Кривое зеркало, или творческий путь А. Субботина

1. Поэзия

На филфак я поступил не случайно, ибо к этому времени уже вовсю бредил литературой и исписал две-три тетрадки слабыми, во многом подражательными стихами. Конечно, ещё точнее и логичнее было бы подать документы в Литературный институт, но я понимал, что не наскребу столько качественных текстов (были ли они вообще?), чтобы пройти творческий конкурс.

Пермский государственный университет в лице филологического факультета обрушил на меня лавину информации, не всегда нужной для моего «дела». Но худо-бедно, галопом по Европам я познакомился с изящной словесностью разных времен и народов. И, что ещё крайне важно, я встретил себе подобных. Мы открывали друг другу имена поэтов. Ни одного застолья не обходилось без чтения стихов, чужих и своих. Образовался поэтический кружок, который вела редактор Пермского книжного издательства Надежда Гашева. Образовалась (из тех же членов) поэтгруппа «Времири» (слово Велимира Хлебникова), когда дело дошло до совместных выступлений. В общем, жизнь бурлила, как всякая студенческая жизнь. Учёба и общение отнимали столько времени, что для сочинения стихов его почти не оставалось.

Надо сказать, что первый период моего творчества – период становления – изрядно затянулся: где-то с 1972 по 1986 годы. Я называю этот период романтическим. Откуда, спрашивается, в советском пареньке, выросшем в уральском рабочем городке, все эти моря, пустыни, замки, все эти «необычные герои в необычной обстановке»? Понятно, откуда: из соответствующей литературы; и ещё – от невольного противопоставления жизни книжных героев и окружающей паренька действительности, которая, как ни крути, была тусклой и сероватой. «Я – чахлый цветок помойки, под небом серым возросший. О, если бы ветер помог мне сорваться с земли нехорошей»! Паренёк видел нелегкий и скучный труд, пьянство и изломанные судьбы. А с трибун и газет до него доносилось, что мы строим счастливое будущее и уже почти живём в нём. Так в душе рождался протест. Потому ложному тотальному советскому оптимизму я противопоставил трагизм и опасность бытия, а серой будничности – яркие краски приключения. Глупо с моей стороны было только то, что я позволил себе разослать такие стихи по журналам. Ну, и получил соответствующие отклики. Вот один из них, характерный, полученный из «Авроры»: «Уважаемый тов. Субботин! Для определения Ваших стихов более приемлемо понятие романтика, а не романтизм. Она придаёт Вашим стихам налёт легковесности. Много придумываете и мало говорите о самом главном: о себе, о жизни… К сожалению, оставить из этих стихов в редакции нечего».

Много позднее, составляя книгу «Беспризорное небо» (которая так пока и не вышла), я включил в неё десяток вещиц этого периода как достаточно энергичных и совершенных: «Песня китобоев», «Рабы на галере», «Расплавленный воздух пустыни…», «Замок», «Пьеро» и др.

Постепенно я осознал, что необычными стихи делает не тематика (хотя и она в какой-то мере участвует в этом), а, прежде всего, сам поэтический язык, используемые в нём приёмы – тропы. Поворот в сторону «сгущения» языка начался у меня с увлечения творчеством Владимира Нарбута, акмеиста, соратника Гумилёва и Ахматовой. Ещё в 1979 году мой сокурсник и поэт Юрий Беликов читал его стихотворение «Совесть», где речь идёт от лица разбойника, где, например, были такие строки: «Эти шеи, потные и толстые, // как гадюки, скользкие, как вол, // непреклонные, рукой апостола // Савла – за стволом ловил я ствол».

Ни Нарбут, ни Гумилёв тогда ещё не издавались: советская критика окрестила их «буржуазными декадентами», и тексты их можно было откопать лишь в глубинах библиотечных хранилищ. Где-то в 1985 году другой мой сокурсник, писатель-фантаст Михаил Шаламов подарил мне переснятую на фотобумагу книжку Нарбута «Александра Павловна» (1922 г.). Я был почти шокирован. Ничего подобного я раньше не читал. Конечно, метафора часто разбросана и в стихах Маяковского, и Есенина (особенно имажинистских), но тут был особый стиль, словно ты с севера попадал в темную южную ночь. Мрачноватые, иногда нарочито натуралистические картины рисовались густыми яркими красками. «Птичья клетка, как сухие рёбра // дедовой и внуковой судьбы. // Хорошо быть в канделябре доброй // свечке – ну, а как стеречь гробы»! («Вечер»)

