Приложения 1. Феликс Рахлин. Из юношеского дневник

Несколько вводных слов

Примерно за год перед арестом родителей я начал вести дневник. Как и у миллионов юношей моего возраста, живших в разные времена, главной целью автора было при этом  вслушиваться и вглядываться в свои молодые чувства, а главной темой была моя первая любовь,   которую  родители мои  называли «корью».  «Хорошие, милые были! Тот облик во мне не угас. Мы все в эти годы любили, но мало любили нас...» ( С. Есенин). (Мне хочется рассказать, что сегодня, 24. 7 2006,   когда я, готовя  книгу к изданию, перечитываю эти страницы, Нина Моисеевна Дмитренко (в девичестве Меламед) продолжает оставаться близким  другом нашей семьи. Живёт, как и мы, в Израиле. А в детстве она одна из тех немногих, кому удалось пережить на оккупированной немцами территории еврейскую Катастрофу. Сегодня Нина с внуками вынуждена жить в эвакуации – в Беэр-Шеве: Хайфу (место постоянного жительства их семьи)  люто обстреливает из русских «катюш» коварный враг. Вот – жизнь! – Ф. Р.)  Комментировать какие бы то ни было политические события у меня намерения не было. Тем более, что примерно тогда я слышал от родителей историю о том, как некий тихий, мирный человек. живя одиноко и незаметно, вёл для себя откровенный дневник. Совершенно случайно кто-то посторонний туда заглянул, увидел политически предосудительные оценки и рассуждения, настрочил донос – и бедняге дали внушительный срок за «изготовление  антисоветской литературы».  – Дурак! – говорили между собой мои родители. – В конце концов, никто не запрещал ему думать всё,  что хочет, но зачем было записывать?!
Когда  грянула беда,  я испытал острое чувство необходимости запечатлеть  главное, что меня теперь беспокоило. Надо, однако, чётко понимать, что я имел в виду и совсем непрошенных читателей особого рода, которые могли нагрянуть в любой момент, и потому в какой-то мере адресовался и к ним. Но некоторые оценки, предположения, рассуждения действии-тельно отражают моё тогдашнее понимание (или, точнее, непонимание) событий. Сохранившиеся выписки (сделанные заранее именно для этой книги, а  весь дневник я уничтожил перед отъездом из страны) в целом отражают  личность советского юнца со многими  его страхами, предрассудками и заблуждениями.  Тем не менее – а может быть, именно благодаря этому – они дополнят мой комментарий к  заметкам отца.   

  *   *   *
1950
12 августа. 

8 августа в 2 ч. дня арестованы мама и отец. Очевидно, их скомпрометировало то, что они переписывались с Ефимовым, а во-вторых – что посадили Абрама. Кроме того, былое исключение из партии.
Страшно тяжело. Тяжело в связи с тем, что неизвестно, что с ними будет дальше, что мучит беспокойство за их здоровье и моральное состояние, что мама ушла по вызову к управляющему, не одевшись хорошенько, и сейчас она в тюрьме в лёгком платье и в тапочках, что она. очевидно, ничего не знает о папе и о том, что с нами.
Папу забрали с работы четверо в штатском и привели сюда. Был пятичасовый обыск. В связи с тем. что, к сожалению, папина экономическая библиотека наполовину сохранилась во время войны на балконе на старой квартире, у папы было много книг дореволюционных и первых пятилетий революции издания. Он не придавал  значения тому, что там есть книги, которые сейчас не только устарели, но и прямо компрометируют их владельца – очевидно, не придавал значения этому он по той причине, что ему было жаль разорить библиотеку, которую он долго собирал. Я уверен, что он хранил эти книги просто по привычке книжника-коллекционера, да ещё и экономиста, может быть, и по той же причине, по какой, я уверен, что хранятся в любом солидном государственном книгохранилище книги не только какого-нибудь Кропоткина, но и Аксельрода, а может быть даже и Троцкого.
Страшно тяжело.
Держимся мы с Марлешкой бодро. Очень мучает только то, что, если приходит какой-нибудь товарищ, то приходится с ним через силу зубоскалить и разговаривать так, как будто ничего не случилось, а это утомляет  (...)
Говорят и советуют, что не нужно нигде заявлять, что я уверен в невиновности отца и матери.  Заявлять я не буду, я отношусь к этому делу как советский гражданин и прекрасно понимаю, что такие разговоры  справедливо  могут быть расценены как дискредитация чекистских органов. Но я-то уверен!

