Крепость. лотар-гюнтер буххайм. перевод с немецког

Продолжение:

                ПАРИЖ

Едва покинув подвезшую меня машину, забираюсь в Юнкерс, как раздается рев моторов и самолет вздрагивает, спеша в воздух. Не могу дождаться, когда же самолет начнет разбег. Уже скоро увижу удивленное лицо Старика: всего одна ночь в поезде от Парижа и я в Бресте! В мой первый полет в Париж я тоже отправился на Ю52. Пилот был настоящий сорвиголова. Он летел так, словно «тетя Ю» была истребителем, и все время пытался погонять коров на расстилавшихся внизу пастбищах.
Особое удовольствие ему доставляли крутые пике и виражи. Старая тетушка Ю. этот предмет антиквариата имел, конечно же, и свои плюсы: даже самые тупые из наших зенитчиков узнавали эту усталую железную птицу. Да и надежнее самолетов этой конструкции не было ничего.
Наш самолет разгоняется и вот мы уже в воздухе. Пилот, какой-то фельдфебель, летит так низко насколько возможно, хотя на этот раз не так безрассудно как мой тот, прошлый. Тогда я сидел в остекленном фонаре кормовой части фюзеляжа, пост стрелка-радиста как раз надо мной.  Ландшафт подо мной покрывала серо-голубая дымка, холмы и кряжи были плоские, будто придавленные своим возрастом. Леса, странная геометрия распаханных полей, дымовой флаг какого-то паровоза: картина настолько яркая, словно только вчера ее видел. Ведь то был мой самый первый полет на самолете. До сих пор ощущаю охватившее меня тогда чувство настороженности. Я с волнением всматривался в проплывавшие подо мной просторы, пытаясь увидеть признаки границы, т.к. хотел знать, когда будем пролетать над Францией. Но нигде не находил ни малейшего ее признака, однако все смотрел и смотрел до боли в глазах вниз, пытаясь найти различия между вражеской страной и Германией и все не мог найти.
Сидя в самолете, пытаюсь внушить себе, что не испытываю ни малейшего страха перед полетом. В курсе ли дела Бисмарк? Бегут ли впереди меня, пока я тут болтаюсь в воздухе,  какие-либо новости обо мне? Стоит ли уже на мне какое-нибудь клеймо? Слава Богу, что уже пятница! Полдень пятницы – как раз то время, когда нужно лететь в Париж. Бисмарк, наверное, похудел. Пока он будет со мной, смогу оглядеться в Париже.
Пятница всегда была для нас днем путешествий, особенно если в маршруте была Франция. Обычно в распоряжении начальника отдела точно указывалось, что в этот день мы приезжаем из Берлина, Мюнхена, Сен-Назера или Бреста, но по простому рассуждению, можно и не докладываться начальнику, если он в этот день уезжает на охоту в Фонтенбло или еще куда-нибудь, хотя нужно обязательно дождаться начала недели и тут уж предстать пред ИХ светлые очи: ибо служба есть служба.
В этот раз будет немного легче, т.к. мой пятничный прилет, кажется, тщательно спланирован. Принимаю это за добрый знак свыше.
Наш «Ю» находится в воздухе уже четверть часа. Делаю глубокий вдох. Раз, другой, третий. И тут замечаю: внутри салона не очень-то хороший воздух: он пропитан запахом горячих двигателей. Но, несмотря на это я оживаю. Ровный шум трех звездообразных двигателей звучит в ушах сладчайшей музыкой.
Не многое удается рассмотреть из проплывающего под нами ландшафта. Иллюминаторы покрыты грязью. Если бы кто-то сказал, что самолет прилетел прямо с Восточного фронта, я бы не удивился: все внутри грязно, на металлических основаниях трепещут парусиновые сиденья.
Поскольку ни зги не видно, терзаю свою наболевшую тему, словно собака любимую обглоданную кость: день наступления Томми на Сен-Назер. Старательно вызываю в памяти все виденное в тот день, будто хочу рассмотреть все детали и затем детально же описать. Почему, задаю себе вопрос, я устремляюсь мыслями на тот, довольно мощный налет и в то же время, на подобный налет двумя годами ранее? Но действительно ли я думаю о том налете? А может быть это всего-навсего мои воспоминания, что тянут в Ла Боль? Я что, совершаю обычную поездку за порцией горячего супа? Почему же тогда я не хочу вновь видеть тот букет нарциссов? Ведь я не могу устраниться от возможности мысленного созерцания его вновь.
Симона и Старик. О Старике я хотя бы знаю, где смогу его найти. А Симона? Неужто придется метаться по Парижу вынюхивая, где она спрятана? Не имею ни малейшего представления где, кроме как у консьержа на Рю Торричелли, мне можно остановиться. Стоит ли вообще действовать на свой страх и риск, не узнав от Старика, что же произошло.
Бог даст мой парижский шеф пока еще в неведении и все еще под впечатлением от приказа, которым меня вызвали в Берлин: человек из его отдела должен прибыть на доклад к Рейхсминистру! 
Уже это одно должно быть для него, как бальзам на сердце.
Ясно лишь одно: то, что Масленок так спешил засунуть меня в этот самолет, может означать, после недолгого размышления, лишь ближайшую высадку союзников. Сколько же еще времени будут выжидать союзники?  И где они попытаются высадиться? Это очевидно вопрос без ответа. Задачка без решения. Но почему же наше командование не знает, наверное, что собираются сотворить союзники? Ведь при такой масштабной операции как высадка на континенте что-то же должно просочиться за пределы штабов союзников? Внезапно представляю себе как на гигантском острове, лицом друг к другу стоят две длинные шеренги солдат противных сторон, и ни один из них не знает, что их ждет в следующий миг….
Предместья Парижа как-то вдруг выныривают снизу и слишком уж стремительно бегут нам навстречу. Едва провожаю их взглядом, как шум колес по бетонке посадочной полосы говорит сам за себя: мягкая посадка в Ля Бурже. Здесь впервые в жизни я вступил на французскую землю, а сейчас… Чего это я запинаюсь? И приземлился здесь, наверное, в последний раз.
Не распускать нюни!
Меня встречают. Масленок распорядился. Чувствую себя птицей под могучей защитой. Посмотрим на это с другой стороны: у нашего Отдела целый парк водителей.
Водитель – наш высоченный Дангль с вечно сидящей набекрень фуражкой и сверхдлинными ручищами. Дангль спешит сообщить мне новости. «Шеф уже на охоте, господин лейтенант. До конца недели вы не увидитесь».
Как я и предполагал: я не увижу Бисмарка до понедельника.
- В понедельник, - продолжает водитель, - кроме того, постановка Большого Героического театра, господин лейтенант.
- Как называется? – Из старых запасов что-то, господин лейтенант. Но что-то передовое, правда, до конца не определенное, т.к. шеф укатил на охоту. А ставит какой-то фронтовой театр или что-то похожее на него.
Пока мы едем, безо всякого на то желания, узнаю что: «У нас теперь разместился еще и зондерфюрер Реберг. Он написал какую-то пьесу о подлодках. Вам будет интересно». – «И все будет проходить  в Отделе?» - «Нет, господин лейтенант: со всеми причиндалами для сцены, в каком-то крошечном театрике на Шамп Елисей».
Смотрю в окно и вижу все словно в первый раз – но как-то более доверительно, что-ли. В свой первый приезд я буквально пожирал глазами все вывески – каждую отдельную буковку. Позже я всегда завидовал своим тогдашним чувствам – и даже сегодня мне хочется вернуть то первое мое чувство от встречи с Францией. Так как в первый раз, меня больше не волновал ни один мой последующий приезд.  То время, буквально каждый штрих имел свое значение, а каждая улица была словно из произведений Сисли или Писсаро.
А тут этот бестолковый Дангль! Он был самым первым из встреченных мною в Париже военных корреспондентов – и как нарочно какой-то безалаберный человек: настоящее произведение своего поколения 1918 года, полный ненависти к офицерской касте, особенно к флаг-офицерам , но при всем при том остававшимся первоклассным бумагомаракой и совершеннейшим блюдолизом. То, как Дангль выглядит и особенно его манера носить форму и фуражку, наталкивает на мысль, что так могли выглядеть лишь матросы-революционеры Кильского порта. И все время разговоры только о бабах! Судя по сплетням вокруг него, Дангль везде умел их находить. Но как, спрашиваю себя, ему удается цеплять их на крючок, не зная при этом и десятка слов по-французски? В тот мой первый приезд он мне это продемонстрировал: мы приехали тогда с севера, в глотке у меня пересохло, и я желал лишь одного: засесть в какую-нибудь кафешку на бульваре и промочить горло. Оператор, прилетевший со мной, тоже томился от жажды.
Едва мы сели за столик, как появился Дангль с довольно вызывающе одетой дамочкой. Она не слишком скромничала: я отчетливо вижу и сейчас ее слащавую улыбку и сладострастный вид, и то, как она ярко и броско накрасила губы. В следующее мгновенье Дангль исчез. Ну я подумал он отчалил в туалет а тут и дамочка испарилась. Где-то внутри я почуял неясную опасность, а потому невольно взглянул на часы: прошло всего 5 минут. Затем еще 5 и еще 5. Так долго никто бы не высидел в туалете. Я повторил заказ и стал слушать как хозяин кафешки громким, раздраженным голосом говорил с посетителями, а официанты переругивались между собой, т.к. на полу кое-где валялись опилки.
В следующее мгновение Дангль был рядом: голова красная, словно помидор.
Бабочка, или как там их еще называют, с которой он мелькнул перед нами, присоединилась к нам через секунду. Она поправила свою лисью горжетку, а затем стала пудриться: сначала свой утиный клювик, затем лобик и щечки. Закончив, защелкнула пудреницу, водрузила обнаженные локотки на стол и блуждающим взглядом в 180; осмотрела местность: это было что-то!
Для меня, впервые такое пережившего, это было более чем достаточно!
Когда мы возвращались к нашей машине, то оператор, довольно молодой парень, спросил: «Он, в самом деле, ее …» - «Да, и представь себе – на пустой желудок!» Надо было слышать тот свист, с которым мой попутчик выдохнул свое удивление и уважение: Париж! Вероятно, так он себе его и представлял. Довольно веселенькая история: мы оба, одним махом увидели кусочек французской жизни.
В то время Дангль позволял мне тоже участвовать в его прогулках: в конце-концов, я был такой же мушкетер, как и он: с пузырями на коленях, в плохо сидящей форме и матросской шапочке, как в свои пять лет. Только вместо слова «МЕТЕОР» на ленточке золотыми буквами стояло: «ВОЕННО-МОРСКОЙ ФЛОТ»

На этот раз Дангль был довольно молчалив. Я тоже здорово уморился, и глаза закрывались сами собой: после проведенных в Берлине суток, Париж кажется Фатой Морганой – никаких следов бомбежек, никаких развалин и завалов на улицах. Нигде не видно ни следа разрушений. Нет и грязных, покрытых копотью, кашляющих людей – никаких пожарищ, никакого чада и дыма…. Как заслужил Париж такую милость?
В то время как мы проезжаем большой бульвар, буквально впитываю в себя вид сотен домов, площадей, целых прямолинейных улиц, словно хочу запомнить все для исторического архива. Все, что вижу, выглядит совершенно неправдоподобно. Словно из другого теста выполнено.
Где-то в глубине души, словно дурной сон, всплывают воспоминания о Берлине, Мюнхене и Гамбурге. Но вот это – это реальность! И кажется, что эти целые и невредимые стены, балконы, парусиновые зонтики над уличными кафешками, мансардные крыши, рекламные тумбы, аккуратные площади и скверы – все это лишь мираж, оптический обман. Но кК-то уж чересчур отчетливый: может быть Париж – это город-призрак?
Во мне будто застыло это чувство нереальности: некая смесь из испуга, что все это лишь сон и счастья: я – в Париже, а не там, где раки зимуют! В этом ощущении счастья присутствует также и доля упрямства: проклятая банда свиней не сможет меня здесь достать! Уж во всяком случае, сделать им это здесь будет довольно непросто!
Теперь мы едем по Quai du Louvre, сквозь густую тень деревьев. Стволы образуют подобие решетки, сквозь которую, будто в старом кино мелькает остров на Сене, проецируясь на почти белом небе.
Меня захлестнули воспоминания: Sacr;-C;ur, когда я в самый первый раз его увидел с точенными светлыми циклопическими куполами, царящими над глыбами городских крыш – произвел на меня сильное впечатление. Это была не церковь, а скорее сияющая в блеске солнечного света крепость. Эта, стоящая на хвосте камбала, была вершиной моего паломничества. Сверху я видел не тот Париж Писсаро, а совсем иной город - чистый и просторный.
Только теперь для меня началась настоящая весна: все блестит и сверкает. Фонтаны, словно скульптуры из голубого льда, в окружении красных тюльпанов. Если бы не мчащиеся по улицам покрытые маскировочными пятнами грузовики, то война казалась бы далекой, как Луна. Вблизи церкви Святой Мадлен, в разнообразных витринах двигаются десятки часов. Между зданием Оперы и Св. Мадлен и вокруг Мадлен вид несколько иной чем у вокзала. Днем здесь довольно сильное движение. И обиженным женушкам с трудом удается застать своих возлюбленных за письменными столами в середине рабочего дня.
Совсем неудивительно, что Дангль дорос лишь до обер-ефрейтора. Не удивляет и то, что он более не является водителем Бисмарка. В любом случае он довольно бесцеремонно пользовался этой должностью. Некоторое время Дангль даже считался доверенным лицом Бисмарка – как хозяин доверяет своей собаке – так долго, пока не впал  в немилость и не слетел с должности личного шофера. Мне известно почему: ему приходилось прибегать к маскировке, не давая Бисмарку ни малейшего повода к недоверию. Нельзя без слез описывать то, как Дангль все организовал в машине своего хозяина. Всякий раз, когда машина выезжала в Германию, Бисмарк восседал своим огромным седалищем на маркитантских товарах. Ему и в голову не приходило, что например, запасное колесо полно ворованного кофе. Сорвиголова Дангль называл такую поездку «Вперед, за десятью тысячами марок!»
Так, теперь вот слева по борту Grand Palais и Petit Palais. А теперь вверх по Champs Elys;es  к Триумфальной арке. Есть и более короткий путь, но Дангль, скорее всего, хочет доставить мне удовольствие.
Когда я сам - на голове нарядная бескозырка с развевающимися ленточками, а в руке ящик для рисования - регулярно заезжал в Париж, то добирался коротким путем. Иногда доводилось ехать и в гражданской одежде, но всегда выбирал короткий путь.
Через некоторое время оказываемся за Trocad;ro. Каждый дом здесь имеет настоящий палисадник. Форзиции  уже отцвели. На авеню Jean Chiappe, которое да капитуляции называлось авеню Henri Martin, пенное буйство каштановых свечей и мы едем, словно в ущелье освещенном ими. За высоченными решетчатыми оградами цветут магнолии. На них такое количество тюльпановидных цветов, что едва ли можно рассмотреть темные ветви: кажется, цветы парят в воздухе.

Наконец останавливаемся перед зданием нашего Отдела. Волны запаха из палисадников смешиваются и захлестывают чудным дурманом. Не спешу выходить, и это заставляет Дангля удивляться. А мне просто не по себе от предстоящей встречи с парнями, сидящими в своих расчудесных кабинетах и старательно отлынивающими от любой командировки. Но более всего страшит встреча с Бисмарком. Повезло еще, что он укатил куда-то на выходные. Если бы я мог поехать вечером еще дальше! Но без доклада Бисмарку это невозможно.
- Багаж отправить в нашу гостиницу, господин лейтенант? – интересуется Дангль.
– Оставьте его в караулке! – бросаю кратко. Ну, а теперь повеселимся! – бормочу себе под нос.
Часовой салютует. Ответное приветствие, дружеская улыбка и вверх по лестнице пышно украшенной ковровыми дорожками, лежащими на ступенях. Каждый раз, бывая здесь, восхищаюсь: рассеянный свет падает из очень высоких, богато украшенных цветным причудливым орнаментом окон с изображением мифологических сцен.
Изваянные из песчаника раковины далеко выдаются из стен. Эта роскошь напоказ буквально подавляет любого зашедшего сюда.
Адъютант располагается рядом с кабинетом шефа. Резко стучу в дверь и резко распахиваю ее: здесь царит чисто военный дух. Затем немного неуклюже, даже небрежно, словно все это действо происходит на сцене, докладываю о прибытии. Мне всегда действует на нервы этот адъютант, мой ровесник с молочно-белым лицом. Тем не менее, принуждаю себя дружелюбно улыбнуться ему, как старому знакомому.
Он вежливо объясняет мне, почему Бисмарк «выехал на выходные».  Если бы всегда адъютант оставался таким же милым малым! Этот, например, ведет себя так, словно во всяком деле должен имитировать своего господина и хозяина – демонстрируя такую же манеру держать себя кичливо и заносчиво.  Сегодня эта манера как никогда лучше подходит его прыщавому лицу. Мне хорошо известно, что он не осмеливается сойти на «грешную землю» из страха, что какие-нибудь «бабочки» смогут его сцапать и слопать, заразив в конце-концов сифилисом. Над ним уже давно подтрунивали, желая выяснить, куда же он девает свое немалое жалование.
Адъютант продолжает что-то долдонить, я же выхожу на узенький балкончик. У меня захватывает дух от открывшегося великолепия: подо мной раскинулось буйное море цветущих каштанов. Еще никогда ранее не имел я такой возможности наблюдать цветение каштанов сверху, а лишь стоящие в зелени свечи их цветов. Здесь же пенистое море цветов, вздымающееся розовым валом в лучах красного солнца, освещающего фронтоны домов. Адъютант интересуется, не голоден ли я.  Он попросит стюарда принести обед в кают-компанию.
Кто-бы мог подумать! Перегнувшись через кованые перила балкона, вижу Эйфелеву башню. Раньше, как только заходил разговор о красоте в технике, я всегда вспоминал Эйфелеву башню и «Голубое чудо» - мост через Эльбу у Лошвица, по которому мы катались на велосипедах, когда хотели попасть в замок Пильниц.
Надо признать, господин Бисмарк присмотрел отличное место: дворец у дворца. Великолепная улица, расположившаяся между каштанами так широка, что напоминает скорее ипподром, нежели обычную улицу.
Еще раз узнаю, что в понедельник все пойдет, как запланировано, а также: «С базы прибывает много ваших товарищей…».
Все это адъютант говорит мне в спину, т.к. я все еще зачаровано стою на балконе. Но вот он говорит: «А что касается вас» - и эти слова произносятся таким тоном, что меня будто ударом разворачивает на месте, - «шеф хочет вас обязательно увидеть. Вам придется в любом случае остаться.»
На меня буквально накатывает волна страха, а мысли, словно пулеметные строки, мелькают с быстротой молнии: что кроется за этими его словами? Что им уже известно? Уведомлен ли Отдел, так сказать, по служебной линии? Можно бы, небрежно так, осведомиться у адъютанта, да лучше промолчать, не показывая своего волнения.
Как можно увереннее отвечаю: «Отлично! Тогда мне надо занять себя чем-то до понедельника».  – «Кстати, у нас теперь новое расписание в метро», говорит адъютант. Я весь внимание и он продолжает: «Метро не работает с 11 до 15 часов. Также не работает и с 11 вечера».
Значит надо как-то устраиваться. Но меня мучает один вопрос: Надо бы позвонить Старику, но можно ли звонить отсюда, не будучи подслушанным?
Если просто сказать адъютанту, что мне надо позвонить в Брест, т.к. меня туда-то и направил Берлин, то можно гарантировать, что в этом случае будут прослушивать каждое мое слово. Значит надо попытаться сделать это без «высочайшего» позволения, но напрямую через коммутатор. В это время за телефоном там сидит унтер-офицер, который кажется простым парнем, и, кроме того, там же сидит и водитель и оба болтают о чем-то своем.  Должно получиться, если только связь будет нормальная и мне не придется орать во всю глотку. Иначе, они прекратят свою болтовню, и будут прислушиваться к моему разговору.
Просто вихрь мыслей пронесся в голове за какой-то миг! Оставлю-ка я все это да завтра, тогда все и проясниться. Адъютант, скорее всего, ответил бы, что его это не касается.
- Прежде всего, надо перекусить, - обращаюсь к нему. Конечно, лучше было бы переговорить с Бисмарком сегодня или завтра, но ничего не поделаешь. Надо использовать свободное время для моей работы.


В кают-компании, как они называют столовую, один за длинным столом, выбираю место между высоченными гобеленами, закрывающими стены. Этот дворец, полный роскошного великолепия, чистое безумие. Сижу и жду, что стюард – здесь фактически нет матросов в качестве разносчиков пищи, а работают гражданские стюарды. Как на некоторых военных кораблях – принесет мой заказ.
Мне тяжело. В глубине души у меня, до встречи с адъютантом, теплилась надежда, что мне удастся довольно быстро убраться из Парижа. Но с момента разговора с ним, меня все больше и больше заполняют мысли о Симоне.  И обо мне.
Так вот сижу и размышляю. Здесь, среди всех этих «придворных» лизоблюдов нет никого, кому я мог бы довериться: одни лишь озабоченные своей судьбой, да завистники! Завистники – по-французски: «jaloux». Но это слишком красивое определение для всех этих задниц. Раньше я даже радовался существительному «jalousie» . «Опустите-ка жалюзи в спальне», - слышал я крик бабушки, - «Солнце светит прямо в комнату!». Бабушка часто использовала это слово, но я и не подозревал, что оно означает в своем втором значении.
Ничего не поделаешь: придется изображать из себя такого же «своего» парня. Не выпячиваться. Оставаться в роли человека устроившегося в жизни по протекции. Выдвинуть все антенны – прозондировать окружающую атмосферу, показать всем видом, что очень дорожу вниманием адъютанта.
Жую и глотаю пищу как автомат, и лишь через пару минут замечаю, что пью чай вместо ожидаемого кофе.
«Не будь слишком толстокожим! – смеюсь сам над собой. – Всего-то в твоих ушах звучат интонации голоса адъютанта, и звучат не так, как ты ожидал – а ты уже готов наложить в штаны!» Шагая со своим саквояжем в гостиницу Отдела, удивляюсь тому, что в такой великолепной местности располагается такая гостиница: все устроено точно так, как и представляешь должно быть в столице Франции. Но все это vieux jeu . Везде по лестницам портреты и воланы. Широкие дубовые лестницы и ярко расцвеченные ковры на них чуть не до крыши. Все буквально пропитано пылью. Хотя все выглядит очень красиво и уютно в этаком старом стиле, внутри меня точит какой-то червячок недоверия к этому «отелю»: здесь царит большое оживление, особенно по ночам: даже в крошечных номерах установлены биде. И отель этот полон круглый год: все 365 дней, через тонкие стены доносится шум из соседних номеров.
Вместо обычного водопроводного крана установлен ручной нажимной рычаг по системе кнопки безопасности: вода течет только в раковину и столько времени, сколько будешь давить рукой на рычаг. Стоит только отпустить его, как вода сразу же перестает течь. Ну а если хочешь умыться двумя руками или охладить в раковине бутылку шампанского, тогда бери бечевку и привязывай рычаг к крану. Свет в туалете горит тоже лишь тогда, когда дверь закрыта изнутри.
Комнатенка крошечная, но с такой пышной обстановкой, будто принадлежит самому роскошному парижскому отелю.

Едва устроившись, вновь устремляюсь на улицу. Словно неведомая сила тянет меня туда. С собой у меня лишь фотоаппарат.
Над Эйфелевой башней развевается флаг со свастикой. Смотрю на него глазами импрессиониста, и он тут же превращается для меня в красное пятно на фоне яркой голубой дымки. Прямо над шпилем башни висит розовое облако. Этот вид меня очень трогает.
Теперь, на террасах Trocad;ro, нахожусь на уровне средней линии Эйфелевой башни. Подо мной лежит Pont d’I;na , далее тянется огромное Марсово поле, на границе которого расположилась, словно великолепное завершение композиции, Ecole Militaire . На переднем плане толпы катающихся на роликах детей.
Спускаюсь с террас Trocad;ro, минуя группки мамаш с детскими колясками, и жалею лишь о том, что пока не запустили фонтаны. За время прогулки я взбодрился и ожил. Мне нравится моя легкая походка, а не обычный спешащий полубег. Иду так, чтобы чудо техники инженера Эйфеля все время оставалось на виду, стараюсь поймать ее в кадр так, чтобы не захватывать площадку под ее основанием мост Pont d’I;na через Сену.
Останавливаюсь прямо под башней: вокруг чугунных уносящихся ввысь конструкций опор располагаются остро-обрезанные самшитовые гнезда геометрически четких клумб. Невольно замираю у этого строгого порядка господина Le N;tre , затем смотрю вверх: из такого положения я впервые вижу башню и устройство ее опор. На фоне неба железная конструкция с ее поперечинами и распорками выглядит потрясающе. Стою зачарованный под башней и пока рассматриваю шнековый подъемный механизм кабины лифта, спрашиваю себя: неужели Бог остался с французами в это тяжелое время? Неужели ОН живет во Франции? Если бы я задал этот вопрос истощенным немецким рабочим или нашим серым конторщикам, они бы подумали, что я спятил. Но зачем мне их об этом спрашивать? Я уже давно нашел для себя ответ…
«Ладно. На сегодня, пожалуй, хватит!» – говорю себе, снова покорив высоту Trocad;ro.
Однако прохожу мимо Отдела – в направлении Площади Звезды.
Постамент какого-то памятника пуст после акта вандализма. Фигура того, кто стоял на постаменте, уже переплавлена на военные нужды. Наша военная экономика сожрала и этот кусок бронзы. Бальзак, изваянный Роденом тоже, наверное, исчез с Монпарнасса?
Полицейские приветствуют меня, вскидывая руку к козырьку фуражки в свободной манере, довольно небрежно. Внезапно меня охватывает жгучее желание содрать с себя форму. Жаль, что в багаже в этот раз нет гражданского костюма. Что за неудержимое желание к перемене одежды охватывает меня в Париже! Раньше, едва появлялся в отеле, как первым делом переодевался в гражданское платье и тогда чувствовал себя обычным человеком, когда можно свободно болтать руками, не напрягать бедра, расслабить плечи и плевать на все условности! Прекращались извечные приветствия, и исчезало ощущение себя оккупантом. А вечера в Бобино, где мне многое удавалось благодаря моему бычьему напору! Любил вслушиваться в громкую речь французов, обсуждавших немецкий Вермахт – это было еще то наслаждение!

В квартале между Trocad;ro и Площадью Звезды, справа и слева от авеню Kl;ber высятся иглы антенн – блестят как алмазные. Где-то здесь резиденция Эрнста Юнгера .
В течение долгого времени Париж являет собой глубокий тыл, тыл без фронта. С этой точки зрения, то, что на всей улице находится лишь Бисмарк со своим Отделом, вполне оправданно, т.к. именно здесь, только и можно брать в расчет так называемый «Атлантический фронт». Этим и определяется все поведение нашего шефа: ведь только он и представляет в действительности что такое «настоящий» тыл.

