Неправда жизни-4

Они потом всегда вспоминались ему — эти её заслонившие собой весь остальной мир глаза. И в ноябрьских наступательных боях под Москвой, куда он попал в составе одной из свежих сибирских дивизий. И под Сталинградом, куда направили после долгого лечения в госпитале. Там, под Сталинградом, Маринины заклинающие глаза, Суворин твёрдо был в этом убеждён, помогли ему не сломаться, выдержать всё, не замёрзнуть, не впасть в тупую мучительную апатию ожидания неминуемой смерти, не погибнуть, в конце концов.

Дни тянулись, изнуряюще похожие один на другой постоянным холодом, грохотом мин, снарядов и бомб, кровью, тяжёлыми потерями. А то эти же самые дни летели вдруг вскачь, подхлёстываемые внезапными бросками неумолимо тающей роты, перемещениями её вдоль линии фронта или в глубь обороны, в сам город уже. Суворин порой едва успевал  запомнить имена и фамилии сослуживцев, как они выбывали — убитыми или раненными.

А вот один день запомнился тем, что вызвал его ротный и, не слушая возражений, приказал сержанту принять взвод.

— Сам видишь, из офицеров только я и остался. Комбат с твоим назначением согласен. А ждать, когда кого-нибудь пришлют, я не могу. Младшего лейтенанта тебе присвоим. Через пару-тройку дней мы это приказом проведём, а то, может, раньше даже. Жив будешь — обмоем, как полагается. А сейчас иди, принимай хозяйство. И вот ещё что: представление к медалям «За отвагу» на тебя и Смотрибрата комбат подписал. Так что давайте, держитесь. Чтоб, как говорится, было, кому вручить.

Не был ротный ни циником, ни равнодушным к чужим судьбам человеком. Он просто был реалистом: пехотному взводному живу быть на переднем крае от силы неделю. Хотя Суворина ему было жалко. Толковый, уравновешенный, грамотный, воюет, считай, с первых дней войны. Опять же везучий. Может, снова выживет. Да и пополнение обещали не из зелёных новобранцев. Народ придёт в основном битый, опытный, после госпиталей многие. Так что поддержат взводного, подскажут, если что. Себя же командир роты совершенно искренне считал счастливчиком. По той простой причине, что ему не приходилось мучиться страхом за родных. Семья его в полном составе проживала в Свердловске, а туда фрицу, ни за что не добраться. Фриц вон уже и здесь-то зубы себе обломал. Осталось совсем немного потерпеть, и дадут ему здоровенного пинка, как под Москвой. Может, даже и покрепче ещё!

…Суворин, вернувшись от ротного, оглядел взводную землянку по-новому. Будто кто-то чуть перенастроил ему зрение в том смысле, что смотреть отныне на всё придётся иначе. С другой мерой ответственности.

— Чего тебя вызывали-то? — сразу подскочил Смотрибрат. Тоже везунчик, надо сказать. Два месяца уже здесь. И за всё время только лёгкое ранение в руку, касательное в левый бок, и лёгкая же контузия. Даже в медсанбат не обращался. Отшучивался всякий раз одинаково:

— Покуда доберёшься до них по этим развалинам — точно убьют! Лучше уж тут оклемаюсь, самостоятельно.

Вообще-то, Смотрибрат — это не фамилия. Это прозвище у бойца такое. Если честно, то он, как бы это сказать, слегка тронутый. Но воюет умело, зло, упорно. Да и никак нельзя ему «за просто так» сгинуть. Он брату кое-что обещал. Суворин вспомнил обстоятельства своего знакомства с Семёном.

…Едва лишь они, оказавшись в одном блиндаже, уселись рядом на земляной пол, как Семён Семенихин вынул из кармана гимнастёрки страшно замусоленный канцелярский коричневый конверт, вынул из него такое же засаленное письмо, затёртую на сгибах вырезку из газеты и пожелтевшую, исцарапанную фотографию серьёзного молодого парня в фуражке. Фотограф запечатлел его с винтовкой наперевес на фоне наблюдательной вышки.

— Это старший брат мой, — пояснил Семенихин. — На границе служил, погиб в первые дни войны. А ты знаешь, что писала газета «Правда»? Вот что она писала: «Как львы дрались советские пограничники, и только переступив через мёртвые их тела, враги могли продвинуться дальше»! Это вот здесь было напечатано, — потряс вырезкой, — просто уже ничего не видно почти. Но я вроде правильно запомнил… Так вот, я пообещал Лёхе, брату-то, что буду переступать через поганых фашистов до тех пор, пока до Берлина не дойду. Я ещё, погоди, через Гитлера переступлю! Веришь?!