После обыска мы обнаружили мамины письма к папе времён 41 – 42 годов. В одном из них она пишет:

«...А меня мучает безнадежность. Все эти годы я не переставала надеяться на то, то я найду возможность  вернуться в партию. Теперь мне ясно, что единственная возможность получить так называемое «основание» просить о возврате или приёме у меня навсегда исчезнет, если я не буду активной участницей борьбы за победу, ведь не за «честную же бухгалтерскую работу» возвращать меня в партию...»
И если это так, то жизнь моя в будущем становится для меня очень неприглядной, даже не нужной.
Ты говоришь о детях. Детям нужно, чтобы у них была нормальная мать. А разве я была все эти годы нормальной матерью? Мне не хотелось бы тебе об этом говорить, но я ведь давно стала не собой, а какой-то чужой, не настоящей, я чувствую всё время себя в какой-то новой, непривычной, чужой шкуре. Мне не хватает воздуха, я задыхаюсь в буквальном смысле этого слова, у меня не было ни разу чувства радости, веселья. Как же я буду жить дальше, когда война кончится?  Какой же я тогда буду матерью?».

У мамы было тогда решение окончить курсы медсестёр и уйти на фронт, если возьмут. Несмотря на страшные трудности военного времени, на крайнюю загруженность работой, она курсы окончила, но на фронт её не взяли. Это было в 42-м году, весной или летом.
Об этом же своём намерении она пишет в другом письме:

«... То есть я даже иначе настроена и не могу быть больше, и если у меня будет хоть малейшая возможность осуществить это моё намерение, я буду очень удовлетворена».

«...Я думаю, ты всё время меня понимаешь без слов, как и я тебя, и знаешь хорошо, что я не в состоянии вести такой образ жизни, какой вела последние годы. Я должна что-то сделать, чтобы жизнь свою изменить, т. е. хотя бы сделать попытку её изменить, и если уже и этак не удастся, тогда я, по крайней мере, не должна буду считать себя виновной в том, что не изменила своего положения. Короче: я должна себе создать условия для возможности апелляции 19 съезду о восстановлении моём в партии или для вступления в неё. Единственным основанием для меня возбудить такой вопрос может служить моя активная борьба за Родину, - если последнего не будет, то я не могу и пытаться даже. Отказаться от надежды на такую возможность – для меня означает отказаться от себя, я не могу иначе думать, и все эти годы ни на один день не могла отвлечься от мыслей о случившемся со мной. Я знаю, что и ты переживаешь так же».

Ещё в одном письме она пишет:

«Вести с фронта очень не радуют, но уверенности в том, что будет хорошо, ничуть не стало меньше. Хочу знать, как там твои дела, получил ли ты снова ненавистную бронь, - пишет она и шутливо добавляет: - или остался при своей собственной» .

Ведь папу призвали в армию на 2-й день войны.  Если бы он был в партии, его послали бы на фронт в качестве политработника большого масштаба, а так – думали, гадали, зачислили в интендантство (совершенно чуждая ему вещь!) и направили в Керчь в качестве начальника какой-то военной школы. А в Симферополе, в округе, и вовсе испугались, вызвали из Керчи и отправили обратно в Харьков. Здесь он  ходил всё время в военкомат, и всё время его отсылали, обещая, пока не сказали, чтобы он, пока не поздно, уезжал из Харькова, т.к. назначения ему всё равно не дадут. Это я частью сам прекрасно помню, частью знаю по его рассказам.
И всю войну, всю войну он надоедал в военкоматах, чтобы его призвали, всю войну пытался попасть на фронт, - в Златоусте, помню. подавал заявление  в Добровольческий Урадьский танковый корпус. когда он формировался, и... не брали. Кормили «завтраками» и периодически давали «ненавистную бронь», не доверяя ему в связи с анкетными данными.
Мама пишет ему по этому поводу:

«<Ты ведь не> раз делал такие попытки с моего не только разрешения, но и поощрения. Ты думаешь, мне это было легко? И если ты сейчас не на фронте, а в тылу, так ведь это случилось не из-за твоей недостаточной активности. Я уверена, что и сейчас ты зря думаешь, что твоя настойчивость к чему-либо привела бы. Тебя призовут в армию только тогда, когда это понадобится соответствующему военкомату».