Время летит как на крыльях. Вид целых зданий действует на меня так успокаивающе, что даже удается избавиться от угнетающих мыслей, полных страха и отчаяния.
Внутри меня поднимается волна желания неуемного насыщения Парижем: все обнюхать, все попробовать, все увидеть и все услышать; впитать в себя, словно Гаргантюа, эти потоки людей и вещей. Спешить видеть. Видеть не только глазами. Но и всем телом. Тексты реклам, мансарды, решетчатые перила, жалюзи на витринах, голубизну открытых пространств…
Мои зрительные нервы продолжаются в шейные позвонки, уходят в спинной мозг и через грудину до бедер. Отчетливо ощущаю все свое тело: нервы, мозг, кости, мышцы, наполненные пульсирующей кровью вены и артерии. Я словно один из медицинских атлантов-манекенов: дерево свободы, ветвящееся в чистом открытом воздухе.
Спустя некоторое время сижу в партере летнего театра на Champs-Elyse;s. Откуда у всех встреченных мною сегодня парижан эти сверкающие словно серебряные велосипеды? Молоденькие дамочки ведут себя словно на велосипедном променаде: одна рука на руле, другая на полях шляпки с развевающимися позади лентами.
 С чудовищным шумом, походящим на двигающиеся кусты, в своей пятнистой маскировке, со стороны Площади Звезды движутся танки. Это «Тигры». Несколько велосипедистов, среди них и юная девушка, мужественно катят рядом с ними, не выказывая страха.
Напротив меня происходит настоящий показ мод: что за шляпки! Летние соломенные шляпки с широкими полями снова  в моде, они богато украшены резво развивающимися на ветру пестрыми лентами и бантами.
Смотрю на эту картину, и вдруг до меня доходит, что в этом богатом оформлении шляпок дело, на самом деле, не в этих чудесных шелковых лентах и бантах, а в заглаженных, раскрашенных и отлакированных соломенных стружках. И тут же в глаза бросаются сумочки из соломы, ремешки из каких-то кусочков, нарядные туфельки на деревянных подошвах с каблучками, такими же высокими, как у японских актрис. Но то, как парижанки прохаживаются в этом «эрзаце», само по себе является чистой провокацией. Более того, несмотря на довольно теплую погоду, многие дамы одеты в костюмы из дешевых эрзац-материалов с лисьими воротниками.
Apropos , «эрзац» - это трудное для французов слово превратилось для них в своеобразную шутку. Для ушей французов это слово должно быть похоже по звучанию на «les krauts». «Les ersatz» -  уже давно служит прозвищем немецких солдат.
И вдруг я возвращаюсь к действительности: целое войско одетых в полевую форму солдат четкими «коробками» двигаются по улице мне на встречу. Они выглядят довольно буднично и даже плачевно в поношенной форме, с ранцами из телячьей кожи цвета табака, с висящими на левом бедре жестянками противогазов, болтающимся оружием, оттягивающим портупею и смешными сапогами с отворотами. И это победители Европы! Курам на смех. На задранных вверх головах – пилотки. Все время удивляюсь тому, насколько непрактична эта форма. Слишком старая, как и все оснащение пехоты. Все сделано таким образом, чтобы наши войска не задерживались в городе, но те которые остаются, делают самую плохую рекламу Великому Германскому Вермахту: они выглядят как угодно, но только не как сверхлюди.
Я потерял чувство времени: повсюду уже горят огни. Даже не заметил, что наступил вечер. В Париже нет затемнения, он не является целью бомбардировщиков как немецкие города. Париж просто чудо-город после Берлина и Мюнхена. Словно огромные сверкающие спицы разбегаются улицы от Площади Звезды: 12 спиц.
Боковые улицы Champs-Elyse;s превратились в лунные ущелья. Окна домов слепы и темны. Проститутки то и дело шепчут: «Te! Te!» и «Faire l’amour?»  соблазны повсюду. Звуки губной гармошки и бренчание гитары.
Волшебное место.
Сквозь решетки уличной вентиляции слышен рокот метро. В воздухе буквально потоки запаха акации: приторно-сладкие, насыщенные. А затем, когда прохожу дальше снова попадаю в волны запахов кафешек и бистро. Напротив висящих над верхними карнизами домов звезд вырисовываются верхушки каштанов. На широких листьях блестит зеленым светом отражение уличных фонарей. Опрокинутая Луна висит на глиняных зубцах дымовых труб. Из Caf;s, сквозь занавески на стулья стоящие на тротуаре падают широкие потоки электрического света.
Не могу насладиться этим видом. Останавливаюсь прямо в центре светового потока и буквально купаюсь в нем. В следующий миг удивляюсь множеству преломлений и отражений в зеркалах на стенах и каменных тумбах. Словно попав в детство, буквально столбенею, как будто стою перед рождественскими елочными свечами.
Per aspera ad astra : если бы только захотел, то мог бы словно летучая мышь почти касаясь голов гуляющих людей пролететь сквозь пропасти улиц.

Гостиница Отдела наполнена до предела. Приходится приложить усилия, чтобы не вступить в разговоры с кем-нибудь из приезжающих.
Довольно много здесь тех о ком доподлинно знаю, что они интригуют против меня. В первую голову репортеришки, т.к. я вмешивался в их дела. А так же фотографы, т.к. журналы «Сигнал» и «Рейх» чаще печатали мои фотографии, чем их. Лишь немногих мог бы я назвать своим товарищами.
Едва лег в изнеможении на кровать, как мысли вновь захватили мозг. С трудом вспоминаю, что же это было вчера. Прыжок во времени довольно небольшой. Но во мне глубоко сидит недоверие к происходящему. Мне нужно время чтобы подготовиться и принять явные контрасты между сияющим Парижем и умирающим Берлином. После вида тысяч разрушений тяжело осмыслить и принять целостность этого города.
При всем моем старании, воспринимаю данность как Богом данное явление.

Невозможно заснуть. Сначала шум на улице, стук дверей и громкая речь ночных гуляк, потом визг прихваченных ими дам, а в конце водяная симфония. За стеной, у которой я лежу, наверное, три унитаза. А если добавить еще один сверху и один снизу, то получается все пять. Хотя и надо мной, наверное, тоже два или три: каждые полчаса все унитазы ревут в полный голос. Так и подмывает проверить, кто на верхнем этаже беспрерывно работает на унитазе. Иногда сразу два унитаза шумят дуэтом. А то и три сразу.
Словно паук в паутине вишу между журчаниями и покряхтываниями, пуками и каками и обрывками фраз.

Внезапно выбираюсь из тяжелого сна мокрый от пронзившего меня пота тающего внутри страха и не могу понять: сколько же я проспал? Сон был довольно тяжелым: смертельно усталый спускаюсь в бочке по Ниагарскому водопаду. Но вниз не падаю: моя бочка летит за завесу падающей массы воды – и нет никаких шансов пробить эту водяную стену и спастись от падения. Один раз пучина едва не поглотила меня, но отпустила, однако в следующий момент попыталась утащить на дно. И этот кошмар длился, пока я не проснулся и не понял, что все эти виды пучины на самом деле были журчаниями унитазов сверху, снизу и сбоку за стеной.
Боюсь, что еще одну ночь тут я не выдержу. Во мне растет решимость обратиться утром к коменданту за номером в любом другом отеле города. Почему бы не попытаться попасть в H;tel des Deux Mondes , in memoriam quasi  – и вопреки указаниям Отдела.
А если адъютант узнает об этом? Tant pis  – скажу я ему в этом случае и добавлю, что мне в этом его дурацком отеле совершенно не удалось сомкнуть глаз, а от стонов, визгов  и хихиканья за стеной можно было запросто свихнуться. За гостиницу на Рю Рояль говорит и то, что проститутки находятся не в самом отеле, а внизу, в знаменитом первосортном борделе «Le Chabanais», на Рю Шабанэ, 12: так называемом стародавнем учреждении, появившемся на карте Парижа не ранее 1878 года. Покинув поутру отель, чувствую себя несколько торжественно, но в тоже время растерянно: черт побери, все эти съемные углы, где даже сон и тот стараются украсть.
На станции метро Op;ra выхожу на дневной свет. В Опере играют «Летучую мышь». Меня бы не удивило, если бы перед роскошным зданием проходили и военные концерты.
Напротив здания Оперы в огромном угловом доме располагается комендатура.  Без особых затруднений получаю направление в гостиницу. «Для моряков мы делаем все!» - отвечает фельдфебель на мои слова благодарности.
Из чистого любопытства беру со стойки какую-то памятку, которую вместе с требованием о вселении подает мне фельдфебель: лист с адресами лечебниц и текстом «Как различают триппер и сифилис». Жаль ничего не пишут об обычных проститутках. Но каждый приезжающий получает здесь отпечатанные точные рекомендации для посещения Отдела по сцеживанию спермы, однако, по-видимому, это не касается офицеров. «Половые сношения разрешается иметь только в высоко-разрядных и надежных борделях», - бросаются в глаза первые строки памятки. Невольно читаю дальше: «Перед сношением посетитель должен тщательно вымыться водой и мылом. После мытья смазать член (ствол от яичек до головки) имеющейся мазью. Половые сношения без презерватива и заранее приготовленной мази запрещаются!»
В  H;tel des Deux Mondes все как и прежде. Когда ложусь на громадную кровать чуть не в мой рост, под головой длинный валик подушки, на память приходят странные мысли о прошлом: шампанское у кровати и такой большой поднос с завтраком, что приходилось откидываться назад, когда я вооружал его на кровать. «Ой, у меня задница чешется!»- выкрикнула тогда Симона, показав на хлебные крошки на простыне.
Внезапно меня охватывает острое чувство тоски по Симоне, да такое, что в паху заболело. Я остро тоскую по Симоне нашего первого года в Ла Боле, по моей амазонке, по моему вихрю страсти, по моей Нереиде. Будто наяву вижу ее улыбку, ямочки на щечках, блеск глаз и тут же вспоминаю, как она учила меня французскому арго. Я хорошо запомнил уроки Симоны и слова, которыми оперируют парижане: «On s’en fiche» вместо «Мне все равно». Для какого-нибудь важного учреждения используют слово «tuyau» - дословно «труба», а «Un system D» - вместо «On s’arrange ».  И основная ее фраза: «Mais on ne se laisse pas casser les pieds!» - «Не надо наступать на ноги!»
Эта сцена отчетливо стоит у меня перед глазами. Подтянув коленки, мы сидим с ней в огромной кровати, валики подушек под спинами, и Симона обучает меня прекраснейшим проклятьям и ругательствам: «Tout de m;me franchement merde alors! » - Я должен научиться выговаривать это на одном дыхании. Затем новая фраза: «Vieux con! Sale abruti! Vieille salope! »
Симона не могла долго выносить изрыгаемые мною французские ругательства. Очень скоро она просто каталась по кровати от смеха.
Для Парижа она наряжалась довольно изящно. Таких элегантных костюмов, как у нее, я давно уже не видал в Германии. Никак не мог узнать, где она приобретала дорогие платья. Особенно падка она была на обувь, и у нее ее было столько, сколько она хотела: никакой «эрзац»-обуви на деревянной подошве, а только «настоящая», относящаяся к редкому дефициту. Когда я видел ее с очередной коробкой и интересовался где она все это достает, Симона тут же нежным голоском отвечала «С черного рынка…»

В этом отеле мне особенно нравится то, что я могу быстро оказаться у Сены. Мои прошлые бесконечные прогулки вдоль Сены! Rive droite  и Rive gauche ... Едва ли есть еще один такой город, где река делит его так аккуратно на две части, как Париж, и каждая его половина так же хороша и привлекательна, как и другая.
Если сейчас, например, пойти от отеля налево, то я выйду на авеню d’Op;ra, затем пройду к Palais Royal , где много небольших магазинчиков вокруг Jardin  du Palais Royal. А затем мне нужно только пройти Министерство финансов, пересечь Jardin des Tuileries и я у Сены. Затем дальше либо вниз вдоль Сены к мосту Pont Royal – либо вверх к стоящему на стальных опорах мосту Pont des Arts, прямо к Академии искусств. А тут уж я в своей quartier g;n;ral , на Rue  de Seine с множеством переулков, тянущихся до Бульвара Saint-Germain. 
Все мои настроения навеянные воспоминаниями о Париже связаны с Сеной: весна в Париже и зеленая кипень распускающихся почек растущих вдоль Сены деревьев. Лето и великолепие зеленой листвы и Ile de la lit;, словно акварельный рисунок Синьяка  с извивающимися отражениями между баржами. Осень и влажные, загрязненные листья на похожей на кошачьи головы брусчатке набережной.  А зима: черно-белая графика с темными, окоченелыми вязанками хвороста и железными арками Pont des Arts, закутанные в теплую одежду рыболовы, оцепенелые, словно нарисованные Жоржем Сёра , и мой черный саксофонист в утреннем тумане. Не могу отделаться от его картины: я стоял в утренней прохладе зимнего дня на набережной Сены, устремив взгляд на Собор Notre-Dame. На заднем плане вижу лишь темно-серый собор. Корабль-церковь или церковь-корабль: это название явилось как бы вдруг и очень подходит этому величественному сооружению. Словно настоящий корабль в своей верфи, с перпендикулярами боковых подпор.
       Из тумана медленно выплывают легкими призраками грузовые баржи. Словно огромные черные гробы скользят они, напоминая посланцев преисподней. И вдруг – тихая мелодия саксофона. У меня мурашки побежали по спине, когда подумал о своем саксофонисте: как он этим воскресным утром сидит на своем ящике, кутаясь в высокоподнятый воротник пальто - прямо у его ног плещется в тумане Сена - и окоченелыми пальцами перебирает клапаны саксофона – никого рядом нет.
Глухие звуки его буквально пронизывают меня, я ощущаю это всем своим существом: «le velours de l’estomac ». Какая-то черная шлюпка появилась под решетчатыми арками
Pont des Arts, с замершим словно статуя боцманом, как носовое украшение старинного галеона над отсвечивающим серебром якорем. Проплывая, таким образом, он вдруг вынимает руки из карманов брюк и резко взмахивает ими: пронзительный вой корабельной сирены вплетается в звук саксофона, а боцман скрывается в рулевой рубке.
Если бы мне пришлось подбирать синоним для Парижа, я бы выбрал «Сена». Во все времена Париж являлся лишь островом, окруженным Сеной. «Fluctuant nec mergitur » - девиз Парижа. Куда бы я не передвигался в Париже, Сена всегда представляется мне дорожным указателем: вверх по Сене – попадешь в Германию, вниз – к морю – это мои «французские ориентиры».
Иду быстрым шагом необыкновенно счастливый, по брусчатке набережной, камни которой напоминают кошачьи головы, почти у самой воды. Так мне удается заглянуть за букинистические ларьки, выглядящие как обшитые досками большие ящики. Меж двух кривых свай пришвартовано рыбацкое суденышко, словно на китайском рисунке тушью.
Упрекаю себя за то, что не взял принадлежности для рисования, т.к. вполне мог бы остановиться где-нибудь на набережной и поработать.
Война, к счастью, не разогнала всех этих букинистов. Фотографирую длинный ряд их лавчонок, а также лошадь, тянущую повозку, нагруженную винными бочонками, медленно двигающуюся по брусчатке набережной du Louvre мимо букинистов. И большую группу велосипедистов.
А теперь по мосту Pont des Arts через Сену на другой берег и вновь вдоль Сены к станции пожарной команды. Отсюда, словно глазами Синьяка, могу видеть Ile de la Cit;.  Картина Синьяка застряла в моей голове, будто навеки и я старюсь найти точное место расположения его мольберта.
Присаживаюсь на гранитный камень, теплый от нагревшего его солнца, несмотря на то, что он находится в тени.
Я бы рисовал и рисовал этот остров с этого же места, что и Синьяк, но в другой манере письма: серым, в дымке, с несущей свои воды серо-зеленой Сеной, совершенно не отражающей белесого неба.
Хочу написать сотни картин Парижа. И отдельно дюжину у Canal Saint-Martin, Pont Neuf в вечернем блеске золота. Участок M;tro, там, где оно проходит по эстакаде, с лесом зелено-серых поддерживающих опор и тысячами шляпок заклепок. Для рисования в Париже есть все, что только душе угодно: речные ландшафты, бульвары и ущелья переулков, цветочные корзины и угольные порты.
Иногда я делал кое-какие наброски, но полномасштабные картины откладывал на потом. Теперь же судя по всему, «потом» никогда не наступит. Не стоит обманывать себя: сегодня я в Париже в последний раз. Бесцельно бреду по набережной. В голове, будто фотоаппарат работает и для него не надо пленки как для того, что висит на груди. Вот я «снимаю» рисунки в стиле Trompo-l’;il  на двери дома, вот в витринах небольшой аптеки, наполненные пестрыми жидкостями стеклянные сосуды в форме детских волчков, а там старуха, в совершенно неряшливой юбке собирающая по краям сточной канавы раздавленные стебли лука-порея. Далее глаз-объектив скользит по идущей сверху вниз по вложенной из камней стене сдавленной домами церкви влажной черноте, и при этом я думаю: потрясающая мрачность снимков! Глазами «ощупываю» щербатые фасады домов, ставшие серыми входные двери, серые дома, опущенные жалюзи. Затем попадаю на какую-то узенькую с булыжной мостовой улочку и она такая старая, что дома, расположенные на ней, стоят не вертикально, а наклонившись назад или прильнув друг к другу. Вот на пустом месте лежат гигантские балки, как готовые подпорки, которыми планируют отжать друг от друга дома, а на другом месте лежат округлые стойки – они перегородили и без того небольшую проезжую часть – упираясь в первый этаж повалившегося дома. Внезапно взгляд натыкается на деревья: это платаны и меж толстых стволов, блестящими как серебро пятнами видны воды Сены.
Как и всегда я зачарован этим светом. Светом Ile de France пробивающимся сквозь окружающую меня хмарь. Словно на картине Писсаро стоят одни дома в вуали из света, а рядом другие - кисти Монэ и Сисли. Эти серебристые, расплывающиеся очертания печных труб в холодном синем небе – уже одно это доставляет мне необычайное удовольствие.
Перламутровые потоки света импрессионистов! В самый первый раз в Париже мне казалось, что этот свет проникает в город прямо с Сены и развертывается в небе как гигантский зонтик.
Смотрю на открывшуюся картину не переставая, и буквально пожираю этот чудный парижский свет. Вдоль решетчатой ограды садов Тюильри, через совершенно пустую плешь Place de la Concorde. Через ущелье Рю Бонапарт до Рю Университет и дальше на запад, мимо совершенных пропорций одного городского дворца за другим. Произведения каменотесов, плющ, тумбы, каретные выезды, кованое железо…. В этом величественном свете все кажется отчетливо вырисованным кистью великого мастера. Но мой голод по увиденному не удовлетворен.
Я вспоминаю свой маршрут: Выйдя у здания Оперы: двигался по благородной Rue de la Paix к Place Vend;me, далее к Rue de Rivol и к Place de la Concorde. Затем через Pont de la Concorde, и вдоль по бульвару Saint Germain, по вытянутому изгибу – пока вновь не приходил к Сене, а потом променад на Ile Saint Louis или по большим бульварам.
Я совершал бесконечные прогулки по кварталам, особенно по воскресным утрам, когда улицы совершенно пусты. Странно: я всегда был одинок в своих прогулках. Среди сослуживцев не было никого, кто желал бы провести со мной целый день «на своих двоих», а взять с собой в Париж Симону, или встретиться с ней в Париже, когда я приезжал из Германии – это было почти невозможно.
Однако когда случались наши короткие встречи в Париже, Симона всегда разделяла мое наслаждение от бесцельного бродяжничества по улицам, но сидение на террасе кафе и наблюдение за фланирующими туда-сюда парижанами не доставляло ей удовольствие. Она была маленькая провинциалочка, для которой «вот-это-да!» - ровным счетом ничего не значило. Только теперь мне становится ясно, что в Париже она, несмотря на свойственное ей сумасбродство, была совершенно не уверена в себе и чувствовала себя не в своей тарелке. Здесь у нее не было привычной сцены и знакомой публики. Она не выглядела в Париже истинной парижанкой и не могла претендовать на роль примы на парижской сцене жизни.
Надо признать, что было и то общее, что доставляло нам обоим огромное удовольствие. От штангистов и глотателей огня, выступающих перед небольшим театром в котором играет Саш; Гвитри, Симона приходила в особое состояние, но пределам восторга не было, когда маленькие дрессированные собачки под аккомпанемент аккордеона показывали свои трюки на старом ватном одеяле. Там же выступал и довольно элегантный господин, который довольно ловко превратил розовые бумажные салфетки в прекраснейшие – ко всеобщему Ах! и Ох! – розы, а затем, когда взгляды всех посетителей кафе сосредоточились на нем, смял роскошные бутоны, бросил под стол и не потребовал оплаты за свое редкое выступление. Его удовлетворило всеобщее восхищение этим фокусом.

Place de l’Op;ra. Gar;on’ы перед Caf; de la Paix в белых, длинных фартуках, двигаются так медленно, словно ожившие белые пилоны. Так медленно и чопорно двигаясь, они придают себе достоинство, а всему поведению – манерность и большое значение. При этом у них на коричневых круглых подносах находится не более чем кувшинчик мятного чая или одинокий стакан слабого пива.
Прохожу мимо кафе с большой террасой: кое-где на зеркальных витринах стерты отдельные буквы, а вот рисунки в стиле Trompe-l’;il, на террасе обычные для таких кафе плетеные стулья, на многих - посетители. За одним столиком собралась, наверное, целая семья. В проходе стоят два одноногих ветерана войны, у одного забавный белый пудель с закрученным как у поросенка хвостиком. В зеркале витрины, за спинами ветеранов, отражается ожидающая на другой стороне улицы клиентов девица: общий фон, как у театрального режиссера.
Клошары  лежат на решетках вентиляционного люка метро, напоминая уставших уличных борцов. Среди них обнаруживаю известные мне типажи – актеры огромного открытого театра – продавец воздушных шариков, с явным удовольствием надувши несколько презервативов, разместил их среди ярких шариков на деревянной палке, где они, вместо того, чтобы взмыть на ниточке вверх, устало свисают вниз. Недалеко от него «работает» человек, которого я называю «побитая собака». Оборванец с дрессированной собачкой, оба – человек – словно зверь – специалисты по притворству в исполнении умильных сцен, что могли бы заставить плакать, кого угодно и сделать неплохой сбор. Наверное, этот совершенно здоровый парень может прекрасно изображать безногого калеку, «cul-de-jatte », сидя на голенях, а колени выставляя публике в качестве «обрубков». Его пес бросается к нему, как только недалеко появляется прохожий и скулит так протяжно, словно это последняя минута жизни и его и его хозяина. На расстоянии метра перед этой парочкой лежит шапка для сбора денег: значит, прохожему незачем приближаться к ним, иначе этот парень отгонит его камушками из лежащей рядом кучки щебня.
Мой Париж всегда представлялся мне одним гигантским пейзажем, по которому я мог бы бродить сутки напролет – по его бесконечным ущельям улиц, под белыми шатрами палаток уличных торговцев, маркизами кафетериев, по зеленым островам, по его холмам и по-деревенски тихим площадям. Словно под гипнозом вижу среди Монмартра виноградники, а в саду Palais Royal тихий полуденный час и в нем Сидони Габриель Колетт , что творила из добрых книг воздержанное чтиво, и Жан Кокто , а  с ним его серенькая сиамская кошечка. И повсюду, куда ни глянь, спешащие любовные парочки или – в зависимости от времени дня – праздно шатающиеся прохожие. Отдыхающие на скамье среди ватаги детворы няни в парке Monceau или  на краю парапета фонтана в Люксембургском дворике.
А однажды я обнаружил новый объект: то ли квартал имени героя-полковника Пьера Филиппа Данфер-Рошро , то ли просто квартал M;nilmontant и он был наполнен только ему одному присущим очарованием.
Как часто я думал: как бедны те парижане, кто не знает свой город. К примеру, мадам Barrault, консьержка дома на Rue Toricelli, в котором отец Симоны имеет свою квартиру, едва ли бывала дальше своего квартала. Человек в футляре. Мадам Barrault! Может быть ей известно хоть что-нибудь Симоне? – пронзает меня внезапная мысль. Надо бы спросить ее, но только не сегодня.
Мой Париж! Мой – это самое сердце города: темные закоулки вблизи Сены, омываемый Сеной остров Ile Saint-Louis, вся местность у Зала Вин и Центрального Зала, просторные бульвары от площади Madeleine до площади Республики и идущие на север улицы и переулки. Или улицы от Place Saint-Germades-Pr;s ведущие к Сене: темные улицы в серой мгле, куда скрываются омнибусы….
Париж и серый цвет для меня это два понятия-синонимы. Никак не могу насытиться видом серых тонов фасадов домов на ведущих к Сене переулках – от черно-серых закопченных стен до ярко-белых гипсовых заплат – таинственных знаков на серых, осыпающихся стенах между остатков рекламных надписей.
Мой Париж, это, конечно же, серый канал Saint Martin, с его шлюзами и баржами на высокой воде, чинно проплывающими перед узкогрудыми, покрытыми коростой, как прокаженные, фасадами отелей. Это и треск льда на набережной в зимнее время. Зимний Париж – это печаль пустых улиц, невероятных в своей заброшенности и одиночестве, ночами плохо освещенных и абсолютно безлюдных….
На поверхности какой-то глухой стены читаю огромную надпись: PARIS SERA TOUJOURS PARIS . Кто оставил эту надпись? На рекламу не очень-то смахивает. Простое сообщение? Или направленная против оккупантов провокация? Подразумевает ли этот текст: терпеливо ждите? Или: оккупанты приходят и уходят, а Париж остается? Без лесов такую огромную надпись на стене не оставишь. Ночи не хватит на такую работу. Может быть, это название какого-нибудь спектакля? Но в таком жалком районе такая театральная реклама? – Бог знает!