Главное, от стихов Нарбута исходила энергия, которая захватывала. К слову сказать, на мой взгляд, именно энергия решает, насколько то или иное стихотворение жизнестойко. Не свет, не мрак, а энергия. Подхваченный этим потоком я написал текст «Брага ночи пенится пургою». Прочитав его, Ю. Беликов определил: Нарбут, один к одному. «Так что ж, говорю, это подражание»? «Да нет, говорит, просто ты глотнул данной музыки». Как бы то ни было, человек увлекающийся, я вскоре увлёкся другим поэтом – Виктором Соснорой, который также оставил след в моем творчестве. Если поэтику Нарбута можно сравнить с джунглями, порой заболоченными, то атмосфера стихов Сосноры – это сосновый бор на берегу моря. Здесь легче дышится. И ещё одно важное отличие: Соснора ироничен до мозга костей, лирически, печально ироничен. «Он – принц принципиальных пьяниц. // Ему – венец из ценных роз! // Куда плывешь, венецианец, // в гондолах собственных калош»? («Февраль»)

Чтобы была видна разница моих сочинений первого и второго (ибо будет и третий) периодов, следует привести отрывки. Вот из раннего: « – По курсу прямо бьет фонтан! – // мы слышим голос с реи. // И наш отважный капитан // командует: – Скорее! // Вельботы – на воду. Вперёд! // Левиафан нам вызов шлёт». И т. д. А вот из более позднего: «Такой туман, что светом не пробьешь! // И фара неба вдребезги разбита. // Слепое небо в гневе ставит сито // дождя. Теперь от неба не уйдешь». Согласитесь, кой-какая разница есть.

Своими первыми публикациями я обязан тому же Юрию Беликову и Владиславу Дрожащих – поэту, филологу, закончившему университет раньше нас года на четыре. Они тогда работали в газете «Молодая гвардия». И вот в 1987 году (мне 30 лет) я увидел свои стихи напечатанными – три романтических стихотворения. А затем во 2-ом номере литературно-художественного приложения к газете (сентябрь 1989 г.) – подборку из шести своих вещей. Свобода, спровоцированная перестройкой, уже катилась, как снежный ком, и можно было многое. Можно было назвать приложение – «Дети стронция»; можно было опубликовать такие, например, строки: «Здесь горы ощетинились, как копья // единогласно вытянутых рук. // Социализма оседает копоть…» И т. д. Это из текста «Копи» вашего покорного слуги. Конечно, чиновники от партии и комсомола вряд ли вдавались в поэтические дебри, но ню они не могли не заметить. 2-ой номер «Детей стронция» вызвал скандал именно изображением голых девок. Однако скандал увял, и вышло ещё четыре номера.

90-е годы… Страну штормит. В личной жизни Анатолия Субботина тоже, как говорится, не всё… То фирма, где он зарабатывает на хлеб насущный, ликвидируется, то попросят его в другой организации за алкогольные прогулы уйти по собственному. Но, несмотря на житейские передряги, он благодарен 90-м. Ибо в творческом отношении это, возможно, его лучшие годы. Чувствуя уверенность в руке, он вошёл во вкус. Ему уже мало стихов, и он обращается к прозе, но об этом – позднее. В стихах же, в их форме также ведётся поиск. Уже хочется расшатать монотонный ритм, отказаться от рифмы. А чем кончается такое желание? Известно, чем – верлибром. Мой первый чистый верлибр (до этого случались гибриды) был написан в 1995 году. Кстати, он был опубликован в журнале «Юность» через пару лет. «Синий парад»: «По указу президента // ветер синюю площадь очистил // от облачного мусора. // Слово «парад» состоит из пара и ада». И т. д.