  ...И уже когда кончилась война, год-полтора назад, мама писала Сталину. Рассказывала в письмах, как пришла она в комсомол, как неслучайно пришла она в партию, как дорого ей дело партии Ленина – Сталина, как несправедливо, по её мнению, исключение её <из партии>; о том, как она окончила курсы, чтобы идти на фронт, но на фронт её не забрали. Ответа от самого Сталина она не получила: письмо было переслано в Харьковский обком. Её вызвали в парткомиссию при Харьковском обкоме  «к товарищу такой-то». Когда «товарищ такая-то» услышала от мамы мотивировку и причину исключения мамы из партии, она заявила: «Не может быть», и страшно недоумевала, а в результате предложила маме вступать в партию.
Но, во-первых, помню, мама уверена была, что её всё равно не примут. Во-вторых, сказывалось почти полвека жизни – и какой жизни! Дело шло к старости. Усталость и издёрганность  дали себя знать. Мама, очевидно, уже потеряла всякую надежду на вступление или на возобновление стажа и решила остаться на «честной бухгалтерской работе». И вдруг...
Говорят, она была белая, как стена. Не знать ничего ни о папе, ни о нас, ни  о своём будущем – как это тяжело!
Это о маме.



19 – 20  ноября 

Еду в Москву – дело передано туда. «Сейчас – Красная площадь и бой часов Кремлёвской башни». Сейчас 12 часов. Люблю Москву!
...Мозги устали за буйный день воскресенья: приезжала моя сумасбродная сестрёнка, нашумела. набросала и уехала, оставив меня одного. Моё неофициальное сиротство уже начинает действовать мне на нервы. Детская тоска по маме.

3 декабря

Сегодня вернулся из Москвы, в которой провёл 9 дней. Москва мне чертовски нравится, я упиваюсь ею и первые дни так глазел по сторонам, что у меня в метро однажды проверили документы <...>.
... был в Москве, оставил бабушку, и она целую неделю лежала больная.



13 декабря

Выгоняют меня с работы    ( старшего пионервожатого 132-й  харьковской средней школы. – Прим. 2004 г.)  Ах, подлецы! <...>
... Все сволочи, подлецы. Сочувствуют, а помочь не могут <...>
Как бы мне вскорости не очутиться перед перспективой подыхания с голоду.


22 декабря

Позавчера неожиданно разрыдался. Сидел и что-то писал, радио было включено, и я, прислушавшись, стал слушать чтение отрывка из «Анны Карениной». Сцену встречи Анны с сыном читала Еланская. Что-то до того трогательное и рвущее душу было в её голосе, и так напомнил мне этот отрывок мою собственную разлуку с мамой, что я – нет, не то чтобы не мог сдержаться, но решил не сдерживаться. Третий раз за всё это время – с 8 авг. – я заплакал.