Какая-то прямая как стрела улица буквально засасывает меня. Не могу с собой ничего поделать, лишь отдаюсь на волю этой будящей мой интерес к городу тяги. Двигаюсь безвольно по ущелью этой улицы. И то плетусь, едва переставляя ноги, то ускоряю шаг, а то даже марширую как на параде. А затем вновь лечу как на крыльях: скорее, скорее, скорее – сквозь день и сквозь ночь: как утлый челн, спешащий в тихую гавань.
Бросаю взгляд налево и сквозь ущелье боковой улицы отчетливо вижу Sacr;-C;ur, своеобразный акрополь Парижа, вылепленный из глины неведомыми великанами на гигантском гончарном круге. В нем проводились выставки картин кроткого Piere Puvis de Chavannes.
Проезжаю немного на грохочущем трамвае и выхожу на Pigalle. Тут же попадаю в толпу подростков. Всей толпой они что-то протягивают. Это открытки, маленькие фигурки Эйфелевой башни, шелковые чулки, кожаные перчатки и даже шоколад. Один шепчет: «Kino pervers! ». Посылаю их всех к черту, словно разгоняю непонятливых кудахчущих кур.
Да. На Pigalle и Place Blanche ничего не изменилось. Худенькие мальчики, накрашенные гомосексуалисты, перезрелые проститутки, расфуфыренные, словно цирковые лошади и самые печальные стриптиз-бары в мире. Дамы, со своей маленькой добродетелью все также стоят на своем стром месте.
Бульвар de Cliche, который словно веер охватывает холм Monmartre, и из этого веера разбегается множество боковых улочек, одни из которых поднимаются вверх, другие несутся вниз, в долину. Бульвар буквально кишит людьми. На этой стороне художники развернули выставки своих картин, разложив их на парусиновых чехлах, напротив, на углу у какого-то бистро, стоит молодая женщина, на правом, отставленном в сторону бедре, она держит ребенка, второго малыша прижимает к себе левой рукой. Женщина поет низким жалобным голосом. Какой-то подросток, видно, ее третий сын, дует в видавший виды саксофон, в который буквально надо вдувать мелодию, т.к. вместо звуковых клапанов у него лишь мембраны из шелковой бумаги. Паренек держит одну руку в кармане брюк и дергает едва заметной ниточкой крючок, свисающий, как мундштук из левого уголка рта, что по его замыслу должно придавать в целом комичный вид. При этом он так и стреляет глазами, замечая все вокруг, словно загнанный хорек. Девочка на руке женщины просительно тянет к прохожим левую ручку.
Немного дальше толпится довольно много людей: авария там что-ли? Подойдя ближе, слышу звук гитары и приглушенное многоголосое пение. Армия спасения? Приподнимаюсь на цыпочках и из-за голов впередистоящих вижу двух парней, которые, стоя посреди образовавшегося вокруг них круга, играют на гитаре и банджо. Третий продает листки нот. Стоящие вокруг подпевают и раскачиваются в такт песне. Трое друзей организовали настоящее предприятие. Их звонкий как монета успех в десять раз превышает доходы виденной мною матери с тремя детьми: люди хотят за свои деньги приобрести оптимизм, а не уныние.
Весь бульвар выглядит в такое светлое время дня жалостно-истощенным. Большинство рекламных щитов выцвели, фотографии обнаженных танцовщиц и акробатов на рекламных тумбах выгорели и покрыты пылью: никаких блесток, лишь грязь и дохлые мухи. Молоденькие проститутки стоят, напоминая необычные живые тюки одежды: на них одеты мужского покроя куртки, а в глубоких вырезах платьев – слюдяно-поблескивающие крестики.
Навстречу движется какой-то бомж: перевязанные бечевками ботинки, брюки с бахромой, руки глубоко засунуты в пузырящиеся карманы грязного пальто.
На груди, на плакате, написано: «Венская капелла Пратера. Площадь Pigalle», на спине – точно такой же плакатик. Вздрагиваю: на левой стороне груди мужчины нашита большая желтая звезда. Значит и здесь ЭТО имеет место быть!

Стою. За спиной вход в Moulin Pouge, у края бордюра рядом с двумя светловолосыми женщинами в черных плащах, которые они держат бледными, оранжевого цвета пальчиками согнутых в локтях и прижатых к груди рук. Медленно проезжает мотоцикл с коляской – двое солдат с касками на головах – и портит всю картину. Подхожу к заведению, в котором выступают, судя по объявлению «Дамы с летящими титьками». Великолепное шоу: под нарастающие звуки музыки они вращают своими роскошными грудями как своеобразными маятниками.
Большой летний театр работает, как и прежде. Усаживаюсь на шаткий плетеный стул перед бистро на углу  тихого тупика, где находятся малые постоялые дворы.
Представление начинается с шествия негров и женщин в длинных тонких линялых юбках. Одна накрасила губы почти лиловой помадой. Затем подиум на миг пустеет, будто добавляя напряжения к восприятию следующего номера. На очереди одетая в миди малышка. Она выходит на мощных деревянных сабо, как на ходулях. При этом  она не смотрит ни направо, ни налево, хотя все взоры устремлены на нее: в ее высокой прическе, с обеих сторон «копны» волос разместились два голубиных крыла. Я стал свидетелем того, как создается мода: уже были перья в прическах, но чтобы целые крылья?
Эту диву сменяет девушка с такой же высоченной прической. Однако гвоздем ее выступления является не украшения головы, а платье из очень гладкого, наверное, скользкого шелка, на котором с поразительной точностью отпечатаны газетные страницы с объявлениями и фотографиями. Довольно разумно и к тому же очень практично: в случае невыносимой скуки, например в вагоне метро, можно устроить себе курс обзорной лекции.

Может быть, еще раз пройти весь участок пути Blanche-Pigalle-Clichy с множеством гостиниц с почасовой оплатой слева и бистро с дамскими капеллами и негритянскими оркестрами справа? Чувствую себя так, словно в один и тот же миг могу принять в себя тысячи женщин, которые на узких, словно бочки рыбой забитых людьми уличках, своими белыми бедрами и тяжелыми грудями ждут клиентов.
Во мне зреет какое-то странное чувство неловкости. Оно нарастает тем больше, чем дольше пытаюсь найти то настроение, что когда-то прежде, когда я ходил по этой брусчатке в первый раз, охватило меня. Но никак не могу этого сделать. У меня такое чувство, что я никак не могу попасть в ногу со временем: я разочарован! А я никак не могу быть разочарованным будучи в Париже.
И вдруг меня захватывает страх того, что Париж тоже может подвергнуться бомбардировке. Будто наяву вижу картины ужаса: прямое попадание бомб в собор Notre-Dame, взрывами стерт с лица земли Ile de la C;te, разрушены все мосты, разбит в щебень купол Invaliden Doms, воды Сены черны от множества плывущих по ней мертвых тел…. Впал ли уже Бесноватый  в такую ярость, что готов сравнять Париж с землей? могут ли оказаться лишь слухами разговоры о том, что половина Парижа заминирована на случай поражения?
Не только этот страх, словно кислота, разъедает мне душу: во мне все еще живет страх за Симону. Чтобы я не отдал, лишь бы узнать, куда провалилась этот поросенок Симона.
Ладно. Брось хандрить! – приказываю себе. Мы в Париже, парень! После всего пережитого дерьма, я снова в Париже! Тебе, дружок, не хватает холодного душа, чтобы прийти в себя. В конце концов, не ты же виноват в постигшем ее несчастье.
Останавливаюсь и осматриваюсь. И туту во мне что-то просыпается: смотрю на эту боковую улочку как на глубокий каньон. И буквально проваливаюсь в нее взором: конец ее скрывается в глубокой темноте. Справа – магазинчик. Взгляд останавливается на матовой, вензелем выписанной по бархату надписи: «Boucherie chevaline » и позолоченные лошадиные головы. Отдохнув немного, двигаюсь дальше в направлении следующей станции метро и спускаюсь в подземку. Скоро 11 часов вечера и мне не хочется пропустить последний поезд. Едва лишь очутился внутри, за зеленой колышущейся дверью, останавливаюсь и буквально впитываю в себя царящий здесь дух метрополитена. Его шум его запах. Как никакой другой город могу отличить Париж от по его особому запаху. стоит мне лишь подумать «Париж»,  и тут же могу как наяву ощутить до тонкостей запах его метро – этот его такой неопределенный, ржаво-горелый запах, что ощущаешь уже на первых ступенях его раскрытого зева, его лестниц и переходов. Запах усиливается  в его кротовых ходах-переходах, а полностью проявляется на платформах, в шквалах воздушного потока, гонимого подъезжающим к платформе составом и даже сквозь решетки вентиляционных шахт на тротуарах улиц.

Кровать в номере отеля достаточно велика даже для лежащих поперек нее, камин белого мрамора, много желтой латуни – все, как когда-то при Симоне. Если не изменяет память, то это та самая наша комната.
Голова чуть не лопается от внезапного шквала мыслей: пыталась ли Симона тогда использовать меня? Старательно пытаюсь пропахать свою память, но как ни стараюсь, ничего не получается. Конечно, иногда она вела себя довольно странно. Но это же не доказательство ее двойной игры в пользу наших противников?
Доложу завтра адъютанту о перемене гостиницы и позвоню Старику в Брест. Откладывать больше нельзя! Нужно узнать больше об аресте Симоны. Нам не надо будет много говорить. Старик  наверняка знает из Берлина, что я направлен в его флотилию. Если в понедельник, самое позднее во вторник вечером, выеду с вокзала Montparnasse, то в среду буду в Бресте….
Назавтра, появившись в Отделе, само собой направляюсь первым дело м к коммутатору. К счастью, сегодня никто не работает.  В конторе царит тишина и покой. Набираю номер, и о счастье: Старик  у телефона.
Интересуется, где я остановился. Ору во все горло, что застрял в Париже, но в любом случае должен выехать вечером в понедельник или, в крайнем случае, во вторник. И вот Старик  касается интересующей меня, довольно щекотливой темы: вся семья Симоны за решеткой. Мать находится в тюрьме в городе Нант. Об отце ничего не известно. Сделано все, чтобы отыскать следы Симоны. В любом случае, он не советует мне предпринимать что-либо в этом направлении.
Слышимость на линии никудышная и с каждой минутой становится все хуже и хуже, но сквозь щелчки, треск и свист долетают его последние слова: «Кто знает что хорошо, а что плохо?»
Конец! Стараюсь показать телефонисту, что у меня все отлично и горячо благодарю его за отличную связь.
Как мог Старик  додуматься до такого? Какую рифму мог бы подобрать поэт к его фразе: «Кто знает что хорошо, а что плохо?» Неужели у Симоны в Ла Боле земля под ногами стала гореть? Может, ее земляки подставили ей ножку из-за явных связей с немцами? Может быть, это стало основанием для того, чтобы ей уехать в Брест, словно под крыло флотилии? А может быть, считая, что высадка союзников неизбежна, он подразумевал, что Симоне лучше встретить ее находясь в тюрьме?
Как же мне все это не пришло раньше в голову? «Кто знает что хорошо, а что плохо?» - несмотря на неопределенность этой фразы мне теперь понятен ее скрытый смысл. А в голове буквально рой мыслей.
Все стало еще более запутанным, чем раньше. Ну, а чего другого ожидал я от этого разговора? Может быть, что Старик  заявит мне, что они нашли место, где находится Симона? Скорее поезжай туда…
И вдруг до меня доходит, насколько я беспомощен без Старика. Эти несколько слов по телефону звучали несколько иначе, чем простое объяснение того, что случилось. Я же вообще не представляю, кто засадил ее в кутузку в Ла Боле, а кто в Бресте. Люди из СД? Гестаповцы? Военно-морская контрразведка?

Доложив адъютанту о своем переезде в другую гостиницу, пытаюсь договориться с ним о машине. «Прощупать настроение населения, так сказать…» - произношу и тут же запинаюсь, т.к. мои слова звучат довольно нескладно. Хочу пояснить, но замечаю, что этот тупица не заметил фальши моих слов. Наоборот, ему очень даже понравилась моя мысль.
- Вам надо будет играть здесь на совершенно других струнах! – выдает он важным голосом тираду. «Тебе надо бы проветрить мозги!» - думаю свое, глядя как он мелет всю эту чушь. Адъютант буквально раздувается от важности и объявляет: «Именно сейчас машины у нас нет! Все машины проходят техосмотр перед боем!»
Так, в просьбе отказано. Изображаю полное разочарование: «Придется топать на своих двоих» - произношу с фатальной обреченности и прощаюсь обычным воинским манером.
А этот недоносок пафосно добавляет: «Увидимся за обедом!»
Я же хочу теперь просто пойти куда-нибудь. К примеру, на Trocad;ro, и привести мысли в порядок. Проходя через массивные ворота, замечаю радиорепортера Кресса. Он как раз вышел из машины и разговаривает с водителем.
Ах, ты мой дорогуша! Тебя-то я хотел бы увидеть в самый последний момент. Просто чудо, что ему удалось вырваться с фронта. Кресс наверняка знает, кто арестовал подружек Симоны в Ла Боле, и кто, собственно говоря, засадил ее за решетку. Но было бы непростительной глупостью затевать с ним сейчас этот разговор. Лучше поинтересоваться его успехами.
Незамеченный им выхожу на улицу. На Trocad;ro усаживаюсь на нагретую солнцем каменную скамью. Крики катающихся на роликах детей и шум их затянутых ремнями ботинок на роликах, словно необыкновенные колокольчики, под звуки которых пытаюсь привести мысли в порядок.
В глубине души надеялся услышать от Старика что-нибудь утешительное, по крайней мере, где находится Симона. Теперь же мой страх за нее лишь усилился. Одно известно мне наверняка: надо лучше скрывать свои заботы и страхи в преддверие встречи с Бисмарком. У него собачья натура: он кусает лишь тогда когда почует твой страх. А значит надо вооружиться полным бесстрашием. Не показывать никаких чувств, лучше всего разыграть из себя этакого яйцеголового, погруженного в свои мысли…
Совершенно не хочу возвращаться в наш дворец, а потому медленно иду дальше., словно погруженный в мечты и грезы жизни. Пару улиц вверх, на север – находится гестапо. Перед зданием на Авеню Foch, 74 стоят часовые в черной форме с серебряными галунами. Здесь и на Rue Saussaies, 9 разместились гестаповцы. Может быть это их руками схвачена Симона? Ну почему я не спросил об этом у Старика? А может просто пойти на авеню Foch, 74 и прямо спросить: «А не ваши ли гестаповцы арестовали Симону?» - вот безумство-то!

Уже полдень: перед Отделом вижу множество машин с номерами вермахта, не замеченных мною ранее в охватившей меня ярости. Значит, народу еще подвалило из разных военных баз. Другие, узнаю от часового, прибудут вечером. Очевидно, намечается грандиозный сабантуй – и все это ради какого-то необычного спектакля.
На втором этаже довольно много народа. Невольно выделяю тех, кто выбился в любимчики в последнее время или благодаря своему подхалимству стал фаворитом у старых задниц – что практически одно и тоже.
К счастью здесь есть и несколько довольно смешных «орлов» и несколько типчиков с соответствующим креном в пояснице; сюда же относится и толстяк Мёртельбауэр. Мёртельбауэр – с его фальцетом и всеми признаками своего операторства. Как и всегда он рассказывает каким-то собутыльникам о том, что в свое время, когда он работал в Африке оператором учебно-просветительских фильмов, ему удалось «поиметь» под душем несколько негритяночек, а после эффектно выдержанной паузы добавляет: «А так как от них здорово воняло, то их всех - через скамейку!» Такого рода рассказами он завоевал кличку «бешеная щука» - ведь в Африке никто из нас не был.
Медленно топает Йордан. С ним мы два года назад долгими месяцами грызли гранит флотской науки. С тех пор я его не видел к своему сожалению, т.к. Йордан хитрющий парень, репортер от Бога и настоящий ренегат, всегда готовый устроить склоку. Однако он делал все так ловко, что никто не мог поймать его за руку. Во всяком случае, ему и здесь удалось заиметь несколько недоброжелателей. У него смешное, слегка заостренное треугольное лицо как у того треугольника, что мы рисовали на уроках математики. А когда Йордан надевает свою фуражку, то выглядит как настоящая провокация, как плевок на военную культуру и дисциплину. Он так намозолил этим глаза Бисмарку, что попал в приказ, которым ему было предписано носить фуражку с ремешком под подбородком. Йордану пришлось подчиниться, но так он выглядел совершенно возмутительно, словно какой-то тупой трамвайный вагоновожатый. В конце концов, Бисмарк был очень доволен, когда Йордан водрузил ремешок фуражки на место.
Перед обедом в кают-компании подхожу к Йордану и спрашиваю его о том, что давно хотел узнать: о его работе на гражданке.
В ответ узнаю, что теперь он репортер новостей «но больше для колонки «Нам пишут…»». Пишут много.
Смотрю на него непонимающим взглядом, и Йордан поясняет: «Это происходит так: называешь никому неизвестную деревушку, затем улицу в ней. Улицу под известным названием. В конце-концов из плана какого-нибудь города. Затем описываешь имеющийся там же пруд. Например, называю городок Меппель, голландский городишко, там помещаю собак, из них выбираю большую собаку – скажем, боксера, и описываю, как он прыгнул в пруд, а там укусил огромную щуку. Боксер выбирается живой и невредимый, и его владелец радуется тому, что щука не вцепилась боксеру в бок. Если нравится, то я продолжаю в том же духе. Я очень люблю собак. Они большие и маленькие всегда выпутаются.» - «Ради Бога, не надо!» - умоляю его.
Но Йордан уже закусил удила: «А иногда как запустишь что-то такое, к примеру: «В ночь на четверг, в гостинице в центре Лондона …»», а дальше как по маслу. Прыгает кто-то с крыши этого отеля, с зонтиком представляя из себя – проклятые британцы! - парашютиста и прыгает на стеклянную крышу террасы, где проходила вечеринка в честь очередной победы. Ничего, как считаешь? Человек этот может погибнуть или нет, это мне решать!» - «Я бы здесь добавил: никакой жалости к британцам!» - выпаливаю быстро. «Верно! Но совсем не жалости: Если он к примеру упав поранит себе …» - «Задницу?» - предлагаю свой вариант. «Задницу? Пойдет! Хотя задница звучит осуждающе. Но пойдет! Так сказать прямо в яблочко!»
Никогда раньше не слышал, чтобы Йордан так говорил. Йордан объяснил, что он был и есть «курьер при службе связи». Поэтому у него есть служебный мотоцикл, на котором он и мотается по городу. В этой профессии неизбежно теряются отдельные изъяны связанной с ней работы. Новости о «голубых» юнцах не производят на него впечатления: «Осиное гнездо в жерле пушки», «кошка знает, чье мясо съела», «женоподобные тройки ловят матросиков» и «кильки в банке»
Несмотря на все реалии, он все же немного чокнутый. В нем нет военной косточки. Должно быть, он чувствует себя совершенно свободно и в тоже время довольно изысканно.
Но с чего бы это Йордан вдруг такой разговорчивый? Нашел ли он во мне родственную душу?
- Понедельник – это довольно неподходящий день для таких торжеств! – меняю тему.
- Такой же хороший, насколько и плохой. Как и любой другой день, - возражает Йордан.
- Но думаю, суббота или воскресенье больше подходят такого рода мероприятиям.
- А откуда взялась бы вся эта публика? Все эти генералы и адмиралы собрались сюда, черт его знает, откуда – не только из Парижа. – Внезапно Йордан меняет тон, и, словно бы глубоко доверяя мне, шепчет: – Так плохо как сейчас, мне еще никогда не было. несколько лет я был настоящим зарубежным корреспондентом.
- Где же?  - В Лондоне. – У злых врагов? – Ну, конечно же. Пока не отозвали. – Пока в грязи не вывалили? – Можно и так сказать.
После обеда Йордан показывает мне глазами, что надо бы выйти. Из разговора узнаю, что «шеф» по воскресеньям охотится на козлов. Две недели назад открылась охота на козлов, и теперь он ни о чем другом не думает.
- Надеюсь, ему удалось добыть хоть одного, иначе нам придется хлебать все дерьмо из его параши, - произносит Йордан и, помолчав, добавляет: - Охота длится до ноября. Изысканное общество. Высшие офицеры. Избиение младенцев – или как еще назвать действия этих придурков. Боеприпасы оплачивает Великий Рейх, а сияющие отвагой фотопортреты мы размещаем в здании: в предписанном количестве и размерах.
Не хочет ли Йордан, начав этот разговор, выманить меня из моей раковины? Честен ли он? Оригинал Йордан. А может быть всего лишь один из тех, кто по-своему чудаковат и лишь маскируется – также как и я?
Узнаю от него еще кое-что: этот старый профессионал в подаче новостей, влюбленный до безумия в мотоциклы, старался заполучить мотоцикл БМВ 500. «Во-первых, мотоциклу надо меньше бензина, во-вторых, везде можно проехать» - таковы его аргументы в споре о мотоциклах. На мотоцикле он более независим, чем на автомобиле – поясняет Йордан. Ему не надо водитель, не надо ни о ком заботиться.
Появляется адъютант, и Йордан мгновенно подмигивает мне. Когда мы вновь одни, он интересуется, нет ли у меня желания махнуть на веселенькую прогулку куда-нибудь.
- Если только в отель, - отвечаю.
– В отель?  - Я живу в городе. - Чего это вдруг?
- Бурлящая от эмоций наша гостиница совсем не в моем вкусе!
- Тише, тише! А где же этот твой чудесный отель? - Прямо на Авеню de l’Opera.
Йордан удивленно зацокал языком: - Ну, ты даешь!

Мотоцикл издает ровный сочный звучный тон. Тем не менее, замечаю, что не совсем доволен этой поездкой: постоянно приходится придерживать левой рукой фуражку, а правой крепко держаться за бугель седла. Ноги при этом нелепо растопырены.
Йордан делает круг: мы с шумом несемся вниз по Champs-Elys;es, и через Rond Point  к Place de la Concorde, и я ловлю себя на мысли: несмотря ни на что - чудная поездка! Йордан делает крюк, минуя Obelisk и снова минуя Arc de Triomphe, небольшой подъем. Потом мы описываем большой круг вокруг Arc de Triomphe и как только выворачиваем на широкую улицу, Йордан едет уже как следует.
В этой второй поездке чувствую себя получше и даже отпускаю бугель седла. Не могу разговаривать с Йорданом, а когда убираю руку от фуражки, она в ту же секунду улетает прочь. Нет никакой возможности разглядеть хоть что-нибудь. Невыносимо воняет выхлопными газами, хотя машин не так уж и много.
На этот раз Йордан направляется на Place de la Concorde, оставляя слева Морское министерство, минует Rue Royale на Madeleine и прибавляет газу по дороге к Опере. Снова сбрасывает газ, поворачивает направо и опять прибавляет газу. У моего отеля описывает поворот под острым углом и мягко тормозит перед центральным подъездом.
- Ну? – интересуется Йордан так выжидательно, словно это он изобрел мотоцикл.
- Тебе не удалось меня сбросить! – отвечаю резко.
- А, ну это вопрос привычки!
- Возможно, - уступаю его нажиму, - мое восприятие несколько замедленно. Я даже не заметил, растут ли в сквере у Rond Point тюльпаны или нет…
- Тюльпаны там растут, - парирует Йордан, - красные и желтые.
Йордан ошарашен тем, как роскошно я устроился.
- Каждому свое, - язвительно отвечаю, - Suum cuique, как говорят латиняне. Нельзя же в том борделе жить.
- А прямо за домом иметь первоклассный бордель Chabanais...
- Так точно-с! Только и могу вымолвить.
- Прошвырнемся куда-нибудь вечерком? – спрашивает Йордан.
- Отличная мысль. Когда?
- Ну, скажем в 8 у кают-компании.
- Тогда мы там сможем заодно и перекусить.
- Ладно. Но свой БМВ я лучше оставлю в Отделе. Приеду на метро, - и с этими словами Йордан испаряется. Успеваю заметить его опасный поворот под острым углом – ну, циркач!
Какое-то время топчусь по огромному номеру и ощущаю горячее желание сбросить с тела эту опостылевшую форму. В своей гражданской одежде ощущаю себя французом среди французов.
Меня опять тянет на улицу. Если повезет, то посещу сразу с десяток знакомых мест. Сначала пойду к зданию Оперы, затем или в направлении Madeleine или, что еще лучше по широким бульварам в направлении Porte Saint-Denis. Значит, решено: по бульвару des Italiens, затем по бульварам Montmartre, Poissonniere, Bonne Nouvelle, Saint-Denis – и может быть еще дальше по бульвару Saint Martin до Place de la Republique. А оттуда уже рукой подать до Canal Saint Martin.
Нужно смотреть на все очень внимательно, если хочу увидеть признаки оккупации: к примеру, на рекламных щитах написано слово Musik, а не Musique . На открытых платформах омнибусов установлены емкости с горючим. В витринах магазинов Charcuterie  и Produits Laitiers  стоят лиственные растения – и ничего больше. Жители уже привыкли к развивающимся на всех официальных зданиях и конфискованных у французов отелях флагам со свастикой. Полно везде и плакатов правительства Виши , они наклеены на дощатые стенды. Но никто уже на них не обращает внимания.
В ушах звенят рифмы детства, заученные в школе, когда Блюхер был на очереди:
-Где Париж? / - Он перед нами!/ Палец вниз/ И он под нами! – А в самом ли деле мы захватили Париж? Кто же здесь победитель? Эти пехотинцы, в кованых сапожищах и брюках с оттопыренными карманами и ушитых мундирах? Или парижане? Все эти кошечки и зайчики, наивные девчушки в туго обтягивающих маленькие попки сатиновых платьицах, испытанные в боях подруги?
Все время поражаюсь тому, как французы воспринимают оккупацию: ежедневно по Champs-Elys;es топают сапоги охранных рот и немцы делают все, чтобы своей формой и флагами со свастикой подчеркнуть свое присутствие в городе. В действительности же они просто приукрашивают свое положение. Едва ли это исходит из враждебного настроения к немцам. Но люди насторожены. За все время, я это точно знаю, был застрелен только один немецкий солдат, а именно 21 августа 1941 года на станции метро Barb;s. Странно, но я помню его имя – Мозер – австриец или эльзасец.
Прерываю прогулку, чтобы почитать плакаты на тумбе для объявлений. Фактически все театры действуют. Есть даже премьеры: «Шелковая туфелька» Пауля Клауделя и «Мухи» Сартра. Балет Сержа Лифара. В Chez Elle поет Люсьен Бойер. Сьюзи Солидор и Саша Гвитри на афишах тоже. Имеются даже плакаты мюзик-холлов: Folies-Berg;res, Casino de Paris, Tabarin – и в Лидо тоже каждый вечер поднимается занавес. В Moulin Rouge выступает Ив Монтан и Эдит Пиаф. И лишь кинотеатры, за исключением кинотеатров для солдат, закрыты.
Вот навстречу мне движется тандем: мужчина и женщина в одинаковых свитерах крутят педали. За велосипедом катится двухколесная коляска. В коляске сидят, тесно прижавшись два унтер-офицера Люфтваффе. С удовольствием вышвырнул бы их из этой коляски, но ничего не поделаешь! Возможно, для этих двух велосипедистов это единственная возможность заработать деньги. И все-таки ярость кипит во мне: французы в роли рикш! До чего мы докатились!
Впервые не могу справиться с охватившей меня яростью от плаката на высокой ограде: «OUVRIERS FRAN;AIS ET ALLEMANDS; UNISSEZ-VOUS! ». На плакате: какой-то парень в берете, стоит, крепко обнявшись с блондинкой. Позади них, словно восходящее солнце, раскинулся ломаный крест свастики. Доподлинно известно, что огромное количество молодых французов угнаны в Германию на каторжные работы.
Уличное движение резко уменьшилось: только велосипедисты да лошадиные упряжки; и кроме автомобилей с номерами вермахта лишь несколько громыхающих, работающих на дровах колымаг, да прелюбопытные гибриды автомобилей с лошадиными повозками: задние половины разрезанных пополам автомобилей, снабженные оглоблями, на двух колесах, словно одноконные экипажи.
На бульваре Des Italiens воздвигли несколько тиров: в одних можно прямо ввиду здания Оперы пострелять из пистолетов и ружей по маленьким, скорее, крошечным закрепленным на ниточках целлулоидным шарикам или по глиняным трубкам, крутящимся на свисающих с потолка приспособлениях. В других нет ничего кроме измятых пустых консервных банок сложенных в пирамиду, а посетителю предлагают пару мячей, которыми и надо сбросить со стойки всю пирамиду. Стихийные сборища стрелков радуются каждому успешному броску: бушующий грохот летящих на пол жестянок – это единственный слышимый и видимый успех победы – и гораздо лучший, нежели крошечная дырочка от свинцовой пульки в бумажной фигурке.
Между тирами расположились киоски и открытые прилавки. На многих какие-то инструменты, железки и плакат: «Каждый должен стать жестянщиком!» (Или по аналогии – слесарем, электриком и т.д.), в тени деревьев раскинулась целая улица лавчонок и киосков. Промеж них шляются грязные мальчишки и выводят из себя окружающих вызывающими манерами.
Погода изменилась: небо провисло низкими облаками. Воздух тяжел и неподвижен.
Вдруг раздаются звуки сирен. Воздушная тревога! Вой сирен для меня нов в Париже. Словно пес задираю нос в небо и принюхиваюсь. Где-то в облаках слышится гудение самолетов. Доносятся выстрелы зениток. Зенитные снаряды взрываются где-то за облаками: ничего не видно.
Парижу кажется все нипочем. Он не знал ни одной бомбардировки кроме той, в апреле 1943 в Billoncourt. Единственный налет с минимумом самолетов – и 403 убитых и 446 раненых, почти все, гулявшие тем воскресным днем люди, укрывшиеся от налета на станции метро. Бомбы упали прямо на эту станцию.
Кажется, парижане забыли тот налет. Прохожие продолжают бродить без дела по улице – ни у кого нет страха перед бомбежкой. Царит великое искусство всеобщего наплевательства на возможную опасность. Лишь пара трусишек спешит в направлении расположенной неподалеку станции метро.  Полицейские останавливают велосипедистов, которыми кажется, кишит улица. Происходит короткий разговор, велосипедист проходит пешком несколько метров, катя в руках велосипед, а затем вспрыгивает в седло и мчит дальше. On s’en fiche ...

