Агнешка в краю людоедов
(Главы из романа «Княж-Погост»)
Сталин на скотоферме
(Глава из романа «Княж-Погост»)
Я отношусь к тому поколению, чьё детство пришлось на последние годы правления Сталина. Он умер, когда я уже учился в третьем классе школы № 1 в станице Пролетарской (бывшей Великокняжеской). Я хорошо помню день похорон Сталина. Помню как безутешно и надрывно ревели два паровоза – один маневровый на элеваторе, другой – проходящий, который тянул грузовой состав на Элисту и Сталинград. Паровозы выли, надрывая свои железные утробы, а люди на станции останавливались, снимали головные уборы, стояли склонив голову, некоторые, оглядываясь по сторонам, украдкой крестились.
Когда мой отец перебрался с семьёй в город Зерноград, гипсовый бюст Сталина, который стоял в фойе научной библиотеки Селекционной опытной станции, послужил мне натурой, на которой я самостоятельно постигал технику рисунка. Бюст Сталина заменил мне гипсовую голову Аполлона Бельведерского, без которого и поныне не обходится ни одно художественное училище.
Но, увы, мой рисунок, по замечанию старшего библиотекаря, оказался плохим. Изображённый мною Сталин не соответствовал образу великого вождя, он был похож на тщеславного и самовлюблённого дурачка Козьму Пруткова: низкий, покатый лоб питекантропа, кривой нос и вздутая левая щека, и надменный взляд, устремлённый поверх голов в бесконечность. Нет, не помогла мне «лягушачья перспектива», не смог я изобразить Сталина божественно величественным и одновременно человечным, не смог. Мудрый библиотекарь, инвалид войны, посоветовал мне этот рисунок уничтожить, что я и сделал с большой неохотой – мне было жалко рвать весьма дефицитный тогда ватман. С тех пор прошло десять лет.
О феномене Сталина и обо всём прочем, что с ним связано, я серьёзно задумался где-то в середине 60-х годов ХХ века, а точнее летом 1966 года среди бескрайних просторов степного севера Казахской ССР. Тем летом мы, студенты старших курсов историко-архивного института трудились в одном из богатых многонациональных зерновых совхозов – в Ордена Ленина зерновом совхозе «Кийма», который расположился на правом берегу реки Ишим близ Атбасара.
Давно это было, но помню имена почти всех героев своего повествования. Помню бесчисленные стада овец, мчащиеся по ковыльным просторам табуны коней. Помню необычно красивые, фантастические и фантасмагорические закаты, степные пожары, пылевые бури и суховей Кара-Кума. Помню запах красного ковыля, тырца и типчака, горячий дух выжженного солнцем разнотравья – шалфея, дикой люцерны, жабрицы и овсеца пустынного. Как сейчас вижу темные кустарники таволги и караганы в каменистой степи среди острых выступов слоистых песчаников и сланцев и дурманный, горький запах полыни и солонечника в солончаковых низинах…
До сих пор бластится мне во сне и наяву весенняя казахская степь, седые волны ковыля, красные и жёлтые бутоны тюльпанов и оранжевые чаши дикого мака, дурманящие соблазном любви ароматы разнотравья и тревожный шорох ветра в ушах. Стремительна как любовный акт весна, изнурительно как непосильная ноша знойное лето. Горячий ветер, горячий хрустящий песок на зубах, пыльные бури, часы усталой расслабленности, когда отдано всё, и отдавать больше нечего. До сих пор стоит перед глазами горячий охряный простор, переходящий под неистовым полуденным солнцем в желтый и лимонно-жёлтый цвет, цвет сумасшествия и влюблённости, цвет домов скорби, бессмертия и жизненной истины, богатства и духовности, священный цвет, обозначающий женственность земли, цвет дураков, шутов и философов. В метафизике цвета все художники отдают предпочтение желтому и лимонно-жёлтому цвету, в нём вся энергия солнца, всё тепло мира и очень весомая доля сумасшествия на грани гениальности…
………………………………………………………………………….
Помню, как на грузовых машинах въезжали мы глубокой ночью в посёлок Кийма, как свет фар выхватил из кромешной тьмы арку с надписью: «Хош кылдыныздер!» и широкую улицу с домами и глинобитными хибарами с плоскими крышами…
В ту пору в Кийме было три жилых зоны: собственно зона казахов, коренных жителей и зона пришлых людей, которая в свою очередь состояла из группы жилых домов поволжских немцев и посёлка специалистов-интернационалистов, русских, белорусов, украинцев, татар и чеченцев. Самой лучшей, чистой и уютной оказалась немецкая жилая зона. Там стояли аккуратные щитовые сборные домики с шиферными, двускатными крышами, около которых были разбиты зелёные палисадники с культурными цветами и спускающимися к Ишиму приусадебными огородами. Там царила немецкая чистота и порядок. Оттуда аппетитно пахло вяленой рыбой, наваристой ухой и свежеиспечённым хлебом.
В казахской зоне, в самом ауле, все жилища были старого типа, как и двести лет назад. Это были шошалы из дёрна, сложенные из саманного кирпича или камня с плоской земляной крышей, покрытой тальником, травой, засыпанной землей или глиной, с зимней печью – казандыком и обогревательной стеной, разделявшей жилые комнаты от помещения для скота. Около шошал стояли привезённые с летних стойбищ огромные юрты, в которых доживали свой век дряхлые скотоводы. В казахской зоне было грязно,
Интернациональная часть жителей ютилась в жилищах разного типа, жили в каждом доме несколько семей, жили скученно и в грязи. Самый большой и добротный дом был у директора совхоза – рубленый дом сибирского типа с двускатной крышей, богатым подворьем, привезённый сюда из Восточного Казахстана ещё в первую мировую войну каким-то русским купцом. В другом рубленом доме находился клуб совхоза, там же была почта и контора совхоза.
Сталина поруганного, в позе поверженного врубелевского Демона, я увидел в 1966 году на скотоферме Ордена Ленина зернового совхоза «Кийма», во время закладки фундамента под новый коровник.
Дело в том, что среди прочих объектов социального назначения (трёх жилых домов и банно-прачечного комбината), мы строили для совхоза также и новый каменный коровник взамен камышевого. На строительстве коровника я работал на растворном узле – готовил цементный раствор для всех строительных объектов совхоза. В один из жарких трудовых будней мне захотелось отойти «по маленькой нужде».
В Кийме, как и в других казахских аулах, общественных туалетов тогда не было. Нужду аборигены справляли, где придётся, в любом месте. На скотном дворе люди бегали за угол, к общей навозной куче. Но я побежал дальше, к старым, сломанным и ржавым комбайнам и битым грузовикам.
Там, на кладбище сельхозтехники, в густых зарослях чертополоха я и увидел Его, гипсового четырёхметрового гиганта, поверженного, обгаженного, униженного и жалкого. Его руки и ноги были перебиты, голова едва держалась на ржавых проволочных жилах. Бросался в глаза обрывок тонкого троса, петлёй обви тонкого троса, петлёй обвитого на искрошенной гипсовой шее. Видимо его стащили с постамента и волокли на скотоферму с помощью трактора… Внутренний голос (голос памяти?) не позволил мне помочиться на поверженного кумира. Мне сразу вспомнился день его официальной смерти, ревущие паровозы, и притихшие люди, вопрошающие робко друг друга: «Как мы теперь без Него жить будем?».
………………………………………………………………………..
О гипсовом Сталине, выброшенном на зады скотофермы, я рассказал однажды директору совхоза Абаю Кунанбаеву, заметив при этом, что нельзя, изображение выдающегося партийного деятеля и генералиссимуса, предавать глумлению и подвергать осквернению в такой низкой форме. Я сказал этому казахскому партийному руководителю, что такие формы развенчания культа личности, низводят до уровня скотов в первую очередь тех, кто с культом личности борется. Не Сталин оказался выброшенным на скотный двор, а оказались на задворках истории как раз те, кто с ним боролся. Где сейчас Хрущёв-Отступник, верный слуга Сталина? На кладбище. Над его могилой стоит довольно неэстетичное надгробие, а в нише лежит круглая лысая голова реформатора-волюнтариста.
Плохо, когда идеологическое окружение великого вождя так легко поступается своими партийными принципами. Обычно такая неустойчивая свита короля всегда готова из-за личной корысти на предательство государственных и национальных интересов. Сама создаёт культ личности, и сама же его осуждает. Народ очень болезненно переживает такие резкие идеологические кульбиты, как-то надо мягче производить ниспровержение старых кумиров. Не давать дурного примера потомкам… Я бы предложил захоронить изваяние Сталина…
Абай Кунанбаев с моими доводами как бы согласился, но идею о захоронении фигуры поверженного кумира не одобрил:
– Слушай, ты в Москве на большого человека учишься, вот и учись. Набирайся в Москве ума-разума, а здесь никого не учи! Ты понял? Здесь нам решать, кого, где и как хоронить на нашей земле, где лежать каменному Сталину, а где стоять железному Ленину. Иди, глупый человек, с миром, не мешай нам жить и работать. Ты понял?
Парторг Имран Кунгаев выслушал меня внимательно. Чувствовалось, что само присутствие гипсового Сталина на скотном дворе было ему не по душе, но указание областного комитета партии касалось только снесения памятников Сталину, в нем не было директивы, касающейся утилизации снесённых скульптур и бюстов великого вождя. Кто спорит, гипсового истукана надо было уничтожить сразу же после его свержения с пьедестала в 1961 году, но местная партийная элита с этим не спешила, ибо во главе партии по-прежнему оставались явные и тайные приверженцы сталинизма. Прошло три года, и вот Хрущёв, этот ярый критик культа личности и деятельности Сталина, сам объявлен Коммунистической партией волюнтаристом, прожектёром, невежей и самодуром, смещён со всех занимаемых постов и отправлен на пенсию. После свержения Хрущёва-Отступника, этого злостного нарушителя ленинских норм социалистической демократии и принципов партийного руководства, советское общество раскололось на «верных ленинцев» и на «верных сталинцев». В политической атмосфере страны повеяли сквознячки инакомыслия, западного либерализма, троцкизма, ренегатства и соглашательства на уровне откровенной измены социалистическому Отечеству.
– Сдался тебе этот каменный Сталин. Тебе, что делать больше нечего? Оно тебе нужно? – с каким то укором в голосе спросил меня молодой парторг.
– Дело не во мне, и не в тебе как парторге, дело в исторической справедливости и в человеческой этике. Это, во-первых, а во-вторых, ещё мудрецы древнего мира говорили: не слово и не закон управляют миром, а знаки и символы.
– Как это понимать? Причём здесь гипсовая фигура около скотного двора? Какая здесь связь? – не понял парторг совхоза.
– Самая прямая связь, Русланович. Согласись, Сталин – это символ нашей Победы, знамя целой эпохи, создатель могучего советского государства. Так? Так! Представь, если взять и выбросить на помойку знамя полка или армии, да ёщё во время отступления? Что будет? Позор будет! Это же будет, как говорил Сталин, идеологический удар в спину! И в один миг не будет ни полка, ни армии. Даже в самых безысходных ситуациях, в кольце окружения и массовой потери личного состава, командиры пытались любой ценой сохранить знамя и символы своего воинского подразделения. Было? Было, и не раз! Или, в конце концов, надёжно спрятать его, чтобы знамя, особые отличия, символы и знаки не достались на поругание врагу. И такое было во время войны.
–Тоже мне, нашёл пример! Никто не собирается отрицать заслуги Сталина, партия осудила чрезмерный культ его личности. И я с этим полностью согласен, мне не за что обожествлять его! Он вместе с Берией выслал нас, чеченцев, моих родителей вместе со мной, маленьким ребёнком сюда, в казахские степи на верную смерть. Он выслал сюда крымских татар, кубанских казаков, поволжских немцев и даже тех, кто не по своей воле оказался в немецкой оккупации. Сколько их здесь до сих пор доживает свой век?!
– Моему отцу и деду тоже не за что любить Сталина. Мой отец чуть не умер во время голода в 1933 году. Но мстить мёртвому льву, таким образом, мне кажется мелочным и низким для грамотного и цивилизованного человека. Мне кажется, Имран Русланович, поверженного идола следует зарыть в землю для археологов будущего. Зарыть без помпы, без глумления, тихо, но достойно его рангу, и так сказать, по-человечески. По-людски…
– Что ж, давай хорони символ эпохи, но меня в эту затею не втягивай. Сам рой яму, сам вези «покойника», сам хорони. Одним словом, будь могильщиком сталинизма. Но прошу тебя, без шумихи и без политики. Немцев-механизаторов к этому делу не привлекай, они ни за что не возьмутся транспортировать изваяние. Они, как и троцкисты, ненавидят Сталина больше, чем Гитлера. Обратись за помощью к нашим аксакалам, у одного из них есть верблюд и арба. Есть у нас тут такой древний дед, с него пыль веков сыплется. Зовут его Исатай Назырбаев. Он у нас в районе знатный чабан, орденоносец, депутат райсовета и шаман по совместительству. Он мудрый старик, но балуется наркотиками, дурман-травку покуривает. Пойди к нему. Он тебе о многом расскажет. А если придёшься ему по душе, то и поможет.
Я выпишу тебе деньги в счёт наглядной политической агитации в клубе и по благоустройству территории скотного двора. Нет, не так! За благоустройство усадьбы совхоза и прилегающих к ней территорий. Так звучит солидней. И денег будет больше. Да, ещё и наряд-задание на уборку участка по ремонту сельхозтехники выпишу. В него же включим заодно и сбор металлолома, и его сдачу на станцию Жаксы. Дальше действуй сам. Делай тихо, чти сухой закон, не устраивай поминок по вождю и никакого пьянства. Слышишь? Прошу тебя, не в службу, а в дружбу. С аксакалами беседуй уважительно, внимательно слушай их, не лезь первым в беседу, не спеши задавать вопросы, пусть они тебе сами задают: зачем пришёл? От кого пришёл?»
Парторг совхоза оказался прав: казахские аксакалы, потомственные скотоводы и пастухи не терпят суеты и не уважают суетливых людей. Обсуждение с аксакалом любой проблемы требует вступительного диалога, так сказать, увертюры к разговору с её обязательной вежливостью, являющейся одной из форм древнего этикета. Никогда не надо начинать разговор с конкретной просьбы или предложения, не надо сразу брать быка за рога. После приветствия, нужно справиться у хозяина дома о его здоровье, о здоровье его жены, чад и домочадцев, спросить хозяина дома, не болеет ли его скот, пожелать при этом большого приплода, пожелать дому хозяина мира, достатка и благополучия.
После этого следует сообщить хозяину, что ты пришёл не сам по себе, а по рекомендации очень уважаемого в округе человека, который в свою очередь очень-очень уважает хозяина дома, высоко ценит его как человека благожелательного и отзывчивого. Потом следует вторая часть прелюдии, час устной и краткой автобиографии, состоящей из ответов на вопросы личного характера, хозяину хочется знать, с каким человеком он имеет дело. Вопросы могут быть разными, но чаще всего они типовые: род занятий предков, социальное положение, состав семьи, чем владеют родители, имеют ли они свой скот и свою, хотя бы приусадебную землю, кем ты являешься сам на данный момент и кем желаешь быть завтра. Занятие, скажу вам, не самое приятное: рассказывать о себе, чуть ли ни исповедоваться перед чужим человеком, однако, на всё пойдёшь ради очередного идефикса.
Древний чабан был явно разочарован моей биографией. Во мне он видел всего лишь хилую завязь плода, у которого почти нет шансов стать в скором времени добротным, зрелым, полезным фруктом. В его глазах я был изначально плодом падалицей, наследником без наследства, продолжателем рода неудачливых неимущих.
У моих родителей за душой ничего было, они ничем не владели, у них не было даже маленькой отары овец, не было коз и коров, гужевых и ездовых лошадей. В глазах старейшины славного рода скотоводов я был никем, нищим перекати-полем, удел которого – стать мужем нищенки и плодить с нею новую когорту нищих:
–Тяжелы золотые халаты богатых, страшен, неспокоен и краток их сон, но страшней всего капкан бедности – кто в него попадёт, тот уже никогда не вырвется из нищеты… честным путём. Тебе долго-долго учиться надо! Тебе надо большим начальником быть. Не станешь начальником – пропадёшь! Чем больше власть – тем полнее и слаще чаша жизни. Запомни это.
–Не могут все люди стать начальниками, – попытался возразить я. – Нет господина без рабов. Так устроено любое общество…
Древний скотовод удручённо покачал головой, в его глазных щелках, как мне показалось, промелькнули искорки жалости. Неужели я стал чем-то симпатичен этому аксакалу в засаленном халате? Вряд ли. Хотя всё могло быть, что я знал о нём? Ничего. А он меня видел насквозь, и, может даже, видел моё будущее. Как и многим старейшинам древних родов, Исатаю Назырбаеву была свойственна атараксия, божественная невозмутимость, безмятежное спокойствие Эпикура и мудрый скептицизм Демокрита:
–Тот, кто так считает, тот всегда будет бедным стригалём овец и помощником пастуха до конца дней своих! Такой человек никогда не будет баем, вождём, большим уважаемым человеком. Такому нищему и пустому человеку никто свою дочь замуж не отдаст. Какой из раба муж? Какой из раба отец? Какой дед? Какая от него польза родным и потомкам? Кто из его внуков скажет гордо своим внукам: «Мой дед был помощником пастуха!» Даже старый рабочий конь полезнее молодого раба. От рабочей скотины только польза и никакого вреда. От человека-раба – один позор и вечная неурядица. Тебе трудно будет жить, студент! Ой, как трудно!
–Власть не оберегает человека от страданий, болезней и смерти. От страданий, причиняемых ему злыми людьми, – возразил я аксакалу, пытаясь защитить достоинство трудящегося советского человека, неимущего интеллигента и пролетария. – Взять хотя нашего последнего царя. Убили самого и всю его семью, почти всю родню, надругались над их трупами, одних сбросили в шахту, других расчленили и сожгли. Рабочему человеку тоже трудно жить, но если у него есть специальность, если он в чём-то мастер, то он тоже всюду и всегда и всеми уважаемый человек. Без рабочего человека мастера и учителя, вокруг нас была бы одна степь, пустыня. Кстати, Исатар-ата, великий Сталин был сыном сапожника, и не скрывал этого…
–Последний белый царь добрым был, он не был батыром. Им жена-чужеземка помыкала. Это нехорошо. Ни один бог такое смирение перед женщиной не потерпит! А вот Сталин – это настоящий красный батыр! Его все боялись. Даже взгляда его боялись! Мне здесь ссыльные многое о нём рассказывали. Кто к нему в немилость попадал, те руки на себя накладывали, сами вешались и стрелялись. А на вождя пальца не могли поднять. Вот так! С ним они были воинами, а без него они – сейчас никто, чувяки изношенные, халаты дырявые…
Батыр Сталин – достойный уважения человек. Он не мешал нам жить, он щедро награждал достойных, а наши акыны пели ему хвалу. Акына Джамбула Джанбаева я знал лично, великий был акын.
А знатный чабан Иса Базакбаев моим другом был, наши семьи часто невестами обменивались. Ему батыр Сталин много наград давал, много орденов, большую премию выдал, много денег дал. В Кремле обедом кормил и вином угощал.
Говорил ему батыр Сталин: хочешь Иса, в Москве жить? А Иса отвечает: нет, дорогой батыр Сталин, не хочу, шумно здесь, суета кругом и воздух тяжёлый. Хочу, говорит, жить на своём стойбище Тойпак или в ауле Кийма, своим делом заниматься. Хочу, говорит, дорогой наш батыр, твоё белокаменное подобие у себя иметь, чтобы никогда с тобой не расставаться, вместе с тобой, говорит, вместе встречать каждое утро, и каждый вечер провожать усталый день, смотреть вместе с тобой на красный закат.
Прикажи, говорит, искусным мастерам на эти деньги, которые ты мне дал в награду за труды, изготовить свое белокаменное подобие. Прикажи, говорит, большим начальникам поставить своё подобие в Кийме, рядом с моей, говорит, родовой юртой. Батыр Сталин засмеялся и говорит ему: хорошо, Иса, пусть будет по-твоему. Это теперь твои деньги, и ты волен распоряжаться ими по своему усмотрению. И сделали изваяние великого Батыра и установили его в Кийме, но только не у юрты Исы Базакбаева, а у клуба, в центре аула. Вначале Иса артачился, шумел, хотел, чтобы Батыр рядом с его юртой стоял, а потом успокоился. Каждое утро приходил к памятнику, кланялся ему, древние молитвы творил, о чём-то разговаривал с ним, может, вместе с ним совет держал, потом шёл по своим делам. И вечером так же, как и утром. Счастливо жил славный чабан и сталинский орденоносец Иса Базакбаев. Огромным почётом пользовался он, огромные отары овец имел, табун лошадей имел, и дожил бы он до наших дней, если бы не царь Никита. Оговорил Никита великого Батыра, выставил его имя на всеобщее осуждение и велел сломать все его большие и малые подобия. И трусливые люди темными ночами, как воры и конокрады, снесли их и надругались над ними. Снесли памятник батыру Сталину и в Кийме, и оттащили его колёсным трактором за скотный двор, за навозную кучу. С того дня захворал душою славный чабан Иса, перестал выходить из юрты, не захотел больше смотреть на этих гнусных людей, загрустил, затосковал и от этой тоски и умер…
Запомни мои слова, студент: после батыра Сталина не будет больше у нас великих вождей. Ушло время, батыров, пришло время учётчиков-говорунов, время писцов и секретарей, время сусликов и хорьков. Возьми хотя бы царя Никиту. Плохим он был вождём, суетился много, на одном не сидел, болтал много и не по делу, всем советы давал, учил нас, как детей расти, в каких богов верить, как хлеб убирать, как скот пасти.
Всех учил, а сам ничего не умел! Во все дела свой нос совал и всем мешал жить. Где, скажи студент, его обещанный коммунизм, где молочные реки и кисельные берега? Нет его. Уже у многих людей трава на щеках выросла, а коммунизма нет, и вообще не предвидится. Обманул нас царь Никитка, опозорил нас перед миром и сам опозорился…
Нет, не батыр Никита Хрущёв, не ясный сокол, а так себе... вздорная, жирная, гневливая баба в шляпе и в штанах.
Беда нам от царя Никиты. Зачем распахал он под пшеницу наши пастбища? Зачем вспахал нашу степь? Падает, падает поголовье скота, нечем кормить его зимой, негде пасти летом. Гниёт в гуртах влажное зерно, стало меньше в магазинах хлеба, не стало в продаже мяса. Очереди за хлебом, молоком и мясом в городах. Пыльные бури заносят песком наши аулы, скудеет земля без травостоя, всё больше становится солёных озер, мелеют и высыхают реки, каждое лето горит степь и огонь уничтожает посевы пшеницы. Почти исчезли сайгаки, а с ними лисы и волки.
Зачем согнал сюда царь Никита со всего света разных людей? Людей без памяти, без обычаев и почитания старших. У новосёлов дурной глаз и грязный язык. Их души разъела злобная зависть и непомерная алчность. Они пьянствуют, воруют днём и ночью, дерутся друг с другом, и чешут блуд с кем попало, даже со старухами.