Тогда Суворин не удивился горячим неистовым словам нового сослуживца. Уже многих война лишила родных, близких, друзей… Многих невероятно озлобила, выжгла душу, заменив её чистой, незамутнённой ненавистью. Зато удивился Суворин после первого же боя, в котором довелось побывать вместе с Семёном. Тот поливал из ППШ накатывающуюся немецкую пехоту и азартно матерился, каждый раз радостно вскрикивая, когда пули находили цель. После боя Семенихин с безумным лицом вытянул руку с зажатой в ней фотографией из-за угла обрушившегося до первого этажа некогда жилого многоквартирного дома, возле которого они держали оборону.

— Смотри, брат, сколько мёртвых тел! Смотри-и! — заорал ожесточённо. — Мы через них через всех переступим! Мы им дали, с-сукам! Смотри, брат!

После каждого боя Семён показывал погибшему Лёхе убитых врагов.
— Смотри, брат!!!

А потом его всякий раз трясло, и он плакал без слёз, забившись куда-нибудь, где его могло бы видеть как можно меньше народу. Кроме брата, никого родных у Семенихина не было, в детдоме росли. Был Алексей ему и за мать, и за отца. Смотри, брат! И водка жгла горло, и становилось легче…

Вот так и появилось прозвище. Суворин ещё, было дело, как-то выговорил Семенихину, чтоб перестал руку высовывать. Подстрелят фрицы — поди докажи потом, что не для этого специально и высовывал, чтобы в тыл отправиться по ранению. Одного такого, который специально, недавно расстреляли перед строем…

— Чего вызывали, говоришь? — Суворин озабоченно посмотрел на друга. — Командовать теперь тобой буду, на взвод поставили.

— Да ну?! Давно пора было! Это дело надо обмыть, Петрович.
— Всё б тебе, Сёма, обмывать… Не переживай, за мной не заржавеет. Дождёмся пополнения, во-первых… А, во-вторых, вот отдадут приказом, звание присвоят, тогда и отметим.
— Так это ещё доживём ли!
— Приказано дожить… Нам с тобой, кстати, персонально: мы с тобой к медалям представлены. «За отвагу», не абы как! Так что… надо дожить.
— Ну, раз надо, то… — и не договорил, твёрдо убеждённый в том, что фронтовые плохие приметы очень даже хорошо действуют. Многократно проверено.

Спустя две недели оба оказались в госпитале с множественными осколочными ранениями. Во время атаки попали под миномётный обстрел. Ох, не следовало тот разговор заводить!

…А больше Суворин никогда Смотрибрата не видел, выписался из госпиталя раньше, поскольку досталось ему всё-таки немного меньше. Повезло? Да как сказать… Просто Семён Семенихин принял на себя большее количество осколков, успев, как мог, прикрыть собой командира. Расставались тяжело, хотя и делали вид друг перед другом, что всё, дескать, трын-трава. Бог даст — свидятся!

А прихотливая военная судьба, будто была предельно чётко прописана, неумолимо протащила Суворина по всем почти ключевым сражениям. Битва под Москвой. Участвовал, был ранен. Сталинградская битва. Участвовал, был ранен. Курская дуга. Там тоже дрался и… вражеское железо до него не добралось.

Не был ранен! Только средней тяжести контузией отделался, что для такого долгого грандиозного сражения сродни чуду. Столько народу полегло, столько крови в землю ушло. В какой-то момент старший лейтенант Суворин с огромным трудом удержался на той тонкой неприметной грани, за которой сходят с ума. Это когда к 10 июля (всего за пять дней боёв!) от полнокровной роты, в которой он командовал взводом, осталось всего восемь человек, двое — из его взвода.
 
А батарея противотанковых пушек, которую его бойцы и должны были прикрывать от вражеской пехоты, оказалась полностью уничтоженной… Да и эти-то восемь выживших солдат… Все перераненные, контуженные, грязные, измождённые. И только он, командир, огурцом — всего лишь контуженный. А что форма в крови, так то чужая… Был момент, пришлось схватиться с фрицами врукопашную. Но рота дорого продала жизнь каждого из погибших своих бойцов. Как и батарея, впрочем. Земля перед позициями пехотинцев и артиллеристов была густо усеяна запылёнными окровавленными трупами гитлеровцев, над которыми горячий июльский ветер рвал в клочья чёрные густые дымы горящих немецких танков. И сама-то земля многократно перемешана взрывами. И ротных окопов по сути нет — тоже сплошь воронки. А в воронках и вокруг них такое, что лучше не смотреть… И не дышать тоже…

