную ходьбу, кто-то слушает музыку,  кто-то жует яблоки, - способов впасть в творческое состояние бессчетно. Я, бывало, при размеренном шаге хорошо выстраивал логику лекций:  пока идешь до института, материал укладывался и утрясался.
Можно, конечно, просто переносить на Чехова ситуации и диалоги, которыми заполнено пространство его текстов. Такой подход практикуется в романе Владимира Рынкевича "Ранние сумерки". Первый, кстати, роман о писателе.  Рынкевич хороший прозаик, да и выпить был не дурак, как мне помнится.  Однажды обошли всю Ялту в поисках выпивки. Пришлось пить черный рижский бальзам. Занятие, скажу вам, не для слабонервных. Владимир Петрович перенес стакан густой черной жидкости довольно легко; столь же свободно он переносит литературные узоры Чехова на его житейскую канву.
Грубо, механистично, но сильно.


Рецензии