Пришельцы-новосёлы из разных мест заразили наших женщин дурными болезнями. Наши женщины стали трудно рожать. Много рожениц умирает во время родов, много стало умирать младенцев-мальчиков. Всё больше рождается девочек с дурной кровью и вздорным нравом. Новосёлы развратили наших девушек, многие из них стали продажными девками. Нам говорят, лечитесь у врачей, мойтесь в бане, держите в чистоте тело. Но зачем это нам нужно? Наши предки были батырами без врачей и бань. Травы степные, кумыс и мёд, мясо барашка и солёный сыр – вот наши лекарства. Старый шаман с большим барабаном от бога неба Тенгри и с пучком сухих трав от богини Ушай – вот наш доктор! Вот и ты, студент, с товарищами своими приехал сюда. Мы тебя звали? Мы тебя просили здесь кошары и шошары строить? Баню и новый магазин? За деньгами ты сюда приехал. Погулять ты сюда приехал. Хочешь внучек моих обрюхатить без калыма и женитьбы. Знаю, я вас русских людей, знаю. Обманом живёте. Сами мучаетесь, и других мучите…
Вот, так, студент! Всё видит старый Исатай, всё понимает, всё слышит, не выжил он ещё из ума и пускай скорбят его усталые ноги, но крепка ещё его правая рука.
Однако, студент, солнце уже в зените, пришла пора говорить о главном. Вот сейчас выкурю папироску с волшебной травкой, положу за нижнюю губу три шарика насвоя, его молодёжь ещё «насом» называет, и стану я ближе к своим богам, к предкам своим. И станет мне хорошо и приятно. Вот смотри, студент, как это делается. Смотри, как выйду сейчас, не выходя за порог юрты, на дорогу, уходящую в верхний мир…
После этих слов, старый чабан Исатай, бережно приподнял крышку обитого железом старого сундука, достал из его глубин красивую жестяную коробочку из-под монпансье, открыл и осторожно извлёк из неё длинную папиросу. Потом понюхал её, продул, зажал во рту, чиркнул спичкой и, прикрыв глаза, сделал три глубокие затяжки. Воздух юрты наполнился незнакомым мне странным запахом. Это был запах табачного и кисловатый запах горелого сена. Старик Исатай, немного помолчав, сделал ещё несколько затяжек и спросил:
– Ты куришь табак, студент?
– Нет, не курю.
– Ты хочешь закурить, студент?
– Нет, не хочу. Спасибо.
–Молодец, студент, не надо курить. Молодым курить вредно. Молодым нельзя пить водку и курить травку. Им надо о здоровом потомстве думать. А таким старым как я, всё позволено, всё можно. На-ка, студент, возьми лучше насвой попробуй, один раз можно. Не умрёшь! Не бойся! Положи в рот эти шарики за нижнюю губу, закрой глаза и слушай меня.
Он протянул мне три зелёных катышка, резко пахнущих куриным навозом. Я осторожно положил их в рот за нижнюю губу, и опустил веки. Голова моя слегка закружилась, в ушах возник легкий, шум моря, плеск морской волны, шорох гальки. Потом послышалась мне издалёка напевная речь. Начало напева было на казахском языке, а продолжение – по-русски: « …О, кам, о, палмин, Чопан-ата, Буркут-баба, чильтан, кырк-гыз, аждарха-албасты, ой иясе, су иясе, Умай-баба! Ой, Султи-тура, ой Сура Сурах-ашше, Сер-ашше, херт-сурт картапусе Эрмик-Эсрель! УльгеньТебельгень…
Ой, Тенгри-калык, хозяин небес, владыка судеб людских, бог путей на пегом коне и бог путей на вороном, распределитель сроков жизни. О, владыка нижнего мира, Тамму-Эрклиг-хан и бог смерти Бюрт, скажите, где племя «белого лебедя», где быть сыну волка и женщины из Гаочана, луноподобной гуннской царевны?
На священном камне Яда написан ответ: здесь у реки на западе есть вход в нижний мир, здесь растёт темир-терек, древо мира, «железный тополь» на ветвях которого висят зародыши всех детей всякого скота. Здесь на западе, где белые боги куют в Аркаиме белое железо и называют его крепким булатом, здесь вход в могильник, где спят крепким сном все батыры и славные воины. Здесь последняя стоянка людей пришедших из страны льдов и вечного снега, укрытие наших предков и богов…
Где сейчас вечный дом красного батыра Сталина – никто не знает, не знает великий шаман и помощники его духи – чильтаны. Только боги знают. Только сам Тенгри-бог, хозяин голубого неба, да жена его Умай Плодоносная, царица жёлтой и бурой земли знают, где дремлет дух красного батыра. В трёх мирах обретаются духи судьбы, смерти и жизни, духи огня и воды, но никто не знает, где отдыхает усталая душа человека, которого никто не поминал добрым словом и спасительной молитвой предков.
Нет места душе батыра Сталина в чертогах голубого неба – не чтил богов красный батыр, не поклонялся им и не приносил священных жертв. Не лежать ему в мавзолее в среднем мире, в мире живых, ибо много ещё осталось на земле проклинающих его имя. В подземном мире спит душа батыра Сталина и ждёт своего часа. В подземном мире долго лежать ему, лежать там, где тьма-тьмущая, но всё видно, где тусклый свет своей луны и своего солнца навевает напрасные видения.
Нет, негоже лежать каменному батыру на грязном скотном дворе, и быть там зловредным духом Вупканом и Хытамом в одном обличье, в одном образе, лежать в позоре, в нечистотах и быть причиной болезней и падежа скота…
…О, кам, о, палмин, Чопан-ата, Буркут-баба, чильтан, кырк-гыз, аждарха-албасты, ой иясе, су иясе, Умай-баба! Ой, Султи-тура, ой Сура-ира, Сурах-ашше, Сер-ашше, херт-сурт картапусе Эрмик-Эсрель! Ульгень-Тебельгень…
Эй, студент, очнись! Ты слышишь меня? Я дам тебе свою двухколёсную арбу и своего верблюда Хазара, и дам тебе в придачу к ним погребальную кошму!
И ты похоронишь батыра Сталина тихо на рассвете, когда петухи Киймы будут неистово голосить, когда смиренно будут блеять овцы и томно мычать коровы. Ты спрячешь его в подземный мир, где никто не будет глумиться над ним. Не мной сказано: осквернение священного камня – это оскорбление богов и верная погибель. Никто не знает, что ждёт человека после его ухода из этой жизни. Знает, пожалуй, тот, кто помнит себя задолго до своего зачатия. Но много ли сегодня таких людей в этом мире? Нет их. Эй, студент, проснись!
Я с трудом разлепил глаза. Головокружение продолжалось, тело покрылось испариной, во рту пересохло, меня подташнивало. Я попросил пить. Старик улыбаясь, похлопал в ладоши, кого-то позвал, и в юрту вошла девушка с пиалой прохладного кумыса. Это была одна из многочисленных внучек и правнучек уважаемого аксакала – Айшат, студентка Алма-атинского педагогического института…
………………………………………………………………………………………
Гипсовый вождь был зарыт невдалеке от скотного двора на высокой прибрежной круче. Место захоронения было выбрано удачно, сегодня любой смертный пожелал бы здесь найти свой вечный покой. Ещё бы! Именно здесь когда-то располагалось одно из первых семи «интеллектуальных пятен» человечества, оказавших огромное влияние на дальнейшее развитие народов Азии, Европы и Индии.
Здесь, в верховьях Ишима и к северо-западу от Атбасара, к отрогам Южного Урала, четыре с половиной тысячи лет назад существовала страна Ариев, «страна городов» Аркаим, древнейшая цивилизация Ариев-гиперборейцев, саков, массагетов, хуннов и кипчаков. В этом культурном центре Евразии возникли первые священные письмена, знаки и символы, возникла, чуть ли ни в раннем неолите, первая древнетюркская руническая письменность. Позднее здесь возникли центры по обработке железа и цветных металлов, возникла такая же, как и у хеттов, металлургия, ремёсла и центры по подготовке оружейных мастеров, торговля и самобытная культура.
В городах-каганатах, в этих ставках кочевых феодалов имели хождение монеты местной чеканки, существовали, как в древнем Китае, школы грамотности, процветали науки и искусства. Но с тех пор прошло много времени. Всё течёт, всё меняется.
Великие государственные образования, империи и цивилизации подобны звёздным шаровым скоплениям и гигантским галактикам, которые рождаются, живут, конфликтуют между собой на энергетическом и гравитационном уровне, иногда сжирают, поглощают друг друга, стареют и умирают.
Есть только одно различие в этой аналогии – когда умирает, а потом исчезает человеческая цивилизация, наступает массовое одичание носителей этой цивилизации. В ауле Кийма, в пору моего пребывания там, ничто не напоминало о славном прошлом этих мест, «дикая степь» дремала здесь и смотрела свои древние сны. Здесь мирно уживались два общественно-социальных устройства – мир средневекового феодализма и мир большевистского реального коммунизма, своего рода социальный кентавр, у которого лошадиный круп являлся самым прекрасной частью этого причудливого существа.
Освоение целинных и залежных земель, огромный приток славянских переселенцев с их культурой и знаниями нисколько не повлияло на нравы и обычаи казахов-степняков. Скотоводы распашку целины восприняли враждебно, она уничтожила лучшую часть природных пастбищ, а дары западной цивилизации, приносимые им инородцами, воспринимались ими как должное подношение, как ясак, почти равнодушно. Здесь застал я все авторитарные устои большой патриархальной семьи, полигамию советских баев, обменные браки, обмен невестами в двух семьях без калыма, обычай избегания, запрещающий невестке встречаться со свёкром…
Только природа сохраняла здесь неизменную тысячелетнюю красоту, свои причудливые восходы и закаты, тревожные запахи рискованной воли в бесконечности пространства. В хорошем месте было захоронено изваяние Сталина. Помню, помню до сих пор во всех подробностях то раннее прохладное, даже студёное августовское утро, когда на арбе аксакала Назырбаева был доставлен к заранее вырытой дагестанцем Надиром Авторхановым глубокой могиле гипсовый истукан…
Всё прошло так, как и говорил старый чабан. Тихо, буднично и пристойно. Изваяние батыра Сталина, отмытое от нечистот и обмытое известковым молоком было зарыто тихо на рассвете, когда петухи Киймы неистово голосили друг перед другом, когда смиренно блеяли овцы и томно мычали коровы.
Что было потом? Потом, на другой день была разгрузка цемента из двух крытых вагонов на станции Жаксы. Помню, была жара под сорок градусов. Цемент был доставлен прямо с завода, из печи, он был очень горячим. Он жёг нам ноги – не помогали двойные портянки и солдатские кирзовые сапоги. Мы работали почти голышом, в одних трусах, без респираторов, без марлевых повязок на ртах. Выгружали цемент из дверей вагонов в самосвалы большими совковыми лопатами, в облаках цементной пыли, издали похожими на клубы белого дыма. Нас было двенадцать человек на два вагона, по два человека на вагон. Менялись через каждые полчаса, обливались водой у водокачки, сидели в тени пыльных пирамидальных тополей. В обед пили тёплую премиальную водку и запивали её прохладным кефиром, грубо нарушая тем самым сухой закон. Долго, почти две недели смывали мы с себя в Ишиме цементную пыль. Надолго, почти на всю жизнь запоминаются такие комсомольские «трудовые подвиги»…
А потом, что было? Потом приехали в Кийму на «Волге» двое в штатском. Это были, как выяснилось позже, сотрудники Целиноградского управления КГБ Казахской ССР. Старший был казахом, младший – славянской внешности. Они приехали в субботу в полдень, и пошли сразу в клуб, где я занимался художественным оформлением наглядной агитации ко Дню урожая. Они небрежно предъявили мне удостоверения, и мы втроём пошли к скотному двору. Старший оперативник попросил меня показать место, где не так давно лежал в дерьме гипсовый Сталин. Я указал ногой на обломок саманного кирпича, на то единственное, что осталось от отхожего места под открытым небом. Оно было ликвидировано сразу же после символических «похорон» Сталина, здесь царила чистота и порядок.
Потом мы пошли на правый берег Ишима и я показал чекистам могилу гипсового истукана. На ней ничего не было, ни могильного холмика, ни памятного знака, ничего. Лишь сухие корни травы торчали из вывернутого дёрна. Эта картина глубоко разочаровала чекистов. Молодой, славянского типа, чекист недоуменно заметил:
–И зачем надо было этот балаган городить? Проще было бы молотом раскрошить статую и зарыть щебёнку в яму прямо на месте…
– Не мог я этого сделать. У меня рука не поднялась на это глумление. Я же не курица, клюющая труп. Я был ещё ребёнком, но хорошо помню, как плакали люди, когда он умер. И когда я увидел его всего в засохшем дерьме, его жёлтую от мочи голову мне стало стыдно за тех, кто осквернил его. Вполне возможно, что среди них, были и такие мерзавцы, кто в дни похорон вождя следил за своими гражданами. За теми, кто недостаточно искренне горевал, был равнодушен, или даже радовался смерти «великого учителя и вождя всех народов». Я этого не замечал, а вот взрослые знали об этих доносителях и сексотах…
– Всё это слова, молодой человек! Признайся лучше, кто ты? Ты убеждённый сталинист? – вкрадчиво и как бы уважительно спросил меня чекист-казах.
– С какой стати мне им быть? Да и не успел я стать сталинистом. Что я мог понимать в политике? Помню только, помню до сих пор, что «Сталин и Мао смотрят на нас», что «Сталин – нашей юности полёт», что когда-то давным-давно «сидели на дереве два сокола ясных – один сокол Ленин, другой сокол Сталин»… Где сейчас эти соколы, все знают…
–Товарищ майор, да он же издевается над нами, гадёныш! – вдруг взъярился на меня младший гэбист. – Кажется, я знаю, кто он на самом деле. Это ещё один диссидент, тайный пособник сионистов с кукишем в кармане! Они сейчас в Москве из всех щелей лезут! А этот его балаган с «похоронами Сталина» есть, товарищ майор, чистейшей воды идеологическая провокация! Товарищ майор, он же нас за форменных дураков держит. Знаю я, эти все хитрозадые еврейские штучки-дрючки!
–Какая к чёрту провокация?! О чём вы говорите? Да у меня и в мыслях такого не было! – отчаянно вскричал я и, обращаясь к майору, добавил. – Неужели, товарищ майор, сегодня наши советские люди не понимают, что мочиться и тем более испражняться на статую великого человека – нехорошо, подло и мерзко? Какой пример для подражания дают молодёжи эти люди, оскверняя памятники эпохи? Безусловно, дурной, а дурной пример заразителен. Сегодня мы гадим и мочимся на статую Сталина, а завтра юные вандалы будут крушить надгробия на могилах наших отцов и дедов. Будут испражняться на них, обливать их красной краской и писать слова проклятия в ваш адрес. Ведь не нами сказано, что прошлое часто возвращается и начинает жестоко мстить настоящему. Нам сегодня нужны. хорошие, удобные туалеты. При каждой стройке коммунизма, при каждой библиотеке нужен добротный туалет. Для народов стран Африки и Азии у нас деньги находятся, а советские граждане по большой нужде в заросли чертополоха ходят и листом лопуха подтираются. Вот ещё одна весьма насущная и реальная проблема коммунистической идеологии!
По всей вероятности последние мои слова подействовали на неутомимых стражей идеологической невинности и государственной безопасности. Наш разговор незаметно перешёл на другие боле частные темы. В частности, целиноградских чекистов интересовали факты грубого нарушения сухого закона в регионе, незаконное изготовление самогона, подпольная продажа водки, распространение и употребление наркотиков. Но здесь я для них оказался плохим информатором, и разочарованные чекисты отправились в сторону усадьбы совхоза, где у них были надежные внештатные и добровольные агенты.
Что было потом? Потом наступил день отъезда. Накануне с северо-востока из Сибири приползли тяжёлые тучи, и пролился хороший дождь. Он смыл пыль с поникшей листвы чахлых деревьев, прибил к земле острые гребни песчаных барханов около домов и юрт, оздоровил воздух.
Помню в день отъезда, после торжественного собрания в клубе все пошли к школе-интернату, где мы жили всё лето и где нас ждали два грузовика с высокими бортами. На улице было людно, но больше всего было детей и просто зевак. Из начальства были главный инженер, главный механик, парторг и профорг совхоза…
Главный механик совхоза поволжский немец Генрих Абт дал мне в дорогу два вяленых сазана и три леща. Так он решил ещё раз отблагодарить меня за ту настенную фреску в большой комнате его дома, которую я сделал по мокрой штукатурке гуашью, где изобразил окрестности старинного Дрездена с тучными коровами и пухленькими пастушками.
– На, возьми. И не поминай лихом, – сказал он, отдал рыбу, а потом тихо добавил – Alles gut, Ende gut! Es richtig! Всё правильно, ты правильно сделал, что так глубоко и изящно урыл этого каменного усатого дядьку за околицей посёлка. Как говорится: с глаз долой из сердца вон! Молодец, молоток! Ткнул носами коммуняк в их же собственное дерьмо! Остохренели мне до блевотины их мудрые вожди, исторические съезды и генеральные линии партии.
Сказал, пожал мне руку и ушёл в механические мастерские. После него подошёл ко мне чеченец парторг Имран Кунгаев, отвёл подальше в сторонку и стал благодарить меня за художественное оформление клуба, за наглядную агитацию ко Дню урожая, за трафареты для новых номеров грузовых машин:
– Ты знаешь, ты только не обижайся. Ладно? Я ведь хотел наградить тебя лично похвальной грамотой всего руководства совхоза. Но ничего не вышло – директор не утвердил. И всё из-за этого гипсового Сталина, будь он неладен. Ты вот, что. Ты возьми-ка лучше на память обо мне вот часы «Восток». Они хоть и старенькие, дешёвые и ремешок износился, но они, знаешь, надёжные, с пылезащитным корпусом, водонепроницаемые…
Кунгаев снял часы и ловко, незаметно для окружающих, одел на мою левую руку, в правой руке я держал вяленую рыбу. Мне вдруг стало мучительно стыдно и за себя, не сумевшего отказаться от столь сомнительного подарка, и за гордого чеченца-парторга, который вынужден украдкой, почти по-воровски, подальше от людских глаз выражать своё чувство благодарности.
– Ты знаешь, я скоро отсюда уеду. Уеду, так сказать, на свою историческую родину, в Грозный. Мне здесь ловить больше нечего. Здесь трудно делать партийный рост. Здесь надо быть казахом, а не чеченцем или русским. Мне не хочется быть здесь всю жизнь на вторых ролях. Они меня здесь всё время попрекают моими родителями. Надоело мне это…
Тут Кунгаева кто-то позвал, и он каким-то облегчением, я бы даже сказал, с нескрываемой радостью поспешил распрощаться со мной:
– Слышишь, ты не забывай меня, пиши, если что. Пиши мне в Кийму!
Потом была Айша или Айшат. Она возникла передо мной внезапно, как бы материализовалась из воздуха, возникла из эфира прямо у входа в школу-интернат. Возникла как прекрасное и соблазнительное видение. В тот день она была в новом, нарядном платье, и была хорошенькой-прехорошенькой, такой же красивой и манящей, как наша однокурсница-кореянка Юля Цой…
Говорила Айшат быстро-быстро и почему-то шепотом, часто оглядываясь по сторонам, вела себя так, будто пришла она на своё первое тайное любовное свидание:
–Здравствуйте, здравствуйте. Я к вам, я к вам. Меня дедушка послал к вам. Посылочку в Москву передать просил. Вот бидончик. В нем лекарство надо передать. Для нашей больной родственницы надо передать. Дедушка вас очень просит. Он вам арбу давал, он вам верблюда давал. Вот, бидончик возьмите. В нем сало курдючное, овечий жир. Это лекарство. А вот адрес на бумажке записан. Адрес хозяйки-молдаванки. Она живет под Москвой в большом доме. В большом посёлке, в посёлке «Дружба»…
Айшат, протягивая ко мне пятилитровый алюминиевый бидон и в четверть сложенный листок бумаги с адресом подмосковной молдаванки, продолжала нежно частить, ласково и нежно смотрела мне в глаза:
– Возьмите, прошу вас. Дедушка просит, все просят. Почтой нельзя посылать, почта долго идёт, сейчас жарко, лекарство испортится! Надо быстро-быстро. Надо поездом. Прошу вас! Вот адрес. Это где-то под Москвой, кажется в Медведково, за Лосем, посёлок «Дружба».. Я туда через год приеду! Хотите, мы встретимся? Хотите? Я буду очень рада. Возьмите бидончик! Что вам стоит?! Доброе дело душу греет, а телу силы даёт. Так мой дедушка говорит. Возьмите, пожалуйста, я вас очень прошу. Очень-очень…
Видит бог, я был очарован Айшат, почти загипнотизирован ею, но не хотел брать этот бидон с курдючным салом с собой. Внутренний голос предупреждал меня о грозящей опасности: «Будь осторожен, это опасно, не бери, не бери, не делай этого!». Но я (в который раз!) не внял голосу рассудка, дал слабину и покорно, как глупый барашек, взял этот бидон с лекарственным жиром – уж очень хорошенькой была Айшат в то мгновение, хорошенькой, сладенькой и желанной. Ох, эти мне загадочные девушки Востока, дикие цветы дикой степи, юные кобылицы на бескрайних просторах земли.
Освободившись от посылки с лекарством, Айшат успокоилась и смело отошла прочь к стайке своих подружек.
Мы же уселись на скамейки специально оборудованных грузовых машин и двинулись в сторону станции Жаксы к поезду «Караганда-Москва». Я сидел, понуро склонив голову, и зажимал между коленями бидон Айшат, а внутренний голос в такт сердца твердил и твердил: «Дурак! Дурак! Дурак! Дурак! Дурак! Дурак! Дурак!»
С тех пор, о чём бы я ни вспоминал, о добрых и недобрых своих делах и поступках, каждый раз, почти автоматически включался этот внутренний, чёткий как метроном, голос безжалостной самооценки: «Дурак! Дурак! Дурак! Дурак! Дурак! Дурак! Дурак!». А потом наваливалась подсердечная тоска, и из груди вырывался беззвучный вопль вопиющего в пустыне: «Видите, я гибну. Глядите, я погибаю. Видите, я гибну. Видите, я гибну. Спасите меня! Спасите меня! Спасите меня!»
Казалось бы, отчего эти вопли души, эта беспричинная «Иовиада», разве подобен я несчастному Иову с его бесчеловечными страданиями? Я жив, здоров, дееспособен, руки целы, ноги целы, что ещё?
Вот уже сорок пять лет прошло с той поры, со дня моей целинной эпопеи, а я продолжаю вспоминать о ней, с чувством гадливого разочарования. Как будто меня кто-то сильно и основательно обманул, облапошил на всю мою оставшуюся жизнь, как будто там, в северо-восточном Казахстане я сам необратимо и почти смертельно обманулся во всем, во всех своих чаяниях и надеждах.