В офицерской столовой в Faubourg Saint-Honor;, которую Йордан предложил в качестве места встречи, я еще никогда не бывал. Пока Йордана нет – осматриваюсь и поражаюсь увиденному: стою в середине настоящего собрания из высших чинов советников различных ведомств и служб: от юристов до медиков. Которые словно в шутку напялили на себя все эти блестящие погоны: павлинья стая Парижа. Перед сверкающими на их плечах плетенками погон хочется превратиться в мышку, но, успокаивая себя, решаю представить их всех, в чем мать родила: вот была бы умора!
Не могу смотреть на то, как эти расфуфыренные засранцы хорохорятся друг перед другом. Весь их вид преувеличен, как в гротесковом фильме – по-петушиному вздернутые головы смешны: ротмистр Хольм словно повторяется здесь как в сотне зеркал. Вдобавок понимаю, что все они это всего лишь примитивисты – лизоблюды, заносчивые дураки. И, наверное, нельзя подсчитать, сколько среди них настоящих живодеров…
Сожалею о том, что не совсем разбираюсь в этих званиях и рангах военных советников. Наверняка здесь, среди всех этих высших военных чиновников находятся всякого рода судьи, штабные задницы и тыловые крысы разного рода. И едва ли среди них нашелся хотя бы один кто не стер бы меня в порошок за эти мои мысли.
Какая издевка - эти расфуфыренные, живущие как у Бога за пазухой паразиты: наутюженные бриджи, наглухо застегнутые воротнички, блестящие сапоги – оказываются такими же военными, что и грязные, завшивленные в окопах солдаты.
Ожидая Йордана, размышляю: скоро будет покончено с этой роскошной жизнью во французской столице. И мы все получим добрый пинок под зад. Близится неминуемый крах нацистского правления. Но что же будет с нашими войсками? Едва ли они могут рассчитывать на дружеское к себе отношение: придется за все платить кровью.
Когда Йордан наконец-то появляется, с обычной на его лице полупрезрительной улыбкой, бормочу: «Весь аппетит отбило!». Йордан окидывает взглядом собравшихся и с плохо скрываемым удивлением бросает: «Да ты что!», и тут же подзывает вестового с меню.

Вечерняя заря расцвечена теплыми тонами между серебром и золотом со следами розового. Воздух не теплый, но и не прохладен. Здания излучают накопленное за день тепло, а по ущельям улиц уже гуляет прохладный сквозняк. Прохлада и прогретый чад улиц сменяют друг друга. Все дышит миром.
Buvette  заполнен народом. Искусный свет делает прекрасными безвкусные поделки, куклы и сувениры. Скоро клиентура изменится.
Вокруг Chansonnier с губной гармошкой, образовался широкий круг людей. Его жена продает ноты песен, две девушки нерешительно исполняют танцевальные па.
Весенний вечер в Париже: легенькие платьица, цветение каштанов, люди-бутерброды, вечерняя заря – все небо окрашено в пастельные тона – как девичьи трусики.
Йордан провожает каждое встреченное нами женское существо жадным взглядом. При этом он иногда забегает им на траверз или почти врезается в корму. Меня бы совсем не удивило, если бы он при этих своих маневрах внезапно врезался в одну из мадемуазелей.
Он пользуется популярностью у женщин и мне остается лишь удивляться, как быстро он вступает в разговор с одной из девушек. Ее зовут Ginette, и она соглашается показать нам Pigalle. Понимаю, что теперь-то мы уже точно сотрем ноги до задницы: от Rue Montmartre до Pigalle топать и топать.
На Ginette такая облегающая юбчонка, что отчетливо подчеркивает ее формы. Едва мы направляемся к Pigalle, как к нам присоединяется подружка Ginette. Она как раз вышла из бара, где – так она нам рассказала – долго разговаривала с Ginette.
Обе голодны и хотят сначала перекусить. Им очень жаль, что МЫ уже пообедали, но своего желания они не изменят. Девушки ведут себя как пьяные и то и дело постреливают в нас блестящими глазками. Очевидно, хотят составить конкуренцию местным потаскушкам.
Йордан решает прояснить ситуацию: блондиночка Ginette для него, а брюнетка Colette – для меня. Я был готов к такому делению, но так ловко, как это сделал Йордан, я бы не сумел сделать. Ginette целеустремленно направляется к открытому еще ресторану. Не привычно: чистые пестрые скатерти, между сверкающих бокалов чистые сколотые застежками салфетки. На столах белый хлеб и красное вино.
Ginette и ее подружка быстренько знакомятся с меню: артишоки для всех. Еще: мы ведь уже пообедали! Ничего, они охотно съедят наши порции. Чудны дела твои, Господи!
За артишоками следует охотничья песенка, вырывающаяся из масленно блестящего чавкающего ротика Ginette: достав из сумочки песенник французских солдатских песен, она с важным видом старается исполнить номер а-капелло. А затем начинается: меню то закрывают, то открывают. Йордан буквально онемел от увиденного. Кажется, что обе девушки целую неделю ничего толком не ели. Чтобы еще больше раздразнить Йордана, низко кланяюсь каждой новой тарелке появляющейся на нашем столике и бубню: «Надо запомнить этот ресторанчик!»
Наконец обе девушки легонько промакивают свои губки салфетками, хватают сумочки и исчезают, чтобы «сделать пи-пи». Сидим с Йорданом, листаем песенник и между делом тренируем свой французский.
Мало-помалу до меня доходит нелепость нашей ситуации. Украдкой смотрю на официанта, своей неподвижной фигурой в спускающемся до пят фартуке скорее напоминающем соляной столб, чем живого человека. Поймав на себе мой взгляд, он ехидно улыбается.
Йордан никак не хочет верить тому, что дамы нас просто «кинули», уйдя из этого чудного ресторанчика через черный ход на параллельную улицу.
- Я потрясен, - заикаясь, произносит Йордан, и его удивленные глаза чуть не вылезают из орбит.
– Девчонки хотели лишь горяченьким перекусить. – произношу смотря ему прямо в глаза.
- Я так и понял! – отвечает Йордан и этот ответ звучит так двусмысленно, как только можно представить. И тут до его доходит, что наши карманы еще и облегчатся на кучу монет. Я же шепчу: «Дзинь – дзинь!»
- Неужели смиримся с этим? – Так точно, смиримся. Но и не только с этим…
- А что еще?
- Надо оплатить счет и сохранить выдержку. Ничего другого не остается. Мы просто лопухнулись: наши подружки смылись, не оплатив наших затрат. – Выдержав паузу, добавляю: - Чтобы не ударить лицом в грязь, нужно, думаю, спокойно заказать в завершение обеда кальвадос. В этой забегаловке хоть есть что выпить. Подавая нам кальвадос, гарсон ехидно улыбается. В ответ изображаю нечто похожее.
Оказавшись вновь на улице, Йордан жалобно обращается ко мне с укоризной в голосе: «И нужно же было этому со мной случиться!» - «Со мной тоже!» - пытаюсь его успокоить. Помолчав, Йордан шепчет: «На обычных потаскушек они совсем не были похожи» - «Так точно, сэр! Просто воробышки!» - «Больно уж дорогие воробышки оказались!» - не уступает Йордан.
- Haut les mains!  – слышу вдруг крик за спиной и поворачиваюсь как ужаленный.
- Ого! – вырывается у меня, когда вижу крикуна. А тот орет во все горло: «Хорошо отдохнуть, господа офицеры!» Тут я замечаю, что мы находимся уже на Rue de Li;ge – и как раз напротив дома под номером 13. Здесь находится кабаре Sh;h;razade, управляемое, как говорят, тремя бывшими русскими офицерами.
- Может, эта забегаловка еще открыта? – обращаюсь к Йордану. – Иначе бы от союзничков пошел поток негативной информации.
- С чего бы это? – интересуется Йордан. И добавляет: «Это же всего-навсего бордель?»
- Не так резко. Скажем проще: «Интимный ночной ресторан», особенно для людей с трясущимися от страха задницами.
- Это ты обо мне так?
- Нет, сэр, это просто обобщающее понятие. Скажу прямо: не сердись. Это больше смахивает на кабак с так называемыми «русскими Великими княгинями» в качестве шансонеток, с цыганским оркестром, конечно же, и все во фраках!
Идем дальше, и я продолжаю просвещать Йордана: интимные ночные рестораны подобные этой Sh;h;razade или Jockey или Venus работают в обычном режиме. И все они крайне необходимы. Например, Sh;h;razade был и остается до сих пор настоящим гнездом шпионажа. Не один командир подлодки был заложен командующему по поводу своих интимных якобы разговоров в этом борделе. А все эти сбежавшие сюда бывшие принцессы и княжны прикидываются не понимающими по-немецки.
- Откуда тебе это известно?
- От самих проштрафившихся. Об этой забегаловке давно говорят. Ну, есть для тебя что-то ценное в этой информации?
- Ценное? – задумывается Йордан. – Какой дурак осмелится это напечатать?
Когда-то я впервые был в этом заведении под номером 13, и получил в качестве сувенира небольшой блокнотик с фотографиями выступавших там «звезд» эстрады. Имитируя русский акцент, старательно выговариваю трудно звучащие  русские имена: «Stella de Rivas,  Надья, Gervaise, Ирэна и погоди-ка … полковник Чикатхофф и Великие князья Дима Оузофф и Бази Кобликофф».
Если бы захотел, то пешком легко добрался бы отсюда до гостиницы. Но спускаюсь с Йорданом в крысиную нору метро и проезжаю пару станций.
- Хорошо тебе! – произносит Йордан прощаясь.
- Только не завидуй! Будь завтра на месте вовремя!


                ПАРИЖ – 5-6 ИЮНЯ

- Построение уже идет, господин лейтенант! – сообщает мне дежурный по КПП в понедельник утром, когда я, не спеша, поднимаюсь в кают-компанию по мраморной лестнице.
Что за представление здесь разыгрывается? Между огромных, от пола до потолка гобеленов на толстом ковре, застыл строй военных. Все стоят по стойке «смирно». На правом фланге в полной военной форме – офицеры. Слышен рыкающий голос Бисмарка.
Доносится шепот: «Каждый понедельник традиционная речь об окончательной победе» - «В этот раз даже чересчур!» - шепчет другой голос.
Вряд ли это заранее спланированное награждение офицеров. А может быть обычная пятиминутка Бисмарка? Даже стоя здесь на ступеньках лестницы, могу наверняка сказать, что он изрекает, т.к. мне хорошо знаком весь его агитационно-нервный словарь и примитивизм его выступлений: тот, кто не относится к расе «господ», тот для него «больной». «Больной» – это одно из его любимейших словечек. Черчилль – больной, вместе с его англичанами, американцы – все поголовно больные. Высшая же степень его презрения выражается словом: «заразный». Россия – полностью заразна, международное еврейство заразило весь мир, а заразные должны быть поголовно уничтожены….
Но вот появляется и сам Бисмарк, и тут же бледный, скользкий «обер-лейтенант при штабе», стоящий перед строем в бьющей в глаза идиотски аккуратно сидящей на голове фуражке, кричит: «Отдел – смирно!»
Стараюсь не слушать раздающуюся по лестнице словесную труху, и лишь отмечаю, что рев не такой как у Дёница, а зычный бас – надо поучиться у Бисмарка глубине и сочности его голоса.
На первый взгляд Бисмарк выглядит очень важным. Скорее от обтягивающего все его тело большого корсета. От этого фигура у него его довольно грузная, грудь высоко вздымается. Кажется, что ножки у него тоненькие и кривые. Лицо оплывшее, круглое, красное. Весь вид говорит о том, что его вот-вот задушит высокий воротник. Надо посоветовать ему расстегнуть воротник френча – но кто осмелится?
К Бисмарку отлично подходит изречение из моего словарика арго: «Il n’a rien d’humain dans le visage. »
Из-за похожей на пудинг шеи он похож скорее на разжиревшего индюка. «Бисмарк» ему более подходит. Это прозвище, конечно, льстит нашему руководителю. Получил он ее в первую очередь из-за слегка выпученных налитых кровью глаз и покрытых морщинками мешков под ними, а также густых, сросшихся бровей. Но он увязывает ее со своим ростом, венчиком седых волос, властной манерой держаться.
В Берлине мне доводилось как-то прямо в глаза назвать его «наш господин главный оратор», после чего я был поправлен Масленком: «Господин Фрегаттенкапитэн». Оратор – значило его гражданскую специальность. А я и не знал раньше, что имеются профессиональные ораторы. Бисмарк ранее работал страховым агентом и был, вероятно, членом СА . А еще раньше, в 1 Мировую войну, он служил в Кайзеровском ВМФ, а точнее, как он постоянно хвастает, адъютантом тогдашнего командующего подлодками. И в этой должности он проводил много времени перед зеркалом, репетируя моменты придания своему виду наибольшей важности. И конечно же оттачивая каждое свое движение. Явно бросается в глаза то, что он носит корсет, ибо так прямо, даже одеревенело, никто не смог бы продержаться без корсета и секунды.
Кайзеровское прошлое и главный оратор – это, конечно, делает понятным то, что он стал шефом этого пестроперемешанного войска, хотя он ничего не понимает ни в работе собственных «секций» ни в пленках, ни в текстах. Зачастую он надолго исчезает с работы из-за известных всем таких его заболеваний, как гипертония и склероз. И кто его знает, как ему при всем при том удается оставаться великим начальником в этом парижском дворце.
Однако надо отдать ему должное: у него отличное чутье на отступников и ренегатов. Глаза цепко всматриваются в каждого. Ушки тоже на макушке. Довольно пугает и его внезапное «словно черт из табакерки» появление «на сцене». Без сомнений, он сначала подслушивает у дверей, затем резко, одним рывком, открывает ее, и все вздрагивают от испуга.
В этом замке надо держать нос по ветру. Стены здесь имеют уши. Допустимо говорить вполголоса, да и то лишь тогда, когда стучат пишущие машинки.
Пока Бисмарк все еще вываливает из себя эту рыкающую чепуху, мне приходится, сжав зубы, сдерживать раздирающий меня смех. Только не звука! Это может мне сильно навредить. Вдруг возникло чувство, что мышцы моего лица рельефно выдаются вперед из-за сильного напряжения, с которым приходится сохранять неподвижность. Осторожно дышу носом. Взгляд устремляю вдаль, мимо Бисмарка, оставляя его справа по борту.
Надо строго контролировать эмоции! Направить мысли куда-нибудь от этого зала. К примеру, в Черное море, чтобы немного расслабиться. Но это мне никак не удается. Стою и представляю, какой тарарам поднялся бы, если бы я вот сейчас вышел из строя на три шага вперед, и прямо обратившись к этому красному, запотелому, гладковыбритому болтуну безо всяких экивоков влепил бы звонкую пощечину, да такую, что он, словно пробка из бутылки подпрыгнул бы, да и рухнул на ковер. Или как бревно грохнулся бы во весь рост перед строем, а я безо всякого милосердия лупил бы и лупил бы его на этом ковре. Вдруг повисла тишина. Никакого победного сотрясания воздуха. Просто тишина. Речь закончилась. Что же дальше?
Ах, черт! Такие представления довольно ядовиты для нас. Я вновь обречен стать ханжой. Научиться вилять задницей, молчать в тряпочку и выдавливать из себя хвалебное красноречие – жалкое уничижение своего Я. В такой ситуации не остается ничего другого!
И все же мятежные мысли не оставляют меня: в моем виртуальном списке есть довольно много людей, которых я бы с удовольствием схватил за горло. Но в реальности я навряд ли смогу это сделать. Пароль дня – умение лавировать как в слаломе. Сегодня требуется одно умение – пережить все это.
Бисмарка вовсе не заботит то, что в Отделе прямая карикатура на все военные события. Совершенно не заботит…. Наш «великий военачальник» раздувается гораздо больше него. А на лбу вздуваются более глубокие бороздки морщин.
«Великий блеф коварного Альбиона» - слышу вновь, - Коварный Альбион…» - это его любимейшее изречение.

По окончании построения на лестничной площадке царит настоящая толкотня. Возвышаясь над всеми, словно памятник в кругу почитателей, возвышается сам Бисмарк, стоя прямо под сверкающей люстрой, он хвастливым тоном что-то рассказывает – ну конечно: это рассказ о его охотничьих приключениях.
«Рассказы для детей» - долетает до меня шепот Йордана.
Бисмарк, кажется, готов взорваться от потока обрушившихся на него вопросов. Так получилось, что он ничего не добыл на охоте, а виноваты в этом какие-то два моряка. И тут же следуют факты: «Эти парни должны были соорудить мне высокое сиденье. И хотя времени у них было более чем достаточно, они сделали его так плохо, что у меня все тело занемело. Я вообще не мог пошевелиться….
 Не верю ушам, услышав это его высказывание. Осторожно осматриваюсь, но вижу лишь внимающие ему лица. Лишь губы Йордана слегка кривятся от язвительной ухмылки.
Во время искусно выдержанной паузы в рассказе Бисмарка в помещении воцаряется мертвая тишина: все ждут продолжения рассказа, а именно, в чем же была загвоздка. Оказывается, что эти два дурака сбили вместе толстые и недостаточно очищенные от сучков чурбаны, и на этих-то сучках он и сидел: задница до сих пор болит. Это была настоящая пыточная дыба, а не сиденье.
- Парни за это еще заплатят! – рычит Бисмарк в заключение.
Несколько секунд после этого висит неловкая тишина, т.к. все думают, то ли выразить негодование всем произошедшим, то ли громко расхохотаться. Йордан уже было готов заржать от рвущегося из груди смеха, да поймал на себе осуждающие взгляды окружающих и слегка откашлялся, маскируя смешок под кашель.
А я думаю то тех двух несчастных моряках: фортуна повернулась к ним спиной… Мне уже давно известно: Бисмарк опасен, т.к. он очень мстительный человек.
Ладно, теперь надо осмотреться и присмотреться к тем, кто прибыл сюда из различных баз. Прежде всего, это корреспонденты радио и киножурналов. Совсем не сочувствую этим напомаженным расфранченным хлюстам. Они – за редким исключением – льстивые, скрытные типы, примазавшиеся к несущему им выгоду дельцу. Отошедшие от написания статей партийные пропагандисты наоборот здорово изменились: несмотря на пошитую в ателье индивидуального пошива форму, выглядят они просто вульгарно. При всем при том имеется и ряд «немецких» поэтов, уверенных в победе воспевателей героического эпоса и мастера хоровых декламаций, из тщеславия, показывающие Бисмарку свою покорность и неприкрытое восхищение им.
Старик  назвал бы «божественной» их манеру делать после каждого продолжения вместо точки легкий поклон и даже пытаться изобразить на ковре книксен. Когда бы я не прислушался к их болтовне, каждое слово там сопровождается постоянными: «Господин капитан! Позвольте спросить… привлечь ваше внимание… доложить… позвольте… позвольте…»
И тут я понимаю: лицо Бисмарка излучает готовность слушать их льстивые речи и обращения, но если так и дальше пойдет, то эти его «детушки» могут с голоду ножки протянуть.
Великолепный притворщик Бернингер, его оператор, тоже здесь и увивается вокруг Бисмарка, словно писака из конторы Nestroy’я. Не хватает, чтобы и он заюлил: «Принимаем с благодарностью, господин капитан!». При этом он успевает ошарашить меня рассказом о своих любовных похождениях: Бернингеру глубоко плевать, что он в результате может подхватить. Например, он с шиком отпраздновал свой пятый триппер.
Я, напротив чувствую, что Бисмарк довольно враждебно относится ко мне: взгляд его скользит мимо меня, словно не замечая. Но вот вокруг него образовалось такое пространство, что могу подойти к нему и четко доложить о прибытии.
Едва обменялись с ним рукопожатиями, как Бисмарк опять отвлекся. Слежу за его взглядом: там, куда он смотрит, стоит зондерфюрер – лейтенант, которого я не знаю. Он стоит, держа руки в карманах, и плечи его при этом сильно опущены. Спокойно наблюдаю как Бисмарк закипает от злости. В один миг лицо его краснеет от бешенства. И тут происходит чудо: ничего не говоря он отводит взгляд.
Все ясно: тот, кто так легко отделался, избежав его гнева, мог быть только известный драматург – своего рода Государственный драматург – из Берлина. Пытаюсь внимательно рассмотреть его: с большими залысинами, но еще довольно молод. Стоит, покачиваясь на месте, и оглядывается вокруг, а это вызывает раздражение в обществе ханжей и подхалимов. Этот парень мне нравится. Среди собравшихся покорных и коленопреклоненных существ заполнивших вестибюль и общий зал, этот драматург, словно невиданная пестрая птица. А его раскачивание воспринимается как явная провокация. В своей же форме он может стоять, держа руки в карманах и раскачиваясь на носках сапог. Долго не могу отвести от него взгляд. Кому в голову пришла шальная мысль обрядить в офицерскую форму такое недисциплинированное существо? Масленку? Самому господину Рейхсминистру? Но почему именно в ВМФ? Ведь у нас как раз очень дорожат четкими, отшлифованными манерами офицеров.
Несколькими минутами позже драматург самолично обращается к Бисмарку. Слышу, как он интересуется, на сколько зрителей можно рассчитывать при постановке его драмы о подводниках. Ясно вижу, как глаза Бисмарка буквально вываливаются из орбит и он громко сглатывает. Но драматург, я узнал его – это Рейберг – и не собирается вытягивать из карманов свои клешни: своего рода демонстрация полного пренебрежения. И это сдерживает Бисмарка. Судя по всему, Бисмарк вовсе не ожидал такого нарушения субординации от какого-то зондерфюрера. Но Бисмарку тихонько сообщили, что этот драматург хорошо известен на Берлинской театральной сцене. 
Понятно, что общаться с таким ценным кадром для него тяжкий крест, к тому же все выглядит довольно гадко. Он даже закусил нижнюю губу, а это явный знак готовности к нападению. Но шторм стихает. Ах, если бы так! То, что зрело в нем, готово вот-вот сорваться с губ. Однако, я полагаю день удался. А наш великолепный Бисмарк наконец-то нашел достойного соперника.