Когда их отвели в тыл на переформирование, Сувориным овладело тяжёлое безразличие , вызванное полным в тот момент равнодушием к своей дальнейшей судьбе и навалившейся страшной усталостью. К тому же он испытывал неотступное чувство вины за то, что взвод погиб почти весь, рота погибла, а он, командир взвода, уцелел. Кажется, если бы его сейчас отдали под трибунал, он бы испытал облегчение. Однако никто, оказалось, не собирался судить Суворина. Отправили в медсанбат вместе с бойцами. Он сначала хотел отказаться, не слишком тяжела контузия… А потом решил, что поедет. Ему бы выспаться да в порядок себя привести. Да попробовать сообразить: как ему теперь жить на войне дальше. Впрочем, чего уж тут, — не его это забота. Полечится, передохнёт, и моментально определят ему и место в боевых порядках наступающей армии, и командиров новых, и подчинённых.

…В марте 44-го его рота в качестве головной походной заставы полка пересекла государственную границу Советского Союза. Бойцы, на радостях, открыли стрельбу в воздух. За что Суворин получил потом от комбата по шапке, но не слишком сильно. Но это потом. А в тот миг он вдруг поймал себя на том, что мысленно, не без некоторого почти забытого учительского пафоса, обращается к погибшему в июне 41-го пограничнику Алексею Семенихину, которого знал лишь по замызганной выцветшей фотографии да рассказам Семёна. «Смотри, брат! Знаешь, через скольких фрицев мы переступили?! А теперь идём на Берлин!»
Только как раз до Берлина-то Суворину дойти и не довелось.

…Военные извилистые дороги привели его в октябре 1944 года в парк Караджоржа, который, наверное, был очень красив до войны. Как и сам Белград, который сейчас горел и сотрясался, казалось, всем своим каменным, крепким ещё телом.
 
Парк умирал в корчах горящих деревьев среди грохота орудийной пальбы, ожесточённой автоматно-пулемётной трескотни, взрывов гранат, криков раненых и сорванных отрывистых команд. И воздуха будто совсем не осталось. Ту кисло-рвотную смесь дыма, запаха взрывчатки, разорванной человеческой плоти и крови, которую хватал широко раскрытым ртом полуоглохший Суворин, воздухом назвать было невозможно…

***
— Таким образом, товарищи офицеры, задача перед нами стоит серьёзнейшая, — говорил комбат, собрав на совещание ротных и командиров приданных подразделений. — Ещё день, максимум два, и начнётся общий штурм Белграда…

— Так всякие уже задачи доводилось решать, товарищ майор. Прорвёмся! — бодро откликнулся командир второй стрелковой роты капитан Дынин. — Не первый день воюем, да и год не сорок первый!

— Не сорок первый, это ты, Дынин, верно подметил. А теперь дозволь всё же довести обстановку.

— Извините, товарищ майор!

— Я-то извиню, а вот противник — нет, если каждый из здесь присутствующих не поймёт, что взятие такого укреплённого узла обороны, как столица Югославии… — Майор задумался над тем, как бы убедительно и весомо закончить фразу, а потом махнул рукой и сказал: — Итак, товарищи офицеры, довожу до вас данные разведки. Противостоит нам мощная войсковая группировка, в составе которой действуют дивизия СС «Бехтер», 1-я горнострелковая дивизия специального назначения «Бранденбург», 92-я моторизованная бригада и другие части и соединения. По танкам и самолётам точных сведений пока нет, но известно что только в дивизии «Бехтер» и дивизионной боевой группе «Килвайн» насчитываются не менее семидесяти танков и бронемашин, а также около четырёхсот орудий и миномётов разного калибра. А это, товарищи офицеры, только часть белградской группировки врага.
 
Более того, город опоясывают два оборонительных кольца — внешнее и собственно городское. Партизанские раведчики югославов докладывают что в Белграде на площадях и перекрёстках оборудованы ДОТы и ДЗОТы, большинство каменных зданий и оград приспособлены к обороне. У немцев замечены целые подразделения истребителей танков, вооружённые фаустпатронами, которые, кстати, можно запросто применять и по пехоте. Прошу командиров это учесть. Да и в целом немцы в Белграде не простые, как говорится. Прошли специальную подготовку, которой предусматриваются и контрпартизанские действия, и подавление вооружённого восстания населения, и, главным образом, товарищи, борьба с танками как на открытой местности, так и в городских условиях.

Наше верховное командование пришло к выводу, что противник, тем не менее, способен и готов пожертвовать всей своей беградской группировкой, притянув как можно больше  частей и соединений нашей и югославской армий. И всё это для того, чтобы облегчить отход на Сараево частей группы армий «Е». Таким вот образом… Но это что касается общего, так сказать, положения дел.