Дурак, дурак, дурак, – говорю я себе и спрашиваю: зачем я туда поехал? За деньгами? Да разве это такие большие деньги за такой напряжённый труд? Даже смешно о них говорить! Такие деньги, почти такие, при такой трате сил и здоровья я бы мог заработать в путейской бригаде московского метро.
Может, я поехал на целину за романтикой, за новыми впечатлениями? Если так, то всё равно я дурак, притом дурак в квадрате. Какая к черту романтика?! Мне ли быть романтиком? Мне ли, рождённому и жившему в землянке? Мне ли, который испытал на себе голод, и суровую прозу жизни послевоенных лет, быть романтиком? Однако я поехал, поддался всеобщему стадному чувству таких же, как сам провинциальных, идеологически обработанных молодых дурачков и дурочек. Я был настолько глуп и наивен, что даже не заметил самого очевидного: никто из моих однокурсников-москвичей, (ни один!) не записался в строительный студенческий отряд!
Жить и не замечать вокруг себя очевидного и тем более странного и необъяснимого, жить как во сне – обычное состояние влюблённого, но я ведь не был тогда ни в кого по-настоящему влюблён. Ну, может быть, в Таню Вутечич, в девичестве Чудинову? Ну и что? Это не даёт ни кому право быть имбецилом…
Знал ли я в ту пору о так называемом «Золотом треугольнике» в Юго-Восточной Азии, где издавна выращивается и готовится львиная доля героина? Кое-что знал, что-то слышал, но не придавал этому никакого значения. Знал ли я о Чуйской долине, где на огромных пространствах от Ташкента на западе до Алма-Аты на востоке, от киргизских гор на юге, до пустыни Муюн-Кум на севере, давно идёт скрытая битва вокруг обычного с виду сорняка, особой конопли, имеющей особые наркотические свойства, из которой делают героин?
Знал, но в основном из рассказов бывалых зэков-москвичей, реабилитированных в хрущёвскую оттепель. Кое-что о «дури» рассказывал нам Варлам Шаламов в общежитии Литинститута в гостях у Новеллы Матвеевой… Потом ещё кто-то рассказывал о Чуйской долине и «коксе» на старом Арбате…
Чуйская долина в масштабах всей страны тот же «Золотой треугольник, край вековечного растения, самого живучего, стойкого и самого неприхотливого дающего человеку райское забвение и золотые сны. Но не только Чуйская долина была и есть родиной особой конопли. На громадных просторах Казахстана, на четырёх миллионах гектаров неосвоенной и нераспаханной земли стоит она стеной выше человеческого роста и удерживает своей мощной корневой системой надвигающиеся на оазисы пески.
Испокон веков кружатся над этими дикорастущими плантациями странного вида «хищные птицы» – наркодельцы, гонцы, группы, банды со всей страны, люди, имеющие громадные деньги, люди с капиталом, приумножающие свой капитал в тысячу раз за одну операцию. В то время когда одна огромная часть населения всей страны осваивала под хлеб целинные земли Казахстана, другая ничтожно малая часть успешно «осваивала» добычу марихуаны, приносящей доход несравнимый с добычей колымского золота.
Уже тогда, в той же самой Кийме, для человека наблюдательного и пытливого было видно, что между местными жителями, местной милицией, чекистами и заезжими «гонцами» с Кавказа, наметился тесный союз. Местные жители уже тогда занимались заготовкой сырья. На каждой чабанской точке всегда стоял стожок скошенной конопли, ждущий своего покупателя. Каждый чабан был готов к приезду милиции или «гонца», ждал, кто первый приедет. Если приедет милиция, то стожок конопли будет сожжён, если найдётся лишний литр бензина. Если приедет «гонец», то он возьмёт уже готовый, высушенный товар, и чабан возьмёт за него водку, деньги, индийский чай. А сколько в степи стоит ещё таких стожков – один чабан знает. Что ему, трудно взять косу да скосить верхушки конопли во время цветения? Просушил, набил в мешки, отвёз в укромные местечки, спрятал. Он, чабан, каждый камешек и каждый кустик в своих владениях знает.
Настанет время, приедут из Сибири, с Поволжья, с Кавказа, из Центральной России его постоянные клиенты, обработают массу, вынут палочки и всякий мусор – и вот она, готова марихуана, а по-местному, шала. Кроме чабанов, заготовкой шалы занимается и молодёжь, она быстро поняла вкус легких денег. На эти деньги всегда строились двухэтажные особняки, покупались машины, сколачивались огромные богатства. Уже тогда к этому бизнесу привлекались даже дети и молодые девушки, которые в дни сбора зелья раздевались догола и потные бегали по зарослям цветущей конопли до тех пор, пока не покрывались с ног до головы толстым слоем пыльцы. Потом эта пыльца соскабливалась с их тел острым ножом – и получался самый дорогой товар. Но тогда ничего, кроме удивления, у меня этот факт не вызывал. Для меня эти занятия были одним из местных национальных обычаев, связанных с шаманством и языческих верований. Вполне возможно, что и Айшат со своими сестрёнками и братишками этим сбором пыльцы занималась, когда жила у деда на стойбище…
Не раз и не два видел я стожки сушёной конопли в стойбище Тойпак, куда ездил пить кумыс. Я видел большие вязанки конопли и в юртах аксакалов, висящие навиду у всех вместе с вязанками лекарственных трав. Видел я всё это, знал, но придавал этому никакого значения, ибо продолжал жить иллюзиями, пребывал в «золотых снах» советской идеологии, которые, как оказалось позже, также губительны для наивного молодого человека, как и «золотые сны» наркотического опьянения…
Ни один студент-москвич, ни одна девушка-москвичка, никто из москвичей не поехал с нами ни за деньгами, ни за туманами, ни за этой надуманной и лукавой комсомольской романтикой, с её кострами, палатками, гитарами и бардовыми песенками о Домбае, о пиратах, пиратской бригантине, алых парусах и прочей дребеденью. Что так? Почему? Я об этом тогда как-то не думал, не размышлял, а жаль, очень жаль. Будь всё иначе, интересуй меня тогда основы высшей социологии и социальной психологии, пожалуй, не было бы в моей жизни этой трудной дороги на Княж-Погост…
Вспоминаю свою затею с «похоронами» гипсового вождя и в сотый, тысячный раз повторяю про себя и вслух: дурак! Какой же я дурак! Какой же я дурак! Какой же я всё-таки дурак! В последние годы, когда волна наркомании захлестнула всю Россию, когда сегодня наркобароны (особенно цыганские бароны) сколачивают при поддержке властей на продаже наркотиков огромные состояния, я всё чаще вспоминаю этот пятилитровый алюминиевый бидон Айшат с курдючным топлёным бариньим жиром. Вспоминаю и ругаю себя за свою идиотскую веру в человека, в гуманизм, в так называемую интернациональную дружбу и единство и за ту простоту русской души, которая хуже воровства.
Идиот, говорю я себе, зачем ты, придурок, вопреки голосу здравого рассудка, взял этот дурацкий бидон у хитрой казашки? Уже тогда можно было догадаться, что не целебный бараний жир был в этом бидоне, а большая партия гашиша, залитая доверху несвежим курдючным топлёным салом!
Другой бы на моём месте обязательно справился бы у этой «цыганки-молдаванки» о здравии родственницы Айшат, постарался бы увидеть её и передать лично низкий поклон от родственников из далёкого Казахстана. А я даже не заметил ничего подозрительного в поведении этой пресловутой «молдаванки» из подмосковной Перловки, её нервозной суетливости, её крайней, несвойственной южанам негостеприимности. Она, эта цыганка, даже не угостила меня чаем, даже не поблагодарила меня за доставку ценного лекарства! Напртив, она постаралась как можно быстрее выпроводить меня за пределы своей огромной дачи. Другой бы на моём месте это заметил бы, а я не заметил. И поделом мне! Другой обязательно сделал бы для себя полезный вывод, а я нет. Одним словом, я уже тогда был идеальным кандидатом в насельники Княж-Погоста…
До сих пор не пойму, как этот бидон Айши ускользнул от внимания провожающих нас аборигенов, ведь среди них точно были внештатные и добровольные осведомители и сексоты. Неужели тогда меня спас мой ангел-хранитель? Когда об этом думаешь, всегда приходит на ум мистика, которую почему-то не хочется отрицать. Попадись я в то время в лапы органов правопорядка с такой большой партией гашиша, мне бы припомнили многое, и то, что я даже и не мыслил совершать.
Если сегодня за сбыт десяти грамм гашиша дают десять лет лишения свободы в колонии строгого режима, то, сколько бы лет дали мне тогда, в советские времена за перевоз и распространение четырех килограмм гашиша? Или пятнадцать лет, или высшую меру – расстрел в подвалах тюрьмы. Стоило ли мне рождаться в таком случае? И в чём именно тогда заключался бы смысл моей жизни с точки зрения высшего предназначения человека?
Каким я был идиотом таким и остался. Имею ли я право быть свидетелем своей эпохи, кому могут быть интересны мои откровения, показания старого вырожденца, имбецила и недоумка? Никому. Однако я их пишу, так как в своё время обещал это сделать весьма уважаемым людям, я им давал клятву. А раз так, то я не хочу быть клятвопреступником, ибо это хуже измены родине…
Не знаю, может, напрасно корю я себя за своё слепое верхоглядство и затянувшуюся до неприличия социальную незрелость? Ведь откуда мне было знать об изнанке советского общежития в условиях тотального информационного вакуума? Откуда, например, мне было знать, что ещё в конце шестидесятых годов в той же Киргизии в районе Прииссыккулья, открыто и на вполне законных основаниях возделывался опийный мак. В разгар сельскохозяйственных работ на двух тысячах гектаров плантаций мака трудились даже школьники. Возделывался мак самым примитивным способом, охраны и контроля практически не было, воровали опийную маковую смолку все кому не лень, и Киргизия являлась глобальным поставщиком опия на всесоюзный рынок, стране нужна была валюта, миллионы и миллионы долларов.
Уже тогда в Киргизии и Казахстане наркомафия создала себе официальную базу, скупила на корню весь чиновничий аппарат и местные отделения КГБ и в первую очередь милицию. Опий здесь и марихуана практически ничего не стоили, а в Москве стакан маковой соломки стоил полумесячной зарплаты простого инженера…
В конце «лихих» девяностых годов, по сведениям МВД России годовой оборот наркобизнеса составил сорок миллиардов рублей, только одна Москва ежегодно потребляла шестнадцать тонн различных наркотиков.
Почти полвека прошло с той поры, когда моему поколению пришлось многое в своей жизни пересматривать самым решительным образом. Что-то нам удалось переосмыслить и переоценить, а что-то нет. Взять, например, тот же сталинизм и связанный с ним образ Сталина. До сих пор идут ожесточенные споры на эту тему. Идёт этот спор и во мне самом…
Уже давно тема русского абсолютизма, тема тирании стала волновать меня не сама по себе, а только в плоскости социальной психологии, религиозных, морально-нравственных критериев, высшей социологии с её затратной «бухгалтерией смерти», в которой прописано всё до мелочей. Например, во сколько человеческих жизней, и в какую приблизительно сумму (в золотых рублях) обошёлся народу данный вождь, тиран, царь, президент или государственный аппарат, точнее, власть. У каждого из нас свой Сталин, и в каждом из нас его образ периодически меняется, ибо меняется окружающая нас действительность.
Сегодня Сталин для меня – обычный человек, которого на старости лет, немощного и дряхлого, все предали, обманули, оболгали, извратили и отреклись.
Его предали даже те, кого он по-своему уважал и кому в чём-то и как-то доверял. Это и некогда любимая жена Надежда Аллилуева, ставшая лесбиянкой. Это и его «лучший друг», единомышленник и соратник по идее мирового господства Адольф Шикльгрубер, легко соблазнённый щедрыми посулами руководителей Ордена Золотого Тельца и предавший Сталина в самый неожиданный для него момент… Гений и злодейство в политике, увы, оказались совместимыми.
Нет, мне не жалко Сталина. Не жалко хотя бы потому, что в тех бедах, которые обрушились сегодня на Россию, виновата отчасти сталинская система, породившая ренегатов и предателей нашей Родины. И сегодня мне абсолютно не жалко всех малых и больших партийных функционеров, убитых по указанию Сталина, ибо то, что они сотворили с Россией и её народом затмевает по свои масштабам все «роковые ошибки» великого тирана ХХ века.
Мне стыдно за них. Мне стыдно вспоминать их имена, как они быстро меняли свои убеждения и «светлые идеалы, сразу же после смены портретов вождей в своих кабинетах. Кто погубил великую державу, кто убил СССР? Двурушники и перевёртыши со Старой площади с помощью кукловодов с Лубянки. СССР убил его сынок-охранник КГБ СССР, предатель, клятвопреступник и отцеубийца. Как оказалось, именно Комитет Государственной Безопасности был главным кукловодом проклятой «перестройки–катастройки», именно с Лубянки дирижировали массовыми беспорядками и управляли кремлёвскими марионетками, «просравшими (как сказал когда-то Сталин бандитам-подельникам) государство, завещанное нам Лениным»
Почему спецслужбы, всю жизнь гнобившие всех инакомыслящих и меня в какой то мере, созданные для защиты советской власти и коммунистических идей, стали её палачами и могильщиками? Как и когда произошло перерождение «рыцарей революции» в отпетых иуд с грязными руками, холодным сердцем и головой, занятой мыслями о продаже Родины и «золота партии», организацией оффшоров и коммерческих банков? Каким образом органы государственной безопасности превратились в рассадник государственной измены?
Нет, мне не жалко Сталина. Мне не жалко и его соратников, продолжателей его дела, его слепых почитателей и его врагов. Мне жалко только обманутых, униженных и оскорблённых тружеников, но более всего мне жалко себя и младенцев, которые только что родились на белый свет. Нет, я не романтик, я не мечтатель, не наивный дурак и прекраснодушный идиот князь Мышкин. Нет, нет, я не жалею, что зарыл истукана. Я правильно сделал, что похоронил тогда Сталина. Сталину не место на скотном дворе, но ему нет места и в моей душе…
Да, я умру. Но и король умрёт,
Его проклятьем помянёт народ,
Как я проклял его стихами!
– написал когда-то, кажется в 1952 году, «средневековый поэт Гийом дю Вентре», зэк, внук обрусевшего немца Юрий Вейнарт со своим другом Яковом Хароном, сидельцем сталинского ГУЛАГа, «спецпоселенцем» Нарымского края…
* * *
Протоколы нарымской любви.
СПЕЦСООБЩЕНИЕ
Совершенно секретно. 22 августа 1933 г.
Секретарю Нарымского Окружкома ВКП(б).
Настоящим сообщаем, что 29 и 30 апреля этого года из Москвы, Ленинграда и Минска были отправлены на трудовое поселение два эшелона деклассированных элементов. Эти эшелоны, подбирая по пути следования подобный же контингент, прибыли в Томск, а затем на баржах в Нарымский округ.
18 мая первый и 26 мая второй эшелоны, состоя из трёх барж, были высажены на реке Оби у устья р. Назина, на остров Назино против остяцко-русского посёлка и пристани того же названия, Александровский район, северная окраина Нарымского округа. На остров в конце мая было высажено 6074 человека, из которых на сегодня в живых осталось 2200 человек, больше половины которых тяжело больны дизентерией, измождены и крайне истощены. Присланной из Томска на остров ржаной муки хватило на четыре недели, большая часть её насильно изъята у элементов городского типа уголовниками и припрятана на новых трудовых участках, расположенных на реке Назина за 200 вёрст от её устья.
В связи с высокой смертностью контингента острова и острой нехваткой продуктов питания настаиваем на немедленной эвакуации оставшихся в живых элементов городского типа и деклассированных элементов в посёлки других участковых комендатур УНКВД по Западносибирскому краю…
Нач. Нарым. О/О НВКД Я. Мартон
Вр. ОП. Упол. Александро-Вахтовской уч. комендатуры Н. Сатановский.
ПРОТОКОЛ
Заседания коллегии ОГПУ (судебное) от 5 марта 1934 г.
Слушали:… 18. Дело № 3444 по обвинению гр. Клюева Николая Александровича по 58-10 ст. УК РСФСР обвиняемого в составлении и распространении контрреволюционных и литературных произведений…
Постановили: Клюева Николая Алексеевича заключить в исправтрудлагерь сроком на 5 лет, с заменой высылкой на тот же срок, считая с 2.11.34г.
«Согласен»_________________Помощник начальника СПО ОГПУ Я. Горб.
«Утверждаю» ________________ Начальник СПО ОГПУ Г. Молчанов.
ПРОТОКОЛ
Заседания коллегии Томского ОГПУ (судебное, особое) от 13 октября 1937г.
Слушали:… 65. Дело № 47165 по обвинению особоучётного ссыльного Клюева Николая Александровича по 58-10 ст. УК РСФСР обвиняемого в составлении и распространении контрреволюционных, антисоветских литературных произведений, в личном активном участии в антисоветской церковно-крестьянской группировке
Постановили: Клюева Николая Алексеевича к высшей мере социальной защиты – расстрелу.
Резолюция: Осужден по 1 категории тройкой. Особоучётник. Конец ср. 2.11. 39 г. В дело массовых репрессий.
Справка о приведение в исполнение приговора в отношении Клюева Н.А. «Приговор приведён в исполнение 23-25 октября 1937 г.»
Зауралье. Западная Сибирь. Мрачная география со страшной историей. Безнадёжно огромное пространство, утыканное реденькими, почти голыми сосенками. Здесь много открытых бесприютных пространств. Их трудно назвать полями, это не поля, а просто огромные болотистые куски поверхности Земли.
Кое-где светлеющие берёзовые леса, берёзки кривые, небольшие, измученные жизнью. Потом, за ними опять пустые болотные низины и равнины, пространства на сотни и сотни вёрст. Всё как везде. Унылая местность, безнадёжно низкое пасмурное небо, бедные селенья, скудная природа. Перелески, болота, пустое насквозь продуваемое пространство. Река Обь, посредине реки несколько больших барж застыли в своей вековой дрёме…
Тогоурское отделение великого российского заточения. Нарымский край. Нарымская ссылка.
Глина, суглинки, пески. Пологосклонные возвышенности, между ними бескрайние низины с болотами, неспешно текущими реками и речушками, множеством притоков могучей Оби. Заболоченные леса, лесная заболоченная зона, переходящая на севере в сибирскую тайгу из ели, пихты, кедра и сосны.
Болотные озёра и торфяные болота, то совершенно безлесные, то подёрнутые редкой щетиной угнетённых, редкостойных, низкорослых, рямовых, поёмных сосен и елей.
Лесисто-болотистая местность, суровый климат с трескучими морозами долгой зимой и тяжёлыми болотными испарениями летом, царство кровососущих насекомых, где нет места и времени для романтических чувств и нежной любви. Чудовищно огромная арена, опасной для весьма хрупкого существования всего живого, жизни. Сибирский реквием, запечатленный скупыми мазками на холсте природы в унылых картинках и образах.
Когда-то здесь отбывали ссылку декабристы, участники двух польских восстаний, народники и соучастники террористов-бомбистов, социал-демократы, профессиональные революционеры и большевики Яков Свердлов и Валериан Куйбышев.
Край крепостей-острогов, глухих прибрежных поселений, посёлков-погостов, чёрные квадраты лагерей и лагпунктов и пересыльных тюрем, чёрными бусинками нанизанные на тонкие нити зимников и русел полноводных рек.
Станция Тайга, посёлок Тайга, Тайга-погост. Большой город Томск, давняя столица этих гиблых мест. Железнодорожный вокзал Томск, пристань Томск, томская пересыльная тюрьма, городская тюрьма, кладбище и отдельно погост, для умерших в неволе или расстрелянных по суду и без суда узников.
Пристань Колпашево, поселение городского типа Колпашево, Колпашево- погост. Пристань Нарым, древняя крепость-острог, Нарым-погост. Рядом с Нарымом вдали от Оби, в глухой тайге среди болот спряталось поселение Каргасок. На севере, вниз по течению при слиянии реки Тым с Обью, стоит пристань Усть-Тым.
Ещё дальше на север, через триста вёрст по течению великой реки стоит пристань Назина, здесь же у слияния притока-реки Назины с Обью стоит поселение Назино и здесь же посередине Оби расположен огромный остров Назин, а на нём сохранился старинный сруб и Назин-погост. Справа от поселения Назина за огромным непроходимым болотом спрятался от мира крохотный посёлок остяков Благалище. Ещё дальше на север, вниз по течению Оби расположена пристань и поселение Александровское и здесь же свой погост, свои безымянные, заросшие клюквой и голубикой могилы-ямы и траншеи.
Издревле край охотников-звероловов и рыболовов ставший в эпоху гуманизма и просвещения огромным охраняемым загоном для человеческих отар и стад. Несовместимые с жизнью места, гнилые болота, до конца испорченные и в основном нравственно неизлечимые люди, социальные имбецилы, сторожевые псы большевистского ига. Одно из самых мрачных отделений российской Неволи и всероссийского Некрополя под общим названием Княж-Погост.
Пристань Колпашево. Однажды сюда 31 мая 1934 года из Томска на буксире прибыла до предела набитая ссыльными огромная баржа. Она пришвартовалась недалеко от здания Нарымского окружного отдела НКВД, и спецпоселенцы стали сходить на берег. Среди них оказался административно-ссыльный поэт Николай Клюев. Здесь ему по приговору Коллегии ОГПУ предстояло прожить в ссылке пять мучительных лет.
Один из лучших поэтов России брошен в далёкую ссылку – в одиночество, в бездомность, нищету, голод, унижения.
Поэт Клюев оказался здесь по доносам в открытой печати советских литературных критиков Бориса Ольхового и Осипа Бескина из журнала «Печать и революция», которые назвали Клюева «кулацким поэтом и пропагандистом новобуржуазной идеологии». Это так назвать поэта Клюева, чьё творчество изначально, с раннего детства питалось родниками великой славянской культуры!
Сами же братья-писатели заклеймили его как барда кулацкой поэзии, как отца кулацкой литературы, изгнали его из своих рядов, все редакции перестали его печатать. Ещё в Москве он вынужден был кормиться за счёт авторской читки своих стихов на чужих сытных застольях, а бывало, что кормился даже божьим именем на церковной паперти…
Цепочка злого политического извета дошла до самого верха, арест Николая Клюева санкционировал сам Сталин. Официальным кругам крестьянский поэт Клюев мешал осуществлять «великий перелом» хребта российского крестьянства – коллективизацию.
Когда Клюев оказался на берегу Оби и осмотрелся, увидел своим зорким и пытливым взором поэта эти угрюмые и неприветливые края, он понял, что до конца срока своего освобождения ему не дожить. Он понял это задолго до личной беседы с начальством поселения, начальником окружного отдела НКВД Мартоном и его заместителем Шкодским…
Почти сутки этапники просидели на берегу под открытым небом в ожидании своего расселения по жилым углам. Но расселяться было негде. Увы, поселение Колпашево было битком набито ссыльными, оно не вмещало их и разрасталось за счёт строительства полуземляных бараков. Не хватало землянок с печным отоплением, не было даже теплых шалашей, ям и глубоких траншей с кровлями из кустарника и хвойных лап.