Большая подборка моих стихов вышла в коллективном сборнике «Монарх. Семь самозванцев» (Пермь, 1999). Там было представлено творчество семи пермских поэтов, входивших в поэтическую группу «Монарх», организованную Юрием Беликовым (куда бы мы без него, неугомонного!). Вступительная статья к сборнику принадлежит тогдашнему главному редактору журнала «Юность» Виктору Липатову. Вот как он воспринял вирши вашего покорного: «Анатолий Субботин делает вид сверхнасыщения информацией. Он припаивает фразу к фразе, как микроэлементы, как компьютерные всплески, как игру сравнений. И всё же проявляется он, когда выдирается из цепких лап Интернета и интересно пишет о глуши, о хуторе, о космосе, который склонился над домами. Стихи Субботина являют крутую смесь из бытовухи и героев культуры, истории, мифологии. Чувствуется страстное желание взорвать крепость серо-обычной жизни, ворваться в пролом и попытаться отыскать алмазные копи. Никуда, впрочем, не денешься от того, что поэту наших дней суждено сочетать любовь и клёны с лингафонами и компьютерами. И всё-таки компьютеры не оживают, а великая природа побеждает». Что имел в виду Виктор Липатов? Чрезмерную частоту и логику (механистичность) нанизывания образов?

Впрочем, за форму я был спокоен. Меня слегка волновала содержательная часть моих стихов. Если у любимого мной и прочитанного в ту пору Бориса Поплавского отчаяние спокойно, то у меня оно воплощалось часто с надрывом. Трагическое мироощущение выливалось в какой-то декаданс. И с этим надо было что-то делать. А что тут поделаешь? Себя не изменишь. Да и не нужно себя менять, не нужно «наступать на горло собственной песне». Но отчаяние можно прикрыть смехом. Благо, наравне с Пьеро (так назовём моего лирического героя, то и дело впадающего в уныние) во мне всегда жил Арлекин. Пьеро до поры до времени царил на сцене, и лишь иногда из-за его широкого бледного балахона высовывалась насмешливая физиономия Арлекина. Но к концу 90-х я окончательно раздвоился (рождённому под знаком Близнецов есть чем раздваиваться, не правда ли?). Арлекин вышел из-за спины Пьеро и стал выступать (читай, писать) самостоятельно. Пьеро, например, поёт: «Подо мною белеет арены бескровный песок. // Потерпи, дорогой, я сегодня отчаянный донор. // Не втянулась бы шея, почуяв трезубца лесок. // В трёх ножах заблужусь и исчезну в тумане кордона» («Загнанные»). А Арлекин в то же время: «Весна! Бегут ручьи, летают мухи. // Я еле-еле ноги волочу. // Мне не догнать ни девки, ни старухи. // Я отдан невидимке-палачу» («Весна меня любовью уколола»). Однако они стоят рядом, они – близнецы, и они не могут не влиять друг на друга. Порой их голоса сливаются. Трагедия и комедия превращаются в трагикомедию: «Я говорю, мне памятником – яма, // которую себе по мере сил // я воздвигал и круто замесил, // а Понтий, как известно, вымыл раму» («Стансы»). В этой последней цитате, как видите, присутствует приём абсурда. Арлекин читал не только Соснору, но и обэриутов, прежде всего Александра Введенского.

Итак, стихи нашего третьего периода разделились на серьёзные и как бы несерьёзные. Почему «как бы»? Потому что на самом деле за такого рода весельем можно почувствовать боль, смех не устраняет, а лишь прикрывает отчаяние, это смех сквозь слёзы. Более того, веселье способно придать трагедии оттенок безумия, и она делается ещё страшнее. «Смешное всегда страшнее», – говорил Салтыков-Щедрин. Так что в моём случае Арлекин зачастую не противостоит Пьеро, а дополняет его.

В формальном отношении мои несерьёзные стихи, пожалуй, разнообразнее и оригинальней серьёзных. Арлекин раскован: мол, я шут, и мне всё простится. В одном тексте могу от верлибра перейти к чёткому ритму и рифмовке, могу смешать разные стили речи, высокое с низким, могу более-менее ясную картину затуманить несуразицей. Сравнения и метафоры Арлекина бывают смелее, чем у Пьеро, именно потому, что они не сдерживаются рассудком (впрочем, не всегда). Для наглядности приведу одно из арлекинских стихотворений целиком. «О, пышная, пиши пиши // пока не кончатся любви чернила // Народ-редактор эту тему благословил // и благо словил // и выделил ей отдельные нары // увитые шипением роз // Бока твои пока еще богаты // пока еще твои // Между берез порхает птеродактиль // Ну пошутил, не бойся, ты – звезда // Забор какой-то между нами последнее время // тебе не кажется? // Какая-то мышь пробежала // А помнишь, как шумел камыш // на отмели ленивой Нила // и мы с тобой ловили крокодила // Был ли в нашей жизни шалаш? // Смело утверждаю: был // пока ты ни слова не говоря не уехала в Краков // ловить на проспекте раков // О, моя полячка // О, моя рыбачка // О, моя болячка»