А теперь, товарищи офицеры, я ознакомлю вас с обстановкой конкретно в нашей полосе наступления и поставленными перед батальоном задачами. После чего попрошу каждого из командиров высказать свои соображения. И учтите, товарищи, времени у нас в обрез…

Следующие пять дней не то, чтобы выпали из памяти Суворина, но воспринимались им как один бесконечный бой. Атака, закрепление на отвоёванных немалой кровью позициях, обстрелы, бомбёжки, отход, снова атака, приказы, следующие один за другим и нередко противоречащие друг другу. Или просто опоздавшие. Двадцать минут назад ещё верные, нужные, а теперь выполнять их было и невозможно, и нельзя. А то и некому просто…

 Суворин был уверен, что за годы войны он привык к смертельной усталости, научился многому из того, что позволяло не только выживать самому, но максимально беречь подчинённых. На улицах Белграда ему вдруг показалось в какой-то момент, что он всё забыл. Даже Маринины глаза! И только его солдаты из недавнего пополнения, смотрящие на него, как на Бога, и верящие в него, как в Бога, — с подачи опытных бывалых бойцов, конечно, — не дали ему рухнуть в бездну глухого отчаяния. Внешне, впрочем, ничего не было заметно. Суворин со своей поредевшей ротой достиг-таки парка Караджоржа в полном соответствии с полученной задачей.
 
Кто-то ему сказал, что этот самый Караджорж был знаменитым сербским полководцем, прославившимся ещё в битвах с турками. А теперь в этом парке советская стрелковая рота залегла и под шквальным автоматно-пулемётным огнём и миномётным обстрелом немцев не могла продвинуться ни на метр. Как и соседние подразделения. Хорошо ещё, что немного выручали деревья и своеобразный парковый ланшафт…

***
— Товарищ капита-а-ан!!! — подполз заляпанный грязью и кровью боец, отчаянно пытаясь перекричать грохот боя. — Товарищ капита-ан, та-ам… там у нас взводного убило! А та-ам… за церковью… фрицы накапливаются-а! Что дела-ать?! — Голубые на чёрно-красном лице глаза молодого солдата, мальчишки по сути, были полны ужаса и надежды.

— Стрелять, Новиков! Стреля-ать! Бить этих фрицев! И не паниковать! — Ротный, заменив почти пустую обойму в «ТТ» на новую, чуть приподнялся, чтобы кинуть быстрый взгляд туда, куда указывал рукой перепуганный мальчишка в солдатской шинели. — Давай, ползи обратно, я с тобой…

И вдруг защелестела сверху неотвратимо и гипнотизирующе мина, и лопнул воздух, невыносимо больно и горячо стеганув Суворина по всему телу. И сразу не стало ничего. Ни боли, ни звуков. Темнота.

Поздней осенью 1944 года в дом Галины Вершининой пришла беда. Беда троекратная, потому что уже не одна она жила в нём, а с женой и дочкой брата. Так уж вышло, что Марина на Алтай не вернулась, дед не отпустил. «Неча туда-сюда по военному-то времени разъезжать!» А вопрос с увольнением внучки из библиотеки Барнаульского пединститута, где та работала, решила на месте дочь Елена, сумевшая спуститься на неделю с алтайских гольцов.

…Двухлетняя Анютка ничего не поняла, а женщины, почернев лицами, молча, чтоб не пугать ребёнка, плакали над желтовато-серым квадратиком «похоронки». Да ещё письмо командир прислал. «Ваш муж, капитан Суворин Юрий Петрович, пал смертью храбрых… командовал 1-й стрелковой ротой… в ходе ожесточённых уличных боёв… Был отличным командиром… уважали… был награждён…» Строчки расплывались и никак не складывались в связный текст, но главное было ясно — Юры больше нет.

Марина взяла лепечущую дочку на руки и, сотрясаясь от беззвучных рыданий, прижала её к себе… Так было в первые минуты. А потом вдруг словно что-то толкнуло в сердце. Да и не толкнуло даже, а словно коснулось легонько. И это пригрезившееся невесомое касание заставило слёзы немедленно иссякнуть. Марина, приходя в себя, протяжно вздохнула и сказала почти спокойно:

— Галина Петровна… Это ошибка… Живой он!