Сколько суровых сибирских зим сможет пережить в землянке без нормальной пищи, света и скромных удобств городской житель, интеллигент, которому вот-вот исполнится пятьдесят лет? От силы две весны и одну зиму. Свои мрачные наблюдения и горестные заметы Клюев подробно изложил в своих письмах друзьям и близким.
«Ты знаешь, какое здесь царит страшное отчуждение. Здесь все чужие друг другу, и чаще всего, враждебные. Все в поисках жранья, которого нет, ибо Колпашев – давным-давно стал обглоданной костью. Вот он, знаменитый Нарым, думаю я. Безмерно сиротство и бесприютность, голод и свирепая нищета, я уже их чувствую за плечами. Рубище, ужасающие видения, страдания и смерти человеческие здесь никого не трогают. Всё это – дело бытовое и слишком обычное. Я желал бы быть самым презренным существом среди тварей, чем ссыльным в Колпашеве. Недаром остяки говорят, что болотный чёрт родил Нарым грыжей…».
Вскоре выяснилось, что даже летом поселение Колпашево оказалось непригодным для человеческого выживания даже на биологическом уровне. К мукам хронического голода прибавились физические недомогания, нервные болезни, страшная психологическая усталость. Здесь у Клюева не было никаких иллюзий по отношению к себе.
Правда, среди обжившихся бывалых ссыльных, старожилов здешних мест находились «утешители», которые утверждали, что Колпашёв – далеко не худшее из мест всероссийского Княж-Погоста. Они говорили, что даже здесь, Нарымском округе, есть места более страшные и жуткие, страшней всех кругов ада, описанных Данте.
Как, например, остров Назин Александровского района, на северной окраине Нарымского округа, названный людьми «Островом людоедов»… По сравнению с Назинским поселением Колпашево – рай Господний, здесь, если не мучиться совестью, не страдать природной скромностью и благородством, уметь вертеться, быть жестким, находчивым, деловым и напористым, можно неплохо жить. Но Клюев знал, что даже в аду чертям, находящимся при деле, имеющим работу, живется весьма неплохо. А ему, больному, оставаться на зиму в посёлке означало верную холодную и голодную смерть. Не было ни одежды, ни пищи, ни денег, ни церковной паперти для милостыни, ни медицинской помощи…
Здесь Клюев, кержак по духу и плоти, на себе испытал самые жестокие игры жизни, их самые бесчеловечные правила, находящиеся за пределами нормального здорового понимания и ломающие механизм основных инстинктов.
Здесь Клюев увидел новую социально-общественную, иерархическую конструкцию, возникшую вопреки всем законам естественного отбора и всему ходу антропогенеза. Здесь Клюев впервые ощутил себя сиротой поневоле, оказавшимся в перманентной школе жизни, в постоянном пребывании между жизнью и смертью, без права на ошибку. Ясно, что в этих играх жизни в одиночку ничему не научишься, здесь учат выживать учителя и наставники поневоле.
Здесь, в великом Заточении, большинство, почти все, вдруг вспоминают своё спасительное животное «Я». Но не всякий индивид берёт на вооружение животные инстинкты, ибо не всякий инстинкт является гарантом выживания, иногда индивиду нужен интеллект и воля. Но при этом здесь никого не утешает высокий духовный уровень человека, оружием которого всегда была любовь к ближнему и всему живому на земле. Клюев сразу же понял, что в этих местах такой человек, носитель любви, является первой жертвой душегубов и убийц с «нормальной психикой и здоровыми инстинктами».
Здесь в Нарымском крае, в Колпашеве, как и всюду, в местах Великого Заточения на многие десятки лет утвердился бесконечный и латентный процесс отчуждения, отторжения и разъединения. О нормальном общении надо было забыть, оно было опасно и даже вредно, любой вид информации надо было получать на подсознательном, чувственном уровне животного мира, на электромагнитном, радиоволновом и химическом уровне. Надо было уметь ловить в болотно-таёжном воздухе сигналы близкой опасности, «запахи» помыслов умышленных убийств и великой охоты. Здесь обычная, нормальная речь становится всего лишь определённым комплексом звуков, выражающих идею абсолютной власти и абсолютного подчинения ей.
Здесь всё живое, в том числе и человек, как и три миллиона лет назад, неукоснительно следует по путям и тропам феромонов и священных химических частиц, чей язык оказался самым первым языком новорождённой Вселенной. Здесь сложно использовать свою веру с выгодой, здесь невозможна спасительная социальная мимикрия без сотрудничества с новой чужой верой, с идеологией насильников нового типа.
Здесь чёрно-белый цвет смерти затмевал все радуги любви. Здесь на каждом шагу возникают всё новые и новые страшные видения инфернальной повседневности. От этих видений некуда было ни спрятаться, ни скрыться, их нельзя было сразу же забыть, ибо ночью они становились сновидениями и продолжали беспокоить человека даже в глубоком забытьи.
Только через творчество, через поэзию можно было освободить себя от этих видений, забыть на некоторое время о своих болях и страданиях. Давно известно, что процесс творчества порождает надежды на лучшее завтра. Вот завершу задуманное с божьей помощью, и завтра что-то изменится, что-то произойдёт хорошее и затмит весь этот повседневный ужас, и завтра обязательно начнётся новая жизнь. Но легко сказать, труднее сделать в условиях несовместимых с жизнью, непригодных для выживания на чисто физиологическом уровне. Здесь Клюев не раз вспоминал неистового протопопа Аввакума и иногда даже завидовал ему, Да, сидел великий раскольник много зим в глубокой пустозерской яме, да страдал, покорно ждал смерти. Но были у него среди стражников свои люди, и были братья и сестры по старой вере, они передавали ему бумагу и бересту, перо и чернила, они передавали на волю, распространяли по всей Святой Руси его письма-проповеди и молитвы утешительные…
А у него, поэта Клюева, нет своей глубокой зимней ямы, своего сруба, нет даже скудного пропитания, нет чернил и нет бумаги, за исключением нескольких чистых листков из ученической тетради для писем друзьям и близким. У него нет своих людей среди стражников и носителей местной власти, а друзья далеко, над некоторыми из них уже вьются красные вихри, и красная чекистка Дора вместе с чекистками Верой и Розой готовят им специальные камеры пыток на Лубянке…
И к тому же эти слухи об «Острове смерти» рядом с пристанью Назина, жуткие подробности очевидцев о быте и нравах в поселении людоедов…
И всё чаще мысли о смерти вдали от любящих сердец, о своем безвестном, безымянном месте погребения в общей торфяной яме.
«…Я сослан в Нарым, в поселок Колпашев на верную и мучительную смерть. Она, дырявая и свирепая, стоит уже за моими плечами. Четыре месяца тюрьмы и этапов, только по отрывному календарю скоро проходящих и лёгких, обглодали меня до костей. Ты знаешь, я вообще слаб здоровьем, теперь же я навсегда загублен, вновь опухоли, сильнейшее головокружение, даже со рвотой, чего раньше не было. Поселок Колпашев – бугор глины, туго набитый почерневшими от бед и непогодиц избами, дотуга набитый ссыльными. Есть нечего, продуктов нет, или они до смешного дороги…
Мерзлый Нарымский торфяник, куда стащат безгробое тело моё, должен умирить и врагов моих, ибо живому человеческому существу большей боли и поругания ни убавить, ни прибавить, – писал Клюев своему другу поэту Сергею Клычкову в июне 1934 года.
Однако Николаю Клюеву повезло. Он прожил в Колпашеве чуть больше четырех месяцев. Большую роль сыграла переписка с друзьями-поэтами, жившими в Москве и несколько заявлений во ВЦИК о переводе его на жительство в Томск. Клюеву повезло. Еще был в силе друг семьи Максима Горького Генрих Ягода, генеральный комиссар государственной безопасности, тонкий эстет и знаток русского балета, высокий покровитель деятелей пролетарского искусства и советской литературы. Это друзья-поэты замолвили через Горького перед Ягодой заветное словечко о ссыльном крестьянском поэте Николае Клюеве.
Момент был выбран удачно, ибо в августе 1934 года Генах Гиршевич Ягода возглавил образованный постановлением ЦИК СССР Народный комиссариат внутренних дел СССР, под эгидой которого оказались Главное управление государственной безопасности, Главное управление лагерей и Главное управление рабоче-крестьянской милиции. Что стоило всесильному Ягоде, строителю Беломорканала, изобретателю мощной инквизиторской машины и экономически выгодной системы исправительно-трудовых лагерей, осчастливить больного «юродивого поэта», переместить его поближе к цивилизации с её лязгом железных механизмов, угарным газом и криками маневровых и проходящих паровозов…
Клюева перевели в Томск на самый праздник Покрова Богородицы. Такой перевод он должен был принимать за высочайшую милость и величайшее снисхождение, но, сойдя с парохода на берег в ненастное и студёное утро, он понял, что вторично очутился в ссылке без угла и куска хлеба. Уныло и без всяких надежд побрёл он невиданно грязным улицам неприютного и враждебного Томска. Долго он ходил в поисках жилья, всюду получал грубый отказ, везде его встречал колючий настороженно-враждебный или боязливо-опасливый взгляд. Здесь, как и в Колпашеве, неотступно следовала за ним в драных одеждах, ветхих рубищах свирепая, голодная смерть в окружении тленной свиты – не по его летам разного рода хворей и болезней.
После долгих мытарств, Клюев чудом нашёл себе пристанище в старинном рубленом домике в глухом переулке Красного Пожарника, с кормёжкой за 75 рублей в месяц, в маленькой комнатке среди чужих, равнодушных ко всему и ко всякому людей. По-прежнему преследовали его колпашевские видения, страшные картины падения человеческого духа в смрадные общественные уборные нового коммунального быта. Продолжали болеть суставы, горячо щемило сердце, в минуты волнения холодными струйками сбегал по спине пот, кружилась голова, по-прежнему тоскливо подташнивало.
Но в Томске была больница, даже две, ссыльному Клюеву полагалась по рангу «тюремная больничка», находящаяся на «острожном режиме». В неё Клюев и попал, в эту «трупарню», именно там его хватил паралич левой половины тела, именно так его накрыло старческое слабоумие…
По выходу из больницы он был в марте 1936 года арестован и препровождён в краевое управление НКВД, при котором на улице Пушкина находилась тюрьма и жилой городок работников наркомата внутренних дел. Его обвинили в распространении антисоветских слухов о голоде в Донской области и Украине, в активном участии церковно-крестьянском заговоре против советской власти. Обвинения были абсурдными, ибо основывались на доносах местных недоброжелателей, для которых политический извет стал одним из способов существования.
В начале июля 1936 года больного, наполовину парализованного, крайне истощённого поэта чекисты привезли на телеге обратно к воротам домика Анны Исаевны, к хозяйке, властной базарной бабе, у которой он жил до ареста. Его тут никто не ждал, ибо долго не было денежных переводов из Москвы. Но даже когда Клюеву пришел почтовый денежный перевод, никто не желал ухаживать за ним. Дни и ночи напролёт лежал он в тёмной духоте, давно без бани, изредка подползая к столу, чтобы поесть. Его некому было вымыть, умыть, подстричь, некому было его накормить. Левая, изжёлта-синяя полумертвая рука висела плетью, а на распухшую ногу больно было ступить, она распухла как корчага и тяжело волочилась по полу…
К осени деньги перестали приходить, продуктовые посылки тоже. В Москве и в других крупных городах возникла новая волна террора под грозным названием «ежовщина». Многие друзья Клюева, крестьянские поэты, к этому времени уже были расстреляны, многие оказались в опале, были исключены из Союза писателей СССР по доносам своих товарищей по цеху. Но это ещё не всё. Над прежде всесильным Ягодой, высоким покровителем деятелей советской культуры нависли тучи. Он отстранён от должности наркома внутренних дел и становится наркомом связи вместо снятого с этого поста Рыкова. Ягодой в ЦК партии не довольны, его подозревают в должностных преступлениях уголовного характера, в создании своего государства в государстве…
Наступила суровая сибирская зима, мороз под сорок градусов. Клюев без валенок, вообще без зимней обуви, ходит в стоптанных ботинках и обмотках, и в базарные дни всё реже выходит за милостыней. А когда выходит, то в основном подают картошку, очень редко хлеб, деньгами от двух до трёх рублей в зависимости от везения, терпения или щедрот подающих…
Одним словом, впереди скорая смерть на морозе. Но это всё-таки лучше, чем быть зажаренным на костре где-нибудь на участке на реке Назине, или превратиться в фарш, в начинку для пирожков в Колпашеве…
Но жизнь много страдающего человека иногда озаряется чудом, судьба посылает страдальцу последние светлые моменты, дарует ему душевный покой и теплоту любящего женского сердца.
Голодного, замерзающего, умирающего Клюева подобрала жительница Томска, славная сибирячка Мария Алексеевна Балакина, в девичестве Маша Зоркальцева. Её дом по Старо-Ачинской улице стал для Клюева последним до смертельного ареста приютом, в котором он смог погрузиться в работу, завершить начатую «Погорельщину» и написать свою самую главную поэму жизни «Песнь о Великой Матери».
Оставался, правда, неосуществлённым ещё один замысел, написать поэму о Великом Голоде, где можно было бы совместить трагедию голодомора на Украине и Дону с трагедией на острове каннибализма.
Где-то за неделю до своего последнего ареста, случился у Клюева очень важный и насущный доверительный разговор с Машенькой Балакиной, своей томской музой и спасительницей. Сама судьба устроила для этого разговора-исповеди все условия. В доме в этот день никого из лишних ушей не оказалось, даже дети Марии Алексеевны – Лиза и Сергей уехали под Томск в село Зоркальцево к родственникам.
В этот июльский жаркий день Клюев был возбуждён, накануне он видел «вещий сон», и ему не терпелось рассказать его Машеньке, услышать её мнение об этом странном сновидении, и. наконец, хоть один раз, никого не боясь выговориться от души, поделиться своими тайными мыслями о пережитом. Никогда, никогда раньше он и представить не мог, что ему придётся жить в обществе, где за иное мнение будут людей преследовать и терроризировать по всей строгости уголовного кодекса, как самых отъявленных злодеев и убийц. Никогда он не думал, что даже за невинный рассказ об увиденных и даже лично пережитых ужасах своей эпохи людей, будут преследовать как политических врагов за клевету на существующий строй.
–Машенька, ангел мой! Вы не поверите, какой чудный сон мне этой ночью привиделся. Чудный и странный. Машенька, вы верите снам?
– Раньше не верила, Николай Алексеевич, а сейчас верю, но не всяким.
– Я тоже. Ведь в сновидениях много греховного мусора, в них мало вечных истин и знаков судьбы. А вот сегодня, Машенька, моё сердечко ёкнуло. Ох, неспроста, думаю, этот сон, неспроста. Вижу, будто много нас поселенцев, очень много, и идём мы все через огромное топкое болото через тайгу к светлой опушке на край земли. Вижу, иду я по водной глади болота как посуху легко и свободно, как лёгкая пушинка на ветру. И со мной поселенцы идут через болото, кто по колено в воде, кто по пояс, кому до подбородка вода достаёт. Да. Вижу, идут они и тонут молча один за другим, и тонут, тонут смиренно и покорно, без криков и воплей, а я иду дальше и дальше, и ничего со мной не делается, и ступни мои сухие и тёплые. И вот уже все утонули, а я всё иду и иду себе дальше на север и на душе у меня светло и покойно. И вот уже водная гладь болота закончилась, и иду я босой по снежной равнине, не оставляя на снегу следов, и радуюсь: никто из солдат охраны не заметит на снегу отпечатки моих голых пяток, ни одна немецкая овчарка не возьмёт мой след.
Не знаю, сколько времени шёл-летел я над снежным саваном земли, однако достиг окаемной тундры, увидел, наконец, на горизонте свой Китеж-град. Но, как увидел, я свою мечту, свою воплощённую в явь грёзу, так сразу и утратил свою ангельскую лёгкость, стал тяжёлым, грузным, стал погружаться в тёплый пушистый снег, а потом вдруг с головой рухнул глубоко вниз, очутился в каком-то уютном, тёплом и надёжном погребе, в родной землянке с печкой и полатями.
Тут я, Машенька, голубица моя ясная, и проснулся. И понял я, что скоро уйду из этого мира, или же мне помогут бежать из него, например, с помощью пули в затылок. Понял я, что мне остается одно: зарыть свои тетради в землю, лечь на постель, сложить на груди руки и помереть тихо и быстро.
– Господи, прости и помилуй! Господи, помилуй и спаси! Что вы такое говорите, Николай Алексеевич. Сколько можно вас мучить? Вы и так испили до конца свою чашу! Никто вас не тронет, ваш срок истекает через два года. Нельзя же судить человека дважды за одно и тоже!
– Они всё могут. У большевиков всё возможно! Они на всё способны. Слышал я, что Ежов решил зачистить тех «врагов народа», которых не успел умертвить в своё время Ягода. Но дело, Машенька, сейчас не в большевиках с их нескончаемым террором против собственного народа, дело во мне.
Я не заслужил лёгкой смерти, я недостоин её, Машенька. Мне стыдно, стыдно и горько за себя. Машенька, родненькая, я не тот, за кого себя всё время выдавал! Какой из меня «новокрестьянский, народный поэт»? Какой из меня выразитель народного сознания? Какой из меня духовный наставник и ревнитель старой веры, последователь протопопа Аввакума? Я, Машенька, жалкое ничтожество и самозванец! Я – тщеславный и глупый человек, выдавал за правнука протопопа Аввакума!
– Николай Алексеевич! Вы же сам знаете, что это не так! И все умные читатели поймут, что родство ваше с Аввакумом чисто духовное, – стала горячо переубеждать поэта его томская муза, но Клюев вошел в раж и стал ещё строже разоблачать своё самозванство:
–Гордыня меня тогда искушала, вот что. Я знал, кто я. И пусть в деле у меня записано, что я невежественный сектант, что де у меня низшее образование, но историю раскола я знал хорошо. Читал труды Есипова, дружил с историками. Так вот, сын знаменитого протопопа Аввакума Иван Аввакумов умер в крепости в декабре тысяча семьсот двадцать первого года. Он не имел ни жены, ни детей. В первый раз был арестован по доносу священника как ярый раскольник, был допрошен самим Стефаном Яворским в Приказе церковных дел, там же слабодушно отрёкся от старой веры и от своего отца. Иван дважды давал клятву верности святой церкви и дважды проклинал и предавал анафеме старообрядцев как еретиков.
О чём думал я тогда, когда жил в Петрограде и выдавал себя за поборника старой веры и благочестия, за духовного наставника!? Слепой и глухой поводырь вот кто я. Какой из меня духовный наставник? Я корчил из себя поцелуйного брата, пестуна и учителя Серёжи Есенина, не зная искреннего человеческого языка и чувства. Я оставил его одного в самый страшный для него час, когда стал он своих грехов весь чёрный. Я звал его в свой мужицкий рай, а он в это время ходил в лубянские подвалы смотреть, как дружки-чекисты расстреливают узников и узниц. Я плохо увещевал его, боялся взять все его грехи на себя, боялся, что на меня самого его чернота перекинуться может. Виршеплёт, недоучившийся интеллигент, бездельник, вероотступник и сектант – вот кто я на самом деле. Я наследник носитель семи смертных грехов. Siligia – вот имя моё!
Я плохой поэт, Машенька, лживый, надуманный, юродствующий. Я не поэт с большой буквы, не гражданин и не пророк, я – всего лишь мастер-стилизатор, выбравший себе поэзию в качестве литературного заработка. Я – гнусный предатель своего народа.
Я подло изменил всему крестьянству, когда в восемнадцатом году славил в своих стишатах советскую власть, Я прославлял сатанинский «красный террор», называл большевиков святыми мучениками, писал кощунственно: «убийца красный – святей потира». Восторженно принял приход к власти большевиков-чекистов, этих душегубов и великих грабителей России, я считал, о, ужас, началом духовного обновления русского общества, наступлением на святой Руси мужицкого рая.
Я, как Серёжа Клычков и Пимен Карпов, воспринял кровавую революцию как наступление Царства Божьего на Земле, радостно приветствовал свержение самодержавия. Равнодушно воспринял злодейское убийство последнего монарха и его семьи! Дураками мы были, дураками и помрём. А мне, главному дураку, мне нет прощения нигде и никогда, ни на земле, ни на небе!
Машенька, ведь когда я пел осанну большевистским вождям Ленину и Троцкому! Вы думаете, Машенька, я не знал, о том, что они вытворяют с бедным моим народом, и крестьянами? Знал, я прекрасно знал об изуверских убийствах и насилии, об их кровавых мессах и свальном грехе, о половых извращениях, которые оказались намного ужасней похождений деторастлителя Гедеонова!
Я знал, как и многие в Петрограде, что зверей в Зоологическом Саду кормили свежими трупами расстрелянных, благо Петропавловская крепость находилась рядом. Я знал, что комиссары скормили зверям в зоопарке труп расстрелянного в ЧК профессора Никольского, и сообщили об этом с хохотком его семнадцатилетнему сыну. Жена «скормленного зверькам» профессора сошла с ума, его изнасилованная в ЧК дочь повесилась, а сын четыре дня пролежал в бреду, а когда очнулся, то его под угрозами направили во Всеобуч, на всеобщее воинское обучение!
Я знал, что тела своих жертв комиссары пускали, извините меня… на фарш. Знал, как чекисты расстреливали царских офицеров-заложников в присутствии их жён, а после расстрела мужей, молоденьких вдов насиловали в своих кабинетах, а потом «милостиво» отпускали их домой к своим деткам. Я многое знал о комиссарах времён революции. Я знал, что деятели Коминтерна вывозили из России драгоценности в чемоданах и саквояжах, ведрами на вес вывозили в западные банки драгоценные камни! В стране был голод и людоедство, а большевики грабили народ и открывали золотые счета в Лондоне и Цюрихе. Но вместо того, чтобы кричать об этом на весь мир, я писал стихотворный бред и всякую глупость. Я кропал стишки о «беседной избе», разного рода хлыстовских богоматерях, о кормчем мужицком уме, о кряжистой тайге с попугаями и гориллами, вяжущими лапти на купальских берёзках! Господи, Господи! Неужели, Машенька, это я такую чушь накропал?
–Успокойтесь, милый! Они ни одного вас соблазнили и оболгали!
–А мне, что с этого? Я за себя сегодня отвечаю. Я спрашиваю себя, как я смог так глупо, наивно по-мальчишески обмануться?! Кто я сегодня? Выходец из народных низов? Сын сидельца винной лавки, одолённый жаждой «чистой и благородной» литературной работы и жертва тщеславия? Трусливый жалкий графоман? Стихоплёт? «Благочестивый» паразит жизни, обделённый талантом, или честный художник-летописец, живой человеческий документ, способный в ярких формах зафиксировать навек жуткую историю новой России? Кто я? А? Очарованный грёзами келейник или юродивый псалмопевец на сектантском корабле с его радениями и свальным грехом?