26 декабря

О делах я тогда не написал, а на другой день меня прогнали с работы. Я был дурак, когда не захотел уволиться по собственному желанию.
Схема бюро  (Дзержинского  райкома комсомола Харькова. – Прим. 2004 г.):  «Тов. Рахлин, отчитайтесь».  -   Я сделал то-то и то-то,  были  такие-то недостатки. – Почему же тогда   в вашей школе плохо поставлена пионерская работа?» -  Нет, она не плохо поставлена: сделано  то-то и то-то. – «Это верно, т. Рахлин, в школе работа есть,  но вашей руководящей роли не чувствуется» - Я позволю себе быть один раз в жизни нескромным, чтобы указать, что при моей инициативе и под моим руководством проделаны такие-то мероприятия. – «Тов. Рахлин, вас нельзя упрекнуть в самокритичности». – Но я же признал свои недостатки, как, например...  и т. д. – «Ага, вот видите, вы сами признаёте, что работаете плохо.   Есть предложение освободить».
Я-то прекрасно понимаю, что они не могут держать  меня на такой работе, но теперь я – безработный.
(Подробнее история изгнания меня с работы  описана в моём рассказе «Голуби мира», дважды – в двух разных версиях – опубликованном в израильской печати  [газета «Иерусалимский еженедельник», 1993, и литературный альманах «Долина» № 3- Афула, 2002]. – Примечание 2004 г.)

29 декабря

...Очевидно, мои записи за 1950 год на этом заканчиваются. Какие гадости меня ждут в 1951 году? Ничего хорошего я уже не жду, хотя  ясно  понимаю, что это ужасно: в 20 лет не ждать от жизни ничего хорошего.
(Как все молодые люди, я даже в столь невесёлых обстоятельствах спешил стать старше: 20 лет мне к тому времени ещё не исполнилось... -  Примечание 2004 г.)


1951

3 февраля (ночью)

...Я снова выпил – что-то частенько я стал... Надо прекратить, а то сопьюсь походя.
Поступаю на работу в Утильсырьё, где делают из костей – клей и пуговицы, из тряпок – бумагу, из старых кастрюль – трактора и безопасные бритвы, - в общем, по пословице: из говна – пули. Я там буду агентом-организатором  - пропагандистом сбора хлама среди управдомов и дворников.
(Своё пребывание на работе в Утильсырье я описал в рассказе  «Кавалер Импозанто, или Зачистки», опубликованном в еженедельнике «Окна» - приложении к газете «Вести» 19. 02. 2004 (Тель-Авив). – Примечание 2004 г.)
<...>Чёрт подери, когда же, наконец. что-нибудь выяснится?!?! Я уже начинаю терять терпение. Скоро полгода, как их нет с нами.

7 марта

Ощупывая свои бока, убеждаюсь, что я жив по-прежнему. Много скуки и вполне понятной тоски = это портит жизнь. <...>
Позавчера одна глупенькая девочка, у которой арестовали мать, спрашивала у меня разные советы и, видя меня впервые, рассказала всю подноготную, а потом пригласила в дом. Верх наивности.
Осталась одна – жалко!
 
(«Девочка», о которой здесь речь - это Вера Рувимовна Меламед, ныне живущая в Иерусалиме. Её дочь Марина Меламед хорошо известна в артистических кругах «русской»  алии как бард, режиссёр и автор рассказов, публиковавшихся как в периодике, так и отдельной книгой. -  Примечание 2005 г.)

<...>  Маму с папой увезли на Воркуту. И ни черта не знаю. Страшно нервничаю.


13 марта

Постыло мне моё «Утильсырьё», и ничего у меня там не выходит: типично снабженческая, заготовочная, обеспечительская работа, а это мне не по нутру и не по уменью. Уйду на завод, на строительство, к чёрту на кулички.

17 марта

Вчера выиграл двести рублей. ( По гос. займу. – Примечание 2004 г.)


3 апреля

Папа с мамой вместе едут в один лагерь.

( Записано по сообщению отца в письме, нелегально написанном им в пересыльной тюрьме и тайком выброшенном на снег уже в Воркуте. Они, действительно, ехали в одном  арестантском  вагоне и в один лагерь, но... на различные лагпункты,  о чём по неопытности не подозревали. – Примечание 2004 г.)

Из «Утиля» я ухожу.