За овальным обеденным столом, между гобеленов, свисающих со стен, царит строгий порядок рассадки присутствующих. Наш оратор демонстрирует болезненную страсть к примитивной пышности: он и его приближенные одеты в белые кители. И опять у меня мелькает мысль, что Бисмарк немного чокнутый. Но сегодня, когда бал правят нацисты, самое время для сумасшедших.
Заказы принимает только один стюард, на руках у него нитяные перчатки, а при подаче заказанного он держит одну руку за спиной, где-то в области почек.
Какой-то кинорепортер извиняется перед адъютантом. Ему нужно, для какого-то командира, сделать снимки ежедневного парада на Champs-Elys;es: в 12 часов на Champs-Elys;es в сторону Place de la Concorde маршируют 250 начищенных до блеска воинов.
Господа фотокорреспонденты подчеркнуто сторонятся меня, хотя я не сделал никому из них ничего плохого. В этом сообществе либо военные художники, репортеры, фотокорреспонденты либо кинорепортеры и радиооператоры, и других собратьев они просто на дух не переносят в своих рядах.
А может быть, среди этих мундиров уже прошел слух о моих неприятностях? Вероятно, мне надо дрожать как осиновому листочку, кусок в горло не должен лезть от страха, что новости из Ла Боля или Бреста солдатской почтой дошли до каждого из присутствующих здесь. Как Старик  справляется со всем этим в Бресте? Архитекторша – кто же его подставил? Наверняка не простой матрос. Но уж таким уродился Старик : предостережения и намеки лишь добавляют ему упорства! Теперь и подавно! Эти слова были его постоянным девизом.
Трудно поверить, что крессу тоже ничего не известно. В конце-концов он же приезжает сюда из Ла Боля. Однако он относится к такому типу людей, кто не выходит за рамки флотилии. Одергиваю себя: Держи-ка ушки на макушке! Включить все антенны: улавливать любые нюансы в голосах и манере говорения, реагировать нам манеру высказывания, на каждый недоверчивый, косой взгляд, регистрировать каждую ухмылку – каждый оттенок.
Справа и слева от меня обсуждают новое чудо-оружие. Задаюсь вопросом: неужели из табакерки готов выскочить новый, более опасный черт-разрушитель? Никто ничего толком не знает. Одна похвальба. И все эти разговоры на уровне пустой болтовни.
Все время слышны слова: «Оружие возмездия».оружие перестало быть просто оружием, но стало оружием возмездия.
Мое представление о могучем военном роботе, который уклоняется от власти и контроля своего создателя и, действуя на свой страх и риск, опустошает и уничтожает все живое, добираясь, в конце концов, до своего создателя, боюсь, стало реальностью. Где-то в книге о войне Биндинга , имеется место, в котором на поле боя царит возмездие и абсурдность его в том, что возмездие порождает очередное возмездие и так до бесконечности. Черт его знает, где сейчас лежат все эти мои книги, если их миновало пламя какого-нибудь костра: весь мой гардероб со мной – пара нижнего белья, вторая рубашка, фотоаппарат да рисовальный набор. Omnia mea mecum porto .
В правом углу стоит длинный стол. Главный оратор сидит за ним спиной к окну, так что в падающем из окна свете довольно трудно разглядеть черты его лица: старый, проверенный фокус полицейских.
Рядом с ним сидит господин Кренц, с огромной нашивкой на рукаве тужурки, большей, чем у других присутствующих.  Господин Кренц едва заметно двигается, и эти движения выглядят довольно молодцевато. Так же оттренирован и его стальной взгляд. Он пытается выглядеть дьявольски с помощью своих высокозадранных, завораживающих бровей, но залысины сводят его усилия на нет. Глубокие морщины от крыльев носа до уголков рта настолько резки, будто прорезаны резцом мастера. Словно роковые скобки соединяют они нос и рот в одно целое. На лице господина обер-лейтенанта Кренца так же нельзя ничего прочитать. Только одна поперечная черта на его лице – одна сплошная щель. Рядом с Кренцем сидят Шнейдер, чиновник администрации, яркий блондин Керпа и Виланд, олденбуржец с лицом, напоминающим медузу: скульптор, с осанкой героя-моряка, словно для Аллеи героев. 
Некоторых из сидящих поодаль я не знаю: все новые лица. Бернингер сидит кроткий как овечка и скромный как никто другой за столом. Из-за того, что он постоянно поглядывает на свои часы Boulette, он выглядит так, будто каждый раз кротко опускает глаза.
Разговоры за столом под взглядом Бисмарка смолкают. Он желает сообщить нам, что сообщил командованию группы ВМФ Вест решительный протест против английских припевов в морских песнях Германского ВМФ. «Нельзя терпеть более этого издевательства, когда победоносные ВМС Германии поют английские тексты!»
В этот миг Йордан задает вопрос, на который Бисмарк едва ли рассчитывал: «А как же быть с морской формой для матросов?» Трафальгар – Копенгаген – Абукир … Он ведь слышал, что полосы на гюйсе  за эти морские битвы предписаны адмиралом Нельсоном. А Нельсон ведь англичанин. Я чуть не поперхнулся от удивления, а Бисмарк так просто оцепенел. Йордан, наверное, спятил! Теперь то уж точно его отправят к праотцам. Так провоцировать начальника может человек, которому все до одного места.
Не успев придумать ничего нового, бросаюсь на помощь Йордану: «Наш галстук, а именно узел – это тоже английская традиция…».
Теперь уже все взоры устремлены на меня. Но Йордану я кажется, помог. Неужели эти идиоты так ничего и не поняли? Словно по принуждению, продолжаю в том же духе: «Если мне не изменяет память, черный платок, в знак скорби, был надет в день смерти Нельсона». Несколько человек выражают взглядами свое одобрение. Но Бисмарк этого не видит. Склонив голову, он демонстрирует блестящую, как Луна, лысину, с тем, чтобы не выдать как ему тяжело.
Пытаюсь поймать взгляд Йордана. Тот не моргнув глазом, выдерживает мой взгляд.
Какое-то время слышен лишь стук столовых приборов. Кажется, что Бисмарк сейчас взорвется! Но нет: он все еще не готов к отпору.
Наконец, Кренц пытается спасти ситуацию: «Господа офицеры! Воротники и узлы – да никакой гражданский не свяжет их с Нельсоном. Они ведь не говорят по-английски!» Его речь прерывается смехом: «Воротник не говорит по-английски! Ха-ха-ха!!!»
Было ли это действительно выручкой Бисмарку? Или очередным подхалимажем?
- Господа! Прошу внимания! – произносит, наконец, Бисмарк, - полагаю, что серьезность ситуации…
Я перестаю вслушиваться,  в чем заключается серьезность ситуации, а погружаюсь в размышления: «Ну, кто первым начал нести весь этот вздор о песнях? Если бы эта чертова образина знал, что на самом деле поют на лодках, а иногда даже злобно горланят во всю глотку: швейцарские песни!
Вид этого сановника во главе нашего стола доставляет мне почти физическую боль. Бисмарк все же по сути своей настоящий надутый гунн! Я уже просто не в силах притворяться как он мне ненавистен. Дракон сидящий во мне готов ринуться на него.
Успокаиваю себя: внимание! Держи рот на замке! Чувствуй момент! Не становись на скользкую дорожку спора, на которой не удастся удержаться.

После еды подхожу к адъютанту: «Что еще планируется? Я не хотел бы задерживаться здесь надолго», - говоря это, ловлю себя на мысли: как ему удается выглядеть как с иголочки? Тот же с вызовом отвечает: «Я здесь не начальник! Вам предписано находиться здесь!» - «Но не до посинения же!» - «Это все, что я могу вам сказать!». Да, это в Берлине мне удавалось схитрить, а здесь сижу, словно на крючке. Человек предполагает, а Бисмарк располагает. У меня такое чувство, словно мчусь по замкнутому кругу: мой берлинский покровитель хотел отправить меня в безопасное место, а это чудище удерживает меня здесь в своей берлоге.
- А когда состоится церемония награждения Железным крестом?
- В 15 часов.
- И кто счастливчик на этот раз?
- Ефрейтор- артиллерист флота, Мёртельбауэр.
У меня чуть не вырывается «Ух ты, черт!», но лишь изображаю невинное удивление от услышанного. Старина Мёртельбауэр! Собственно говоря, его имя давно на слуху: о его бесстрашии перед врагами ходят легенды. С другой стороны, человек, носящий синюю форму как поношенную детскую одежонку, к сожалению, совсем не украшает ВМФ. военная форма ему претит, и он этого вовсе не скрывает.
Но вот как все обернулось – теперь уже к его большому удивлению. Что же касается геройских деяний Мёртельбауэра, то они менее всего являются доказательством его мужества и отваги, но в большей степени слепой удачи. О нем говорят, что он по-пиратски захватил город Нарвик: едва сошедши с эсминца на берег, тут же схватил свой мотоцикл с коляской, швырнул в него свой скарб и с шумом укатил, не думая ни о чем другом, как о том, чтобы добраться до высочайшей точки города и оттуда кинокамерой «обстреливать» всю бухту со стоящими на рейде эсминцами. Никто и не сомневался, что этот парень будет наверху.
На церемонию награждения собрались все, кто мог двигаться: авторы книг и художники-иллюстраторы, которые, наверное, целый год согласовывают и проталкивают свои проекты, сценаристы, корпящие в тиши своих кабинетов, драматурги, месяцами не могущие ничем толковым разродиться…
Парадная лошадь Бисмарка, «коллекционер значков», не присутствует на этом великолепном сборище. Единственный человек, которому прикрепили все до единого имеющиеся в ВМФ значки, утонул вместе с Гиппером. Ему как раз не хватало значка «За участие в битве боевых кораблей». Теперь лишь вдова порадуется всем его побрякушкам. Интересно, вручили ли ей этот его последний посмертный значок…?
Все идет по плану: присутствующие вновь построены – теперь уже прямо напротив конторы Бисмарка – в коридоре. Вновь в три шеренги, фуражки надвинуты на лбы. Лицо Мёртельбауэра сияет от удовольствия, а черные усища придают действительно пиратский вид.
Адъютант следит за построением. Затем зычно командует: «Смирно! Для встречи командира – равнение налево!» в тот же миг двери кабинета Бисмарка распахиваются, да так, что стекло в них дребезжит, и он, словно черт из табакерки, появляется в проеме дверей. Адъютант рапортует: «Пропагандистский Отдел ВМФ «Вест» для церемонии награждения Железным крестом – построен!»
Кто-то вздохнул за моей спиной. Жаль не видно лица государственного драматурга. Хотелось бы узнать, как он воспринимает всю эту показуху.
Место перед строем ограничено, и потому Бисмарк остается стоять в проеме дверей своего кабинета, но все же набирает побольше воздуха , щеки при этом раздуваются как меха и начинает свою речь. 
Хочется смыться отсюда и завалиться в какой-нибудь угол, а там смеяться до слез над всем этим фарсом, но стою неподвижно, как истукан и хочу того или нет, внимательно слушаю обожаемого начальника.
Лучше всего, дабы сохранить подобающее моменту выражение лица, сконцентрироваться на какой-нибудь другой теме: пытаюсь найти такие слова, какими можно было бы точнее описать выражение лица нашего начальника Отдела. Наиболее подходит нечто среднее между мордой бульдога и рожей жабы: то ли жаба, то ли бульдог.
- Фюрер и его полководческий гений! – Фюрер наша единственная надежда! – Величайший полководец всех времен! – Тысячекратно подтвержденная гениальность! – Его знамена овеяны славой! – Ни одной проигранной битвы! – Историческая миссия невероятного масштаба! – Спасение мира от жидовских лап…! – настоятельно вколачивается в мозги собравшихся.
Нет сил моих слушать и далее этот старый треп! А Бисмарк основательно закусил удила: «Великое сердце Фюрера!»- дважды повторяет он громким голосом. И опять: «Наш Фюрер!... Фюрер!...». кажется, что у Бисмарка, в его пузе, спрятан магнитофон с одной записью. Вспоминаю, как однажды ко мне прицепился старина  Мёртельбауэр на моей прогулке, хотя мне, из-за его смешных, как у Гитлера усиков, это вовсе не понравилось, но мы, тем не менее, довольно весело фланировали по Pigalle. Как наяву, вижу нас обоих – одетых в матросские форменки – перед Folies-Berg;res, и я, т.к. Мёртельбауэр не может читать по-французски, объясняю ему, что не смогу принять участие в спектакле, поскольку работаю за «железным занавесом».
В этот миг за нами появился какой-то майор и сквозь пенсне стал пристально рассматривать фотографии обнаженных красоток. Ефрейтор-артиллерист флота Мёртельбауэр, выше среднего роста, плотный крепыш, четко поворачивается кругом, при этом кресты его громко бряцают, резко выбрасывает в приветствии руку и высоким голосом кастрата выпаливает: «Господин майор! Разрешите обратить ваше внимание на то, что спектакль не состоится из-за того, что рухнул железный занавес!» И все это на полном серьезе, и вполне в рамках уставного обращения к старшему по званию.
Так, кажется Бисмарк выдохся. Адъютант бесшумно выходит вперед и на небольшом подносе выносит Железный крест для Мёртельбауэра. Бисмарк громко командует: «Ефрейтор-артиллерист флота Мёртельбауэр – выйти из строя!»
Боковым зрением вижу, как Мёртельбауэр, словно пловец, рассекая ряды строя, выходит из последней шеренги, при этом внося сутолоку в передние шеренги: Бог мой! Неужели ему так и не втолковали в учебке, что, находясь в последней шеренге с краю, надо обойти строй, а не переть сквозь него как танк. Этакий молодцеватый танк. Но можно ли танк наградить орденом? Некоторые офицеры смеются и пока шеренги выравниваются за Мёртельбауэром, продолжаю размышлять: это все из-за того, что его всегда ставят в последнюю шеренгу, с тем, дабы неуклюжая фигура не портила общую картину строя. А этому идиоту адъютанту не пришло в голову ничего другого, кроме как главного виновника торжества засунуть в конец строя? Мёртельбауэр и Бисмарк – Пат и Паташон!
- С ума сойти можно! – доносится шепот Йордана. Мёртельбауэр тем временем тщетно пытается прищелкнуть каблуками. Выпятив могучий живот, он стоит навытяжку. Бисмарк с любовью вешает ему на шею висящий на ленте Железный крест. Затем крепко жмет руку. Не убирая руку, словно оцепенев, очевидно переполненный чувствами, Мёртельбауэр всем видом выражает огромную благодарность. А потом, будто выйдя из транса, сбивающимся от волнения фальцетом произносит: «Господин капитан! Я восхищен!»
- Толстяк совсем спятил! – шепчет Йордан. Да, был бы тут Старик! Такие сцены как раз в его вкусе: скомканная военная оргия – нет ничего более прекрасного для Старика!
Бисмарк пытается доброжелательно и явно покровительски спасти ситуацию: он кричит, и мы все хором повторяем здравицу нашему Фюреру и Верховному главнокомандующему: «Sieg Heil! Sieg Heil! Sieg Heil! ».
- Может быть, этот чертов оратор произнесет сегодня еще и третью речь! – обращается ко мне Йордан, когда говорю что хочу пойти с ним на сегодняшнюю постановку в театр. – А нам придется за это расплачиваться…
Воздух мягок и нежен. Что за прекрасный вечер можно было бы провести за городом! Меня совершенно не интересует драма Г. Реберга . Я и без того плохой слушатель – что в театре, что в церкви. Еще в методистской церкви Хёмница, во время проповеди, мои мысли постоянно улетали за ее пределы. А когда играл орган, особенно легко было улететь мыслями за пределы окружающих меня стен хоть в джунгли, хоть на Северный полюс.
Интересуюсь у Йордана его мыслями о драме о подводниках Г. Реберга, т.к. может быть он читал сценарий. «Это все же премьера…». – «Ты удивишься! Эта пьеса играется в разных кругах. Ужасное дерьмо! Финала я не видел…» - «И только поэтому Бисмарк собрал чуть не весь Париж?» - «Ему необходимо засиять в свете военных сливок. Вот потому он и организует все это: художественные выставки и театральные постановки! Флотские всегда находились и находятся на пике времени, и именно они являются носителями германской культуры. И, кроме того: кто упустит шанс приехать за казенный счет в Париж? К тому же в такую затрапезную церковь.» - «Затрапезную церковь?»
- Что, незнакомое словосочетание? – Йордан так хорошо едет, что мне не приходится трясти головой, чтобы уловить его пояснение: «В Берлине имеются или имелись, церкви для бродяг. Там всегда можно было поесть. Распределялись суп и булочки. Но, прежде всего, надо было прослушать проповедь.» Так как ничем не показываю своего понимания этого объяснения, Йордан продолжает втолковывать мне: «И здесь, у нас та же песня: сначала драма о подводниках, а затем вечеринка.» Ухмыляясь во весь рот Йордан дополняет: «Первого тебе уж точно не избежать!» - «Невероятно! Немецкий государственный театр – в Париже! И это на пятом году войны!»- произношу вполголоса. - «Кто бы говорил!» - рычит Йордан, - «А твоя выставка, год назад в Petit Palais, имела большой успех! Это был изумительный успех немецкой культуры, лист в венке славы культуры германского Вермахта – или как там еще назвать можно.… В любом случае, это было знаменательное событие!»
Пока Йордан болтает в том же духе, мысленно преклоняю колени: более всего хочу сказать: сегодня мне просто очень стыдно за весь этот театр абсурда. Но вместо этого с вызовом спрашиваю: «Должен ли я покраснеть от содеянного?»
Как наяву вижу всю эту помпезную атмосферу при открытии той роскошной выставки моих рисунков о подводном флоте: как Бисмарк во время своего выступления внезапно проревел: «Посмотрите-ка на этого человека!» и вытянул руку в моем направлении, а затем снова гремит: «В бушующем реве морской битвы он не прячется в укрытии, а находясь на верхней палубе сидит на ящике с зарядом картечи и пишет морскую битву, и когда снаряд выбивает из под его задницы этот ящик, то этот храбрец садится на саму палубу и рисует дальше!» а как он потом изгалялся: «Шляпы долой перед этим человечищем!», и я не знал, то ли мне салютовать в этот момент, то ли провалиться сквозь землю.
И все это перед лицом уверенных в себе собравшихся в Grand Paris генералов и адмиралов! Наш Бисмарк пригласил их великое множество: выставка искусств в Petit Palais была в Париже в новинку, и потому фактически все военное командование собралось на выставку.
-Этот Реберг ни разу не ходил в море! – вновь долетает голос Йордана.
- Так откуда же он знает суть подводного флота?
- Суть? Суть! – передразнивает Йордан, - Он просто читал военные сводки – может быть и твои.
- Да ну! – вырывается у меня, - В чем же тогда моя вина?

Как и все остальные до театра мы добираемся на метро: сказываются трудности с бензином.
Бернингер тоже увязался за нами. Никакой возможности нет избавиться от этого помпезного, довольно подлого человека. В метро он так развязно болтает, словно совершенно невозможно представить себе, что имеются французы, понимающие немецкую речь, о том, что в этот раз у него совсем нет денег на бордель: он должен экономить. Он здорово пошиковал в Ла Боле. Уборщица, некая мадам Andr;, получала жалование в комендатуре. Теперь предстоит в третий раз выслушать эту поросшую мхом историю, т.к. Йордан выказывает неподдельный интерес, и нет никакой возможности заткнуть грязную пасть Бернингера.
- Милая мадам Andr;, - начинает рассказ Бернингер. – из военнопленных – откуда-то из крестьян Швабии. И когда она убирала мою комнату, я всегда давал ей возможность немного потереть, а потом ха-ха-ха…
Йордан стоит, уперев руки в бока, и таращится на Бернингера, словно это невиданное существо. Я мог бы его предупредить: сейчас мы завязнем в этой истории – но предпочитаю нейтралитет. Придется Йордану, стиснув зубы выслушать всю эту чепуху. Надеюсь лишь на то, что ни один француз не поймет этой свинской истории.
- … потом я спускаю брюки, - продолжает Бернингер, - и усаживаюсь на унитаз, как наездник в седло своего скакуна. В свою очередь, мадам Andr; стягивает с себя трусики, заметьте одной рукой! А … .
Ловлю вопросительный взгляд Йордана. Это как раз то, чего и добивался Бернингер, и удовлетворенно хмыкнув, он продолжает: «… а другой рукой крепко держит свою метлу». Йордан одаривает Бернингера испепеляющим взглядом, но тому все равно: - А затем – быстро выговаривает тот, - дама садится на меня. Буквально насаживая себя на мой член, и скачет, словно дикий охотник. Гвоздем же программы является то, что палкой от метлы она бьет в такт движениям по полу – все просто как ясный день!».
- Приехали! – лаконично выдает Йордан, - Пора выходить!
Проходя по скверику с низкими клумбами, Йордан приостанавливается и шепчет: «Вот бы это услышал наш государственный драматург!» - «Знаешь, жену этого господина я вообще-то узнал еще в Берлине – нет, не драматурга, а этого Бернингера». Это заинтересовывает Йордана, и я поясняю: «Божественная блондинка с голосом, как шелест листвы. Я должен был передать ей посылочку от ее мужа, к тому же на вечеринке с распитием кофе, а там сидело еще три похожие как сестры блондинки в плетеных креслах вокруг такого же плетеного стола. Судя по стоявшим на столе среди тарелок и кофейным чашкам пустым бутылкам из-под ликера, дамы уже изрядно потребили алкоголя. Одна из роскошных блондинок потирая ушко, спрашивает меня о том, как ЭТО было у меня с французскими мадемуазелями и мадамами в Ла Боле. Другая призывным тоном добавляет, что слышала чудесные рассказы о настоящих оргиях.
- А вот мой муж этим не занимается! – резко заявляет жена Бернингера, и я запинаясь подтверждаю: «Боже упаси! Конечно, нет!» Мадам Andr; и эта блондинка, буквально выпрыгивающая из бюстгальтера: какое противоречие!

Когда входим в фойе театра, Йордан шепчет, обращаясь ко мне: «Садимся так, чтобы можно было незаметно смыться». – А антракта не будет? – Думаю, что нет. Я читал, что все пройдет на одном дыхании.
В зале мелькают разряженные офицеры в синей и полевой серой форме, в голубой форме Люфтваффе. Несколько человек в кладбищенски-черной форме, также возникают в толпе то там то тут.
Свет гаснет, и занавес медленно открывается. Сцена темна. Внезапно справа, сверху, тьму рассекает яркий белый луч света и упирается в стоящую на сцене фигуру. Глазам не верю: наш Бисмарк! Луч освещает задник сцены, так что Бисмарк резко выделяется на его фоне, и тут же начинает вещать более зычным, чем в своем дворце, почти замогильным голосом. Я просто заворожен им. «Драматическое искусство Третьего Рейха… как всякое искусство наполнено почти фантастическими аллегориями… говоря словами Фюрера…». Не могу более слушать эту ахинею. А от декламационного тона артистов меня просто смаривает сон. Ничего не могу с собой поделать: мысли не могут задержаться на постановке больше пяти минут. Мои мысли – мои скакуны!
Йордан начинает показывать свое горячее возмущение постановкой. Прикладываю к его губам указательный палец, чтобы он заткнулся и, уловив момент громкого шума на сцене, шепчу ему: «Мы не в Баль Майоль!» - «Да лучше бы я там и остался!» - шипит Йордан, и добавляет: «Ну и скукотища!».
Актеры, играющие на импровизированной подлодке командиров лодки, играют настолько жеманно и дурашливо, что просто ужас. Все события происходят в кругу благородных дам. При этом абсолютно все гнусавят, что придает всей сцене еще более дурашливый тон.
Когда мы с Йорданом выбираемся из театра на улицу, уже 9 часов. Едва выйдя на улицу, Йордан сердито бубнит: «Знал бы противник, что мы тут в театре смотрим! Вот уж поиздевался бы над нами: ну и нервы у этих немцев! И с этими словами тут же сдался бы на нашу милость…» Не успев отдышаться, Йордан вновь выпаливает: «А эти герои-моряки! Сидят как истуканы и позволяют показывать им собственные карикатурные изображения! Хотел бы я предложить этот балаган главному командованию ВМС…» начиная остывать уже тише добавляет: «Хотел бы я услышать все подобную чепуху от кого-нибудь командира на мостике подлодки!» Пытаясь раззадорить его, добавляю: «Наверное, это и есть нужное ВМФ искусство!» Йордан сразу попадается в мою ловушку и негодующе восклицает: «А как тебе эта сцена в парке?» - «Play in the play – все по Шекспиру. Вся постановка вообще напоминает театр Шекспира. Или нет?» - «Против всего этого поможет только бордель!» - отвечает Йордан. – «А потому вперед, на Pigalle!» По пути к метро, Йордан вдруг говорит: «А почему это этих придурков актеришков не призвали в армию?» - «Именно из этого театра?» - «Ну да. Всех этих педиков…» - «Вероятно потому, что …» - «Потому что они педерасты?» - «Кроме того, они же на фронте выступают». – «Ах, так!», и помолчав, восклицает: «Значит надо быть педиком, чтобы уцелеть! Я так себе это и представлял». Пройдя еще с десяток шагов, добавляет: «Думаю, этот парень мог бы представить нечто лучшее, чем эту зловонную халтуру. Ему даже идут его залысины». Тут только до меня доходит, что Йордан имеет в виду драматурга. «Ты абсолютно прав!», только и говорю в ответ. «В чем, осмелюсь спросить?» - «В том, что сказал. Кстати третья речь была просто полна воды!» - «Это своего рода рекорд!» - «Ну, это же была чистая инсценировка» - «Непостижимо!», отвечает Йордан и это звучит довольно жалобно. Останавливаюсь и удивленно смотрю на него. А тот продолжает: «Хватит на сегодня!».
Направляемся в кафе. Едва уселись, Йордан вновь обращается ко мне: «Жаль твоего друга Купперса …» - «Откуда ты о нем знаешь?» - «Ну, когда я был тут в прошлый раз, здесь была его жена …» - «Соня Купперс? Со своими вышивками?» - «Да, она самая». Кажется, что на душе Йордана тяжело. В полголоса и очень нерешительно, почти как заговорщик на сцене театра, он произносит: «Если бы меня спросить, то у меня сложилось мнение …», так как он смолкает на полуслове, взглядом пытаюсь побудить его продолжать свой рассказ. Немного выждав, Йордан говорит: «Я вот что наблюдал …», он снова смолкает, и мне хочется крикнуть: «Ну, говори же!»,  но я молчу. Йордан как-то странно откашливается. Все выглядит так, будто он хочет говорить, но не может. Мелькает мысль: ну, не тяни парень!
Помолчав, Йордан продолжает: «Жена Купперса – она ведь была с вами в Ла Боле, а затем некоторое время проживала здесь …» Я молча киваю, т.к. от нахлынувших воспоминаний перехватило дыхание. Ах, эта монголочка! Ну, почему же я не знал, что эта чудесная женщина приютилась в этом городе! «Из того, что я слышал, у нее, кажется, случился большой конфуз в Ла Боле …»
Как наяву вижу образ Сони, ее раскосые глаза и небольшую челку. «Никаких сомнений, что Бисмарк тебя не пощадит! И к бабкам не ходи.» - «Но я ведь не давал ему ни  малейшего повода для этого!» - «В этом-то и дело!», отвечает Йордан, и эти простые слова звучат как издевка. «Но может быть, кто-то другой дал ему такой повод», медленно тянет Йордан и добавляет: «Подумай-ка получше!» При этих словах, он, словно врач обреченному больному, смотрит мне в глаза и с наигранным участием интересуется: «Ну, сообразил?»
Мозги буквально кипят от вороха мыслей, а Йордан продолжает: «Эта Купперсова женушка буквально опутала своими щупальцами нашего старого козла …. За обедом она сидела рядом с ним!»
Одно лучше другого! Перед глазами ярко вспыхивают когда-то мимолетные и расплывчатые, сменяющие друг друга сцены: Соня, и то, как она стреляет глазками, как морщила курносый носик, как, словно чертик скакала по сцене.… Почти всегда, когда эта женщина разговаривала со мной, манера ее разговора напоминала скорее выпытывание каких-то сведений. Отправив свою дражайшую половину во Францию, господин военный художник Купперс заварил кашу не только себе, но и нам. Никому нельзя доверять! однажды, за обеденным столом, кинооператор Карпа строго предупредил: «Враг подслушивает!» Это случилось в момент, когда глупец Маркс рассказывал нам о своих приключениях в Париже.
- А что, собственно говоря, она искала в Ла Боле? – интересуется Йордан.
- Спроси лучше у Бисмарка! – парирую я. - Официально, ей поручалось собрать гобелены на флотские темы, а также постараться их вывезти, и для этого ей требовалось ощутить прифронтовую обстановку.
- Не понимаю, - выпаливает Йордан, а затем: «В Ла Боль к вам забросили своего рода шпионку. В любом случае, эта дамочка во всех подробностях доложила здесь, то, что ей удалось вынюхать в Ла Боле. В этом я уверен на сто процентов!»
Едва не хлопаю себя ладонью по лбу: так это Соня! Это она заложила Бисмарку Симону! Как же я мог забыть про эту чертову Соню! Это пошло оттого, что я всегда сторонился ее. Но из-за этого ли она так поступила со мной? А что касается Симоны.… Да! Если бы Симона хоть вполовину была бы похожа на это подобие Маты Хари! Но нет, Симона должно быть так кисло-сладко смеялась, глядя на ее ужимки, что сама чувствовала всю глупость своих издевок над нею.
- Даже для ее супруга мало веселого в том, что его мадам внезапно появилась на базе. ОН определенно не приглашал ее туда, - продолжает Йордан. – Он уже изучил дело. Ему пришлось это сделать! Бог его знает, как там все обстоит. Но появление во флотилии этой семейки, имело довольно неприятный привкус. Просто не представляю, как он управлялся на лодке. К тому же он был заядлым курильщиком, - вновь говорит Йордан.
- Мы звали его «никотиновые пальцы»: у него были абсолютно желтые кончики пальцев. Старику Купперсу здорово не везло. Перед каждым погружением, он просто вырывался на мостик рубки и жадно курил одну сигарету за другой…. Их потопили самолеты на второй или третий день похода.
- Кто-нибудь спасся? – Никак нет, сэр. Никто! – С тех пор у него больше нет проблем с куревом! – холодно заключает Йордан.
Мысленно соглашаюсь: неплохой некролог! А затем: Если бы Вальтер не был бы дураком, мы бы не получили во флотилию его супругу и за нами никто бы не следил, а значит и Симону никто бы не посадил за решетку. На память приходят строки детской считалки: «Если бы да кабы…»
Теперь мне понятно и то, почему Бисмарк, однажды заявился в Ла Боль без предупреждения: он хотел сам увидеть то, что нашептала ему Соня. Она была в отъезде, а ее ужасный настенный ковер висел в столовой флотилии и восхищал находившихся там глупцов. Бисмарку же наверное было приятно. Между тем, он все пытался увидеть то, что ему описывала дамочка. И однажды гнев его вырвался наружу. Более идиотской причины для этого нельзя было придумать: Наш оператор Штиллер должен был точно доложить ему о времени захода солнца. Бисмарк хотел сам сделать несколько снимков захода солнца на фоне заграждения из колючей проволоки. А Штиллер об этом поручении напрочь забыл. И когда он прибыл с докладом, солнце уже скрылось за горизонтом. И тогда Бисмарк взорвался…
Долго еще гремел рев Бисмарка: «Я никогда не прощу этого фотографа! Это был мой приказ, а он абсолютно не справился с ним!...»
После таких размышлений отвечаю Йордану: «Сердечное спасибо за твое сочувствие!» И так как он кривит рот в усмешке, добавляю: «Совершенно искренне! То, что ты мне сейчас рассказал, крайне важно для меня – у меня, так сказать, окрылись глаза».
- Да ты совсем сбрендил! – парирует Йордан. 