Я ни тот, ни другой и ни третий, ибо во всяком моём деле и служении не было истинного самопожертвования. Не было! Была игра в народничество! Грешен я безмерно. Нет мне прощения, мне нечем искупить грехи свои! Не знаю, искупил ли я их своими последними трудами, «Погорельщиной» и «Песней о Матери». Не мне судить, но мне кажется этого мало, слишком мало для того, чтобы войти в число известных последних плакальщиков по поруганной России.
Не могу я причислять себя к числу честных свидетелей эпохи. К летописцам-плакальщикам, ибо язык мой надуманный, сусально-стильный, салонно псевдонародный, лицемерный язык символистов с их идеями мифотворчества. С таким языком только сидеть в лавке дешёвой лубочной литературы и пугать невежд Апокалипсисом. Не впрок пошли мне песенные уроки и грамота маменьки моей Прасковьи Дмитриевны, истинной сказительницы и плакальщицы! Не в толк пошла мне великая мудрость Соловецких старцев! Не в толк! О нашем времени надо писать кровавыми и мучительными словами с великим яростным гневом от своего имени и от имени всех невинных жертв. От имени всех убиенных невинных младенцев. От имени исколотого красными штыками наследного царевича Алексея, от имени расстрелянных за веру в Бога двух двенадцатилетних мальчиков-юнг…
У меня нет, Машенька, таких слов. У меня нет таких нужных художественных средств, чтобы сполна выразить боль всей России и всю боль её больного народа! Я никогда не был посланцем народа и тем более не был правнуком Аввакума. Я не способен на его духовный подвиг. Меня нельзя считать пророком и поэтом, ибо судьба настоящего писателя-пророка – это борьба со своим временем! Я прожил чуть больше полувека, а по сути ничего толкового не сделал, а то, что сделал, оказалось сущим пустяком.
–Довольно, Николай Алексеевич! Не надо ложно обвинять себя! Мы лучше никогда не были, но вполне возможно, что станем. Душа растёт, приобретая опыт. Для таких людей, как мы, давнишняя боль всегда свежа. Вы очень много сделали для русской литературы. В последние годы вы пели песни в неволе на своей, и в то же время, чужой земле. Боже мой, как жизнь прекрасна! Как трудно жить в ней человеку! А взять ваш последний цикл стихов, таких трагических, провиденных, таких пророческих? Это же памятник великой народной боли! Что может быть лучше? Вам грех жаловаться…
– Это всё не то! Не то! Мне уже никогда не написать лучше Ремизова, с его «Словом о погибели русской земли» и «Заповедным словом русскому народу»! Ах, Машенька, скажите, пожалуйста, неужели всё напрасно? Неужели, и я, и все мы, всё наше поколение, вся наша жизнь и наши труды оказались напрасными? Что мне сделать в конце жизни, чтобы отомстить пришлым и доморощенным инородцам за поруганную Родину? Что сделать, чтобы искупить своё предательство, которое хуже Иуды во сто крат? Молюсь перед иконой пресвятой Богородицы, лью слёзы, каюсь, вопрошая Сына Божьего: «Не я ли, Господи?» Неужели труд души моей был напрасным? Не я ли, Господи, предал себя? Не я ли, Господи, погубил себя?
–Нет, не напрасно. В этом мире ничего не делается само по себе, слепо, безрассудно и напрасно, здесь имеет свою цель и назначение. Пройдёт время, и вас вспомнят. Когда? В конце нашего века. Вы же сами недавно написали: «В девяносто девятое лето заскрипит заклятый замок, и взбурлят рекой самоцветы ослепительно вещих строк».
Меня к тому времени уже не будет, но мои дети доживут до тех дней, когда будет издано полное собрание ваших сочинений. Да! И никакой вы ни трус и ни предатель! Все имеют право заблуждаться. Господь не таких грешников прощал…. Вы смелый поэт, Николай Алексеевич! Это вы не побоялись, находясь в ссылке, в заточении, написать смелые строчки о том, что «Великороссия промокла под красным ливнем до костей и слёзы скрыла от людей, от глаз чужих в глухие топи». Не корите себя, дорогой мой, напрасно, всё будет хорошо. Вам только надо освободиться от мрачных предчувствий и чёрных мыслей, отдохнуть, погулять на свежем воздухе, набраться сил для новой работы.
– Я болен, Машенька, я на грани психического безумия, я давно болен плохо скрываемой гневливой манией. Я давно схожу с ума от этих ужасов. Как можно писать о мерзостях Нарыма, и оставаться при этом ненавязчиво целомудренным? Как можно живописать изнанку жизни высоким слогом, всячески избегая грубого натурализма солёного словца и крепких чёрных слов? Как писать, чтобы не навредить хорошему вкусу?
–А вы об этом не думайте, Николай Алексеевич! Пишите так, как велит вам ваше сердце, оно само найдёт нужный язык. Пишите об эпохе на языке эпохи, и ни капельки не жалейте своих читателей, большинство из них не заслуживают вашей жалости.
–Как же так, Машенька? Как быть теперь нам с традициями нашей изящной словесности, с её примерами и уроками нравственности и морали?
–Вы не в той ситуации, Николай Алексеевич, чтобы об этом думать. О любви пишите на языке философа-поэта, о красном терроре пишите на языке писателя Бабеля, и всё у вас получится. Там будет и жертвенность любви, и плач о поруганной России, и там будут свидетельства о красном Зле, разоблачающие радужные мифы и легенды чекистского владычества.
Вы пишите, а я постараюсь ваши труды сохранить до иных времён. На старую краску ваших икон ещё лягут новые краски, и вместо пугающего беспамятства и загробной мглы, обязательно наступит ваше духовное обновление. Преображение наступит, все мы изменимся. Вы это непременно увидите, Николай Алексеевич, сами увидите!
– Машенька, я боюсь выходить на улицу, я стал бояться людей. Особенно чекистов… и вообще… всякое советское начальство. Это же не люди, это же нелюдь, шайка алчных грабителей, убийц и насильников! Мне страшен этот сатанинский интернационал, я не знаю, куда мне от него спрятаться, – закричал Клюев и отчаянно навзрыд заплакал жалостливо, по-бабьи.
…………………………………………………………………………………………..
Его арестовали в доме Балакиной в начале июля 1937 года. Волна большевистского террора достигла Сибирского края, и особо уполномоченные местных карательных органов рьяно бросились обеспечивать выполнение указаний «железного» наркома Николая Ежова об усилении репрессий. К моменту ареста Клюева Генах Гиршевич Ягода сам уже сидел в тюрьме под следствием и давал показания по множеству предъявленных ему обвинений, начиная от контрреволюционной троцкистской деятельности, попытки отравить секретаря ЦК Николая Ежова до шпионажа в пользу фашистской Германии.
Новому наркому внутренних дел, «кровожадному карлику» Ежову было поручено повысить эффективность работы органов внутренних дел в проведении массовых операции в отношении бывших кулаков, белогвардейцев, жандармов и чиновников царской России, членов антисоветских партий, участников антисоветских организаций, церковников и сектантов. При Ежове значительно возросла деятельность так называемых «троек», значительно упрощалась процедура осуждения. При Ежове скорый суд вершили не только «тройки», но и «двойки», значительно возросло число смертных приговоров.
Теперь каждый очередной список осужденных «врагов народа» направлялся на утверждение Сталину не позднее чем через день. При Ежове суды «троек» и «двоек» стали соревноваться в эффективности работы, судьбы людей решались с пулемётной скоростью, число осуждённых приговорённых к высшей мере наказания стремительно росло. Расстрельные команды работали с огромной нагрузкой, приходилось прибегать к услугам «добровольцев» из числа материально нуждающихся внештатных доносителей.
На местах, в провинции возникла даже проблема индустриализации методов уничтожения, нужен был «конвейер смерти», инструментарий и новые формы утилизации трупов. И она при Ежове была успешно решена. Она ярко проявилась позже накануне войны с Гитлером в операции по массовому уничтожению в Куропатах граждан, обвиняемых в контрреволюционных преступлениях.
При Ежове ужесточился лагерный режим. Отныне каждый заключённый знал: за три отказа от работы – расстрел. Такая беспощадная кара теперь утверждалась только лагерной администрации и приводилась в исполнение в самой зоне без какого-либо участия судебных органов. В стране в одночасье возник отдельных класс узаконенных палачей, вершителей сотен тысяч чужих жизней. Времена изменились, и то, что можно было при Ягоде, не допускалось при Ежове. «Качать свои права» в лагере для осужденных стало смертельно опасным. За оскорбительные действия, нелицеприятные устные или письменные высказывания о представителях власти, плевки и ругательства в адрес носителей власти, осужденные стали предаваться суду и переводиться в тюрьму с более строгим режимом или в «лагеря смерти», которые значительно снимали резко возросшую нагрузку с расстрельных команд.
…………………………………………………………………………………………..
В день своего ареста Клюев был тихим и благостным, ничего в эти минуты его не угнетало, он сидел в плетеном кресле-качалке мечтательно смотрел на уходящую в даль Обь. Мария Алексеевна подошла к нему, положила свою тёплую ладонь ему на голову и спросила участливо:
–Как вы себя чувствуете, Николай Алексеевич?
– Отлично себя чувствую, Машенька! Только вот ножками сегодня сильно скорблю! Левая совсем онемела. Но на сердце мне легко, на душе покойно. Вот смотрю сейчас в окно, в даль, смотрю за горизонт в никуда, и вижу там, на краю ойкумены любовь и надежду. И знаете, Машенька, о чем и о ком я думаю? О вас, Машенька, о вас, моя голубица ясная! Вот смотрю я сейчас в даль, и мне хочется от радости заплакать, клянусь вам, люблю вас нездешней светлой любовью, моя божественная…
–Да будет вам, Николай Алексеевич!
–Ах, Машенька, чует, чует моё сердце, скоро кончится эта Красная Смута и настанет Жизнь. Скоро вёрнётся тот мир, который у нас когда-то украли красные вороны, и никто не будет преследовать людей за их мечты, мысли и думы…
…………………………………………………………………………………………..
В томской тюрьме НКВД, которая тогда находилась на улице Пушкина, Николай Клюев в ожидании расстрела промучился четыре месяца. Почему его, как «злостного и стойкого контрреволюционера», сразу же не расстреляли на другой день после ареста? Да потому, что томским чекистам нужны были раскрытия новых антисоветских заговоров, нужны были новые громкие дела. Клюева нельзя было судить дважды по одному и тому же делу, он ещё продолжал отбывать ссылку, срок которой истекал только в ноябре 1939 года.
Больной, парализованный старик категорически отрицал свою «активную сектантскую деятельность и своё непосредственное руководство контрреволюционной деятельностью духовенства и церковником в Нарымском крае». Он без конца твердил о том, что, находясь в ссылке, вёл одинокую, полную лишений жизнь, избегал знакомств с людьми культуры, боясь им навредить, чтобы такая близость и общение не были превратно поняты властями. Чекисты мучили его частными допросами, он стойко переносил тюремные унижения, презрение и хамство своих мучителей. Есть все основания полагать, что не последуй этот последний арест, несмотря на все свои болезни, он мог бы ещё работать и творить, завершить задуманное и выстраданное – мог бы написать поэму о Великом голодоморе на Украине и Дону, запечатлеть в стихах любовную трагедию на «острове людоедов».
В первом протоколе допроса, где он честно признавался в своей острой неприязни к советской власти за её насилие над народом, истекающим кровью и огненной болью, он твердой рукой поставил чёткую подпись: «К сему Н.Клюев».
В последнем протоколе допроса, после четырех месяцев заточения, в подписи поэта нет ни одной прямой линии. Такую подпись мог поставить любой человек, даже малограмотный мальчик. Такими «подписями» полны многие расстрельные дела времён «ежовщины». Для палачей оставался один выход, пустить Клюева в расход раньше намеченного срока, благо для этого он дал своим палачам удобный случай, когда на последнем допросе проклял поимённо своих палачей вместе с их местными и московскими начальниками – Басовым, Веледерским, Батяном, Абрамчиком, Кагановичем, Молотовым, Ягодой и Ежовым. Да! Да! Смиренный и богобоязненный христианин не побоялся бросить последний вызов всему воинству Антихриста:
–Вот и настал мой звёздный час, пришло моё время, время отмщения и справедливого ярого гнева. Вот сейчас поставлю свою последнюю корявую подпись, которую может подделать даже ребёнок! Вычеркну из протокола имена невинных людей и прокляну вас, поганых, на вечные времена! Прокляну вас и всё ваше семя гнилое! Предам вас всех заклятию, поставлю вам на лбы вместо ваших масонских красных звёзд свою печать смерти!
Выжгу своим проклятием ваш день сегодняшний и день завтрашний и лишу вас и потомков ваших радости жизни! Прокляну вас и ваших начальников и вождей, живых и мёртвых, ваших людоедов Ленина и Троцкого, и вашего главного бандита и грабителя Сталина и подручных его кровавых чекистов! Всех, всех назову по имени и поставлю свечку за упокой ещё живых…
–Вот гад, как заговорил! Во как отожрался, паскудина старая! Отожрался на вдовьих харчах, осмелел под юбкой у Балакиной! Сколько лет скрывал свою кулацкую суть, вражина! Как его там, в Москве, проморгали? Почему не ликвидировали?
–Молчать, душегубы! Допросы закончились! Хватит убивать во мне человека! Теперь моё слово! Теперь я вас проклинаю, теперь я вас лишаю звания человека! Сдохнете все подлой смертью, все будете жрать кровавую землю! Скоро сожрёте друг друга и подавитесь друг другом! – кричал тонким голос обречённый поэт.
–Товарищ Выгузов! Товарищ Выгузов! Давайте я заткну его вонючую глотку! Что эта старая гадина себе позволяет?! Разрешите, я этого сектанта прихлопну прямо здесь в кабинете?! Какая наглость, совсем оборзела эта старая контра!
– Прокляты душегубы русского народа в домах своих и за порогом! Прокляты красные бандиты людьми и Богом! Проклято семя Сталина и семя Кагановича и семя прочих красных убийц, утробы их матерей, дочерей и внуков! – продолжал бросать в пространство Клюев страшные слова проклятия.
– Зачем грязь разводить? Сверни ему шею, чтобы заглох, а пулю ему в затылок выпустим в подвале. Когда приговор будет написан…
–А ну заткнись, старое падло! На! Получай! Заглохни навек, писака! Мешок вонючий…
………………………………………………………………………………………….
В отношении осужденного Клюева томские чекисты приводили приговор в исполнение в течение трёх суток, в справке так и написано: «Приговор приведен в исполнение 23-25 октября 1937 года». По рассказам томских чекистов, расстрелы в тюрьме проводились с часу до четырех часов ночи. Тех, кого везли на расстрел за город, в сторону Каштаковского кладбища, вывозили на телегах или санях по пять человек. Их укрывали рогожами, чтобы не было никому видно, и везли в Каштак, к ямам, где и расстреливали.
Одна яма заполнялась по нескольку дней, справку об исполнении приговора оформляли после того, как зароют заполненную трупами яму. Поэтому Клюев после расстрела ждал своего захоронения двое суток. Двое суток его труп валялся в глубоком, сыром подвале тюрьмы. А потом сбылось его пророческое предчувствие: «…стащат безгробное тело мое в мёрзлый Нарымский торфяник, бросят в общую могилу, зароют в яму, ибо нет живому человеку большей боли и поругания».
Рытьё могильных ям и закапывание трупов было выгодным делом всегда и всюду. Во времена томской ссылки Клюева в ходу была частушка:
Я поеду на Каштак,
На зелёную горку.
Заработаю пятак
Себе на махорку.
Так зарабатывали себе на рытье общих траншей-могил и на закапывании ям с трупами, а потом пили по-чёрному и веселились…
Через полгода после смерти Клюева, в марте 1938 года будет расстрелян Ягода и многие его сподвижники по «красному террору». Ежовская чистка 1937 года унесёт жизни трёх тысяч сотрудников НКВД, среди которых окажется много руководящих сотрудников «наркома смерти». Пройдёт ещё год, будет арестован в своём кабинете на Лубянке «железный нарком» Николай Ежов, ещё недавно «любимый сын советского народа, верный рыцарь революции, несгибаемый большевик, ближайший соратник великого Сталина».
На рассвете четвертого февраля 1940 года его расстреляют в глубоком сыром подвале Сухановской тюрьмы по приговору закрытого заседания Военной коллегии Верховного Суда СССР. Маленький тщедушный человек будет долго метаться меж четырёх стен, ловко увёртываясь от пуль, визжать и пронзительно ойкать при каждом выстреле…
Но не все палачи станут жертвами своего режима, многие останутся в живых, будут процветать, делать стремительную карьеру по службе. Многие дослужатся до генеральских погон, станут кавалерами воинских орденов и наград после второй мировой войны. Некоторые «несгибаемые большевики и пламенные борцы» со своим безоружным и покорным народом будут награждены боевыми Орденами Красного Знамени и даже орденом Суворова I степени «за образцовое выполнение специального задания правительства», точнее за тайные и явные убийства инакомыслящих людей, за выселение целых народов.
Орден Суворова – за слёзы обездоленных стариков, детей и женщин, что может быть циничней в отношении памяти великого русского полководца? Почему у такого рода душителей своего народа был такой благостный конец? Почему они до сих пор пользуются уважением и почётом наравне ветеранами-фронтовиками Великой Отечественной войны? Да потому, что в своё время не нашлось таких людей как Клюев, невинно пострадавших и способных мужественно проклясть их, своих убийц и мучителей, хотя бы перед смертью.
Я уверен, что многие чекисты-ветераны не согласятся со мной, назовут эти вопросы риторическими, а ответы на них банальными и наивными. Ну, что же, это их право защищать сомнительную честь забрызганного невинной кровью чекистского мундира. На нём, к сожалению, очень мало крови профессиональных воров убийц и насильников. Но всё же на этом мундире больше крови, таких как Клюев, и ему подобных беззащитных, оболганных и необоснованно репрессированных интеллигентов.
Пройдёт полвека со дня убиения Клюева в Томской тюрьме, и почти все крестьянские поэты будут реабилитированы, в том числе и Клюев. В конце восьмидесятых годов будет полностью опубликована «Погорельщина», а в начале лихих девяностых годов проклятого двадцатого века – поэма «Песнь о Великой Матери».
Пророчество Клюева в отношении своего творчества сбудутся, а вот настоящие читатели и ценители его творчества, увы, исчезнут с лица земли, кто по возрасту, кто от тоски и нищеты, кто от усталости и безысходности, от омерзения к эпохе Золотого Тельца.
Некому будет читать поэмы Клюева, неактуальной станет патриархальная избяная, религиозно- мистическая лирика бывших «кулацких» поэтов, у новой российской элиты войдет в моду салонная, томно-расслабленная, аполитичная поэзия Серебряного века с её изысками и вывертами, красивыми греховными страстями и нигилизмом.
Наследники кровавого троцкизма и большевизма в очередной раз перекрасятся, и примут те ценности русской культуры, с которыми они так беспощадно боролись в течение семидесяти лет. Как хорошо, что Клюев никогда не узнает судьбу общественно-политического строя, который убил его!
Видимо, очень трудно даже после смерти разочаровываться в своих надеждах на лучшее общественное устройство. В самом деле, легче изобрести экологически чистый вечный двигатель, чем справедливое общество, демократический Китеж-град нового типа!
И всё-таки, и всё-таки, чего же не успел из задуманного завершить Клюев? Поэму о трагической любви на острове Назине? Почему эта история его так взволновала после всех испытанных на себе ужасов советского режима? Что там произошло на самом деле, и нужно ли нам сегодня об этом знать?
Как оказалось, кому-то нужно знать страшную правду, а кому-то её знать очень даже не хочется, особенно тем, кто поныне находится в родстве с теми, кто творил когда-то обыденное, каждодневное, пошлое зло, ставшее формой советской социальной нормы.
Видимо пришла пора сказать им прямо в глаза: знайте и запомните навсегда – тот, кто нагадил на стол с яствами на пиру жизни, тот должен обязательно съесть это кровавое гуано, если не сегодня, так обязательно завтра. Хотя бы ради исторической справедливости. Авгиевы конюшни должен чистить только сам Авгий или же его наследники.
Назинская история оставила неизгладимую мету не только у чувствительного фантазёра и романтика поэта Клюева, но и у всех оставшийся в живых, даже у отъявленных, отмороженных рецидивистов-уголовников, видавших виды на своём веку, а также всех тех, кто являлся невольным свидетелем великого голодомора в 1932-33 годов.
Они прозвали его островом людоедов. Местные остяки усвоили это название, а слух о том, что произошло на этом острове смерти, пошел вниз и вверх по рекам Сибирского края и по всему белу свету. Власть эти слухи расценивала как злостную контрреволюционную клевету и всячески преследовала разносчиков этих слухов, заключала их в концлагеря и в тюрьмы. Поэтому люди неохотно свидетельствовали о Назинской трагедии, никому не хотелось повторить свой лагерный опыт.
Но были и те, кто вполне осознанно и даже умышленно не хотел оказаться в ряду честных свидетелей, ибо часть из них сами принимали прямое участие или косвенное соучастие в творящемся когда-то здесь инфернальном зле. Кто-то был палачом, кто-то помощником и слугой палачей, кто-то сам в ту пору попробовал сладковатой на вкус человечины и навсегда приобрёл странный взгляд…
Ах, какая полная Луна! Как близко приблизилась она сегодня к нашей Земле! Господи, как болит душа и как мучительно не хочется сегодня жить и как трудно быть человечным.
* * *
Агнешка Нарымская
Это было давно, в Тридцать третьем голодном году. «Это было весной в зеленеющем мае», как поётся в одной лагерной песне. А точнее, согласно архивам НКВД, эта история началась восемнадцатого мая тысяча девятьсот тридцать третьего года, когда на остров Назин прибыла огромная баржа, в трюмах которой находилось около пяти тысяч человек, называемых в сопроводительных документах «элементами городского типа». Эта была первая партия «деклассированных элементов» из Москвы, Ленинграда и Минска, задержанных милицией как беспаспортные граждане, которые были отловлены сразу же после введения СССР в 1932 году паспортной системы. Были на этой барже и отпетые уголовники-рецидивисты, выпущенные на поселение из тюрем по окончанию срока бандиты, грабители, убийцы и насильники, подобранные по пути следования эшелона из тюрем Екатеринбурга, Златоуста, Тюмени и Омска.
Как потом выяснилось, поселенцев не так измотал сам долгий этап, как жуткий произвол уголовников-рецидивистов, творимый ими в трюме баржи по пути следования из Томска. На поселенцев, выползающих из трюмов и бредущих по шатким трапам на берег жутко было смотреть. Особенно на стариков и женщин, самую беззащитную часть насельников великого советского заточения.