9 апреля

По Витькиной инициативе группа физматовцев, с которыми я встречал Новый год, устроила мне именины, приурочив к именинам Изы и Иры, и преподнесла подарок: театральный бинокль. Трогает внимание, а ещё больше нравится бинокль. <...>

(«Витька» - мой одноклассник Виктор Конторович,, в то время учившийся на физико-математическом факультете Харьковского университета.  Ныне профессор, доктор физико-математических наук, живёт в Харькове. Ира Фугель, Иза Палатник – его соученицы по факультету. Среди  гостей на этом объединённом  праздновании  трёх  дней  рождения  были, как мне помнится, будущий муж Иры – Моня Канер (тоже мой соученик по школе), а также физматовцы Марк Азбель, Неля Рогинкина (ныне нисательница Нина Воронель) и её – в то время будущий – муж Александр Воронель, а также Фред Басс, Таня Чебанова и другие. – Примечание 2004 г.)

Уже и от мамы было письмо, и – странное дело! – она пишет, что ничего  не знает о папе.

26 июня

Сдам экзамены – поступлю на работу. А то можно и с голоду подохнуть, и от тоски помереть.
(Мне не удавалось устроиться на работу, дающую возможность  продолжать посещение занятий на вечернем отделении института.  Наконец, летом, после окончания экзаменов, определился секретарём  к   слепому аспиранту кафедры философии университета   М. М. Спектору  и проработал у него более двух лет. – Примечание  2004 года).

1 октября

Работаю много (это для истории – вернее, для будущих моих биографов).

1953

2 марта

...Одна отрада теперь думать, что начиналась моя молодость самым тривиальным, из ряда вон не выходящим образом. Но была <...>  встряска, и она переменила обычное течение, обычный ход вещей. <...> Только теперь, через несколько лет, я понимаю, насколько значительную роль она сыграла в моей судьбе. Тогда, в августе 1950 г.,  и даже немного позже, я этого не разумел. А это был скачок.
Я стал ощущать себя каким-то неполноценным. Меня незаслуженно прогнали с работы. Я был вынужден в течение двух месяцев собирать железо и тряпки. Потом вынужденно бездельничал. Знакомясь с новыми людьми, я всегда боялся обычных, вообще говоря, вопросов. Когда мне их задавали, я часто  вынужден был врать, и это было и есть противно. И даже в армию меня не взяли, и хотя это само по себе меня не огорчает, но причина этого – гнетёт.

5 марта

Через несколько часов после того, как я, делая предыдущую запись, рассуждал о своих личных, значительных лишь для меня. «потрясениях», случилось событие, весть о котором утром минувшего дня потрясла всю страну и вместе с нею весь прогрессивный мир:  тяжело заболел Сталин.
Я глубоко сознаю, что это – величайшее общественное несчастье, и искренне хочется, чтобы оно было поправимо. Но положение очень тяжёлое, за 2 прошедших дня состояние Сталина не только не улучшилось, но несколько ухудшилось.
Более тридцати лет он бессменно находился у главного руля руководства страной. Мы привыкли к нему не меньше. чем привыкли к своей Советской Родине, ибо Сталин и родина – это неразрывное целое. Но не только привычка привязывает нас к нему: мы верили и верим в Сталина как в живое воплощение  лучших черт всего нашего народа, как в кристально чистого народного вождя и вместе с тем – верного слугу народа, как в наше будущее, как в самих себя. Эта наша вера – если бы Сталин был в сознании – влила бы в него новые силы, которые, может быть, помогли бы его выздоровлению больше, чем все лекарства московских профессоров.  Но – Сталин потерял сознание и речь! Эта весть более всего тяжела, потому что ничьё сознание, после смерти Ленина, не было так трезво и мудро и ничья речь не таила в себе такой реальной созидающей силы, как сознание и речь Сталина.
Но если бы даже случилось непоправимое горе, я уверен – будет по-прежнему нерушимо стоять моя страна, будет бороться и побеждать – будет, как и прежде,  во главе передового человечества.  Надеяться на это, быть уверенным в этом даёт самый основательный повод переданное утром 4-го марта правительственное сообщение, составленное в серьёзном, мужественном тоне,  полное  решимости и присутствия духа. Но, главное. конечно не в тоне этого сообщения. а в том, что силы народа нашего – неистощимы, что дело наше – непобедимо, что созданное Сталиным – создано прочно.

6 марта

Вчера вечером Сталин умер...