Ещё упомяну два приёма, которые я иногда использую. Первый приём я называю «осовременивание мифа». То есть известный миф переосмысливается с точки зрения сегодняшнего дня. Таков, например, «Орфей», написанный в 1999 году: «Обустроился ад. Сумрак вышит огнями. // И дома вдоль дороги по ранжиру стоят. // Варьете, казино. Но меня не обманешь, // и под маской лица я чувствую мертвый расклад. // Здесь любовь моя тенью блуждает. О, где ты? // Где-то здесь. Говорят, что она – за моею спиной, // но нельзя оглянуться и видеть. Такие вот игры в запреты! // Мне осталась игра: плач на флейте и казнь в казино. // Я иду по проспекту, а ветер с реки – мне навстречу. // Я боюсь, что он тень унесет, и на клапаны жму. // И от песни моей плачут псы (крыть, как видно, им нечем), // фонари увядают. Я ад погружаю во тьму».

Другой приём состоит в том, что берётся известная строка известного поэта, и на её основе разрабатывается собственная тема. К примеру: «Не жалею, не зову, не плачу: // мол, иначе надо было жить. // Наша главная теперь задача – // мимо боли как-то проскочить, // что стоит у входа, будто стражник, // в ту страну, где кончится кино, // напоследок делая нам страшно, // перед тем, как станет всё равно».

В заключение рассказа о своём поэтическом творчестве, наверно, надо перечислить некоторые названия стихов, если не самых ярких (мне об этом судить трудно), то, по крайней мере, таких, которые не следует пропускать при чтении. И вообще надо же хоть что-то обозначить. Из серьёзных вещей я бы назвал «Антимонумент», «Денёк расправил пасмурные крылья», «Туман», «Кучевые кочевые облака», «Феникс», «Кафка», «Начинающие женщины», «Перья в ножах», «Загнанные», «Рай для сапог», «Весна в набат ударила зелёный», «Зимний день кипел в метельных кудрях», «Оса, не бейся о стекло», «Поэты сидели в овраге», «Тени», «Надувные шары вчера взлетали», «Не грусти, родная, не болей», «К жизни претензий всё меньше и меньше», «Пустячок», «Земную жизнь пройдя на семь восьмых», «Монолог дворника», «Деловые идут мужики», «По рыбам, по звёздам проносится в страхе», «Стансы» и др. Из как бы несерьёзных стихов назову такие: «Турне возмездья», «Время», «Садко», «Электричка. Я смотреть окно», «Смерть ветра», «Нота сахар», «Потеплело тело лета», «В человеческом лесу», «На ней были белые лапти», «Как ты там, кактус», «Уж ноябрьский праздник, уж», «Заседание», «Изба забав», «Размер любви моей не помню», «Козак», «Мы шутили, мы устали», «Петух», «Потерянность», «У тебя дружок запой», «Что старушка ты в печали», «Адмиралы», «Ну здравствуй русская тоска», «Пред тетрадкой на коленях» и др.


2. Проза и кое-что ещё

В 1991 году я начал писать прозу. К развалу СССР это никакого отношения не имеет, просто совпало. Первый рассказ («Антивампирин») содержал в себе фантастичность (не научную) и юмор, довольно черноватый. Фантастический элемент (по крайней мере, атмосфера сна, безумия) сохранится и в дальнейшем, а комизм во многих вещах сойдёт на нет. Эта трансформация начнётся с 1994 года, с рассказа «Старики».

Таким образом, и в прозе моей можно выделить ранний период. Тогда (1991 – 1993 гг.) были написаны: «Записная книжка раздора», «Ночь под юбилей», «Тошнота», «Переход», «Письмо – голубиной почтой» и другие рассказы. Были написаны три вещи размером с небольшие повести: «Хронические любовники земли», «Семечки», «Венеция». Помимо буйного веселья (впрочем, порой не без слезы), ранний период характеризуется тем, что в нём особенно чувствуется, что за прозу принялся поэт. Тексты пестрят сравнениями и метафорами. Иногда метафоры разворачиваются, иногда достигают символических высот. Так в рассказе «Тошнота» тётя Женя – это сама жизнь; «Переход» весьма смахивает на притчу, а семечки в одноименном произведении символизируют пошлость.