В тот год с голодной Украины и Северного Кавказа толпами бежали люди в центральные города страны и на большие стройки, в поисках работы и куска хлеба. Откуда у беглых могли быть паспорта? Даже справок ни у кого не было. А у тех, кто не имел паспорт, живя в городе, тоже были веские причины его не получать. Далеко не каждому хотелось раскрывать свою биографию, родословную и социальное положение, и сразу же и становиться изгоем в новом социалистическом обществе.
Когда их отправляли на сибирское поселение, перед погрузкой в эшелоны, им обещали трудоустройство и относительно сытую жизнь. Но когда они высадились на полупустынный остров, когда вдохнули в себя таёжный влажный и плотный воздух, когда огляделись, то поняли, что их зло и крепко обманули. Вскоре выяснилось, что в Томске, где их из эшелонов загнали в глубокий мрачный трюм, работники хозяйственного НКВД забыли погрузить на баржу продукты питания.
Люди заволновались, стали требовать пищу, но охранники их быстро успокоили ударами прикладов и выстрелами в воздух. На второй день после прибытия первого эшелона, 19 мая, на нежную первую траву выпал снег, поднялся северо-восточный ледяной ветер, к утру ударил мороз. Голодные, истощённые, измученные долгими этапами люди, без крова, без плотницких инструментов, без лопат, кирок и ломов, не имеющие трудовых навыков, очутились в безнадёжном и безвыходном положении. К голоду добавился холод.
Они, как овцы, стали сбиваться в отдельные группы, прижиматься друг к другу, каждый старался попасть в тёплый центр человеческого роя. Чтобы не погибнуть от холода, они стали жечь костры, сидеть, лежать и спать у огня. Кто был нормально и тепло одет, тот бродил по острову, искал под ногами что-нибудь съедобное, ел мох, гнилушки и кору… Трое суток никому никакого питания не выдавалось, продукты питания были только у начсостава и у охранников. За хлебом в Александро-Вахтовскую участковую комендатуру был отправлен катер «Быстрый», но путь его был нелегким и долгим, ибо на Оби лед едва тронулся.
Люди стали умирать. Они заживо сгорали у костров во время сна, умирали от истощения, от разных болезней, особенно мучительными были страдания от холода. Один из поселенцев, в прошлом гимнаст и канатоходец бродячего цирка разулся и ловко как обезьяна взобрался на самой высокое дерево в огромное дупло и вскоре погиб там от холода, на глазах у людей, которые не могли достать его, у них не было ни топоров, ни лестницы. Ссыльные монашки-катакомбницы за этот самоубийственный поступок нарекли его вторым святым Симеоном Столпником…
Когда на третьи сутки выглянуло солнышко, бригада могильщиков смогла закопать только триста трупов, остальные полторы сотни оставили на другой день…
И не потому, что похоронная команда выбилась из сил, а потому, что не хватало кирок и лопат. Для рытья могил пришлось снять весь шанцевый инструмент с общего пожарного щита, а также пожарное ведро, в котором можно было кипятить воду. За кипятком выстраивалась длинная очередь, чтобы за определённую мзду пригубить несколько глотков прямо из ведра. У спецпоселенцев не было кружек, мисок, фляжек, не было ни ведер, ни кастрюль, ни бачков. Все ёмкости, фляги и бочки из-под краски, керосина и бензина, железные консервные банки были давно подобраны на свалке и стали собственностью уголовных авторитетов.
Вся рухлядь, ветхая и негодная, всё выброшенное за ненадобностью на свалку, приобрело вдруг особую ценность. Нашли применение даже разбитые деревянные ящики из-под махорки и дегтярного мыла, а также дубовые и берёзовые бочки из-под селёдки и солёных огурцов. Даже ржавые гвозди, обрывки тонкой стальной проволоки и крепёжные полоски из жести – всё нашло себе применение в скудном хозяйстве рачительного поселенца.
Обладание любым металлическим предметом, колющим и режущим инструментом давало некоторые шансы на выживание. Те, кто остался ни с чем, самые сообразительные и находчивые, пытались сделать инструмент из острых камней, найденных на берегу Оби, и оленьих рогов.
Эти примитивные орудия труда, острые кости животных, каменные рубила, топоры и мотыги плохо держались на деревянных ручках, верёвочные крепления рвались во время рытья нор в глинистых обрывах восточной стороны острова. Каменные орудия приходилось держать в руках, ломая ногти и сбивая в кровь пальцы. Многие, кому удавалось вырыть в плотной глине свою нору, обессиленные изнурительной работой в ней и умирали. Вскоре на острове началась настоящая война за жильё, побеждали, конечно же, сильные индивиды.
Поэтому похоронная команда острова изначально была на особом положении, ибо она имела шанцевый инструмент, а значит постоянную работу и положенный за это один килограмм хлеба. Кроме этого, работник похоронной команды, за которым был персонально закреплён шанцевый инструмент, лопата, лом или топор, мог рассчитывать на прибавку к пайку, сдавая свою лопату, лом, или кирку-мотыгу в аренду на ночь тем, кто хотел обзавестись собственной норой, или удобной землянкой.
Лето в Западной Сибири было коротким и прохладным, в июне ночи были ещё холодными и росными, по утрам часто случались даже заморозки, а днём, когда воцарялась влажная жара, неистовствовали комары и слепни, таёжный гнус и оводы. Единственным спасением от холода ночью, а днём от кровожадных насекомых была землянка или рукотворная пещера.
Ржаную муку в мешках и молотую каменную соль в двух кулях на остров привезли только на четвёртый. Её начали раздавать по несколько четыреста грамм в одни руки. Люди тут же бежали к реке и в шапках, фуражках, галошах разводили болтушку. Многие глотали одну муку, задыхались и тут же умирали от удушья. Заходясь в страшном кашле. Лежавшую в мешках под открытым небом муку, комендатура острова приказала зарыть в землю, ибо много её испортилось во время дождей, много было разворовано, много муки было затоптано в землю во время штурмов голодных людьми мучного склада. Охранники разгоняли голодных людей выстрелами в упор, но на следующий день всё повторялось снова, люди опять шли на штурм мешков, не боясь ни ран от пуль, ни смерти.
Официально раздача муки велась один раз в сутки, ровно в полдень, но раздавать её в порядке живой очереди даже не пытались. Сваливали мешок на землю, и голодные люди набрасывались на него как на тушу убитой свиньи, раздирая мешковину в клочья.
В жуткой давке, завываниях и оре, слабых затаптывали насмерть и калечили, выдирая друг другу глаза и раздирая рты и уши. Но и здесь жизненно важную роль опять сыграл интеллект и практическая жилка «деклассированных элементов» – те поселенцы, кто вместо муки сумел в шапку или в подол платья набрать много соли, те в скором времени выиграли, ибо скоро соль стала дороже золота. Соль стали менять у блатных на хлеб, на обувь и одежду, на ту же самую махорку и хозяйственное мыло.
Но всё равно, хотя жизнь стала налаживаться, входить в своё русло, смертность на острове оставалась высокой, одной из причин были крайнее истощение, дизентерия и другие болезни. Участились побеги, скоро они приняли массовый характер, люди бежали, в чём были, в тайгу, плыли на плотах, тонули в болотах, погибали или возвращались назад. Кто-то из поселенцев пустил слух о том, что в Москве решено истребить в срочном порядке весь деклассированный элемент под корень, всех до одного. Ситуация стала неуправляемой.
На острове возникла анархия. Нужно было срочно наводить порядок и дисциплину, ибо наступила «трудовая вахта», высшее руководство требовало выполнения и перевыполнения утверждённых производственных планов и трудовых рекордов. Весь контингент из десяти тысяч человек был разбит на трудовые ударные бригады, во главе которых непременно стояли бригадиры, все из отъявленных уголовников. Был определён режим работы поселенцев по отрядам, но реальный режим и распорядок трудового дня складывался не по утверждённому расписанию, а в зависимости от выполняемой работы.
Несмотря на расстрелы нарушителей режима на месте, и показательное перевоспитание «элементов городского типа» палками и прикладами винтовок, на острове продолжали возникать мародёрские банды и шайки.
В конце мая началась «разгрузка» острова от излишков рабсилы, началась отправка людей на «производственные участки», точнее в места, отведённые под посёлки по реке Назина за двести вёрст от устья, куда надо было подниматься против течения на лодках. В связи с этим остатки ржаной муки были розданы бригадирам-уголовникам, которые присваивали мешки с мукой, прятали её в лесу, а бригада оставалась без пищи.
Вначале изредка и украдкой, в укромных и глухих местечках острова, а затем повсеместно и открыто началось людоедство, предваряемое мародёрством. Началась охота за девушками и молодыми женщинами, появились тайники, в которых хранились мешки с мукой, бочки и ящики с человеческой солониной.
………………………………………………………………………………………….
Двадцать шестого мая в Назино прибыла вторая партия спецпоселенцев, весьма разношёрстная по составу. В ней был довольно странный контингент, в основном, лица, осужденные на поселение за антисоветскую агитацию и за распространение клеветнических слухов об ужасах коллективизации и о голодоморе, нарушители паспортного режима, беглые кулаки и середняки, лица без определённого рода занятий, скупщики краденого, спекулянты и около трёх десятков монахинь русской катакомбной церкви.
По документам во второй барже было всего одна тысяча сто семьдесят человек, в четыре раза меньше, чем в первой партии, но люди в ней выглядели также чрезмерно измученными. Каждый этап осужденных бывает по-своему трудным и мучительным, ибо нет, и не может быть, лёгких этапов в товарных вагонах и в тёмных, наглухо задраенных, трюмах барж.
Но в этом далеко не лучшем из миров иногда бывают исключения из мрачных правил, которые иначе как чудом не назовёшь. Бывает иногда, разорвется на миг над головой серый небесный, низкий полог, и вспыхнет земля под ослепительным лучом живительного солнца, и отляжет тоска от сердца и мелькнет светлая мысль: жить ещё можно!
Так и на сей раз. Мелькнула над чёрной баржей белая голубица. Из чёрной, угрюмой людской ленты, змеёй сонно сползающей на берег, встречающим аборигенам бросилась в глаза стройная фигурка рослой девушки в белых одеждах. На ней была суконная, отрезная по талии белой свита, бежевого цвета овчинный, приталенный кожух, зимние изящные ботиночки на стройных ножках и полотняная вышитая намётка, искусно завязанная на русой головке. Девица была ослепительно красива своей славянской красотой. Таких красавиц Сиблаг давно не видал, такие дивы не бывали здесь ещё со времён восстания декабристов.
Поражало её лицо, светящееся, доверительное и немного наивное, улыбка не сходила с её светлого личика, но улыбка её была странной. Это все заметили, заметил эту странную улыбку и юный конвоир островной охраны Костя Веников, и сразу же потерял голову. Он твердо решил, что эта девушка будет его, что он никогда не позволит ей умереть здесь от холода и голода, не позволит ей стать на острове обычной «марухой» и «шалашёвкой».
Настоящая, целеустремлённая, неведомая раньше страсть охватила молодого крестьянского парня. Страсть, которая у многих его сослуживцев пахла кровью и влекла к насилию и грязному, слепому поруганию, у Костика стала сочетаться с теплом и нежностью к девушке, от которой исходило какое-то волшебное сияние. Её манящая улыбка сводила его с ума и, конечно же, являлась верным признаком божественной красоты.
Во время распределения новичков по рабочим бригадам, Костя постарался зачислить эту девушку в «хозобслугу», в самую крепкую и относительно благополучную восьмую бригаду. Там он около бригадных шалашей и познакомился с ней:
– Эй ты, девка! Эй ты, краля, в белой свитке! Иди ко мне!
– Уже приплыла. Чего тебе надо, солдатик мой оловянный? Что так острым взором меня пронзаешь?
– Откель будешь, красавица? Как зовут?
–Вчера была Агнешкой Новогрудской, а ныне стала Агнешкой Нарымской. Вчера у меня родной маткой была Польша, а крестной матерью Беларусь, сегодня же злым отчимом мне стал Нарым. Вот так, солдатик!
– А я Костик Веников. Рязанский я. А здесь служу по заданию партии. Через полгода уеду отсюда на учёбу в Москву. Скоро курсантом буду, потом офицером стану…
– Веников, Веников – объелся вареников. А чекист Банников – объелся драников, – звонко рассмеялась Агнешка.
– Ты чё все время лыбишься? Ты чё всё ржёшь как нежеребая кобылка? – обиженно спросил Костик.
– А, зачем мне, солдатик, кручиниться, зачем слёзы лить? Я никого не убила, хлеб ни у кого не отбирала? Это меня ограбили, сиротой сделали. В чём же мне каяться, за что страдать? Каждая слезинка, солдатик, отнимает у человека одну неделю жизни. А у насильников от невинных слёз только жила пухнет и ярость прибавляется. Улыбаюсь, оттого, что пока живу, пока свет божий вижу. На том свете будет только плач и скрежет зубовный…
– Тебе сколько лет от роду?
–Семнадцатый годок пошёл, солдатик. А чего?
– А того, что ты, хоть и зрелая девка, а на самом деле форменная дура. Глупая ты, Агнешка, глупая овечка. Скоро ты услышишь на этом острове и скрежет зубовный, и хруст костей. Давай лучше дружиться-любиться, я не позволю никому обижать тебя. Буду подкармливать тебя…
– Мне выгодней, Костик, с твоим начальством миловаться-целоваться, у начальства паёк больше твоего будет…
– Ещё раз, дура! К моему начальству, таких овечек как ты, к заходу солнца целая очередь стоит. Всем кушать хочется, они на всё согласны. Они согласны дать даже за две горсти муки, за две щепоти махорки. А у тебя, скажи овечка, у тебя, что она, твоя хава, с золотой каёмочкой? Да?
– А может и так. Может я заговоренная. Вот на барже пока плыли сюда, урки над всеми бабами молодыми надругались, а меня и моих двух этапных подружек не тронули, даже подкармливали всякой всячиной, какую у мужиков-кулаков отняли…
– Урки, Агнешка, ничего не делают человеку просто «так», за спасибо. Они из тебя скоро вышибут должок. Это у них до тебя и твоих подружек очередь не дошла. Берегут урки тебя, Агнешка, оставили тебя в целости и сохранности на завтра-послезавтра как сладкую загладочку. Как самую лакомую конфетку…
–Может и так, Костик, но я себе цену знаю. Полная тарелка драников на масле и со сметаной – вот моя цена! И чтоб так было каждый день…
– Какая же ты дура, Агнешка! Да кто же тебе на этом острове нажарит полную сковородку драников?! Здесь даже сковородок ни у кого нет! Здесь люди умирают с голоду уже третий день! Завтра тебя любой урка силой возьмёт и по кругу пустит. И никуда ты не денешься. А пожалуешься начальству, так оно само тебя вечером на вахте тоже по кругу пустит! Здесь не любят жалобщиков и тех, кто права качает, – занервничал Костя Веников.
– Мне надо осмотреться, Костик, надо подумать, прикинуть, что к чему. Завтра приходи сюда опять, может у нас кой что получится, заварим с тобой любовь-морковь по-сибирски. Только с едой, Костик, не жадничай, ладно? Приходи ко мне, серебряный ты мой! – наконец, сдалась Агнешка, и звонко рассмеялась.
– Поцелуй меня, Агнешка, – робко попросил Костик и потянулся к девушке, пытаясь её обнять за талию.
– Э, нет, золотой мой, солдатик! Завтра, завтра, – тихо проговорила Агнешка, на лице её играла та же неизменная странная, нездешняя улыбка.
Но девушка не стала дожидаться следующего дня, она пришла к Костику в этот же день вечером. Она была напугана, на её лице блуждала растерянная жалкая улыбка. Ей достаточно было двух часов, чтобы узнать истинное положение дел на острове. Ей хватило одного рассказа поселенки из первого эшелона Таисии Меньшиковой, чтобы трезво осознать своё истинное положение, а когда она лично увидела людей, которые ползали по земле и щипали траву подобно скоту, когда увидела висящие на деревьях тряпки с вяленым человеческим мясом, у неё не осталось никаких иллюзий.
Да, к сожалению, Костик был прав. Он не врал, когда рассказывал Агнешке о быте и нравах, царивших на острове Назине, о беспредельном терроре уголовников и охранников поселения. Оказавшись на острове, люди, нарушители паспортного режима, попали под двойной пресс, избежать которого могли только единицы, способные забыть всё божье и всё человечье.
Уголовники терроризировали людей ещё в баржах, насилуя женщин, срывая с них украшения, отбирая у трудпоселенцев хлеб, одежду, избивая их и убивая. Здесь же, на поселении, открылась настоящая охота за теми, у кого были деньги или золотые зубы, коронки из жёлтого металла. Их владельцы становились жертвами бандитов, могильщики не успевали зарывать трупы с развороченными челюстями, на острове всё чаще находили мёртвых с открытыми ртами и полными предсмертного ужаса глазами, устремлёнными в небо…
Алчное мародёрство захватило некоторых охранников, в том числе и взводного, отличника боевой и политической подготовки» Костика Веникова. Он сам и его сослуживцы скупали за хлеб и махорку золото и одежду, а при случае, во время облав и преследований беглых поселенцев, сами выдирали золотые коронки у смертельно раненых или уже убитых людей. Для этого каждый уважающий себя добытчик-«старатель» всегда имел при себе столярные кусачки.
Скоро на острове возник «черный рынок» и установились свои цены, которые росли с каждым днём. Новое платье или костюм стоили полбуханки хлеба или пачка махорки. Пачка моршанской махорки стоила триста рублей, два золотых зуба или четыре коронки. Сексуальные услуги девушек, молодых женщин и вдов были очень дешёвыми, или ничего не стоили. Их оплата зависела от щедрости клиента: это мог быть один ржаной сухарь, или одна мармеладная конфетка в сахаре, а чаще всего – покровительство на ближайшую перспективу, защита от посягательства других агрессивных самцов, любителей дарового свального греха.
Очень плохо пришлось тем поселенцам и поселенкам, которые оказались на самых дальних по реке Назине производственных участках. Так, из сотни поселенцев тринадцатого участка остались в живых к началу июля только бригадир и его двое подручных уголовников. На пятом участке из восьмидесяти поселенцев осталось двенадцать, и всё потому, что там были съедены все молодые девушки.
В конце концов, отдалённые участки были признанны «неперспективными», и трудовых переселенцев стали перемещать на новые места, вниз по той же реке, ближе к устью, в места впадения её в Обь. Теперь при формировании новых бригад, начальство старалось не включать в их состав девушек и молодых женщин, чтобы не портить и без того мрачную статистику «естественных трат».
К строительству на острове полуземляных бараков, вошебоек, прачечной, уборных и бань приступили только во второй половине июля. Именно тогда когда на катере «Быстрый» был доставлен шанцевый инструмент, продукты питания и несколько четвертей спирта, купленных в Нарыме за снятое с мертвых золото. Спирт и два ящика водки предназначался в «лечебных целях» для начальства поселения и конвойной команды, а также для бригадиров ударных бригад в качестве поощрения. Для хранения и выдачи инструмента приспособили старый покосившийся сруб времён царя Петра Великого и почему-то назвали этот обычный хозяйственный блок «спецмастерской», может потому, что там вскоре наладили ремонт старой посуды и разных емкостей и на куске старого рельса выпрямляли гнутые гвозди?
Общественную баню построили где-то в конце июля, тогда же на остров были завезены, шайки тазики и корыта, но в ограниченном количестве, был установлен также график помывки поселенцев. Баня нужна была в первую очередь, без неё нельзя было соблюдать на поселении необходимые санитарные условия, от людей и исходило стойкое зловоние, особенно страдали женщины. Помывочно-банный день считался выходным – один раз в десять дней. Первыми баню приняли поселенцы из похоронной команды и хозобслуги, бригадиры рабочих бригад, женщины-прачки и девушки из солдатского борделя, а за ними пошла в баню остальная рабочая сила поселения. Монашки в графике помывки оказались последними, их банным днём оказался четверг. Увы, их первая помывка, первый «чистый четверг» был омрачён налётом бандитов.
Шайка урок ворвалась в баню и стала срывать с голых монашек золотые и серебряные крестики и драгоценные медальоны с ладанками. Воровской улов уголовников оказался на их взгляд незначительным, и они озверели. Некоторые из них стали насиловать монахинь после помывки на глазах у девушек из солдатского борделя.
С тупым безучастием смотрели девушки, уставшие от лагерной жизни, и от жестоких ласк звероподобных мужчин, на мерзкие сцены насилия над сёстрами во Христе.
Конвоиры, охранявшие баню, не препятствовали этому налёту, они давно относились к насилию над женщинами как к чему-то неизбежному и привычному. Никто не вступился за монашек. А жаль. Жаль потому, налёты и надругательства над молодыми монашками приобрели регулярный характер, и стали главной забавой уголовников-рецидивистов. Ко всему прочему, начальство поселения смотрело на эти «забавы» сквозь пальцы, оно не поощряло их, но и не препятствовало им. И случилось то, что и должно было случиться. Случилось ЧП. А жаль. Жаль потому, что это дело получило огласку и дошло до самого товарища Сатановского. Костя запомнил этот случай на всю жизнь, сделал после этого для себя вывод, что во всём надо знать меру и соблюдать границы дозволенного, что есть вещи, которые в любом случае недопустимы, например, святотатство, кощунственное надругательство над верой. Костик помнил ещё с детства, что при царе за осквернение храма святотатцев заковывали в кандалы и отправляли на каторгу на целых двадцать пять лет без права помилования…
Что скрывать, охрана поселения так же быстро одичала на острове, как и деклассированный элемент городского типа, точнее, его «элитная», уголовная часть. Конвойную команду, как и урок, отъевшихся на пельменях и пирожках и с человечиной, стала одолевать беспросветная скука, жажда острых ощущений и забавных зрелищ. И это закономерно. Это характерно для любого людского сообщества. Требование плебса: «хлеба и зрелищ!» стало актуальным и на острове Назине. А как можно жить полноценно без хлеба и зрелищ? Ведь культурная жизнь на острове полностью отсутствовала. Кроме газет недельной давности, здесь не было никакой печатной продукции – ни книг, ни журналов. Единственное карманное Евангелие, изъятое охраной у одной монашки, активной пособницы членов религиозно-монархического заговора, и то было прилюдно сожжено на площади у здания комендатуры ротным командиром Фёдором Выгузовым.
За всё время существования поселения на остров ни разу не приезжала кинопередвижка, и никогда не стоял у причала агитпароход Томского отделения культпросвета. Может быть, поэтому вечерние помывки монахинь в бане стали главным видом досуга, как охраны, так и скучающего уголовного элемента, так сказать весомым довеском к игре в карты под деньги и под кружку венозной крови. Как бы там ни было, но скоро просторный предбанник стал своеобразным клубом со своей сценой, без реквизита, своими актёрами в костюмах Адама и Евы и своими зрителями, сидящими на длинных скамьях в обнимку с винтовками. Помывку «божьих овечек» ждали с нетерпением.
Накануне очередной помывки монахинь, урки в ожидании очередного спектакля оживлялись и дурашливо спрашивали самозваных актёров-любовников: «Ну, что, корешки, вы готовы монашкам мочалки мылить?». «Всегда готовы!» – бодро отвечали исполнители главных ролей, старожилы Златоустовской тюрьмы Ванька Хряк и Петрик Колтун.