21 марта

Да, это  были тяжёлые дни – «трудные дни», как совершенно правильно они были определены в обращении ЦК.  Такого я не видал ещё. И такого горя не подделаешь.  Был объявлен траур. Надели нарукавные повязки. Ходили по улицам толпами и молчали. Возле  ХИСИ (Харьковский инженерно-строительный институт. – Прим. 2005 г.) – бюст Сталина. Студенты на морозе, с непокрытыми головами, несут почётный караул. Вокруг бюста – венки, на постаменте – красное и чёрное. И стоит огромная толпа. Стоит и молчит. То же – возле каждой скульптуры  (т. е.  возле каждой скульптуры Сталина, которых в то время было натыкано повсюду сверх всякой меры. – Примечание 1989 г.) А у нас в институте – портрет, возле него по обе стороны девушки в карауле. И помню: вечером 6-го, когда все мы уже всё знали и слыхали, мы стояли молча в коридоре и снова – в 10-й раз – слушали обращение: «Дорогие товарищи и друзья!..»  А потом, на лекции, Лидия Степановна  (Журавлёва, кандидат филологических наук) читала Некрасова и, цитируя, заплакала:
«Какой светильник разума угас!
Какое сердце биться перестало!»

(Буквально через полгода столь же взволнованно та же Журавлёва излагала появившиеся в печати идеи о недопустимости культа личности – все прекрасно понимали, что речь шла о личности Сталина. – Примечание 1989 г.).

А по радио – музыка печальная, траурная, скорбная. Рыдание оркестров. И любимое моё элегическое трио Рахманинова («Юношеское». – прим. 2005 г.)   - как чудно оно звучало! Как хорошо, что люди создали столько печальных пьес. симфоний, маршей. (Несколько ранее мой приятель, ярый меломан Аркашка Коган, признавался мне по секрету, что для него смерть любого тогдашнего вождя (конкретно он  упоминал случившуюся тогда кончину Г. Димитрова) «превращалась в праздник»: по радио передавали хорошую музыку... – Примечание 1989 г.).
А Светка  (Сазонова, моя двоюродная сестра)  ездила в Москву. Рассказывает: там было шумно и бестолково, народ толкался, плакал, кричал, ломал невзначай автомобили, лез на заборы, на крыши, ходил по карнизам – только бы дойти до Колонного и пройти мимо гроба.
А в Харькове было тихо-тихо. Когда транслировали похороны, я был у памятника Шевченко, под радиоколоколом. Люди стояли и слушали. Весь митинг мужчины простояли без шапок. У одного старого полковника медслужбы явно мёрзла лысина. Но шапки он не надел.
Я видел там Стасика Жихарева, футболиста по прозвищу «Кривэ-Ногэ», страшного шалопая. Когда начал говорить Молотов. он заплакал.
Похоронный марш Шопена, аккорды печали и надежды  полились из репродуктора. Все молчали, а где-то  до времени завыли гудки. И вот вперемешку с траурными аккордами, даже как-то в такт с ними, засвистала весенняя птичка: лю-лю. Лю-лю. Лю-лю. Лю-лю. Лю.
А потом все шли огромной толпой – разошлись  и принялись за свои дела.




20 апреля
Последние месяцы насыщены такой политикой, что моя филистерская голова трещит, а понять ничего не  может.
Нужно не забыть, когда будет время, записать о чудаке Шафиро – странные люди водятся на свете.
Человечество не поддаётся нивелировке и унификации, даже когда дело поставлено на весьма научную высоту.