Если говорить об истоках подобного творчества, то заметно, что автор хорошо читал Гоголя, Вагинова, Хармса и т.д. Сценки «В парке», «Отплытие», «Дирижабль неизвестного направления» сделаны под Александра Введенского, у которого в отличие от Хармса, как заметил Яков Друскин, абсурд не только в ситуациях, но и в семантике. Для «Хронических любовников земли» толчком послужили «Симфонии» Андрея Белого, особенно 2-я. «Любовники» – этакая поэма в прозе, состоящая из небольших фрагментов. Фрагменты вполне могут существовать самостоятельно, и всё же поэма не распадается, она держится каким-то непонятным мне самому, чудесным образом. Наравне с жизненными впечатлениями, преломленными, впрочем, поэтической фантазией, автор «смело» вводит в текст свои сны. Так отрывок «Казнь», где за героем летают пила «Дружба» и дрель со сверлом, пытаясь его убить, развернут на основе реального сна. Поэма была опубликована в 2-ом номере альманаха «Лабиринт» (Пермь, 2001 г.).

«Семечки» – своеобразная антиутопия. В современный, однако окружённый ни с того, ни с сего, как в средневековье, стенами, культурный город завозят подсолнуховые семечки, о которых жители города ничего не знают. Они подсаживаются на этот «наркотик» и из культурных людей превращаются в грязных, ленивых «харкунов». Разумеется, семечки – только повод, только приём, чтобы посмеяться над человеческой глупостью, хамством, пошлостью. В отличие от «Любовников» сия антиутопия больше похожа на прозу, она более цельна, хотя и здесь нет «сквозных» героев за исключением разве что самих семечек.

Сюжет мини-повести «Венеция» до ужаса прост. И это нормально и даже необходимо для той манеры письма, в которой мы работаем. Авторы, прикованные к галере сюжета, рискуют в погоне за внешней занимательностью потерять красоту и глубину произведения. Вспоминаются слова Кафки: «Я не рассказываю историй, всё это картины, только картины»… Венеция – город карнавалов. Хотелось написать что-нибудь карнавальное, потому и всплыл данный замысел. Потому и появились тут герои комедии дель арте Пьеро и Арлекин. Однако под масками находятся конкретные живые лица. Русский турист, главный персонаж повести Петр Бутафорин, волею судеб ставший Пьеро, попадает в компанию замаскированных итальянцев и переживает ряд чудесных приключений. Всё это похоже на сон. Всё это и есть сон, как выясняется в конце. Бутафорин – чужой на этом празднике жизни. Хотя Моника дарит ему свою любовь, он не вписывается в иностранную компанию, и Джузеппе-Арлекин убивает его. Убивает причудливо, как и должно быть во сне.

Из ранних вещей, пожалуй, немного выбивается рассказ «Мухи», написанный в 1992 году. Чем выбивается? Прежде всего, своей некомической интонацией. Это уже не сон, а скорее кошмар. Рассказ ведется от лица полуинтеллигентного нищего, которого жестокая и безумная жизнь толкает к самоубийству (весьма актуальная для 90-х тема!). Начинается с того, что управдом приносит герою мухобойку, ибо поступил указ свыше истребить всех мух – приносит ему, живущему в халупе, износ которой 205 %... О каких же мухах речь? Только не о настоящих, хотя они тут присутствуют. Мухой, попавшей  в паутину обстоятельств, чувствует себя герой. Или, может быть, напротив, это «мушиное» окружение вынуждает его, человека, гибнуть. Вопрос остается открытым. Пусть читатель решает сам. Рассказ напечатан в 1-ом номере альманаха «Лабиринт» (Пермь, 2000 г.).

