У Пушкина
Семён Степанович был весел и приветлив. Интересовался, как я доехал, расспросил о Верочке. Поговорили о каких-то весёлых пустяках. И тут он подозвал меня к двери в соседнюю комнату. Поверх дерева был натянут лист бумаги.
–. Нарисуйте себя, а? Вместо автопортрета.
Чёрт бы меня побрал! Сто лет я знаю эту хохму, да и вообще скромностью не отличаюсь. А тут память как вырубило и сообразительность тоже. Подумал – мало ли кто ещё приедет в гости к именитому хозяину! Что ж, каждый раз бумагу менять? – и изобразил я себя в самом углу мелким, почти незаметным. Или всё-таки, давили на меня величественные тени вчерашних гостей? Да и не только их. Здесь многие бывали великие и знаменитые…
Увидев рисунок, Гейченко тут же погас, приветливость уступила место скучной вежливости. «Ну да, ну да, – забормотал он, -- очень интересно всё, что вы рассказываете…– Я, собственно, ничего ещё не рассказал… – Ну да, ну да... Вы здесь посидите, а я на секунду отлучусь. На секунду только, я сей секунд, сей се-кун-дант... » – и он, скрывшись дверью, больше не показывался.
Зато очаровательная Любовь Джалаловна -- говорили, будто молодой Гейченко «умыкнул» её из горного аула, -- Любовь Джалаловна старалась, как могла, затушевать неловкость. Усадила меня за стол, налила чаю из самовара – Господи! Это моё довоенное детство – чай из самовара! А здесь их была целая коллекция – самовары гнездились на антресолях, стояли на специальных подставках, на столах, на полу, в комнатах, в сенях и на кухне. Пирожное «Наполеон» я съел без особых эмоций: моя предыдущая тёща пекла не хуже. Но тут... «Кутузов», – сказала Любовь Джалаловна, придвигая следующее блюдо. – А это «Барклай де-Толли». Ещё были «Ней» и «Мюрат», а «Шевардинский редут» -- просто образец фортификации. И никакого розыгрыша. Всё так и называется, всё по собственным рецептам и «нигде кроме...» потвердила Верочка.
Меня всё же отвели попрощаться с хозяином. Погружённый в бумаги, он давно забыл гостя, который и сам–то видит себя маленьким, да ещё и в углу листа.
– Всего хорошего, всего хорошего, – пробормотал он скороговоркой. – Было очень интересно.
– Вкусно, во всяком случае, – не удержался я. У Гейченко в глазу что-то загорелось. Он покосился на меня, но с опозданием. А рисовал бы я крупно, чтоб не лезло в лист? Тоже бабка надвое гадала, но это другая история. О том, как в Михайловском отдыхала подруга Верочки поэт Лина Ошерова с сыном. Ну и Малева, конечно. Она каждый отпуск там проводила. И цитировала другого завсегдатая Владимира Брониславовича Сосинского: «жить надо зимой в Париже, а летом в Михайловском.». Что ж, Сосинскому было виднее: эмигрант гражданской войны, он действительно живал в Париже. А Верочка только в Киеве.
И вот, гуляют они в имении, а навстречу идёт Семён Степанович. Весёлый, приветливый и тоже, как будто, отдыхающий. Увидя Веру, остановился, махнул приветливо.
–.Здравствуйте, Верочка, здравствуйте!
Вера их познакомила и он, как водится, заговорил с пацаном. Двенадцатилетний Гришка в джинсах и футболке лохматый, с огромными чёрными глазами, был прекрасен. Разговор вполне обыкновенный: «В каком классе? Какие отметки? – и, наконец, кем хочешь стать?» На последнем вопросе Гриша запнулся.
– Он хочет стать директором заповедника – рассмеялась Лина.
И вдруг, на лицо восьмидесятилетнего Гейченко упала маска. Он выпрямился. Единственная рука опустилась, как бы, в положение «смирно».
– Ну, это мало ли кто чего хочет, – сказал Семён Степанович неожиданно сурово. И пошёл дальше. Не прощаясь даже с Верой. Гришу и его маму он больше не замечал. Как-то получалось, что всегда смотрел в другую сторону.
Так что, и с рисованием не всё ясно,
Давно это было. Нет больше Лины, умер Семён Степанович. Ездит ли теперь в Михайловское Вера Малева? Не знаю.
Свидетельство о публикации №213031201315