Лежа в огромной постели своего гостиничного номера, вновь чувствую острое одиночество. Эта кровать совершенно не предназначена для одного.
Где-то читал, что люди, чувствующие свое одиночество, часто ударяются в запой. Пока мне удается уберечься от этого: за всю свою жизнь, я еще ни разу не напился допьяна и так, наверное, и останется.
Внезапно горькое чувство сожаления о Ниагарском водопаде борделя, его шуме. И в то же время я доволен, что не нахожусь в своре его посетителей.  Железным правилом для меня всегда было: моя хата с краю. И не пытаться никого изменить. Делать только свою работу. Отворить настежь клюзы и навострить ушки. Никогда не упрекать себя. Но всегда вокруг находится уйма проклятых завистников! – и они очень опасны: в случае чего, наваливаются скопом, словно волки.
Совершенно уверен, что милашка Соня ввела в уши Бисмарку то, как обстоят дела в Ла Боле, и то, что при этом она вела себя как истинная немка. Собственными ушами слышал, как она произнесла «француженки». «Француженки шляются туда-сюда!» И каждый понял, что она имела в виду не только уборщиц.
Тут же мои мысли перекинулись на Симону, в Брест: легко могу представить себе, как она вела себя там во флотилии – всегда хорошо щебетала, несла веселую, пустую чепуху. А рядом, представляю себе Старика: покорного, с добродушием сенбернара – готового последовать ее малейшему сумасбродному желанию.
 Особенно должны были тронуть Старика исполняемые ею коротенькие песенки. Песенки при свете свечей у стреляющегося искрами камина. Ниспадающее до полу одеяние из красного бархата, с глубоким декольте на спине – кто бы удержался!
«Trois gar;ons» - это была одна из ее любимейших песенок: «J’ai en trois gar;ons/Tout trois capitaines/ L’un est ; Bordeaux/L’autre ; la Rochelle/ L’un est ; Bordeaux/L’autre ; la Rochelle/L’plus jeune ; Paris/Pilier de Bordel./ Trois gar;ons... так-то. Люди вокруг Старика давно уже перешептывались на их с Симоной счет. И шепот этот представляю себе: полуснисходительно, полуиздевательски… Подстерегающие косые взгляды, шепот в спину. Зависть. Никакой робости: «Злопыхатели», так мы называли этих подонков. Не в наших правилах было увиливать. Лучше защищаться нападая. Действовать четко, ясно и строго против всех этих «ЗЛОПЫХАТЕЛЕЙ».
Смешанное чувство? Словно влепили прямой в лицо? Это пройдет! И как нарочно – в Париж! Но хочу я этого или нет Симона не оставляет меня в покое. Неужели мне придется разгребать всю ту кашу, что она заварила?
Даже засыпая, думаю: Что же делать с Симоной? В конце концов, мы с ней в ссоре.

Прибыв утром в Отдел, узнаю, что рано утром началось Вторжение и как раз между Шербуром и Гавром. Сообщение поступило по телефону от командования флотилией Группы Вест.
Словно под гипнозом двигаюсь к огромной настенной карте в столовой: значит вот здесь. Так далеко к югу от Англии? И об этом никто не знал? Едва ли кто у нас принимал в расчет это место как место возможной высадки.
Лично я каждый день ждал высадки Союзников. Ну, вот и свершилось! Этот день – 6 июня 1944 года войдет в историю.
В канцелярии читаю первое сообщение:
«Вторник, 6 июня 1944 года, 01час 30 минут.
В 01час 30 минут поступили доклады о высадке большого числа парашютистов в расположении 711 и 716 пехотных дивизий. Передано офицером служебной телефонной линии LXXXIV. Войскам объявлена тревога II степени. Немедленный запрос к командующему Группой Вест при Армейской группировке W. (01ч.45 мин). Армейская группировка W подтвердила донесения командира 7 о высадке парашютистов и донесение 711 пехотной дивизии о воздушном налете и высадке парашютно-десантных соединений противника в полночь. В расположении 711 пехотной дивизии кроме парашютно-десантных групп задействованы по сведениям, грузовые планеры».
Вот так всегда: парашютисты и грузовые планеры. Едва ли мы представляем, что это такое – грузовой планер. Я, лично, представляю себе просто смонтированные, огромные, безмоторные самолеты, доставляемые настоящими самолетами до места высадки, и там они отцепляются – гигантские планеры. Однако, никак не могу сообразить, как их поднимают в воздух и ведут на привязи.
Хотел бы знать, где конкретно располагаются 711 и 716 дивизии. С этим донесением и у этой карты никак не складывается вся картинка.
Вновь поступают донесения. После полуночи в районе Каена высадился бесчисленный парашютный десант. Становится не по себе от физически ощутимого страха. Для меня все это значит одно: почти никаких шансов попасть в Брест. Теперь-то я уж не вырвусь из цепких когтей Бисмарка.
Стараюсь хоть что-то прочесть на лицах присутствующих. Но они словно каменные. Люди стоят отдельными группками и шушукаются. От одной группки доносится: «Шеф уже все согласовал!»
Надо заняться чем-либо, чтобы успокоить нервы. А потому испаряюсь с каким-то ординарцем несущим поступившие донесения куда-то на третьем этаже. Но как бы я ни пытался сконцентрироваться, мысли бегут вдаль. Пробегаю взглядом по строкам донесений, но их смысл не доходит до ума: не понимаю того, что читаю.
В эту минуту снаружи доносится вой сирен воздушной тревоги и крики: «Воздушная тревога!» Переполох! Не имею понятия, как здесь действуют по тревоге. Ничего другого не остается, как нестись вниз по лестнице.
Просто черный юмор: сидеть в убежище в Париже! На первом этаже попадаю в хаотично несущееся стадо. В этот миг думаю, что меня хватит удар: Великий Бисмарк напялил на голову каску! В толчее высматриваю Йордана. Тот же, опершись спиной о перила лестницы, стоит словно статуя. Вместо того, чтобы сломя голову нестись вниз по лестнице, он с неприкрытым интересом наблюдает всю эту сцену. Заметив меня, ухмыльнувшись, Йордан оставляет свой пост.
- События валом валят! – говорит раздраженно. – Иначе здесь было бы гораздо тише!
Более всего хочу вырваться из Отдела и уйти поболтаться по городу, безо всякой определенной цели. Но сейчас я не могу вот так просто испариться. Лучше успокоиться! – твержу себе под нос. Держи ушки на макушке! Не упускай ничего, все фиксируй до мельчайших подробностей! Слушай и прислушивайся!
«Только посмейте высадиться! – сказал Гитлер, - И в течение 9 часов мы сбросим вас в море!» - доносится до меня с цокольного этажа. Значит, если считать с пол-второго ночи, для союзников прошло уже несколько часов из данной им отсрочки.
Довольно скоро звучит отбой тревоги, и вся кавалькада вновь грохочет по лестнице – теперь уже вверх, в свои конторы, в середине Бисмарк в своей стальной каске. «Вот это цирк!» - слышу голос Йордана.
Из приемников несутся бравурные радиосообщения. Словно огромная удача для германских войск, воспринимается высадка союзников. Голоса дикторов звучат с таким пафосом, словно они сообщают о спортивном соревновании.
«Теперь заговорит наш карающий меч!» - «Решительный бой за будущее всей Европы!» - «Отбросим врага от бастионов Европы!»
Йордан поднимает глаза вверх, а я думаю лишь одно: «Только бы он молчал!» рядом с нами несколько человек, которым я бы не доверял. В этот миг появляется адъютант и Йордан, словно этого только и ждал, выпаливает: «Конечно, янки и Томми совершенно не нанесут нам того урона, который когда-либо позже появится на пленке».
Спятил он что-ли? Но Йордан хладнокровно продолжает: «Однако именно МЫ находимся ближе всех к этому великому моменту…», и при этих словах скользит взглядом по лицам адъютанта и коллег.
Без конца хлопают двери. Все здание кишит как муравейник, куда сунули палку. Говорят, что «этот черт» исчез в гараже Отдела. «Черт» - это наш Бисмарк. Мол, ему надо ободрить водителей и потребовать от них «полной боевой готовности людей и машин», поясняет Йордан. Адъютант подходит ко мне: мне приказано вместе с тремя другими лейтенантами выехать в город, в офицерское пошивочное ателье, а там как морские артиллеристы получить серую полевую форму. Ужас! Но что делать: другого шанса вырваться отсюда у меня нет.
На полпути к ателье нас настигает новый сигнал тревоги. В небе появляется пара самолетов. Это не немецкие, т.к. несколько французов хлопают в ладоши, задрав голову к небу. Жаль, что эту картину не видит Бисмарк!
Я бы с удовольствием и сам захлопал в ладоши. Хотя это вторжение союзников перекрыло мне дорогу к Симоне, но теперь может так оказаться, что Симона скоро снова будет свободна. Сегодня фактически прозвенел последний звонок тысячелетнему Рейху! На улицах между тем царит обычный порядок. Проехали несколько разукрашенных пятнами маскировки военных автомобилей. Ничего необычного. Но чего же я ждал? Что все жители выйдут из домов и побегут из города? Или еще чего-то?
Невредимый и нормальный вид этого города действуют на меня вызывающе: бомбы должны пасть на этот город!
В Вольфшанце  наверняка имеются точно разработанные планы, как разбомбить этот город, превратив его в огромное поле руин. Приходится останавливаться из-за колонны бронеавтомобилей – прямо напротив большой террасы какого-то кафе. Смотрю как маленькая, бледная девчушка невероятно быстрыми движениями тоненьких пальчиков так складывает листы „Petits Parisiens“, что газета вполне подходит для карманов. Несколько прохожих покупают листы торопливо проходя мимо. Лишь только они уходят, им на смену спешат новые. Это довольно необычно. О признаках открытого восстания речи нет.
В сообщении военного радио Вермахта говорится:
«Верховное командование Вермахта доводит до сведения: В прошедшую ночь, противник начал свое давно подготовленное и ожидаемое нами нападение на Западную Европу. Поддерживая тяжелыми воздушными налетами на наши береговые укрепления свою атаку, противник высадил парашютные десанты на северофранцузском побережье между Гавром и Шербуром, одновременно, при поддержке тяжелых военных кораблей осуществив высадку десанта с моря. На подвергнувшемся нападению побережье идут ожесточенные бои….»
«Тяжелые военные корабли» - «ожесточенные бои»…. Если зазвучали такие нотки, то здесь дело потруднее, чем налет на Дьепп или на Сен-Назер. Интересно, а что ТЕПЕРЬ говорит Бисмарк? И тут я узнаю, что Бисмарк уехал в Группу ВМФ Вест.

В столовой идет оживленная дискуссия. Йордан, как и я, сидит молча. Но вдруг, к моему ужасу, он произносит: «Вот теперь то и наступило время для нашего тайного оружия!»
Эти слова сработали, как приказ всем замолчать, а у меня будто вата во рту: неужели Йордан не может заткнуться!
«Если мы не уничтожим собранные в кулак в одном месте на юге Англии вражеские ударные силы…» - громко произносит Йордан в установившейся тишине, но вдруг смолкает.
Тут репортер «Радио Рейха» словно оратор от группы сидящих у окна слушателей, не упускает шанса прочесть нотацию Йордану: «Смею Вас уверить, что наш Фюрер имеет свои планы в отношении всей этой кампании. Сейчас идет битва нервов. Просто начнем контрнаступление…. Вы просто не знаете всю гениальную стратегию Фюрера: в тишине своего кабинета он тщательно обдумывает весь поступающий материал. А доклады поступают ему ежеминутно! Нам бы такую работоспособность!» - «Я же и говорю об этом! - вновь заявляет Йордан.- Все очень тонко задумано!»
Радиотараторка самодовольно посмотрел на окружающих – словно только что, на глазах у всех попал в десятку! Надо бы подойти и с чувством пожать ему руку. Но вместо этого стою словно громом пораженный – в голове кружится вихрь мыслей – словно пестрые шарики чудесного карнавала в Венеции: ну, ребятишки, вы еще удивитесь! Если союзники закрепятся на побережье, то их уж ничем назад не собьешь. Ведь возможно, что та полоска побережья, где они засели – наиболее сильно укрепленная часть Атлантического вала. Кажется, еще Роммель сказал: на этом участке они уж точно не пройдут – он слишком тяжел и неприступен. А они УЖЕ там, где высадка изначально считалась невозможной.
А что же, однако, с подлодками? Почему в сообщениях нет ни слова о подлодках? Брест – ближайшая база. В то же время понимаю, что район между Гавром и Шербуром чертовски трудное место операции. Много мелководья.

Собрание за обеденным столом напоминает мне призраков или скорее производит на меня какое-то неприятное впечатление фальшивости происходящего: я, как-то вдруг, увидел все другим, обостренным взором: за столом сидят скорее восковые фигуры, нежели живые люди.
Пустое место Главного Оратора производит странное впечатление: подлизы лишились своего объекта лизания, шептуны – внимающего им уха. Вся сцена напоминает действие, которое лишилось запланированного сценария. Даже адъютант не рискует открыть рот.
Йордан сидит прямо напротив меня. И ясно вижу, что вся эта сцена доставляет ему немалое наслаждение. Он то и дело поглядывает исподлобья то на одного, то на другого из сидящих вокруг людей.
Время после обеда тянется медленно, как резина. Бисмарк заявился сразу после обеда. Интересно, почему он не собрал нас на поверку или немедленно не отправил «против противника»? что бы все это значило?
Адъютант намеками сообщает, что высадка союзников западнее устья реки Орнэ, является  лишь отвлекающим маневром. Ясно, что теперь каждый старается представить себе, как серое вещество мозгов Главного командования союзников обдумывает весь ход операции. Противник известен своей хитростью и коварством – скорее такого вот рода трюками, чем честным противостоянием. В русле таких рассуждений, вполне может оказаться, что эта высадка является лишь отвлекающим маневром. Значит, наш военачальник придержит войска, пока не прояснится, где будет проходить настоящая высадка десанта.
 Меня вдруг обуяла страстная тоска по Бретани. Не пройдет много времени, как Бретань будет для нас потеряна.
Что за игру затеяла судьба со мною? С момента вторжения союзников моя дальнейшая судьба вообще стала непредсказуема. Что еще ждет меня?

В Отделе царит кипучая деятельность: на полуторку операторы грузят серые ящики, в гараже разукрашивают грузовики разводами маскировочных пятен и линий. Повсюду витает дух настоящей лихорадки, словно объявлена настоящая мобилизационная кампания.
Наконец, Бисмарк отдал приказ собраться все офицерам в столовой. Как всегда занимаю место позади строя – оттуда наблюдаю, как он своею тушей чуть не наваливается на труппенфюрера.
«На основании секретного сообщения командования, могу – с соблюдением определенных требований секретности, конечно же – сообщить вам, что противник высадил лишь небольшую часть своих бандитов. Все остальное – это грязный обман!» - доносится до меня его речь и почти в унисон с его словами проносится мысль: Так я и думал! «Но мы не попадемся на его удочку, - гремит Бисмарк дальше, - В попытке высадиться занято более 10 дивизий. На основании докладов разведки известно, что в Южной Англии наготове находится, по крайней мере, вшестеро больше. А значит, высадка главных сил будет не на побережье Нормандии, а в Па-де-Кале . Противник не брезгует ничем, чтобы обмануть нас. Например, восточнее Орнэ были собраны одетые в форму десанта куклы – в человеческий рост, начиненные взрывчаткой – так поступает враг, желая замаскировать свою высадку. Так что это – всего лишь учебная тревога! А истинная битва произойдет ЗДЕСЬ…» - издав это зычное «здесь», Бисмарк резко выкидывает правую руку вверх и растопырив пальцы, накрывает ладонью все устье реки Сомме , - «Но здесь враг умоется не водой, но своей кровью! Ведь именно здесь мы укреплены лучше всего!» закусив удила, погнал своих скакунов дальше: «мы поведем эту битву за всю Европу и все ее народы. Страстно и с фанатической решимостью и собрав воедино всю нашу веру и энергию сердец!». Шеф до того разошелся, что лицо его стало красным как у вареного рака. Наблюдаю его, как этнолог вновь открытый вид. Одновременно задаюсь вопросом: где он так навострился трепаться? А может это всего лишь личное творчество?
Вокруг раздаются голоса: «Высаживаться на открытое побережье, это же полная ерунда! Они не могут там высадиться!» - «А в Сицилии они же так сделали!» - «И тут же попали под наш кулак!» - «Точно как при Дьеппе когда-то!» - «Здесь даже слепому видно, что это чистый блеф!» - «Я и говорю: Как при Дьеппе!» - «Они тут же попадут в нашу ловушку!» - «А мы их здесь и оприходуем!».
Чувствую себя в сумасшедшем доме. Надо бы смыться, но какое-то чертово чутье удерживает меня здесь. Жадно впитываю всю эту болтовню.

Радио Вермахта приносит известия о тяжелых боях на побережье. Приходит приказ Фюрера: «Высадившиеся войска противника должны быть сметены в море до полуночи». Должны? Хорошо сказано: Должны! Если он и в самом деле так сказал, то видно здорово осерчал: это я знаю по опыту.

Вновь встречаю Йордана. Мы одни и потому он шепчет: «Столько идиотизма в одном кульке я еще не встречал!» - «Зато они видят уйму войск в Южной Англии и будто бы понимают в этом толк» - шепчу в ответ. «Еще бы! Но вряд ли они просчитали наиболее невероятный для них момент, чтобы сообщить его нам! Скорее всего, союзники вклинились в территорию гораздо глубже, чем сообщают официальные источники»…
 Словно уловив мои мысли, Йордан глубоко вздыхает и затем выпаливает: «Конечно, все выглядит так, словно Бисмарк, а значит и командование ВМФ, имеют логику в своих словах. Они, по Адаму Ризе , рассуждают так, что высадка с моря невозможна там, где нет поблизости гаваней или портов. Высадиться-то можно везде. Но что делать со снабжением десанта? Ведь оно возможно только кораблями, которым надо куда-то пристать».
Внимаю Йордану с открытым ртом. Он же продолжает, будто великий стратег делать научный военный доклад: «И здесь мы сталкиваемся с так полюбившимся нам правилом: «Не может быть того, чего быть не может»»… Йордан переводит дух, словно собираясь с силами, и продолжает: «Мне очень симпатичны наши отцы-командиры, если они точно раскрыли планы злого врага – настолько точно разгадали его замысел. Но так как злой враг это тоже знает, он проложил – а это уже как пить дать – ложные следы, на которые мы и наткнулись. А еще есть и такой момент: шуруп ввертывается с каждым оборотом все глубже. Наши чуют запах жаренного, и, сообразно их разумению, реагируют будто бы не так, как того хочет противник. Но в один прекрасный момент вдруг выясниться, что враг с самого начала делал все так, будто хотел сработать с трюками и уловками, ведь слепому ясно, что он действует так понятно для нас вовсе не из добрых к нам чувств».
Откуда все это у Йордана? Его слова звучат так, словно со мной говорит Старик. А Йордан продолжает: «И тут есть чему удивляться…. Так или, похоже, петляет и заяц от охотника. Невероятно: место высадки и в самом деле считается самым неудобным. Видишь, теперь и я заразился страстью стать великим стратегом!»

Чтобы выйти из Отдела, отговариваюсь репортерской работой – с блокнотом и фотоаппаратом понаблюдать за реакцией французов на сообщение о Вторжении. Это могло бы, холодно сообщаю адъютанту, заинтересовать Берлин. И становлюсь довольно смелым: для того, чтобы сделать свою работу качественно, мне нужна партия изопанхроматической пленки.
- Сколько? – интересуется адъютант.
- Десяток, если можно.
Все улажено, и я хвалю себя: чертовски хорошая мысль! Мне и особо извиняться не придется, если вернусь в Отдел попозже.

По пути в отель на глаза попадается гравюра Шарля Мериона  из руководства «Искусство гравировки», которую я таскаю с собой повсюду. Это «Черт из Нотр-Дама». На правой половине овала господствует могучий рогатый и крылатый Сатана, высоко облокотившийся на искусно выгравированные крепостные башни, и поддерживает обеими руками гримасничающую рожу. Для усиления ужасности картины над теснотой крыш и фасадов зданий и взметнувшейся вверх башней готической церкви, изображена стая летящих ворон, а Сатана далеко высунул изо рта под острым кривым носом толстый язык.
Никакой «книжный» лист – даже кисти Макса Клингера  – не поразил бы меня так, как этот странный овал составной гравюры из Франции. Я мог бы дорисовать ноги этого чудовища: столбы уходящие в глубины Парижа на сотни лет.
В голове зловещий ансамбль, составленный Сатаной Мериона и этой химерой.


                ПАРИЖ – ПОСЛЕ ВТОРЖЕНИЯ

Город Байе был захвачен Союзниками на рассвете безо всяких разрушений. Теперь уже отпали последние сомнения в том, где высадятся главные силы противника. Не в Норвегии «Страны судьбы нации», как назвал ее Гитлер, не в Ютландии, не в Па-де-Кале – и даже не в Сен-Назере.
Во всех береговых оборонительных частях на всем побережье от реки Сены до реки Шельды объявлена повышенная боевая готовность: не подлежит сомнению тот факт, что союзникам теперь-то уж наверняка удалось зацепиться за побережье. Они совершили настоящий прыжок через море.
Полное замешательство в умах вызывает тот факт, что линия фронта рядом. Война во Франции! Об этом здесь никто никогда не думал всерьез. Все верили, что жизнь припеваючи никогда не кончится. Для войск находившихся во Франции война шла где-то там,  в бескрайней России. И единственное чего здесь боялись так это получить направление на Восточный фронт.
Радио передает новости о победе. Редакторам выпусков, наверное, приходится напрягаться, обдумывая одну проблему: Как ЭТО донести до слушателей? И тут им помогает опыт долгих бравурных выступлений. Новости кричат, что десанты противника измотаны в ожесточенных боях – центр тяжести их наступления приходится на район города Кан: вопреки фактам радионовости трактуют эту высадку как «всего лишь» отвлекающий маневр. Но ведь отчетливо видно, что целью союзников являются порты Шербур и Гавр. Вот хитрецы!

Бисмарк намеренно меня игнорирует и меня это здорово нервирует. Что все это значит? У адъютанта получаю то, что называют «аудиенцией» и все.
Более не сомневаюсь, что Бисмарк приложил руку к аресту Симоны. Никаких сомнений и в том, что на основе Сониной информации он составил официальное донесение. Это, конечно же, была настоящая свара. Хорошо представляю, ЧТО эта подлая душонка настойчиво излагала высшим чинам СД или Абвера, так сказать peu ; peu . К примеру, где-нибудь на охоте на козлов. Ведь по настоящему крепкий донос с доказательствами, никто не мог бы ему составить. А парень слишком хитер, чтобы подставить себя самого.
Его неприязненное отношение ко мне могу объяснить лишь тем, что он не уверен, т.к. не знает наверное, как обстоят дела в Берлине. А так же тем, что не знает, известна ли мне его роль в этой подлой игре или нет. Но одно ясно: его еще не проинформировали об аресте в Бресте и Ла Боле. Из того, как он выглядит, и как говорит, абсолютно ясно, что ему неизвестно об аресте Симоны.
Но совершенно невероятно, чтобы здесь не знали того, о чем давно известно в Берлине. Я бы многое отдал, чтобы увидеть, каким образом минуя Париж, такая информация попала в ОКВ. Неужели рука, чью защиту я ощущаю над собой, является рукой Масленка? Жаль, что не нашел времени выпытать у него подробности….
Тут я прерываю себя: не будь простачком! Бисмарк, эта жирная свинья, может просто притворяться. Уж это-то он научился делать!
Бисмарк и эта Купперс! Пока эта дамочка была на базе, она не могла делать гадости. С доносами напрямую у нее ничего бы не вышло. Об этом тут же бы знала вся база. Но вот по пути в Париж, когда ее задание было выполнено, ей надо было бы сбросить весь этот груз. Точность солдатского радио из Кале окончательно все запутывало, и конечно трудно было найти конкретный источник информации. Нужно было лишь белошвейке Соне заявиться на базу и доказать необычную связь «французских женщин» с морскими офицерами – и тут же прекратилась бы лавина веселых историй…. Отчетливо вижу как Бисмарк разыгрывает из себя токующего тетерева, а подруга Соня живо и выразительно украдкой бросает по сторонам быстрые взгляды. Все по пословице: Капля камень точит…

Время до полудня пролетает быстро, в каком-то необъяснимом напряжении. Из сообщений о высадке противника на побережье ясно, что наша авиация вообще не принимает участия в боях, словно у нас нет ни одного самолета. Снова и снова подхожу к огромной карте. В каждом новом сообщении с побережья чувствуется какая-то ложь, какая-то недосказанность, из чего пытаюсь все-таки составить целую картину происходящего: мне уже более-менее ясно как происходят события. Первые британские и американские десанты во вторник, сразу после полуночи – так нам сообщили – высыпались на наши головы с закрытого облаками ночного неба. Эти отчаянные парни прыгали сквозь облака.… Затем корабли поддержки открыли отсекающий огонь по передовым частям наших войск. А собственно высадка началась по высокой воде прилива в 3 часа ночи. Было ясно, что они придут по высокой воде прилива. Это проще пареной репы: ведь в таком случае десантные корабли легко преодолеют прибрежные заграждения и минные поля.