Как я уже говорил, с 1994 года юмор и ирония из моей прозы исчезают (или, по крайней мере, отходят на второй план), поток поэтических «выходок» тоже существенно уменьшается. Чтобы рассказ «ожил и заиграл», достаточно развернуть одну метафору. И, конечно, мы не представляем себе нашего метода без использования фантасмагории. Вот пример. Нужно было написать рассказ о стареющей одинокой женщине, чьё существование скрашивают кастрированные коты. Фантастическую основу мы нашли в том, что повели речь от лица кота. А то, что коты кастрированы, натолкнуло нас на сравнение с гаремом. Таким образом и появился этот рассказ о странном, но таком типичном для нашей действительности гареме, где три «евнуха» и одна «наложница» – рассказ «Наш гарем».

Толчком для написания произведения может послужить что угодно. Реальные сны стали трамплином моих рассказов: «Прыжок», «Угадай песню», «Омуток», «Прости меня, Гоша», «Пинетки» и других. Разумеется, это не пересказы снов. Сон нельзя пересказать. Даже вспоминая приснившееся, ты искажаешь его, навязываешь ему некую последовательность, лепишь из отрывков целостную картину. А превращая сон в художественную вещь, ты невольно дополняешь его придуманными деталями, сюжетным развитием и т.п. Другие мои рассказы («Старики», «Последний день детства», «Наш гарем», «Как всегда», «Живой труп», «Ангел») построены на основе жизненных впечатлений. Но между ними и «сонными» рассказами нет особой разницы. Ибо достаточно взглянуть на жизнь отстранённо или приближённо – одним словом, под неожиданным ракурсом, – чтобы она стала смахивать на сон.

Существуют и другие источники вдохновения. Например, литература. «Последнее путешествие Синдбада» спровоцировано, разумеется, погружением автора в «Тысяча и одну ночь». Ну, хорошо, герой найден, а что с ним делать дальше? Что с ним происходит? Где он путешествует? И тут на помощь приходит реальность. Синдбад и его спутники, как всякие южные люди, никогда не видели снега и льда и не знают, что это такое. И вот, предположим, их корабль заносит ураганом слишком на юг, и они попадают на ледяной остров. Чем не сказка?

Тему рассказа «Парк» я заимствовал у Кафки. Точнее, у Борхеса, который писал, что у Кафки есть рассказ о заблудившемся в парке молодом человеке. Саму эту вещь я не читал, но тема настолько запала в меня, что я решил выдать собственную версию. В результате получился один из лучших, на мой взгляд, рассказов, который можно отнести и к притче, и к хоррору. Он, а также «Наш гарем», «Ангел», «Новогодний подарок» опубликованы в журнале «День и ночь» (Красноярск, 2004).

Простое пересказывание компьютерной игры может вылиться в неплохой фантастический рассказ с таким, допустим, началом: «Я родился на конюшне. Точнее сказать, меня родила конюшня. В один прекрасный летний день я обнаружил себя возле нее – сидящим на коне. (Насколько себя помню, я всегда был на коне.) Рядом уже находилось несколько всадников, подобно мне одетых в доспехи. Я был у конюшни не первый и не последний сын. На моих глазах из нее выехали еще десять моих братьев. Возможно, этот производственный процесс продолжался, но тут нас осенила мысль, и мы плавным аллюром отправились охранять рубежи нашего города-государства». Это рассказ «Зелёный разум». Условность игры даёт повод не только для иронии, но и для ассоциаций с реальной жизнью и даже для философских размышлений. «Почему многие воины бросаются на амбразуры замка, погибая под огнем, вместо того чтобы защищать свои требучеты, которые разрушают замки издали? Почему мысль не всегда осеняет нас в нужный момент? Кто вообще управляет миром? Говорят, что Бог. Хотел бы я взглянуть на него»… Над активизированным персонажем игры загорается зелёная полоска, то есть он готов к действию, он как бы начинает мыслить. Отсюда и – зелёный разум. Но «зелёный» означает также – молодой, несовершенный. Потому в конце рассказа погибающий герой видит по ту сторону монитора бога-недоросля, играющего им. Потому этот рассказ и не мог одержать победу в конкурсе, организованном каким-то продавцом компьютерных игр. Ведь сии господа хотят, чтобы их игры считались совершенными, и все подсели на них.

В песне «Мим» талантливого музыканта и поэта Павла Кашина есть такие слова: «Ты без страха и боли превращаешь камни в молодые души, и я на глазах становлюсь всё лучше». Эти слова вдохновили меня на рассказ о манекене, который оживает силою любви – «Любовь манекена». Трагический, но, пожалуй, несколько сентиментальный для нашего «крутого» времени рассказ.