(Шафиро был геронтолог-любитель [!]  Этот  малообразованный человек, увлекшись  в довольно уже пожилом  возрасте проблемами долголетия человека, собрал весьма обширную и содержательную картотеку  долгожителей   и заинтересовал ею специалистов. Профессор  Харьковского университета  Нагорный ради возможности пользоваться этой базой данных пригласил Шафиро   занять  какую-то  незначительную должность на своей кафедре, поставив условием передачу картотеки в  своё распоряжение.  От приобщения к миру науки у старика, очевидно, закружилась голова. Возможно, у него было какое-то лёгкое помешательство, элемент своего рода мании величия, во всяком случае, во время своих поездок по области он стал выступать перед местными аудиториями с лекциями о способах продления жизни. Это бы ещё ничего, но он выдавал себя  за «профессора» -   самым   веским  «основанием»  для этого был о то, что он носил окладистую «профессорскую» бороду  и большую велюровую шляпу, которая, однако, на сгибе тульи была протёрта до  дыр...  Придравшись  к  самозванству Шафиро, Нагорный, действительный профессор, выгнал беднягу с кафедры, а вот  картотеку не отдал, Так поступают настоящие профессора!!!  Насколько мне известно, вскоре после этого  любитель долгожительства  скончался, подтвердив этим  правильность  русской пословицы «Сапожник ходит без сапог» ...
Хочу обратить внимание читателя на то, что следующая за упоминанием о Шафиро фраза насчёт унификации и нивелировки  показывает, сколь  разительны были темпы  выздоровления общества от морока сталинщины: стоило упырю всех времён и народов  отбросить  копыта – и вон на какие крамольные мысли потянуло его вчерашнего обожателя!).


21 декабря

... Выбираю для записи новости и происшествия:  о чём бы? О шизофренике и морфинисте Толе Эдлине? Об изменниках Родины  (так в тексте, соответственно  чудовищному синтаксису и фразеологии  тех лет. – Ф.Р.) – бывших товарищах, а ныне иудах: Берия, Меркулове, Кабулове и присных?  Об Инне Фрейдиной? <...> Ещё  о ком-нибудь?  Что-то много получается...

(В продолжении записи, действительно, рассказано о многих людях, но о Берия и т. п. – ни слова. Впрочем, удивляться не приходится, так   как  мои мысли, в основном, были заняты совсем другой тематикой:  упомянутая Инна Фрейдина, студентка стационарного. дневного  филфака пединститута, куда я в октябре перешёл с вечернего отделения, в апреле 1954 станет моей женой. – Примечание 1989 г.).


1954

19  < месяц нрзб>

Снова в армию призывают, будь оно трижды неладно. А я-то размечтался: к родителям поеду (разрешают теперь свидания). (В армию меня, наконец, взяли  осенью того  же года. – Примечание 1989 г.).

27 июня

Завтра – последний гос. экзамен, и я, наконец, смогу написать на студенческом билете:  «С институтом покончено». Так в 1923 году на своём студбилете написал папа, окончивший тогда комвуз: «С университетом покончено!»
Да, этапный у меня получился год: тут тебе и женитьба, и окончание института...



1957

17 апреля
... Сапоги, портянки, каптёрка, утренний осмотр, вечерняя поверка <...>  письма. письма, письма...
(Поздняя запись при чтении дневника - 1958):

ХХ съезд, отцы реабилитированы, радуга, розовый свет, восторги...
Младший лейтенант Рахлин едет домой. Приехал.  Отец лежит  (в параличе). Рахлин ищет счастья на Новой Баварии и в посёлке Артёма.

 (Отдалённые районы города, куда я (как и в другие  районы) забредал в поисках работы. Нигде не нужны были учителя-словесники! И,. не найдя работу  по дипломной специальности, я подался в журналистику. -  Примечание  1997 и 2004 гг.).

Рахлин сидит и читает старые дневники. Конечно, это не «Как закалялась сталь». но, по крайней мере, это – «Как лепился горшок». Вылепился?  Что ж, конечно,  можно было бы сделать лучше, но всё-таки, говоря по правде,  «горшок»  честный, преданный, любящий, а это в ХХ веке до следующей эры при подобных условиях «гончарного производства» не так уж обычно.

1958

22 августа

Подведём некоторые итоги. Прошло полтора трудных-трудных года. Выбегал работу себе. Начало всё как будто налаживаться. потом опять – «полоса».
Родился сын Миша. Инна долго болела. Потом заболел он. Потом ему делали операцию. Назавтра умер папа – самый красивый человек на земле. Станет ли легче когда-нибудь, притупится ли боль?

Далее читать "Приложения - 2: письма и документы" http://proza.ru/2013/03/02/1883


Рецензии