Два радиорепортера вернулись из полной приключений поездки в Гавр: железнодорожное сообщение прервано, на улицах километровые колонны танков.
Они рассказывают, что союзники разделили побережье: британцы по обе стороны реки Орнэ, американцы – западнее, в устье реки Вир и выше, на полуострове Cotentin. В первые же часы, судя по всему, высадились дивизии полного состава. Неужели на нашей стороне никто не заметил на острове такого огромного количества людей и техники, готовых к гигантскому прыжку? Абвер все проспал.

Этот зловещий второй фронт! Теперь-то он, в случае, если союзники удержатся, откроется в полной мере. А что на юге? Почему никто ничего не просчитывает?
Бисмарк не засиживается за своим письменным столом стиля а-ля Луи XVI. выпрямившись во весь рост, он вышагивает по всему зданию: подбородок почти лежит на узле галстука. Еще более бросается в глаза и то, что где бы он ни появился, на голове красуется предписанная уставом высокозадранная жесткая фуражка. Может быть и из-за того, что она придает ему более важный, чем в обычное время, вид.
Почти во всем здании царит какая-то странная, подчеркнутая старательность в работе: все эти засранцы изображают ужасную занятость. При этом отмечаю, что вся эта сволочь сумела внезапно придать такую значимость своей работе, что теперь-то уж точно нельзя представить без них Париж.
Всем предписано иметь при себе пистолеты. Пока меня не было, Бисмарк устроил проверку пистолетных кобур: два зондерфюрера, кинорепортер, вместо предписанных пистолетов имели в кобурах лишь сигареты и зажигалки. Говорят, Бисмарк чуть не взорвался от ярости.

За обедом Бисмарк заносчиво демонстрирует нам, что он совсем не тот человек, который может попасться на удочку союзников. Знает он этих британцев: сплошь обман и блеф, колосс на глиняных ногах. Гнилые и бессильные – ткни пальцем – развалятся.
Адъютант тут как тут: «Гнилой Альбион!»
Бисмарк выпрямляется, словно палку проглотил и зычно кричит: «Верно!»
В это время где-то там, на нормандском побережье рекой льется кровь, а здесь обжирается весь этот сброд, сопровождая жрачку высокопарной болтовней.
Бисмарк буквально погружен в свою новую роль великого полководца, который все еще не решил, куда же направить свои войска. Временами, отложив в сторону вилку и нож, поставив локти на стол и уперев тяжелый подбородок на сомкнутые пальцы рук, Бисмарк размышляет даже не закончив есть. Как раньше шумно было в столовой, так сегодня молчаливо наше собрание. Никто не осмеливается нарушить ход мыслей Бисмарка.
Должно быть, Йордан поймал мой взгляд: заметив, что я смотрю на него, он драматически закатывает глаза. Словно по принуждению повторяю его действия.
Удивляюсь, как это Томми не додумались забросать минами бухту Сены. Не служит ли это косвенным доказательством того, что Томми сами собираются там высаживаться? Очевидно, что фельдмаршал Роммель ожидает настоящую высадку именно здесь. Никто практически не говорит о том, к примеру, что бухта реки Сены хорошо защищена от западных ветров, которые при высадке десанта могли бы создать серьезное препятствие или даже сорвать саму высадку.
В волнении решаю зайти в канцелярию. Писарь – унтер-офицер, дает мне прочитать последнюю сводку Вермахта.
 «Среда, 7 июня 1944 года. Главное командование Вермахта сообщает: операция противника по высадке десанта на северное побережье Нормандии, на участке между Гавром и Шербуром в течение всего дня поддерживалась сильным огнем военно-морских сил. Высаженные в тылу обороняющих побережье немецких войск авиадесантные части противника должны были облегчить высадку основных сил и препятствовать подходу немецких резервов. После непродолжительных, ожесточенных боев силы противника были измотаны, а при высадке десанта с воздуха им понесены тяжелые потери благодаря меткому огню зенитчиков. Однако противнику удалось высадиться с моря во многих местах. В ходе нашего контрнаступления большинство предмостных укреплений врага были разрушены. Множество десантных кораблей лежат сгоревшими перед побережьем…»
Может еще разок смотаться в город? Но что-то не хочется, т.к. могу пропустить какие-нибудь новые важные сообщения. Пришло новое сообщение от командующего обеспечения охранения «Вест», которое сообщало, что противник устанавливает мины перед Гавром и Шербуром. Перед Сен-Мало также были замечены миноносцы. Но не в бухте у Сены. Скоро любое предположение может оказаться правильным. Пытаюсь втянуть в разговор Йордана, который тоже слышал это сообщение. Но тот лишь пожимает плечами: «Без изменений: точно ничего неизвестно…»
Довольно резко! При всем при том, Йордан внутри аж кипит от нетерпения. Но тут же сетует: «Мы завязли здесь по самое не балуйся!» И жалобно добавляет: «Почему нам точно не известно, что замыслили союзники? Я имею в виду: что НЕДОБРОЕ они еще замышляют?»
Йордан вновь закусил удила: «Наша служба новостей состоит должно быть из абсолютно слепых и глухих – вооруженных лишь слуховыми рожками и тросточками…. Скорее луна упадет с неба, чем я поверю, что у нас хоть кто-то знал о военной операции врага такого масштаба. Когда я представляю себе, что мы тут бесцельно болтаемся, так как наши командиры никуда не годятся – даже чтобы подохнуть с честью, и никто не знает то ли эта высадка блеф, то ли она истинна….»
Желая еще более раззадорить Йордана, продолжаю: «Подожди немного и скоро тебя самого бросят на врага!»
Ловлю полный бешенства взгляд, но теперь-то Йордан молчит, закусив нижнюю губу.
«Спорим, завтра нас отошлют!» - «Твои слова да Богу в уши!» - «Вот увидишь!»
В этот момент появляется адъютант и обращается ко мне: «Вас вызывает шеф - немедленно!»
Йордан так смотрит на адъютанта, будто видит его в первый раз, а затем говорит так, словно ничего не слышал: «Ничего не выйдет с нашей экспедицией. Жаль! Мне срочно надо заняться мотоциклом – мотор что-то барахлит! Пока!»
Итак, Бисмарк хочет меня видеть. Спотыкаясь на лестнице, размышляю: Надо быть настороже, я ведь на мушке у этого пройдохи. А его недоверие объясняется тем, что он не знает наверняка, функционируют ли и сейчас за его спиной мои связи в Берлине и не смогут ли они отразиться на его карьере: а потому я должен быть весь в его воле! Конечно, он давно заметил, что мои командировки в Берлин, по вызовам оттуда, имели, прежде всего, целью убрать меня подальше от его рук.
Скорее всего, он потому и Симону засадил специально, а теперь и меня решил подмять под себя. Сейчас я полностью отрезан от ОКВ и Масленка и могу лишь напряженно ждать развития дальнейшего хода событий. Черт его знает, что он задумал!
Спешу вслед за адъютантом. Обогнав меня, он открывает дверь в кабинет Бисмарка и напускает на лицо маску готовности к принятию любой информации. Этакая морда протокольная. Ладненько, кажется, теперь весь ритуал соблюден в полной мере!
Из боковой двери, словно на сцене, появляется сам Бисмарк и важно следует к своему письменному столу.
Дождавшись когда он словно статуя водружается на сое место, я стоя навытяжку, выпаливаю: «Лейтенант Буххайм прибыл по Вашему приказу!»
Так как Бисмарку требуется время для ответа, он молчит и тупо смотрит в крышку стола. Затем поднимает на меня взгляд и делает это так, словно только что увидел меня. Наконец шеф произносит нечто странное: «Вы хотели говорить  со мной…»
Я вдруг почувствовал, что меня буквально распирает от решимости обратиться к нему напрямую.
С упреком в голосе, говорю, что прикомандирован к подводникам и, следовательно, мне надо выехать во Флотилию, а именно в девятую, где начальником служит мой бывший командир. Ввиду сложившегося положения я не могу терять ни минуты. При большом количестве союзнических кораблей осуществляющих подвоз снабжения высадившемся войскам, наверняка имеется много целей для атак наших подлодок и, прежде всего на подступах к гаваням и портам. Короче: В Бресте, на флотилии царит сейчас повышенная боевая готовность. Потому я не хотел бы более задерживаться в Париже и ждать здесь второй высадки десанта, а как можно скорее выехать к месту назначения.
И дерзко добавляю: «… хотя, конечно же, эта мысль о втором десанте, всего лишь предположение».
Эти слова были моей грубейшей ошибкой! Бисмарк, услышав эти слова, покраснел как рак, и чуть не закипел от едва сдерживаемого гнева. Тут его прорвало: мне не надо крутить ЕМУ голову. Я подчиняюсь командованию группировки ВМС «Вест», а значит ЕМУ. И определяет ОН, где ЕГО военные репортеры будут задействованы. Я уже более чем достаточно написал о подлодках. Настало время осветить также и другую сторону ВМС.
Слушая его отрывистую речь, пытаюсь придать своему взгляду абсолютно пустое выражение. Честно говоря, ожидал от него всякого – но только не этих бранных слов.
Откуда, черт побери, дует ветер?
С Симоной вроде бы никакой связи….
Я должен спокойно ждать, следует еще один упрек, пока ситуация прояснится, а потом он сообщит мне сое решение. С тем меня и отпустили.

Выскочив от Бисмарка, чуть не сбиваю с ног адъютанта. В руке у него папка с бумагами, которые он несет к Бисмарку. Уж не подслушивал ли он под дверью? В Отделе, через дверь слышно почти все: дверь из тонкой фанеры и вся состоит из стеклянных ромбов. Хорошо еще, что он не видел моего лица. Представляю его самодовольное равнодушие. Но не будем отчаиваться: правда, вопреки рассуждениям Бисмарка, у меня есть кое-что, что я мудро не выдал на этой аудиенции: я не показал ему выданное мне предписание следовать в Брест. Оно спокойно лежит в моем бумажнике, а потому у меня созрел новый план. Этой свинье меня так просто не сожрать!
Делаю несколько глубоких вдохов. Теперь надо бдеть как никогда!
Позвонить в Берлин? Когда Бисмарк упрется – а это он сделает обязательно – надо будет соотнести мои желания с делами на благо Рейха. И это будет последнее из того, что я могу предпринять.
Приготовиться к собственному десантированию! Довольно необычно. Бисмарк точно горит желанием заслать меня к черту на кулички. Хоть куда – лишь бы прочь из этого нацистского мифа!
На сегодня с мен достаточно. На выходе из Отдела отмечаюсь у дежурного офицера.
На улицах все как обычно. Никаких следов нервозности и напряжения. Но перед станцией метро, на черном асфальте разбросаны желтые билеты метро все как один сложенные знаком “V”.  Сделано это довольно просто: один раз сложен билет в длину, уголок оторван наискось, а билет снова разложен и все.
Вчера мне тоже попадались на глаза эти билеты с символом победы. Лишь теперь до меня доходит, кто делает все это. Почти все жители: школьницы, рабочие, старики – они спокойно это делают, без оглядки, с подчеркнуто равнодушными лицами, словно не зная, что делают их пальцы: чистая случайность, что из-под пальцев выходит английский символ победы “V” . 
Будь у меня билет, я бы тоже на глазах у всех сотворил бы из него знак “V” – но у меня нет билета. Немецкие военнослужащие ездят бесплатно.
Немецкие танки, скрежещущие по асфальту, не вызывают у прохожих никакого интереса. Подросток, играющий на медном саксофоне с бумажными мембранами легкие напевы, злится, т.к. скрежет гусениц забивает все его музыкальные па. Сопровождающие колонну грузовики с солдатами полностью окрашены в зеленый цвет, словно прогулочные автомобили, подготовленные в Берлине для майских экскурсий.
Сделать фото? Некоторое время колеблюсь, а затем безвольно опускаю руки: желание фотографировать отпало. Зачем оно мне надо? Для меня все скоро закончится.
Воздушная тревога. Смотрю в небо, но там нет ни одного самолета – обзор у меня маловат: то и дело упираюсь взглядом в здания. Обычно вой сирены не воспринимается французами всерьез. Они лишь злятся оттого, что метро во время тревоги и некоторое время после нее не работает.
Около станции метро стоят мужчины в старых французских касках, а на рукавах у них желтые повязки.
Прямо на углу длинная очередь. В голове очереди Старик с железным стулом. Кажется, что очередь терпеливо ждет чего-то. На велосипеде подъезжает какой-то парень и бросает на стул стопку газет. Читаю название: «La Lib;ration» . К этому слову нельзя придраться, т.к. оно стоит в кавычках. Ниже названия фотографии беженцев. Мысленно французы убирают кавычки – и вот вам статья: Где сфотографированы беженцы – вот что интересует собравшихся.
На мотоцикле, едва не задевая людей, мимо проезжает солдат. Никаких возмущений, только взаимные удивленные взгляды. Словно какой-то режиссер спланировал всю эту сцену: грязный с ног до головы солдат и прохожие. Сценка войны.
Напрягаю слух, но ничто не говорит о восстании Движения Сопротивления, которое по идее должно было бы поддержать высадку: царит обычная уличная жизнь, такая же, как и всегда. А может быть это всего лишь маскировка? Не скрывается ли за этой тишиной нечто странное?
Наступает вечер, и  я вновь иду к Сене. Вверх по реке несколько мансардных окон пылают отраженным светом, напоминая горящий дом. Через миг весь дом охватывает темная, багровая краснота. Набережная, вдоль которой прогуливаюсь, уменьшается вдали, как стрела, окрашенная в темно-фиолетовый цвет. Кажется никто, кроме меня не замечает, что происходит  с домом.
По Сене плывут шлюпки: картина фовистов , скорее М. Вламинка, самого динамичного из них. Небо бледнеет. Становится светло-фиолетовым, но пожар впереди продолжается. Всполохи отражаются и в огромном окне какого-то ателье и на шпиле Дворца Правосудия.
Сена превратилась в кроваво-красный поток. Каждый должен был бы испытать страх и закричать в испуге, но последние велосипедисты спокойно катят себе по набережной. головы редких прохожих тоже окрашены в красный цвет, словно головки роз: никто не останавливается.
На память вновь приходит выражение, которое довольно часто употреблялось в нашем доме. «Ни конца, ни края этому не видно», говаривала моя бабушка, когда что-то не ладилось до конца. Именно так и я сейчас думаю о своем Парижском пребывании, которому не видно ни конца, ни края. И тут меня осеняет: даже старина Йордан знает, что в переулке, буквально в полушаге от моего отеля располагается благородный бордель Le Chabanais.
 Надо бы взглянуть на него хотя бы одним глазком – так просто, хотя бы из-за того, что о нем много говорят. По слухам, он более роскошен, чем другие подобные заведения: сверхроскошен! Но почему-то его нет в списке рекомендованных комендатурой к посещению объектов. Наверное, нет необходимости.
Ну, что дальше? Так сказать «на посошок»?  - задаюсь вопросом. Упрямство толкает меня вперед. «Carpe diem!» - С головой в омут нырну. И тут же в голову приходит вздорная мыслишка: Ребята, наслаждайтесь войной – мир будет ужасен…
Le Chabanais открывается для офицеров в полночь. Еще слишком рано, и я направляюсь в одно из самых больших музыкальных кафе, где нахожу свободный столик в углу. На всех стенах висят зеркала, и мне нет нужды вертеть головой, чтобы увидеть все ad infinitum отраженное зеркалами помещение: от выхода на бульвар до свободно качающихся на шарнирных петлях «Паравент» дверей туалетов. Одновременно вижу за спиной женскую компанию, а на стойке бара напротив ряды бутылок. Периферическое зрение помогает составить цельную картину: тысячи фрагментов, резкие пересечения, сумасшедшая игра отражений в зеркальной стене за полками с батареями бутылок, алмазное сверкание ядовито зеленых и резких желтых искр, перемежающееся сверканием пестрых бутылочных этикеток и между всем этим блеском лошадиная грива волос и очерченные синим глаза скрипачки. Огромная, словно резкий контраст толпе, потная лысина официанта и на ней высокозачесанные, словно нарисованные напомаженные ниточки волос. А справа, под неким подобием бюстгальтера из зеленых переливающихся блесток высокоторчащие груди певицы, ее припудренные белым груди, как две параллели, и из них, словно горлышко бутылки Мартини, торчит тонкая шея.
Вращающиеся под потолком сверкающие шары пронзают своими яркими искристыми отражениями от стен все пространство, настолько дробно освещая колдовскими вспышками и его полутьму и свисающие до пола фартуки официантов, заставляя также испускать искристые лучи глаза посетителей и ужасно сверкать зубы полуоткрытых ртов, отражаясь и дробясь в украшениях музыкантш, что я чувствую себя словно в пещере Алладина. Протяжные звуки скрипок пронизывают шум голосов. Вдобавок к этому дым сигарет, окружающий все легким туманом. Под потолком крутится огромный, как самолетный, пропеллер.

Вход в Le Chabanais освещен ярким синим светом, вместо красного, обычно сопровождающего бордели.
Войдя в салон у меня буквально перехватывает дыхание. Вместо того чтобы говорить могу лишь заикаться. В своей роли «оккупанта всего мира» оказываюсь внезапно в свободном плаванье. Ну и чудеса! Золотое великолепие зала ослепляет.
Вазы подобно амфорам, но без цветов, люстры без свеч, красноватый свет из занавешенных углов….
Меж бордовокрасных, роскошных портьер сижу на опереточном стульчике, будто в приемной врача и не знаю с чего начать. Сквозь щель под дверью доносится шум голосов. Более всего теперь мне хочется слинять отсюда.
Вероятно, я пришел слишком рано. Хотя дамы могли бы и поспешить. В борделе на Rue Notre-Dame-de-Lorette было получше. И он тоже не слабо отделан. Может быть, самый уютный из всех виденных мною. Я был там с Купперсом: два военных художника в одном борделе. Это была последняя поездка Купперса в Париж. А затем он утонул. Он знал, что с ним произойдет – как это знают многие из тех, кто совершает свою последнюю поездку.
Мне нехорошо. Совсем неподходящее настроение для посещения борделя. Красномордый Купперс, его желтые от никотина пальцы полностью испортили мне настроение.
Наконец появляется мадам, которая на входе с помпезным видом обелетила меня, томным голосом произносит: „Je vous pr;sente un choix“  и зажигает яркую лампу в свете которой видна маленькая сцена, на которой, очевидно, ее девушки демонстрируют Revue и я, сидящий на этом маленьком, раззолоченном стульчике.
Таким я никак не мог себе представить бордель. Заведение, кажется и в самом деле еще не начало работать: я пока лишь единственный посетитель.
Мне как-то не хочется более быть в этом борделе, а потому произношу: «Excusez-moi, mais je pens, qu’il est encore un peu trop t;t…»
Какое-то мгновение мадам не соображает, то ли ей разыграть сладкое умиление то ли ярость. Она решает остановиться на умилении и озабоченность, и становится так, что загораживает мне путь к отступлению.
Ничего не поделать. Продолжаю сидеть на стульчике, и тут открывается дверь, включаются два прожектора и десять девушек выстраиваются передо мной на миниатюрной сцене.
Затем, как по приказу с плеч красавиц ниспадают тоги и покрывала, и передо мной открывается настоящая выставка грудей: тугие, упругие, по-козьи торчащие в стороны, острые, полные, висячие….
Одна девушка, смотря мне прямо в глаза, подвигает ко мне свою туфельку, другая быстро-быстро водит кончиком розового язычка по приоткрытым, ярко-красным губкам. Третья, довольно вульгарно подмигивает мне. Остальные же лишь улыбаются.
Чувствую, что лицо мое становится красным от смущения. Более всего мне хочется смыться отсюда. Однако мадам, стоящая позади меня полуугодливо, полуэнергично заявляет: «Fa;tes votre choix, monsieur!»
Испытываю муку, словно перед необычным ресторанным меню. И отобрать из этой божественной группы есть кого: три блюда, три контраста. Но это еще не все: через задрапированные портретами двери, справа и слева от сцены, проходят и позируют, как на подиуме другие: властные, покорные, провоцирующие, замкнутые….
Кажется, на любой вкус: здесь есть даже настоящие нимфетки: застенчивые, ядреные, полустыдливые, полуробкие одетые горничными и экзотическими райскими пташками. Некоторые так требовательно и с таким ожиданием смотрят на меня, что невольно опускаю глаза от вдруг охватившего меня смущения. Пытаюсь сохранить вид скучающего знатока дамских проделок, но меня выдает судорожное сглатывание слюны, как у загнанного пса.  Да, дамочки вдоволь насмеются надо мной стоя за кулисами.
Только не увиливай! «Не задрожим и не сдадимся пред видом сим прелестным!» Тону! Тону в этом омуте! Увильнуть не удастся!
В сильном смущении показываю на одну из девушек. И тут только понимаю, что я отхватил…. Наверное, совсем спятил!
Увод: какое точное слово! Меня уводят. Под эскортом мамаши, хозяйки борделя и большеглазого существа, которое я выбрал и которая при первых же шагах, наверное, для пробы, схватила меня за ширинку.
Прохожу в волшебную пещеру Алладина, словно в легком угаре: красные портьеры с множеством бахромы и кистей. Тысяча подушек. В простенках, между портьерами и разного рода драпировки висят зеркала. Одно огромное, как балдахин нависает прямо над кроватью. На меня вся эта висячая роскошь производит сильное впечатление.
Ощущаю приятный запах: это пахнут, словно курительные свечи, пальчиковые, красные или черные тлеющие ароматные палочки. Неужели этот аромат ввел меня в состояние транса? И так быстро? Готов полностью отдаться во власть чар запрограммированных этой весталкой.
Сначала меня медленно-медленно раздевают, как на сцене стриптизбара. Затем следует процедура очистительного омовения – а потом я просто повинуюсь ее воле. Укладываюсь, под неизменными гортанными наставлениями на спину, и позволяю ей усесться на меня и словно наезднице скакать во весь опор, издавая такие страстные всхлипывания и стоны, каких еще ни разу не слышал.
Красотка так страстно закатывает глазки, что на меня вдруг нападает смех, и в тот же миг куда-то улетучивается твердость моего орудия. Тут же зарабатываю осуждающий взгляд и гортанные ругательства. Но, слава Богу, уже в следующий миг мои жилы вновь напряглись и я с трудом кончаю.
Ну и спектакль! Утешаю себя, оказавшись вновь на улице. Жаль только, такие деньги угробил! Избыток инсценировки не пленил меня. Я, идиот этакий, был бы чертовски лучше обслужен в порту Saint-Denis. Ни в какое сравнение с моими ТЕМИ воспоминаниями не идут эти бутафорские поделки.

Раннее утро четверга. Слышу, что Cоюзники, за два дня перед высадкой, т.е. в воскресенье, маршировали по улицам Рима. Пол итальянского сапога нами потеряно – осталось лишь голенище и отворот. Как дела у нас на востоке, узнать не могу. Снова гвалт, шум: «Это вовсе не настоящая высадка!» - «Но они не ринутся на смерть на крутых отвесах берегов!» - «Все лишь блеф и отвлекающий маневр!»
Вновь подхожу к огромной карте: низины р. Сомме, побережье Бордо, устье Луары – все это отличные места для высадки десанта с моря. В одном из этих мест они уже высадились. Но братишки очевидно настолько хитры, что избегают предлагаемых им мест высадки, предпочитая высаживаться там, где их никто не ждет. Везде, где ожидали их высадки, созданы укрепрайоны. А на северном побережье Нормандии?
Страстно желаю, чтобы Бисмарк оставил свою идею фикс. Как я хочу вырваться отсюда – прочь из этой душной атмосферы – и никогда больше не видеть всех этих пустобрехов - моих якобы товарищей! – не видеть их и не слышать.
Дружище Йордан так заверял, что сегодня что-то произойдет, но до обеда время идет, как и прежде: НИЧЕГО не происходит. Жизнь Отдела течет так же неспешно и скучно, как и обычно, лишь прибывшие из различных баз офицеры шляются без дела по его коридорам, ощущая себя ненужным балластом.
Говорят, что сегодня уже высадились 6 дивизий. Вновь задаюсь вопросом: Где остались наши форпосты? Шесть дивизий с полной поддержкой и обеспечением – это не щепка в море, а изрядное количество морских целей. Но корабли союзников шныряют туда-сюда безо всякого для себя ущерба – словно войны в помине нет.
Весь Отдел превратился в Ожидание. Главный Оратор часто отсутствует: его постоянно вызывают на заседания в Группу ВМС «Вест». То и дело слышны ответы: «Капитан в командовании Военно-морской группы!»
Для применения нашей настоящей стратегии ведения морских и наземных операций скоро должно наступить время. Ведь не может же вечно длиться наше ожидание того, что вот-вот начнется «собственно» вторжение.