Лет 12 ранее в моём творчестве оживали и существующие в действительности статуи – лётчик и парашютистка, поставленные ещё в советские годы близ предприятия, выпускающего авиационную продукцию. Любовь в рассказе «Статуи» зажигается между героями на фоне крушения советских идей. Лётчику и парашютистке ничего больше не остаётся – только любить друг друга, в этом их спасение. Любовь оживляет их, тогда как идеи превратили их в каменных истуканов. В формальном отношении рассказ примечателен тем, что ведётся от первого лица, но не одного, а трёх. Поочередно берут слово лётчик, парашютистка и повествователь. Однако обозначений, как в пьесе, кто говорит, нет, поэтому читатель может прийти в недоумение: что это герой понёс несуразицу!? «Статуи» и «Любовь манекена» опубликованы в 6-ом номере журнала «Вещь» (Пермь, 2012).

Прозвище известного здания на Комсомольской площади – «Башня Смерти» – подвигло меня к сочинению одноименной фантазии. Всё здесь доведено до абсурда. Здесь казнят за ношение бороды. Прокурор является одновременно адвокатом, потому мантия на нём наполовину чёрная, наполовину белая. Смерть подаётся под различными соусами, и приговорённые играют в лотерею, кому какой вид казни выпадет. Герою выпадает «отравление спиртным», что, конечно, весьма символично.

А что подтолкнуло нас к написанию рассказа «Новогодний подарок», мы и сами не знаем. Да, приближался новый – 2000 год. Однако испечь рождественскую сказку со счастливым концом нам не хотелось: мы хотя и фантазёры, но обращены к действительности. Между тем в стране шалили террористы. Видимо, потому и появляется в нашем рассказе Дед Мороз, который на самом деле не Дед Мороз, а переодетый террорист. Что же касается фантастической составляющей, она – в том, что «дедушка» применяет невиданное оружие – мороз, вводимый в жертву с помощью иглы и мгновенно расходящийся по телу. Есть тут также этакий Иванушка-дурачок – участковый Кузнецов, который готов поверить в существование настоящего Деда Мороза. Подобные персонажи, как и приёмы сна, бреда, нужны для того, чтобы взглянуть на этот мир незашоренными привычкой глазами. Главное в данном рассказе – его идея. Важная для нас идея. Возможно, она занимает центральное место во всём нашем творчестве. Помните у Гоголя: «О, не верьте этому Невскому проспекту»! Конечно, под проспектом Гоголь имел в виду весь мир. Да, ничему здесь нельзя верить, все и вся стараются казаться не тем, чем являются на самом деле. Мы думаем, что перед нами Дед Мороз, принесший подарки, а это террорист с бомбой в мешке, пришедший взорвать наш дом. В пьесе Введенского «Ёлка у Ивановых» убийцей одной из своих подопечных оказывается нянька. И не авторское «больное воображение» причиной сему. Наблюдение того, что человек изменчив, нестабилен, «карнавален» по природе своей, дало автору право на эту крайность.

К слову сказать, почему-то Введенского и Хармса принято считать несерьёзными писателями. А Кафку – серьёзным. Между тем и те, и другой являются «нейрохирургами» от литературы, просто методы несколько разнятся. Обэриуты используют алогизм, Кафка же, напротив, побивает разум его же оружием – логикой. Да и чёрный юмор поэтов абсурда, бросающий на всё тень безумия, – уже как бы и не юмор.

В 2006-2007 гг. я несколько сдал позиции, изменил себе и написал вполне реалистическую вещь – автобиографическую повесть «Убью, студент!». Правда, в конце не удержался и вставил-таки сновидение, где к герою приходит чёрт среднего чина и открывает ему глаза на будущее страны. Впрочем, эта последняя главка нужна как заключительный аккорд; без неё повесть была бы какой-то незавершённой и куцей.