Оживлялись и свободные от несения службы и конвоиры, смеялись задорно: «Айда, ребята, на бесплатное кино сеансы ловить! Сегодня сам Ванька Хряк выступать будет!». Смеялись сытно и шли в баню в предвкушении острых ощущений. Пошёл в баню и Костик Веников, а почему бы ему не пойти вместе с товарищами по нелёгкой службе. Смотреть на забавы урок никому не запрещено, главное в этих забавах не участвовать, не опускаться до уровня преступников и отморозков! Костик не такой, у Костика настоящая любовь, и Агнешка не такая как все эти шалашовки-поселенки, и эти тёмные и постные монашки, у которых, так сказать, ни кожи, ни рожи! И притом, убеждал сам себя Костик, Агнешка оказалась здесь случайно, по злому доносу, из-за недоработки минской милиции.
В тот злосчастный четверг ничто не предвещало беды. Всё шло по хорошо накатанному сценарию. Герои-любовники, как всегда были в ударе и в подпитии. Как и в прошлый четверг, они, с весёлой руганью, вытолкнули из моечной залы в предбанник четырех самых молодых и приятных на внешность монашенок, и расставили своих невольных партнёрш на исходные позиции. Одна пара, как всегда, должна была начинать первой этот очередной шабаш, а другая пара – исполнять церковное песнопение в ожидании своей очереди во втором акте. Но на этот раз Ванька Хряк решил внести в свой спектакль новое, так сказать, идеологическое содержание с ярко выраженными мотивами антирелигиозного содержания. Для этого Хряк, кроме роли героя-любовника, взял на себя роль конферансье, методиста и лектора.
– Уважаемые зрители, ласково просимо вас на наш вокзал! – обратился Хряк к сидящим на лавках конвоирам, сделав низкий поклон, – Уважаемые зрители, посмотрите, пожалуйста, на этих вот квёлых и несознательных гражданок! Скажите мне, кто сейчас маячит перед вами?
Балдырки и бики, шумели и борохи, забавы и зажигалки, вороны и гагары из клёвой бухты, от которых нам всем один сплошной бахт и балдёж? Или перед нами стоят на цырлах безули, кале, жиронды, ласточки, писаные ракли, ярые защелки, способные любого замарьяжить, стать вшендячкой, в которых можно въебуриться, втюхаться, ловить кайф и тащиться всю ночь?
Нет, перед вами, граждане ни, ни сё, перед вами невесты христовы. Перед вами жмутся сухие воблы, молодые Дуньки сознательно ставшие по своей дури корзинами на тонких ластах, с паклями на кумполах, сухими матрасами и вислым гузном, и блеклыми максами, с хилыми бугорками вместо сисек. Кто из дубаков, фраеров и кротов земляных позарится на них? А? Кто? Никто! В этом вся хитрость наших монашек, как только дотронешься до мочалки, так у них всегда находится любая откорячка. В то время, когда все советские женщины доблестно сражаются на трудовом фронте, умудряются ублажать своих мужиков, рожать и растить детей, эти, извиняюсь, лахудры и лентяйки, отказались от своего женского счастья, от чадородия, всячески умерщвляя свою плоть, организм так сказать, ради какого-то небесного жениха! Это форменное безобразие и дремучая классовая несознательность! Сейчас мы займёмся перевоспитанием этих несознательных гражданок через постановку антирелигиозного спектакля в двух актах, извиняюсь, в двух частях, потому, актов, ха-ха-ха! – будет много! Это я с моим верным корешем Петрухой вам гарантируем. Этим чувырлам надо помочь ощутить жизнь как радость. Сейчас мы вам, граждане, покажем процесс сотворения довеска, так сказать, момент зачатия кавы, а опосля, во второй части, покажем обряд причастия через вкушение плоти…
Вступление Хряка сразу же настроило зрителей на весёлый лад, и они громко захлопали в ладоши, застучали по полу подошвами сапог. И Хряк принялся за работу. Он приказал двум запасным монашкам петь молитву «Богородице Дева радуйся….благодатная….» Но монахини не стали петь, а продолжали мелко и часто креститься и чуть слышно шептать спасительные молитвы. Тут Костику стало ясно, что действо начинается не так, как надо, не так, как замыслил его главный режиссёр Хряк. Но тот был настроен решительно, выдернул из четвёрки голых монашенок одну, светленькую, хрупкую похожую на подростка, и спросил грозно:
–Тебя как звать, овца?
–Раба божья Ольга, – прошелестела чуть слышно та, стыдливо прикрывая своё лоно.
–А меня Ванькой кличут. Сейчас Ольга я буду для тебя в трёх лицах, буду твоим бугаем, братом и богом! – загоготал Хряк и ловко разделся, обнажив все свои диковинные татуировки с изображением Ленина, хищных животных на груди и животе, куполов церквей с крестами, змеями и драконами на спине.
–Сколько лет тебе, Ольга?
–Осьмнадцатый годок пошёл…
–Ништяк, в самый раз! Небось, ещё ни разу не зрела голого пахана? Тогда смотри, смотри на мой штопор без винта! Распахни свои зырки, готовься к первому заходу, губася! Что обхезалась? Смотри только не вольтанись!
–Ради Христа, отпусти меня, добрый человек…
–Отпустить? Куда? В клюкву к попам? Так их тут нету, а в бордель тебя конвой не отпустит! У меня не соскочишь, в динамо не сыграешь! – взвизгнул Хряк и схватил Ольгу за мокрый пук волос: – Повернись ко мне задом! Раздвинь ластвы! Быстро нагнись к полу, сделай низкий поклон! Стой раком и не трепыхайся! Раздвинь своё гузно, чтоб люди твоё лукошко увидели! Покажи свой ландыш. Щас я тебя иметь буду! Радуйся раба Ольга, благодатно чрево твое. Ну, сука, давай молись, Молись громче, сука! Проси свою богородицу о чадородии. Радуйся вместе со мной. Я кому сказал, не трепыхайся, кому сказал не соскакивать, не увёртываться. У меня такие зехера не проходят. Граждане, вы посмотрите, как она сачкует, не хочет давать мне благодать, пускать в свой рай!
Публика в предбаннике одобрительно рассмеялась, она полностью разделяла возмущение бывалого рецидивиста, а Хряк, видя эту поддержку, буквально сатанел от ощущения своей неограниченной власти. Этим же ощущением проникся и его напарник по забавам. Насильники не получив от монашек достойного отпора, поняли, что сейчас им положено всё что угодно.
–Что телишься, лизуха! Не сжимай свои максы! Ещё не было таких крепостей, которых бы я не взял! Ори громче, сука, ори громче, я кому сказал? Прогни спину? Да что же это такое?! Тупая! Прогни спину, тупая тварь! О, да ты я вижу, целка? Вот, как кровянка льётся по ластвам, скоро здесь целая лыва будет! Как же мы тебя, невесту христову, упустили?! Бардак!
–Да, ну?! А моя телка, век свободы, уже порушена, видно ещё на барже прошла первый курс военной подготовки, – весело отозвался Петруха, переводя дух. Он и раньше всегда насиловал женщин весело, шлёпал одной ладонью монашку по спине, пыхтел как паровоз: пых! пых! пых! и дурашливо гудел: У-у-ух! У-у-ух!
Предбанник грохнул от смеха, и это вдохновило Колтуна, он старался, как мог, и дальше подыгрывать Хряку. Пристроившись к белоснежному заду своей чернявой монашки, он, с помощью ритмических телодвижений и звуков, стал подражать стремительно летящему вперёд паровозу, ногами передавал стук колёс на стыках, тяжело пыхтел и пронзительно гудел.
Входя в раж, на каждом выдохе он дурашливо декламировал: «Наш паровоз – ха! Вперёд лети – ха! В коммуне – ха! остановка – ха! Другого нет – ха! у - ха! нас пути – ха! Нам больше – ха! некуда войти – ха! ха! ха! В руках у нас – ха! винтовка - ха! винтовка - ха! винтовка - ха! Наш паровоз – ха! быстрей лети, быстрей, сука – ха! быстрей, сука! – ха! Нам очень – ха! очень – ха, хочется войти – ха! в дупло девчонки – ха! ха! ха! Вот так, девка, работай! Вот так! Работай моя хорошая, работай!
Это была, по-своему творческая находка, яркий экспромт, который пришёлся публике по душе, она пришла в дикий восторг, и конвоиры и стоящие вблизи них шестерки, посредники блатного мира смеялись до слёз. Не смеялся только один. Им был комсомолец Костик Веников, который увидел в этой выходке зэка Колтунова идеологическую диверсию. Прерывая хохот и сальные реплики зрителей, Костик вскочил со скамейки и закричал:
– Прекратить! Немедленно прекратить! Поселенец Колтунов, я кому сказал?! Прекратить глумление над лучшей песней Революции! Под суд захотел?
Но все, кто был в предбаннике, все, кроме голых монашек, не поняли слов Костика, многие смотрели на него недоумённо и осуждающе. Возмутился и зэка Колтунов, не отпуская из рук монашку-чернавку, он обернулся и съязвил:
–Не мешай ловить кайф, начальник! Мы тебя сюда не звали! Все идейные могут уходить к себе в штаб, в ленинскую комнату газетки читать.
Костик не ждал такого отпора и растерялся, в самом деле, сюда, «на вокзал», в баню, его никто не звал, он сам пошёл. Костик огорчённо махнул рукой, ах, черт с вами, и снова сел на скамью, а герой-любовник стал доигрывать прерванную сценку, но уже молча, зло и агрессивно. Чернавка стала громко стонать, скоро её стоны перешли в утробные крики. Кто-то стал от восторга громко стучать ногами, кто бил прикладами по полу, вдохновляя криками усердие импровизатора:
–Давай, Колтун, жарь! Давай жарь! Быстрей! Быстрей! Поддай жару!
–Граждане я выстрелил! Мы приехали! Пора выходить из тёплого вагона! –первым сообщил о своей победе взмыленный Хряк, за ним натужно выкрикнул Колтун, дергаясь тазом и выдавливая остатки спермы на спину теряющей сознание женщины:
–И я выпустил свою пулю, граждане! Пуля попала в цель! Век свободы не видать, моя Ирка точно захватила! К новому году у неё будет довесок, бутуз и рожей весь в меня! А пока, я выхожу из вагона, сейчас будет пересадка. Представление ещё не закончено, граждане! Сейчас будет пересмена, будет второй акт нашего антирелигиозного спектакля! Сейчас будет обряд святого причастия наших грешных Магдалин!
То, что стали творить урки дальше, Костик запомнит на всю жизнь, будет рассказывать об этом всякий раз, когда зайдёт речь об истинной сути человека. Изнасилованные монашки Ольга и Ирина были отпущены к своим сестрам в моечную залу, настала очередь запасных партнерш, которые продолжали все это время стоять в углу предбанника и неистово молиться о спасении своих душ. На этот раз их решили изнасиловать прилюдно в извращённой форме четверо урок во главе с Хряком.
Вполне возможно, что и в этот раз всё сошло бы гладко, без сучка и задоринки, ведь смирению монашек перед гнусным насилием не было границ, если бы не одна рыжая монашка! Если бы ни это дурацкое «причастие». Если одна монашка, боясь быть искалеченной, быть с разорванными до ушей губами и выбитыми зубами, всё-таки приняла «плоть» и пригубила «кровь» Хряка, то вторая, рыжая Настю, не хотела покорно открывать рот. Она всячески отбивалась от Колтуна, вырвавшись на секунду из цепких объятий насильника, выла по-звериному и звала на помощь все силы небесные. Но никто не вступился за монашку Настю, только один человек решил заступиться за несчастную, но не успел. Им снова оказался Костик, который почему-то верил в рыжую монашку, что она не прогнётся под Колтуном и примёт от него «причастие». Однако всё произошло неожиданно, Настя вдруг прекратила сопротивления, как-то сникла, обмякла, опустилась на колени перед Колтуном и запрокинула лицо.
–Вот так бы давно, сестричка Настёна, крошка едрёна! Открой своё едало, разожми свои кусалки! Прими плоть мою, сестричка, вкуси её, пей кровь мою, слови кайф, утоли сосаловку! – торжествующе, по праву победителя, заорал во всю мочь Колтун, схватил за уши Настю и притянул её рот к своей плоти. Публика была разочарована стойкостью рыжей монашки, публике хотелось продолжения антирелигиозного спектакля, и она стала требовать от Колтуна и его помощника более жесткой и жестокой игры.
Костик же решил прекратить это глумление над верой предков. И в самом деле, пусть, как говорил товарищ Ленин, религия и опиум для народа, но всё же надо знать меру, пору и время. И дело тут не в мещанской жалости к какой-то монашке, а дело в принципе. И Костик решил прекратить обряд «причащения». Но как только он стал приподниматься со скамьи, как вдруг раздался рев смертельно раненого зверя, и в сторону зрителей ударила мощная струя алой крови. Это орал Колтун, корчась от боли, и медленно оседая на пол, он сжимал пах двумя руками, а из- под его пальцев фонтанчиками била кровь. Настя продолжала стоять на коленях, лицо её было всё в крови, она сплёвывала изо рта кровь и неистово крестилась…
………………………………………………………………………………………….
Агнешка исчезла, когда Костик поехал в остяцкий посёлок помыться в настоящей бане и раздобыть вкусной домашней снеди для своей возлюбленной. Целые сутки он с Федькой Котюховым искал Агнешку. Искали они свидетелей, тех, кто видел её в последнее время, но таковых не находилось. Сначала Костик думал, что Агнешка с кем-то бросилась в бега, что греха таить, побеги с острова приобрели массовый характер, или кто-то из начальства отправил её на дальний участок, в гиблые болота. Но две пачки моршанской махорки и полбулки хлеба развязали языки двух очевидцев, которые и вывели Костика на одну блатхат, обитатели которой ещё продолжали свой кровавый пир при участии своих шестёрок-скоморохов, с их убогим уголовным репертуаром. Из одной благоустроенной по высшему разряду землянки крепко несло жареным мясом, и кто-то из самых голосистых певунов во всю горланил известную всем песенку об отъявленном душегубе:
Я мать свою зарезал,
Отца я застрелил,
А младшую сестрёнку
В сортире утопил!
Я родом из Одессы,
Ростов меня крестил,
Со старшею сестрою
Как муж с женой я жил.
Никто из людоедов не стал отпираться, все признались, что использовали Агнешку вначале как женщину, а потом как добротную пищу.
Когда с помощью людоедов была найдена голова Агнешки, с навечно застывшей страдальческой улыбкой на устах, Костик чуть было не потерял сознание…
Но когда он ещё узнал, что его Агнешку съели при всём честном народе, он пришел в неистовство, и решил одним махом покончить с людоедами из второго отряда. Одному ему это сделать было не под силу, и он бросился за поддержкой своему ротному командиру, но тот быстро охладил его пыл.
–Ты, с ума сошёл, Веников! Ты, что себе позволяешь?! Развёл здесь, понимаешь, любовь! Ты, что забыл, кто ты есть? Ты здесь несёшь воинскую службу и должен соблюдать устав внутренних войск. Ты не в богадельне служишь, а несёшь охрану деклассированного контингента на спецпоселении. Вместо того, чтобы быть строгим и бдительным в отношении этих паразитов трудового народа, ты вошел в близкий контакт с ними! Зачем ты ходил в баню, когда там мылись монашки? Тебе, что мало наших прачек? Или ты считаешь их заразными? Ты почему, как комсомолец, не пресёк зека Хрекова, когда тот начал глумиться над революционной песней и стал поганить в таких формах наши светлые идеи? Как ты мог потерять свою партийную бдительность? Что молчишь? Думал, что мне не донесут? Ошибаешься, брат! Мне давно известно, что ты даже делишься с некоторыми поселенками своим пайком! Размазня ты, Веников, а не чекист! Безобразие! Ты, что забыл секретную инструкцию от 1932 года? Она касается не только работников райкомов и крайкомов партии, но и нас, работников НКВД и служащих внутренних войск, всех тех, кто служит в системе управления лагерей и тюрем.
–Какая инструкция? Честное слово, товарищ командир, не знаю. Меня с ней никто не знакомил?
–Не валяй дурака, Веников! Знал, прекрасно знал! Знал, что незнание закона не освобождает от ответственности. Эту инструкцию знают наизусть все служащие нашего ведомства. Особенно ту часть, которая касается таких мягкотелых, жалостливых и влюблённых, как ты Веников. Вот она: «Самое страшное, если вы вдруг почувствуете жалость и потеряете твердость духа. Вы должны научиться есть, даже когда кругом все кулаки и их семьи будут умирать от голода. Иначе некому будет вернуть урожай стране. Не поддавайтесь чувствам и думайте только о себе». Ты понял меня, Веников? До тебя дошло? Ты, что захотел попасть в штрафные конвойные части и погибнуть вместе с зэками где-нибудь на Колыме или в Норильске? Ты знаешь, что там уже несколько этапов замёрзло вместе с конвоями и служебными собаками. Там, на Колыме, где роют золото, контингент заключенных вместе с охраной меняется полностью через каждые полтора месяца?!
– Ей богу, товарищ командир, не знал. Откуда мне знать? Слухи разные ходят, но разве можно верить слухам.
–Эту инструкцию мало знать, Веников, её ещё нужно правильно понимать. Не все были способны это понять. А те члены партии и руководители, кто её понимал неправильно, кто во время коллективизации закатывали пиры и оргии с красивыми девками типа твоей Агнешки, кто сжирал за вечер жареного барашка нашпигованного перепелами и купался с голыми бабами в шампанском, те уже давно ликвидированы. Они лежат в земле за то, что на свой лад истолковали инструкцию ЦК партии: «Даже если вы увидели, что кто-то рядом упал и умер, не обращайте на это внимание, наслаждайтесь жизнью и веселитесь». Вот какая гнилая буржуазная мораль сидит в некоторых из нас, и в тебе тоже, Веников!
–Любовь у меня к Агнешке, товарищ командир! Виноват, люблю я её очень! Виноват, но я от этой любви голову потерял. В первый раз в жизни у меня такая любовь. Агнешка не такая как все! Она другая, светлая, ясная и добрая. А те, кто съел, кто пил её горячую кровь, это не люди! Нет, это не люди, их надо всех истребить.
–Любовь, говоришь? Дурь это, Веников, а не любовь! Это у тебя кровь играет от сытого пайка, меньше жрать надо, Веников, и больше сил нужно отдавать службе. Учиться тебе нужно, Веников, а чтобы поступить на Высшие курсы НКВД, нужно иметь хорошую характеристику за подписью комиссара Нарымского окружного отдела товарища Сатановского. А таких Агнешек, поверь мне, у тебя будет по горло. Даже здесь такого добра полным-полно. Это, во-первых, а во-вторых, кто тебе дал право вершить суд над людоедами? Их будет судить советская по всей строгости закона! Не смей подменять своим самосудом наш народный суд! Ты понял меня, Веников?
В конце приснопамятного Тридцать третьего года на остров из Новосибирска пришло сразу два парохода с пустыми баржами. Сиблаг решил эвакуировать уцелевших назинцев. Половина из них не могла пройти по трапам на баржи, настолько они были истощены и измучены. Их несли крепкие физически людоеды на носилках и складывали рядами в трюмах. Катер «Быстрый» на малых баржах подвозил с ближних посёлков оставшихся в живых поселенцев и чудом уцелевших беременных женщин, которые тоже были крайне измождены и продолжали умирать уже в трюмах. Из десяти тысяч поселенцев, осталось в живых, и было эвакуировано две тысячи восемьсот пятьдесят шесть человек. В тот год зима в Сибири была поздней, лед на реке был ещё тонким, выдерживал средний вес человека, но легко ломался под брюхом парохода. За месяц до ликвидации спецпоселения, прекратились побеги, люди поняли, что бежать бессмысленно, что побег из Назино – это один из вариантов ухода из жизни. Все кто решился на побег, остались лежать в близлежащих болотах, или утонули в Оби, далеко уплыли по течению за Полярный круг, или частично вернулись на остров в полумёртвом состоянии..
Очевидцы вспоминают, что тот день над Обью низко завис белый полог, то ли туман, то ли морось – сразу и не поймёшь, какая-то белая густая мгла, в которой быстро тонут любые звуки, предметы и видения. Казалось, что весь мир объяла густая дневная мгла небытия. С носа баржи чуть видна была её корма, и чёрная полоска берега, и старая пристань, покидать которую людям было тоскливо, может быть, из-за страха перед возможным худшим грядущим. Странно, но почему-то люди предпочитают умирать на месте, в своей норе, чем в пути.
Погрузку на баржи живого груза производили неспешно и организованно, строго по отрядам и рабочим бригадам, строго по живому списку, составленному на основании недавней генеральной поверки всего контингента, включая сюда безнадёжно лежачих больных и женщин на последнем месяце беременности. Но и здесь не обошлось без осечки. По закону подлости, произошли некоторые неувязки, упал с трапа в воду и был затёрт насмерть льдинами зэк Иван Хреков. Его смерть списали по статье «естественной траты», как погибшего «по личной неосторожности во время производственных работ». Другое упущение обнаружилось вскоре после погрузки, когда были отданы концы, снят с огромного пня причальный канат.
Когда вторая баржа лениво отчалила от назинского причала, и когда за её кормой меж колотых льдин обозначился чёрный кильватерный след, стоящие на палубе конвоиры уловили едва слышимый в белой мгле крик, а самые зоркие заметили некоторое шевеление на берегу. Кто-то остался на острове, черт возьми! Кто-то не смог явиться на генеральную поверку! Кого-то не заметили в спешке и не внесли в эвакуационные списки добросовестные и шустрые прежде учётчики! Командир второго отделения второй роты Веников перебежал с носа на корму и стал всматриваться в чёрную полосу уходящего берега, но и ему молодому и зоркому было трудно определить, кто остался там, в своей норе и кто там так горько звал на помощь…
Это были вопли крайнего отчаяния, предсмертные крики, переходящие в сплошной вой. На светло-коричневой глинистой полосе крутого берега Костик разглядел сначала большое пятно, похожее на чёрную кляксу, которая потом раздвоилась, одна из них вскоре превратилась в фигуру человека держащего в руках какой-то белый свёрток.
Костику всё стало ясно: этим человеком была женщина, одна из тех несчастных, изнасилованных урками и забеременевших от них ещё в феврале-марте этого года девушек из первой партии. Скорей всего это была одна из тех чудом уцелевших, которые предпочитали рожать подальше от людей в своих норах-землянках без посторонней помощи, перекусывать зубами пуповину, как делают это многие самки животного мира.