Если дела таким же темпом пойдут и дальше, то мне придется разработать еще один план на очередной конец недели в Париже. Вот уж чего никак не мог бы предположить ранее, так это того, что время для меня будет так мучительно долго тянуться и не где-то, а в Париже!
Как-то все пошло у меня наперекосяк. Сначала эти рожи в Отделе, которые стараюсь по возможности избегать, а теперь это бессмысленное ожидание среди всякого рода опровержений.
Напряжение спало: надо бы слинять из Отдела. Уйти в город. Недолго думая, нахожу основательный предлог: абсолютно необходимо купить материалы, чтобы встретить высадку союзников во всеоружии. Ведь, в конце концов, я военный художник. А у меня фактически нет бумаги и гуаши. Мне также нужен фиксаж: его давно проблематично достать. Все это есть только в магазинах на Rue de Seine и Rue Bonaparte. «Может быть еще на Монпарнасе – в верхней части бульвара Michel», говорю адъютанту.
У меня получается! В связи со сложившейся ситуацией даже получаю машину и водителя. Могу командовать водителем и выбирать нужный мне маршрут.
Для начала едем на Площадь Vend;me, и я прошу водителя объехать вокруг колонны со статуей Наполеона наверху. Перед отелем Ритц стоят будки с часовыми. Понятно: высочайшие покои занимают высокие чины.
Над Морским министерством и отелем Crillon развеваются флаги Рейха. Как оккупанты мы здесь с 14 июня 1940 года. В полшестого утра того 14 июня, промаршировали немецкие войска по Парижу и скоро повсюду развевались флаги со свастикой, да так и остались до сих пор. А на дворце Бурбонов висит метровой высоты лента: «Германия побеждает на всех фронтах!» Вряд ли ей осталось долго висеть.
Почти четыре полных года! Не очень приятные времена для французов. Мы заставили так себя ненавидеть, как никто другой. Провокации, унижения, оскорбления, придирки…. Каждое письмо перлюстрируется. Наверное, и моя подружка Маргетт состоит на службе в подобном женском подразделении, которое также занимается этими делишками.
По площади De la Concorde тащатся запряженные лошадьми телеги, обгоняемые немногочисленными велотакси.
В круглом бассейне между Jeu de Paume  и Оранжереей детишки пускают кораблики, которые можно взять напрокат, как и железные стульчики у старушек, присматривающих за порядком.
Меня охватывает чувство горечи: картинки жизни видимые мною здесь, никогда уже больше не повторятся для меня. Этот фонтан с тритонами, Игла Клеопатры, колонны Маделины – все стоит, как и прежде и все абсолютно цело – но как долго все это уцелеет? Стоит лишь на миг закрыть глаза, и представить себе, какие еще уголки Парижа я хотел бы вновь увидеть, как ледяная рука необъяснимого страха зарождается в груди и ледяным обручем сжимает сердце и голову.

Дабы не привлекать внимание водителя к моим неустанным побуждениям его отвезти меня то в одно, то в другое место, строго приказываю ему быть также внимательным к поиску магазинов торгующих кинофотоматериалами и магазинов для художников.
Один раз я пришел с роликом пленки, другой – с этюдником, а внутри его тонкая тонированная чертежная бумага.
Наконец едем по Pont Neuf на другой стороне Сены, вниз и вдоль нее. Исподволь хочу сделать крюк и еще раз подняться вверх, к Sacr;-C;ur, а там, если удастся, то и дальше.
Внезапно, словно золотая молния ударила меня справа по глазам. Voil;! Да это же раззолоченный памятник Jeanne d’Arc! Приказываю водителю притормозить, а мысли уносят меня прочь. Что за халтура! И в таком неудачном месте! Симоне этот вид был бы по душе. Может быть, она смотрела на него как раз с этого места, где я стою. А что, если ей при этом пришла в голову мысль взять пример с этой раззолоченной статуи национальной героини, вознесшейся крестьянской девушки «Jeanne la Pucelle»  - во славу великой Франции? Симона, Jeanne d’Arc Ла Боле?
Знаю то, что многие парижане одеваются подчеркнуто нарядно в день памяти Орлеанской девы. Это является частью молчаливой демонстрации против нас, оккупантов….

Удобный случай заскочить на Rue Toricelli – в 17-ом округе. Когда-то Симона жила там со своей матерью. Квартира принадлежит ее отцу. Может быть, консьержке известно хоть что-то о Симоне.
Повезло что мой водитель совсем не глупый малый: стоит мне лишь отметить крестиком на плане города нужное место, как, кивнув головой, он направляет машину в необходимом направлении. Спидометр не работает, расход бензина тоже никак не узнать. Но водителю наша поездка, кажется, доставляет удовольствие. 
Старая седая мадам Barrault к сожалению давно не получала ни весточки от Симоны или ее родителей. Она, кажется, совсем спятила от радиосообщений о высадке союзников: радостное возбуждение так и рвется из нее: «Que je suis contente! Ma fille va retourner!»
Причитания мадам Barrault пронзают мое сердце.
Я почти забыл о том, что ее дочь находится в Германии в неволе. Ее заключили в тюрьму за утаивание военного имущества и торговли на черном рынке. Основанием для такого сурового наказания послужила судебная формулировка: «Оскорбление германского Вермахта». Теперь же мадам Barrault интересуется у меня каким орденом после освобождения Франции наградят ее дочь, совершенно не заботясь о том, что и у стен есть уши. Едва сдерживаюсь чтобы не прервать ее речи.

В Отделе читаю новое сообщение Вермахта:
«8 июня 1944 г.
Главное командование Вермахта сообщает:
Противник пытался укрепить в Нормандии имеющиеся места своей дислокации. Новые попытки высадки дополнительных сил не отмечены. Противник сосредоточился восточнее устья Орне на небольшом плацдарме.
Со своего плацдарма между г. Кан  и г. Байе  противник начал наступление в юго-западном направлении. В то же время началось контрнаступление наших резервов. Ожесточенные бои идут под г. Каном. Бесстрашные германские войска образовали очаги сопротивления врагу на захваченном им плацдарме.
Американские войска, осуществившие высадку с воздуха и моря севернее г. Карантан у подножия полуострова Шербур, несут тяжелые потери. Подошедшими силами Вермахта враг оказался зажат «в мешке». 
В бухте Сен-Мартин у северо-западной оконечности полуострова была подавлена огнем береговых батарей попытка высадки десанта.
Береговая батарея ВМС Marcouf с начала вторжения является центром ожесточенной борьбы против вражеского флота десантных кораблей восточной части полуострова Шербур. Несмотря на сильный обстрел с моря и тяжелую бомбежку с воздуха эта батарея уничтожила множество десантных средств и потопила один крейсер противника. После того как батарея была окружена вражескими парашютистами, бойцы батареи сражались с превосходящими силами врага и в результате прорвали кольцо окружения.
«Новые попытки высадки дополнительных сил не отмечены…» - не отмечены попытки! Дураку ясно, что это не боевая сводка, а газетная передовица. А уж «образованные места дислокации» - полная чепуха!
- А где же наши подлодки? – обращается ко мне подошедший в это время Йордан. 
- Ждут и чаек попивают, - отвечаю как можно суше. Как бы я хотел оказаться сейчас в Бресте!
Йордан же громко заявляет: «Вчера объявили, что большинство мест дислокаций противника разрушены, а теперь вдруг враг начал новое наступление: наверняка из одного из этих полностью уничтоженных плацдармов!»
Наверное, целый час перевариваю сообщение Вермахта. Не могу понять: и в самом деле, почему нет ни слова о подлодках? Ни сегодня, ни вчера, ни позавчера. А где другие наши боевые корабли? Где, например, прячется соединение командующего силами обороны западного побережья? Может быть, адмирал Руге со своими парнями проспал ночь вторжения? И где наши эсминцы, тральщики, миноносцы, крейсера? О тяжелых крупных соединениях также ничего не слышно.
- Прямо страдания Гекуба! – вполголоса отвечаю Йордану.
- Звучит довольно заумно! – парирует тот, - Особенно, если ударение падает на первый слог имечка!
Эти слова приводят меня в ярость: «Полагаю, что у нас имелось, по крайней мере, достаточное количество боевых кораблей кроме подлодок!»
С ожесточением, которого я никак не ожидал от него, Йордан выпаливает: «Мне кажется, у нас есть и самолеты! И не забудьте о боевых пловцах!»
Не надо больше вступать в перепалку и лучше оставлю свои мысли при себе: получается, что под видом того, чтобы контролировать все западное побережье, все сторожевые корабли, ночь за ночью собирались в одном месте, где и были уничтожены англичанами и в ту же минуту началась высадка десанта противника.… Здесь попахивает предательством.
- Как ты насчет того, чтобы перекусить, пока не слишком поздно? – интересуется Йордан. После жрачки в Отделе, можно бы побаловать желудок чем-то более вкусным, но конечно не в безумно дорогом Tour d’Argent . Судя по всему, Йордан решил закатить пир горой.
- У меня еще полно звонкой монеты. А презренный металл любит, чтобы его тратили по полной программе! – его голос полон решимости.
Направляемся в Латинский квартал. Здесь огромный выбор ресторанов: сербские, поджидающие с настоящими Tschischkebab, китайские, татарские, итальянские…. Втайне наслаждаюсь предвкушением праздника живота своего.
Однако, прибыв на место, наши надежды на хорошую еду улетучились: на одном ресторане висит табличка «Ferm; par manque de charbon» , другой сегодня выходной, третий тоже. Четвертый просто закрыт – без всяких объяснений.
Вид у Йордана довольно озадаченный. Но мы не отчаиваемся и сворачиваем в переулок, выходя на улицу, ведущую к Сорбонне. Какой-то ресторан развесил повсюду свои меню. Терпеливо изучаем заляпанные строчки, при этом Йордан каждый раз говорит: «Нет, это не пойдет. Не для сына моей матери.» Идем дальше – теперь по пригорку вниз по маленькому проулку, где расположен крошечный Th;atre des Noctambules .  Здесь, почти 800 раз за прошедшие 2 года давали пьесу Жионо „Лысая певица“ .  За театром, над тротуаром, полощутся под легким ветерком столь долго нами разыскиваемые ресторанные маркизы.
Узенькая улочка непривлекательна. Несколько велосипедов прислонены к витрине. Меню нигде не видно. Нам до чертиков надоело шататься по городу в поисках закусочной, к тому же из открытой двери доносится аппетитный запах жареного мяса и Pommes frites , и муки голода буквально разрывают нас. Йордан уже все решил, т.к. у него кружится голова и он более не выдержит этих танталовых мук голода. Обменявшись быстрыми взглядами, решаемся попытать здесь счастья.
Узкое помещение облицовано метлахской плиткой, вдоль стен стоят обитые клеенкой скамьи. Столики перед ними образуют длинный ряд, который официант, больше похожий на головореза, быстрыми движениями и резкими взмахами своей салфетки тщательно протирает, позволяя посетителям разместиться на скамьях.
В средине помещения, напоминая царский трон, стоит неимоверно большая деревянная конструкция, за которой, вместо обычной матроны стоит крепкосбитый парень: у него скошенный лоб, высокий затылок и тонкие, вьющиеся напомаженные волосы. Он доброжелательно кивает нам. Киваю в ответ.
Вместо того, чтобы подойти к нашему столику, официант, с миной покорного скромника остается на своем месте. А к нам обращается молоденький, в противоположность от громилы за стойкой, элегантно одетый парень, ярко выраженного татарского типа, принятый нами за еще одного посетителя. Он интересуется тем, что бы мы желали заказать. Кто тут гость кто хозяин? Довольно полная, кричаще накрашенная дама в углу у стойки тоже не кажется посетителем.
Пробежав меню, звучащее как сказка из «Тысячи и одной ночи», заказываем спаржу с растительным маслом и салями, ромштекс с жареным картофелем, вишни в ликере.
Глазки татарчонка, когда я зачитывал ему наш заказ, взволнованно забегали, словно у хорька. Он согласно кивнул, развернувшись исчез в глубине заведения и буквально тут же появился вновь – но теперь уже в белой фуражке на голове, на шее повязана салфетка, как у повара, и перемежая свою сбивчивую речь жестами дает нам понять, что на кухне все уже готовят.
- Приличное заведение!
- Цены тоже! – ерничает Йордан и погружается в размышления. Вдруг он резко шлепает ладонью по столу и кричит: «Ну, все!»
Красотка в углу аж подпрыгнула в своем углу. Йордан, приподняв задницу, извинительно поклонился в ее сторону. Это настолько понравилось дамочке, что она радостно закивала своей кучерявой, как у одуванчика, головой.
Словно в награду ей, Йордан доверительно произносит: «Приношу свои извинения!»
Снаружи раздается скрип тормозов. У красотки вытягивается шея, да так, что двойной подбородок почти исчезает, и как гончая на охоте, делает стойку глазами; повар высунул голову из окошечка в двери кухни, официант делает несколько танцующих шажков к входной двери. Все выглядит так, словно здесь ожидают званных гостей. Однако завалившая шумная ватага, кажется, не является таковыми: пять парней, как команда роллеров, двое в запятнанных жиром комбинезонах, трое в кожанках с рубахами навыпуск. Вожаком у них. Судя по всему, является толстяк в темно-синем комбинезоне.
Все обмениваются приветственными улыбками. Роллеры размещаются в слабоосвещенном углу. Царственный «Султан» соскочил со своего трона и крепко, по-дружески обнимает каждого из них – движением руки указывает место за столиком. Красотка изо всех сил слащаво улыбается. При этом рот ее закрыт, так, что на щеках образуются ямочки. У нее, наверное, и зубов нет, осеняет меня.
«Султан» нерешительно топчется в проходе, затем хватает изящный стульчик, относит в угол, где сидят новые посетители, аккуратно ставит и осторожно опускается на него. предложить ли им вино, сидя обращается он к посетителям и не дождавшись ответа, быстро перечислив с десяток названий, громко кричит: „Alors … vin d’Alsace!“      
Йордан не выдержав, хмыкает: «В карте вин это самое дешевое вино! Просто смех!»
Официант суетливо бегает туда-сюда, и все помещение скоро наполняется веселым гомоном. Толстяк, по всему видно, и есть тот человек, кто громче всех стучит по плиткам пола и во всю глотку орет: «Мясо… рыбу… крабов…» так уж повелось в этом мире: есть чем звякнуть, так можно и крякнуть. Хорошо тому щеголять, у кого денежки гремят.
Проходит немного времени, и появившийся повар, безо всякого смущения, садится за наш столик. Узнаем, что он ходил в плавание на грузовом судне. Йордану оказывается знакомы некоторые из перечисленных им портов. Разговор получается довольно приятным. новые посетители быстро паркуют свои велосипеды, но им приходится подождать, так как повар занят с нами. Вновь прибывшие, какие-то раскормленные и шумные типы, у некоторых на головах береты. «Les Allemands tr;s bon!» - «Nous sommes les fr;res!»  прилипают к нам двое из них.
Мне знаком этот тип братков: теперь здесь нам уже не так уютно. Меня охватывает чувство того, что я не в том месте и не в то время,  а затем, когда нам принесли заказанное, меня охватывает ощущение нереальности происходящего: словно я на спиритическом сеансе: в урчащем чреве Парижа. Многие транспортные артерии, прежде всего в Нормандии, настолько разрушены, что в город поступает недостаточное количество необходимого для его полноценной жизни. А теперь вот это? «Les restrictions»  - в этом обществе это слово кажется неизвестно.
Но, собственно говоря, чему я удивляюсь? Ведь Симона мне давно объясняла: тот, кто принадлежит к особой касте, обозначаемой буквами BOF от слов beurre, ;ufs, fromage  - совсем не страдает от голода в оккупированной Франции, это распространяется и на тех, кто приближен к маркитантам германского Вермахта. Они в первую очередь пользуются спросом и непреходящей любовью.
На улице интересуюсь у Йордана: «Ну и как тебе?». Тот, помолчав, выпаливает: «Еда была неплохая» - «А все же?» - «Цены приемлемые, если ты это имеешь в виду. Но я чувствовал себя неуютно» - «С чего это вдруг?» - «Потому что я не доверял жаркому и все время был начеку». И я снова почему-то вспомнил бабушку: она всегда была начеку. Йордан бросает на меня косой взгляд. До него бы не дошло, с чего это я вдруг снова развеселился. «Эти типчики в такой тесноте, не совсем в моем вкусе…» - произносит Йордан.
«Тогда возможно, нам было бы лучше сходить в Tour d’Argent…» - «Ну да! – язвительно ухмыляется Йордан, - к этим расфуфыренным петухам с золотыми нашлепками на плечах…»

Пятница. Приближается новый конец недели, но в этот раз Бисмарк вроде не собирается исчезать на охоту. Но кто знает?
Поступает новое сообщение Вермахта: «… Перед восточным побережьем полуострова Шербур быстроходные немецкие катера в ночь на 8 июня потопили вражеский крейсер и эсминец. Другой эсминец и десантное судно были повреждены в результате торпедных атак. Минувшей ночью немецкие катера потопили в том же квадрате моря два больших десантных транспорта водоизмещением в 9200 брутто-регистровых тонн. Благодаря нашим минным заграждениям вражеский морской десант несет тяжелые потери».
- Ца-ца-ца! – цокает языком кто-то рядом со мной. «Ну, вот, пожалуйста – новости о ВМФ!»- доносится с другого бока, - «Значит, могут, когда хотят!» - «Жаль, поздно проснулись!» – возражает первый.
Не в силах слушать далее эту болтовню, встаю со стула.
Внезапно звучит срочное объявление: сразу после обеда всем собраться в бюро у Бисмарка. Наш Оратор хочет, очевидно, сделать обзорный доклад.
Бюро изменилось: от гобеленов видны лишь узкие полоски. Все стены сплошь завешены картами, даже на стеклах дверей висят несколько карт. Насколько позволяет пространство, отступаю назад.
Явно видно, что наш «Великий Стратег», не желая прислушиваться к здравому смыслу, еще более уверовал в свою непогрешимость. «Это еще не вторжение!» - громогласно он заявляет с пафосом. «Собственно вторжение начнется позже, как и ожидалось в районе реки Сомма».
Хорошо уже то, что он не говорит больше «я ожидал…», а «ожидалось».
Бисмарк берет в руки линейку и указывает на район устья реки Сомма, и голосом, не терпящим никакого возражения, изрекает: «Вот отсюда противник попытается начать свое основное наступление! Отсюда на восток – и прямо нацеливается на этот район Рурского бассейна, через бельгийско-французский промышленный центр… Именно здесь кратчайший путь высадки с моря!» Бисмарк переводит дыхание, с тем, чтобы каждому стало ясно: именно сейчас будет произнесен гвоздь всего выступления. И вот, зычным голосом, он заявляет: «Я пошлю некоторых из вас в местность, где Я ожидаю врага. Самое позднее завтра, в этот час вы будете на месте!»
В коридоре, пред превращенным в зал заседаний бюро, Йордан ехидно шепчет мне на ухо: «Наш величайший  сухопутный и морской стратег!» А когда мы остаемся одни, добавляет: «Неплохо было бы нам с тобой туда прокатиться! Ты в машине, ну а я сзади, на мотоцикле».
Очевидно, что Йордану очень не хочется оказаться одному на шоссе. Он признается мне, почему: «На мотоцикле ничего не слышно из-за шума мотора». И чтобы мне было более понятно, добавляет: «Нет и кругового обзора. Словно на байдарке по шоссе шпаришь!»
Йордан здорово удивляет меня. Но чего мне упираться?
- Я уже позаботился о том, чтобы мы попали в один приказ, - добавляет он и подмигивает мне.
Ну, вот теперь все стало на свои места: Бисмарк изменил то, что касается меня в приказе из Берлина: вместо Бреста я должен выехать в район Сомма!
Что за дурацкое слово «Сомма». Северный фронт I Мировой войны, битва на реке Сомма. вижу как наяву внутреннее убранство собора в городе Амьен, используемого в качестве перевязочного пункта. Все вижу так ясно, словно акварель Макса Слевогта .
Я столько времени не был на Луаре и вот теперь откомандирован на Сомма.
Мне предстоит, так сообщил наш Оберстратег адъютанту, либо в Дьепе либо в Абвиле – «по обстоятельствам» - поджидать злого врага. «Будете находиться в ожидательной позиции», - объявляет мне адъютант - «Предположительно в Гавре!»
Не решаюсь спросить, почему именно там. В Гавре. Отдел имеет филиал называемый «Рота» и компетенция этого филиала распространяется на Дьеп и Абвиль. Адъютант с трудом понимает, что я хочу выехать туда  с Йорданом. Внезапный поворот из летаргии в новую деятельность кажется, здорово смутил его.
Против ожидания, новый приказ о нашей командировке появляется довольно скоро, т.к. Йордан буквально будоражит писарей в канцелярии. Как, не знаю. Держа свои бумаги в руке, он цепляется к адъютанту: «А почему это, собственно говоря, мы вообще выезжаем куда-то?»
Адъютант, довольно сдержанно интересуется у Йордана. Что тот имеет в виду. И тут же получает гордый ответ: «Вам надо более внимательно слушать нашего Фюрера. А Фюрер сказал: «Мы сбросим противника в море! Они обосрались с ног до головы, пусть помоются!»
Адъютант, с кислой физиономией, так ядовито смотрит на Йордана, как только возможно.
- Начальником в Гавре служит обер-лейтенант Греве, - говорит позже мне Йордан. - Бутылка! Вот что мне сейчас более всего интересно.

Еще раз позвонить Старику? Надо тщательно все продумать. «Я возьму тебя под свое крылышко – в случае необходимости», как-то сказал мне Старик. Уверен ли я в том, что как раз теперь и наступил этот момент?
Но что же делать? То, что мне надо сообщить Старику я не могу так замаскировать, чтобы оно осталось непонятным для посторонних, но совершенно было бы ясно Старику. возможности встревожить Масленка у меня также нет.
Внезапно поднимается спешка как на пожаре. Все выглядит так, словно весь Отдел собирается выступить маршем. Здание гудит как растревоженный улей.
Мне громко кричат: «Получи оружие!» Получаю в дополнение к своему Вальтеру автомат и несколько магазинов к нему. Полной неожиданностью становится получение еще и противогаза, котелка и плащ-накидки. И карты местности.
Я уже надел полевую форму. Китель мешком висит на плечах. «Довольно занятно!», - ехидно замечает адъютант, - «Но у вас больше нет времени!» Длинная шинель, выданная в придачу, к счастью скрывает мое горе.
А затем мне предоставляют легковушку, Ситроен, с водителем. Бензина дают, хоть залейся, словно пытаются избавиться от излишков.
В гостинице опять свободные места, т.к. несколько героев войны, среди них радиобрехунок Кресс, снова выехали на базу. Бухту Ла Боль он наверняка потрясет новыми угрозами: «Ведь это второе или третье место высадки союзников!» - в духе стратегических размышлений нашего великого Бисмарка.
Ничего не остается, как выехать из Deux Mondes и вновь расположиться на ночлег на углу: надо быть рядом.

Водитель, долговязый, рябой от оспинок, флегматичный парень, родом из Рейнской области. Настоящая каланча, с огромными лапами вместо ладоней. Водитель тяжелых грузовиков по профессии. Он уже имеет опыт общения с английскими штурмовиками. Но так ли это на самом деле? Он говорит, что провел в Париже уже три года. Звучит неплохо. Но я бы предпочел иметь водителем Дангля в этой поездке.
 В первый раз я увидел нашу машину в мастерской – в крыше автомобиля вырезали люк. Это просто здорово: я смогу стоять во весь рост и осматривать окружающее пространство как командир танка. Правда, неясно, что делать во время дождя под такой крышей? Слышу, как другие водители всерьез советуют моему дылде снять дверцы с машины, ведь тогда, во время воздушного налета, мы сможем быстрее покинуть автомобиль, а тот флегматично отвечает коротко: «Люблю катастрофы!» Один из шоферов тут же замечает, что согласно приказу ОКВ, слово «катастрофа» запрещено использовать, а вместо него следует говорить «большое бедствие».
Спросив своего рябого верзилу, умеет ли он готовить, узнаю, что слишком сложные блюда ему не особо удаются, но он отлично знает, как приготовить обычный суп из 200 граммов мяса и литра воды. Еще один шутник? Ну, поживем – увидим. В любом случае он довольно практичен: на заднем сиденье аккуратный рулон большой тяжелой маскировочной сетки. рядом и в багажнике стоят несколько канистр с бензином.
Но еще не все сделано. Водитель не включен в приказ на выезд.
- Все эти писаришки, одна банда козлов, господин лейтенант! – доносится до меня его голос.
- Тогда я немедленно потребую от них объяснений!
- Ах, оставьте вы это, господин лейтенант. Они делают все чертовски медленно!
- Ладно! – примирительно заявляю и чтобы не терять понапрасну время, советую ему вырезать дыру в маскировочной сетке по размеру люка в крыше нашего авто.
Когда, наконец, водитель появляется с приказом в руках, узнаю, что ему нужны проездные деньги. «Без денег, - произносит он жалобно, - нельзя ехать».
Приходится сдерживаться, чтобы не послать его подальше. У меня горит земля под ногами, а этот парень всеми своими действиями показывает, что сегодня мы не выедем. Все выглядит так, словно он уже придумал что-то на вечер.

Составляю маршрут нашей поездки: straight ahead  на запад – Сен-Жермен, Мант, Вернон, через мост у Эльбёфа и на Руан. Затем Гавр и оттуда по побережью в направлении устья реки Сомме – на Абвиль, и если удастся то и на Амьен. Юго-восточнее лежит Компьен – интересно, на месте ли все еще салон-вагон у Компьена? – и 40 километров на восток от Компьена штаб-квартира Фюрера: у Суассона. Ее возвели 4 года назад, в ходе подготовки плана высадки в Англии – да так она и канула в лету.
На карте Лондон кажется рядом. Измеряю расстояние: 200 километров по прямой, не больше. Раз уж карта открыта, осматриваю побережье Англии: Плимут, Эксетер, Саутгемптон, Портсмут, Гастингс – битва при Гастингсе, высадка норманнов, ковер Байо.
Интересно, как сейчас выглядит Байо? Довольно часто я хотел съездить в Байо, да все не получалось. А теперь там янки.
Саутгемптон, Портсмут – они наверняка заявятся из этой дыры за Айл-оф-Уайт. Но что братишки планируют в действительности?
Неужто они на самом деле задумали захватить Париж и потому высадятся через Pas de Calais , где-то севернее Булони?

Наконец водитель получил свое денежное довольствие. Значит – едем! Еще до вечера нам надо успеть в Руан и провести весь следующий день там.
Йордан уже наготове со своим мотоциклом. Все свои пожитки он запихал в две огромные седельные сумки.
- Еще раз к Триумфальной Арке?
- Ясное дело! – отвечает Йордан.
Когда мы, наконец, трогаемся в путь, я смеюсь про себя: меня бросили на фронт – на автомобиле – как когда-то батальоны в бой у Марны  на такси.
Бог мой! Как я рад тому, что наконец-то еду. Испытываю такое чувство, словно мне удалось оставить за спиной и Симону и кучу других проблем и забот. Вариться в собственном соку – наконец-то с этим покончено.
А теперь круг почета вокруг Триумфальной Арки.
Когда Арка остается позади, чувствую какое-то облегчение и глубоко вдыхаю всей грудью. Никакой больше нервотрепки, никакой головной боли. Внимательно смотреть по сторонам, отмечать маршрут и вовремя замечать признаки присутствия противника.

                продолжение следует...


Рецензии