В 1990-е гг. мне сочинилось две пьесы. Одна – «Самозванец» – имеет подзаголовок: псевдоисторическая драма. Дело в том, что от истории там ничего не осталось, разве что общая канва событий, которую я почерпнул у Карамзина. Главный герой, Лжедмитрий I, употребляет словечки, неслыханные в то время, типа «полководец», «режиссёр» и прочее. Да и сам он явно не соответствует историческому прототипу (хотя чем черт не шутит), ибо является фигурой условной, воплощающей в себе авторскую идею. Кто такой самозванец? – спросил я себя. И ответил: актёр. Вокруг этого всё и закрутилось. Это попытка философской пьесы о сущности лицедейства и – шире – человеческих взаимоотношений, поскольку «весь мир – театр». Карамзин дал мне материал, а направление, характер пьесы подсказал Камю с его «Калигулой». Если историка интересует, каким был, скажем, тот же Калигула, то философа – что порождает, что движет такими, как он. «Хочу луну», – говорит диктатор. То есть невозможного. Кстати, и «актёр» хочет невозможного: он жаждет быть самим собой, а жизнь ему всё время подсовывает роли.

Другая пьеса – «Богема» – сделана на современном материале. Точнее, это вымысел, обращенный к современности. Гротескно, иногда абсурдно показана жизнь поэтов в условиях российского капитализма. В одном месте пьесы автор использует приём Брехта, когда герои вдруг обращаются непосредственно к зрителям, приём, как бы говорящий: очнитесь, здесь, на сцене, происходит не жизнь, а игра, не сопереживайте, но поймите.

Помимо стихов, прозы, пьес, есть в моей библиографии и несколько эссе. В исследовании под названием «Поэзия» предпринята попытка анализа этого вида искусства, попытка ответа на вопрос: что же собственно делает стихи стихами и чем поэтическое отличается от прозаического? В эссе «Оборотни» автор обращается к сказкам «Тысячи и одной ночи» и сопоставляет их содержимое с нашей действительностью. Вывод его печален: мы живем в перевернутом мире. «Мы удивляемся, читая книгу, тому, в чём нет ничего аномального. И напротив, события из ряда вон мы воспринимаем как норму».

Работа «Посланец хаоса» посвящена смеху. Вот её начало: «Смех, как известно, бывает разный. Нецеленаправленный, «детский», происходящий от полноты жизни, которая радуется себе самой. И целенаправленный, когда человек смеётся над чем-либо, его раздражающим или пугающим». Далее идёт анализ «недетского» смеха, который в свою очередь подразделяется на пошлый и смех сквозь слёзы. Последний, в зависимости от степени отчаяния, может превратиться в безумный смех. В качестве примера упоминаются мастера современной эстрады, а также творчество Гоголя, Хармса, Введенского.

И последнее. Эссе «Ужас и безумие». Самое крупное (как по объёму, так, наверно, и по глубине) моё исследование. Заявленные в названии категории конкретизируются на образах произведений Э. По, всё того же Гоголя, В. Гаршина, Л. Андреева, Ф. Сологуба, Ф. Кафки, А. Грина, Б. Поплавского, Флэнна О’Брайена и А. Платонова. Эссе предваряют два, разумеется, неслучайных эпиграфа. «Сердце тайно просит гибели». (А. Блок). «Великие вещи остаются для великих людей, пропасти – для глубоких, нежность и дрожь ужаса – для чутких, а в общем всё редкое – для редких». (Ф. Ницше). Больше, пожалуй, ничего добавлять не стану.
____________________________

Итак, оглядываясь на свой творческий путь, что мы видим? Написано немного, публикации можно пересчитать по пальцам, книг вообще нет. Непрочитанный, получается, автор. Так что ж, мы закручинимся по этому поводу? Отнюдь. И сейчас я скажу такое, чему многие не поверят, подумают: это он очки нам втирает или сам себя утешает обманом. Я скажу: есть разные типы писателей. Одни типы работают ради денег и славы. Для других творчество сродни исповеди, что-то вроде дневника. А нужно ли, чтобы дневник был обязательно опубликован? Конечно, я не откажусь издать книгу, если предложат. Но, повторяю, это для меня не главное. Главное – сам процесс… Теперь ещё об одном различии между писателями. В советское время (а может быть, с 19 века) бытовало определение: литература – зеркало жизни. Чепуха! На наш взгляд, задача художника – не в отражении мира, а в выражении к нему своего отношения. Разумеется, через образы. Используя упомянутое определение, скажем так: литература – кривое зеркало жизни. И эта кривизна и будет выраженным авторским мироощущением.

ноябрь 2012 – февраль 2013


Рецензии