– А-а-а-ау! Лю-ю-ю-ю-ди! Куда вы?! Вернитесь! Меня забыли… А-а-а-ау! А-а-а-ау! …ю-ю-ю-ди! …ю-ди! ...юди! …нитесь… уда вы? …удавы! …мите …ня! …удавы… били… у-у-убили… мя! ..мя…мя! А-а-а-ау! О-о-оау! Вуао! оу-оу-оу…
Костик повернулся спиной к берегу и стоял так до тех пор, пока не стихли окончательно в белом мороке вопли молодой матери, сделал вид, что ничего не видел и не слышал. То же сделали и конвоиры. Ну, в самом деле, не поворачивать же транспорт обратно из-за какой-то глупой бабы? Да и ничего с ней, с этой горе-рожалкой не случится! Не на пустом острове её бросили. Остались на Назинской пристани несколько речников, бакенщиков и мотористов, к кому-нибудь из них она и прилепится, кто-нибудь пожалеет мамку-одиночку, подкормит и приголубит. Мир не без добрых людей, авось всё образуется. А нет, так нет! Знать не судьба, знать так надо. Знать кранты младенчику и его мамке на этом острове! Такое время наступило, игра по-крупному, и вопрос на повестке дня стоит самый серьёзный: кто кого?
И притом, для Костика это уже не имело никакого значения, ведь именно с этого дня, дня эвакуации остатков элементов городского типа и начнётся его успешное продвижение по службе. Прав был ротный командир товарищ Выгузов, который не раз говорил ему, что с прошлым надо расставаться легко и решительно, никогда ни о чём не жалеть, ни о сгоревшей любви, ни о своих ошибках! Прошлое надо забывать как плохой сон, сплюнуть его как горькую слюну и забыть. Почему? Да потому, что в карете прошлого далеко не уедешь, так пишет пролетарский писатель Максим Горький, потому, что на старом рыдване нет пути в коммунизм, так говорит начальник Александровского ГПУ товарищ Сатановский…
Кто знал, что остров Назин окажется островом ненужных людей, что элементы городского типа как рабочая сила не оправдают надежд высокого начальства? Кто знал, что любой из этих так называемых трудпоселенцев и мизинца не стоит самого ленивого раскулаченного! Кому нужен этот человеческий мусор, который ничего не умеет делать? Сегодня партии нужны миллионы крепких мужиков, нужны умельцы, мастера на все руки, они нужны на великих стройках страны, на Урале, в Нижнем Тагиле, в Хибинах, в Сибири, в Заполярье, в Дмитровлаге на рытье канала «Москва-Волга».
Пора наладить эффективную, мало затратную фильтрацию человеческого материала, освободить советское общество от разного рода социальных паразитов и религиозных трутней. Об этом не раз говорили славные чекисты-строители великих каналов сам Генеральный комиссар государственной безопасности товарищ Ягода и товарищ Лазарь Иосифович Коган. Об этом не раз говорил на собраниях партийного и комсомольского актива товарищ Сатановский, и он, Костя Веников, с ними согласен и полностью их поддерживает. Бездельникам, неумехам и лодырям нечего делать на земле мечтателей и героев. Никого из числа умерших поселенцев, кроме Агнешки, Костику не жалко, а зачем и за что их, этих никчемных двуногих существ, жалеть?
………………………………………………………………………………………….
Сколько всего их было, сколько человек пошли на «естественную убыль», сколько из четырёх тысяч пропало без вести, сколько ушло в бега, и сколько из этого числа было съедено, сказать трудно. Также трудно сказать, кто они, кто из них был в своё время задержан за нарушение паспортного режима, а кто за тунеядство, асоциальное поведение и за распространение «клеветнических слухов» о коллективизации, её страшных последствиях.
Известно, что только в первом эшелоне беспаспортных поселенцев было четыре тысячи девятьсот человек, которые к зиме погибли почти все. Известно также, что из второго эшелона выжили только те, кто имел запасы муки, соли, много вяленой и солёной человечины. Неизвестно сколько людоедов выжило и дало потомство. Это очень важно. Даже если их, этих человекоподобных существ со странным взглядом, осталось в живых около двух тысяч, то это очень большое число антропофагов, способных оказать существенное негативное влияние на генофонд так называемого советского человека.
Известно только, что почти все молодые женщины и девушки были съедены, осталось в живых только несколько женщин, которые работали в солдатской прачечной при комендатуре и те, кто находился в солдатском борделе острова, или кто был любовницами местного начальства посёлка. Неизвестны их имена, неизвестны имена тех, кто был отправлен из Назинского поселения в концлагеря в Норильск и Магадан, потому что документы элементов городского типа отбирались чекистами при аресте, изымались на курение махорки уголовниками в эшелонах и на баржах. То, что осталось, было уничтожено частично на острове, а позднее органами безопасности для устранения следов преступления против человечности.
Остались косвенные, хозяйственные документы, накладные на разного рода инвентарь, заявка Александровской комендатуры о выделении сорока палаток для Назинского поселения, но переадресованные почему-то в Нижний Тагил. Остались накладные на двадцать девять ящиков свиной тушёнки, которые тоже почему-то уехали по другому адресу. Осталась самодельная записная книжка-дневник, изъятая солдатами у одного из беглецов, у неизвестного элемента городского типа. В ней записи первых дней пребывания на острове лишних людей, предположения о возможном массовом расстреле спецпоселенцев или их медленном умерщвлением через голод и болезни. Здесь же в записной книжке несколько неизвестно чьих стихотворений. То ли это стихи Полежаева, то ли Туроверова, а может и самого Николая Клюева из его томского уголовного дела? Попробуй сейчас узнай.
«Весь мир – тюрьма с цветами на фасаде,
где водку пьют из черепа отца,
где все убийцы ждущие награды,
смеясь, порочат замысел Творца.
В узилище, ютясь и умирая,
съедая друга в честной тишине,
я расскажу, ничуть не привирая,
всю правду о поруганной стране.
Про свой маршрут до дантовского ада,
до тех иных зияющих высот.
Я ухожу, судьбу не проклиная,
читатель честный, вспомни обо мне.
Я ухожу в ничто… по нечистотам вброд,
здесь человеку доброму не рады,
здесь дочерей имеют для услады,
здесь гибнет окончательно народ,
здесь нет закона сердцу моему.
Ах, темно, мне тошно, безотрадно…
не пойму: куда, зачем и почему
менять Нарым… на новую тюрьму?»
Ещё одна запись: «О, для чего судьба меня сгубила? Зачем из цепи бытия меня навек природа исключила, и страшно вживе умер я? Вживе умер я, я жив, но мёртв. Меня уже нет в этой жизни, и никогда не будет! Вот в чём дело!»
Далее уже другой, слабеющей, дрожащей рукой написано:
«С рождения – ни веры, ни креста, с рождения вся жизнь была пуста, как этот колос лёгкий и пустой, поднявшийся над праздной бороздой. И не пора ль его теперь сорвать, и бросить в прах и в прахе растоптать, растущий без единого зерна, когда о хлебе молится страна».
Остались лишь крохи архива, касающиеся деятельности участковых комендатур и «хозобслуги», а также скудные свидетельства оставшихся в живых участников этой трагедии. Остались воспоминания выживших в Назине двух женщин, доживших до середины «лихих» 90-х годов двадцатого века, живые свидетельства Меньшиковой Таисии Михайловны, 1908 года рождения и Себровой Марины Николаевны, 1917 года рождения.
Таисии Меньшиковой в ту пору было двадцать пять лет, ей крупно повезло, её сразу же после этапа взяли в прачечную бригаду стирать солдатское бельё, устраивать быт офицеров. Когда она рассказывает об острове людоедов, то тихо плачет:
«…Был у нас на острове конвоир, мальчик ещё, Веников Костя, молоденький, добрый парнишка лет семнадцати. Ухаживал он на острове за одной бедовой девчонкой полячкой Агнешкой, а его друг за её подружкой Дарьей Спиридоновой из Минска. Костик всё караулил Агнешку, чтобы тюремные урки из Златоуста не надругались над нею и не съели. Вздумал раз Костик поехать в остяцкую деревню, в бане помыться, тогда у нас ещё на острове бани не было, её только начали строить. Так вот перед отъездом, наказал Костик своему товарищу Федьке Котюху, чтоб тот за Агнешкой приглядывал. А он, Федька, и не уследил. А как уследишь, когда столько народу на острове шляется, и за каждым нужен пригляд…
А её, Агнешку, урки сначала привязали к козлам, на которых брёвна пилят, и надругались над ней всем скопом. А потом эти вампиры привязали её к тополю, руки назад, вены ей порезали, и кровь живую в кружки сливали и пили у всех на глазах. И груди отрезали ей, икры отрезали ягодицы, мускулы, и даже чрево вырезали – всё, что можно съесть, всё-всё. Голодные они, есть надо. Парню не повезло, жалко его. Вот такие были зверства. Человеческое мясо резали, солили, вялили, привязывали в тряпках на деревьях…».
А вот что рассказывает о своих мытарствах Марина Николаевна:
«…Я плакала тихо по ночам и проклинала тот день и час, когда сошла с баржи на этот остров. Проклинала свой день рождения, свою судьбу и убийцу моего папеньки, из-за которого начался мой крестный путь, но видно не всех прокляла. Видно не всех. А жаль. Ведь те душегубы, кто не был проклят по имени и отчеству, прожили сытую и долгую жизнь и с почётом похоронены. А тех, кто всю жизнь горбатился на коммунистов, мучился, не доедал, тех под старость ограбили, унизили и зарыли в землю, как скотов… А теперь мне говорят: не будем ворошить прошлое, не будем говорить о грустном, зачем сыпать соль на раны, жизнь такая прекрасная…
Я долго старалась никому не рассказывать о Назине. Тогда запрещалось об этом рассказывать. Впервые я поведала об острове людоедов своей младшей сестрёнке Катерине, когда та приезжала к нам погостить из Франции. Когда это было, дай припомнить. Кажется тогда, когда Брежнев стал терять силу, стал шамкать и трудно говорить…
С Катериной я рассталась ещё в тридцать втором году, когда началась повальная коллективизация, в тот год был убит наш папа своим пьяным другом детства, уполномоченным по хлебозаготовкам дядей Стёпой прямо из нагана, в лоб, в упор. Пьяные они были, почти полчетверти самогона выпили и поспорили крепко о колхозе. Помню, папа стал ругать Сталина чёрными словами, обозвал его бандитом, а дядя Стёпа, как ярый коммунист, встал на защиту вождя, обозвал папу «гидрой контрреволюции» и в прямо за столом пристрелил его, прямо у нас на глазах.
К тому времени мама наша умерла, так что остались мы с Катюхой сиротами. Правда дядя Стёпа вскоре опомнился, повинился, и устроил нас в сельскую коммуну имени Дзержинского за Батайском. Там было нам с сестрёнкой неплохо, кормили хлебом вдоволь, и работа была нам по силам. Оно бы сидеть мне там в этой коммуне тихо, а я, дура, стала искать правды, убежала из коммуны в Батайск, а оттуда с перекладными, на разных поездах рванула в Москву жаловаться на самочинство местной власти, о её «перегибах» самому всесоюзному старосте Михаилу Ивановичу Калинину. Но вместо приёмной Калинина попала в лапы ГПУ, а оттуда за нарушение паспортного режима и распространение клеветы на коллективизацию была прямиком отправлена на поселение в Сибирь, на остров Назин.
Из Сибири я вернулась на Дон уже после войны, но к тому времени на хуторе Манычском никого из близких родных не осталось, а дальним родственникам, например, двоюродной тётушке Феодоре Лопатиной, я, бывшая зэчка, да ещё с ребёнком на руках, была бы обузой. Посмотрела я на разорённый свой хутор и уехала жить в Подмосковье, в Салтыковку, к одному знакомому по ссылке мужику.
Там и нашла меня Катька через Международный Красный Крест. Написала сначала письмо, а потом и сама ко мне прикатила с мужем и детьми из Прованса. Она меня сразу не узнала, уж больно состарил меня остров Назин, почти съел мою прежнюю красоту, а я Катьку сразу же узнала! Ей тогда уже пятьдесят годочков стукнуло, а по виду ей лет тридцать, холёная, ухоженная, вся разодетая, красивая причёска, маникюр, ажурные чулки, туфли-лодочки на тонких шпильках. Смотрю на неё и не верю глазам своим, смотрю и плачу. Дети её и муж по-французски что-то лопочут, и Катька с ними точно также по ихнему быстро и часто гундосит: гр-р-р-э, гр-р-р-ас, гр-р-р-э, гр-р-р-ас!
Она тоже плачет, плачет и жалеет меня, что так долго порознь жили мы, что нищая я, и так быстро поблекшая в вечных заботах и тревогах. Вот так судьба нами распорядилась: меня коммунисты в Сибирь отправили, а Катьку фашисты угнали в Германию на свой рейх работать. Катьке повезло, в Германии она к одному доброму бауэру в семью попала Там, на ферме, она своего французика Мишеля встретила, вышла после войны за него замуж, и укатила с ним в его родную провинцию Прованс.
А я, видная и здоровая телом девушка, здесь и до войны и после войны только одним местом и нужна была! Неужели для этого родилась я на белый свет? А? Чтобы всякий скот, любой советский начальник со мной блуд чесал? Вот как судьба играет человеком! Ведь, если здраво рассудить, это Гитлер спас мою Катьку от сталинского острова смерти! А наш любимый вождь и учитель меня, целомудренную невинную девочку туда загнал!
И когда Катька стала плакаться мне в жилетку и лепетать о своёй тоске по отчему краю, «родному тихому Дону», я отвела её в сторонку, усадила на скамеечку под яблонькой и рассказала о себе всё-всё. Про Нарымскую ссылку, про назинское спецпоселение, про массовое людоедство, про эту распятую на тополе, изнасилованную и съеденную прилюдно польскую девочку, про тамошний солдатский бордель и про издевательства урок нами, девушками, в банные дни. И про непосильные работы, голодные обмороки и выкидыши, и как после амнистии зэчки на рельсы выбрасывали из поезда младенчиков, плоды своего лагерного греха…
Когда Катерина выслушала мою исповедь, то вся изменилась в лице. Она очень тогда испугалась, ведь она не испытала всего того нечеловеческого унижения в немецком рабстве, которое испытала я в советской неволе. Я понимала, как трудно ей было поверить во всё только что услышанное от меня, от её старшей сестры! Мне даже на миг показалось, что Кате стало неловко из-за того, что именно она, а не я по праву старшей, оказалась баловнем судьбы. Я заметила, что после моего рассказа она стала испуганно озираться по сторонам, видеть в каждом человека доносчика, сексота и чекиста. Видно было, что Катюха стала видеть в каждом советском человеке потомка сталинских зэков-людоедов. Одним словом, я напугала её своими воспоминаниями до смерти, и уезжала она во Францию от нас, из подмосковной Салтыковки, без сожаления, и как мне показалось, даже с огромным облегчением. Я думаю, что излечила её раз и навсегда от ностальгии. У каждого из нас свой Бог и своя родина, для кого Родина-мать, а для кого – мачеха, для кого жизнь – рай, а для кого – хуже ада. И эту правду должны знать все, чтобы не произносить всуе запоздалые проклятия…».
Вот, пожалуй, и все сведения о тех далёких трагических событиях. Но мне кажется, что и этого вполне достаточно для развития в себе способности воображения, о которой когда-то говорил Иммануил Кант.
А как же Костик Веников? Как сложилась судьба Нарымского Ромео? Костик прожил долгую и относительно благополучную жизнь. После ликвидации Назинской участковой комендатуры, он накануне войны окончил высшие курсы НКВД, стал офицером, великая война обошла его, вся его служба прошла в тылу. После войны работал начальником фильтрационного лагеря, который направлял на тяжёлые работы бандеровцев, власовцев и прибалтийских «лесных братьев», их близких и дальних родственников, а также всех активных пособников оккупантов.
Куда только не кидала его судьба. Служил Костик и в системе Карлага, близ Караганды – самого большого города в Центральном Казахстане. Отсюда на тысячу километров на север и на юг, на запад и восток, от Жарыка до Джезгазгана, от Джезды, Карсакпая и Шенбера простирались по степи и полупустыне странные поселения из длинных бараков, огороженных колючей проволокой, с шатрами сторожевых вышек.
Здесь Костик охранял и перевоспитывал трудом совершенно другой контингент. Здесь он познакомился с таким уголовным конгломератом, что те прежние «элементы городского типа», нарушители паспортного режима, спецпоселенцы с острова Назин и даже предатели и враги народа, власовцы и «лесные братья» из фильтрационного лагеря под Ухтой, показались ему невинными ангелами в белых одеждах.
Здесь Костик по-настоящему столкнулся с социальной и националистической ненавистью ссыльнопоселенцев, которые, чтобы выжить в чуждой среде вливались в тесные ряды блатного мира. Здесь Костик впервые узнал, что такое чеченская мафия, что такое подпольный бизнес и торговля живым товаром под крышей правоохранительных органов.
Беспощадные законы «зоны», ограждённой колючей проволокой, вышли за пределы её строго охраняемого периметра и стали негласными законами вольных городов и посёлков. Их жителями были сосланные сюда после войны и поставленные вне закона чеченцы, балкарцы, немцы, корейцы, азербайджанцы, калмыки и дети этих ссыльных народов. Для них, чтобы выжить, была одна дорога – это примкнуть к уголовному сословию или самим создать своё кастовое уголовное сословие.
Для местных коренных жителей они были исчадиями ада, предателями и врагами советской власти, с которыми было опасно даже дышать одним воздухом. И взрослые спецпоселенцы, особенно чеченцы, и их дети отвечали местным жителям и властям злобой и ненавистью, вызывающим поведением.
Среди криминальной элиты оказалось несколько знакомых Костику ещё по Назин-острову лиц, стойких людоедов из числа тех, кто двадцать лет назад ходил в шестёрках у «главных в натуре» вампиров. Что интересно, людоеды-уголовники не узнали в начальнике лагеря Веникове прежнего конвоира Костика, а он их всех до одного узнал, через столько лет узнал всех в лицо и даже вспомнил клички некоторых! Вот сила памяти любви, светлой любви к Агнешке!
Таков был лагерно-ссыльный конгломерат, оседавший с тридцатых годов по шестидесятые в шахтерских и заводских «вороньих» слободках Караганды. Такого сорта люди жили тогда в Михайловке, известной всему уголовному миру своими притонами и борделями, и в других злачных местах Караганды, во всех этих нахаловках, копаях, шанхаях, рыгаловках, мелькомбинатах.
Здесь Костик впервые узнал о существовании наркотической империи СССР. Отсюда, из Караганды шли три главных потока наркотиков – на запад в Москву и в большие города Урала, на север в Петропавловск и Омск и на восток и северо-восток в Новосибирск и Томск. Здесь, в Карлаге, на стыке железных дорог, ведущих из Караганды на запад к Целинограду, Павлодару, Барнаулу, Магнитогорску, до Тюмени, до нефтяных городов-трущоб давно сложился оптовый наркотический рынок.
Здесь Костик впервые увидел открытую продажу марихуаны в известных всей округе квартирах и частных домах, очереди как в магазине молодых людей за очередным башем или косячком. В той же Караганде и близлежащих городах, в более или менее людных местах, где собираются просто подростки, просто мужики, никто ничего не таит и ни от кого не прячется. Достать дурь, пыхнуть дурью и снять тринадцатилетнюю девчонку на приход было так же обыденно как достать водки или пива, выпить и снять после этого с ней излишнее давление в тёмном углу.
Уровень проблемы уже тогда был примерно один и тот же, ну, может быть, чуть выше. Но уже тогда, в карагандинских притонах пошёл в ход дешёвый первинтин, или «винт» от которого обостряются в человеке все чувства и инстинкты, уже тогда стали практиковаться вызовы девчонок на приход и использование их «в хороводах». Одним словом, Костик о наркомании в СССР знал больше других работников МВД, даже тех, кто сидел тогда в Москве в высоких креслах и вёл незримую и безуспешную борьбу с наркоманией.
Был даже у Костика по службе эпизод, когда он сам вынужден был использовать анашу как стимулятор производительности труда. Это было в начале шестидесятых годов, незадолго перед выходом на пенсию, в отставку на заслуженный отдых. Он тогда был начальником областного ЛТП, и чтобы выполнить производственный полугодовой план, он лично сам ездил в соседний город и привёз оттуда три килограмма анаши. Лишь бы пахали подопечные. На всё он был готов, лишь не сгорел производственный план, черт его подери! И они пахали, чёрт их забери, точно так же как пахали когда-то за пачку махорки трудпоселенцы на острове Назине.
Но, это его был единственный грех, как говорится, вынужденный, по долгу службы, но зато с тех пор, уйдя из органов в отставку, он сделался ярым врагом дельцов от наркобизнеса. Он продолжал эту неравную борьбу почти до конца жизни, когда окончательно поселился близ Москвы, в области, в посёлке «Дружба», в частном секторе…
Он вёл свой «прицельный огонь» по двум «чёрным квадратам», расположенным обе стороны Ярославского шоссе. Один социальный «чёрный квадрат», в котором Костик жил сам, был обрамлён с запада улицей Коммунистической, с востока улицей Красина, с севера улицей Клары Цеткин, а с юга, со стороны Москвы, улицей Карла Либкнехта. Здесь располагался один из центров наркоторговли и торговли живым товаром, оптом и в розницу.
Другой «чёрный квадрат» располагался по ту сторону Ярославского шоссе, между Ленинской улицей на западе и самой автострадой на востоке, между 1-ым Ленинским переулком с юга от Москвы и 10-м Ленинским переулком на севере. В этом квадрате ещё с середины 90-х образовался рынок самой дешевой рабочей силы и сексуальных рабынь со всех регионов русского Севера, Поволжья и Сибири. По существу, здесь возник один из крупнейших центров современной работорговли. Сюда Костик старался не совать свой нос, ему вполне хватало дел в своём квадрате, в котором был самый дешёвый и доступный первентин и самые дешёвые девочки на «приход».
Здесь, в частном секторе, в трёхстах метрах от МКАД, возник особый мир, где под каждым забором теснятся «эксперсс-такси» для безденежных девочек-наркоманок и с десяток «газелей» с оказанием «скорой сексуальной помощи по самым смешным и доступным ценам».
Здесь Костик как рядовой пенсионер столкнулся с властью силы и беззакония в законе, с миром, где барыги, наркобароны, рекетиры, владельцы притонов, сутенёры и альфонсы являются самыми уважаемыми людьми общества и находятся под надёжной защитой «своих ментов» и самых высоких московских боссов…
Здесь Костик впервые в жизни получил возможность заняться самостоятельным изучением истории Московского региона и всей России…
Здесь Костик впервые понял, как трудно быть настоящим отчизнолюбом, патриотом не на словах, а на деле…
Судьба и родители подарили Костику долгую жизнь и относительно здоровую и бодрую старость. Он умер на стыке двух веков и двух тысячелетий, не дожив до своего девяностолетия всего полтора года…
Похоронен Костик на Волковом кладбище, на четвёртом участке, в глубине кладбища, ближе к Пироговскому лесу, где через дорогу уже возник дачный посёлок. Современные дачники не боятся кладбищенских вурдалаков, их не тревожит по утрам горестные плачи родственников умерших и траурная музыка…
Им, биодам-роботам, всё по барабану, им, татарам, всё по Приапу…
* * *
Свидетельство о публикации №213030501697