— Да где уж… Сколько таких ошибок по избам вон разнесли… — Галина говорила, не рыдая и не всхлипывая, только слёзы часто-часто стекали по осунувшимся щекам. Она стирала их кончиками накинутого на плечи когда-то узорчато-яркого, а теперь почти бесцветного платка. И от всей её разом будто бы уменьшившейся, съёжившейся фигуры веяло такой чёрной тоской и безысходностью, что Марина даже притопнула ногой:

— Не смейте! Ну не надо так… Пожалуйста…
— Ладно. Тебе, может, мужниной жене, и впрямь виднее… — тяжело вздохнула и Галина, качнув головой. — Всё. Всё…. Будем жить дальше, дочку вон Юрину поднимать будем.
Развернулась, судорожно всхлипнув, и вышла в сени, плотно прикрыв за собой дверь...

В парке Караджорджа было тихо и страшно. Канонада грохотала где-то за городом. Среди обгорелых и поваленных стволов, среди воронок и полузасыпанных, наспех вырытых в ходе боя окопов работали бойцы похоронной команды. Молоденькие всё пацаны, из последнего призыва. Которым-то, если честно, и восемнадцати ещё не исполнилось. К чему было таких призывать сейчас-то?

— Товарищ старшина, а тама это… шевелилося вроде.  Пальцы вот так вота дёрнулися. Рука-то торчит из земли, а они это… шевельнулися…

— Где там что шевелиться может, Ёлшин? Трое суток, как стихло в этом парке треклятом… Сам же видел, скольких мы за эти дни подняли да откопали из-под земли. Многие ли из них вчера, к примеру, шевелились? То-то и оно, Ёлшин, что никто… Тут никакой бумаги на похоронки не напасёшься. И ведь войны-то той, по всему видно, осталось всего ничего… Ох, беда-беда-а.

— Но шевелилася же ведь рука!
— Уже и рука? А говорил — пальцы. Да, может, то и не нашего бойца рука, а фрица какого-нибудь. Всё ж тут перемешалось…
— Не, наш это. Тама край рукава видно. Наша стёганка-то, а из-под её гимнастёрка выглядывает…
—Ладно, зови Прошичева и пошли посмотрим. Может, и не показалось тебе…  Откапывать в этом случае надо будет очень осторожно.

Спустя десять минут вынули тело из-под упавшего древесного ствола. Стянули разодранную в клочья, волглую от впитавшейся крови стёганку. На левом, уцелевшем, погоне гимнастерки увидели четыре капитанские звёздочки. Сама гимнастёрка с правой стороны рваная, вся в бурых пятнах крови. На одном из клочков — медаль «За отвагу». С вмятиной по краю. А на левой стороне два ордена Красной Звезды невредимы остались. На поясном ремне пустая кобура.

— Ротный, — сказал старшина, — никак не меньше. А то и комбат. Настоящий, видать, мужик, за солдатскими спинами не прятался. Куда, интересно, шинель-то свою дел? А, может, специально перед боем шинелку на стёганку сменил… Для удобства. Его, видно, осколками приложило и взрывной-то волной под ствол заткнуло, из-за чего и землёй присыпало не слишком плотно… Вот и не задохнулся. Если кровь вся не истекла каким-нибудь чудом, то и в самом деле, может, живой. Не задеревенел же… Ну и коли не помер, пока мы его вынимали…

Вообще-то старшина мог приказать, благо было кому. Но начальник похоронной команды, цыкнув на бойцов, чтоб молчали, встал, кряхтя и не боясь потерять авторитет в глазах подчинённых, на четвереньки и прижался надолго ухом к груди офицера:

— Ах ты ж, мм-мама дорогая! Бьётся ведь сердце-то у него, Ёлшин! Вот ей-богу! Еле-еле, но бьётся ж, ядрёный корень! А ну-ка, Прошичев, ты пошустрее, пулей метнись за фельдшером, он где-то возле порушенной церквушки обретался. Да бегом, ирод! Мы теперь обязательно должны парня с того света вынуть.

Боец убежал, а пожилой старшина изумлённо всматривался в землисто-бледное лицо лежащего на расстеленной плащ-палатке капитана. За счёт чего в том ещё теплилась жизнь, было совершенно непонятно…

 Старшина с полумёртвым капитаном разговаривал. Как будто кто-то непостижимо мудрый и всемогущий нашептал ему прямо в душу, что вот именно так, разговором, — всё равно каким, — можно поддержать в этом израненном теле крохотно-трепетный огонёк жизни. Говорил старшина преувеличенно жизнерадостно и громко, будто бы на публику, твёрдо рассчитывая на то, что там, наверху, услышат и примут необходимые меры.

— А ведь на тебя, парень, мыслю я, уже и похоронку успели настрочить… А тут ты и выкарабкаешься, даст Бог! Представляешь, какой поворот темы?! А, может, у тебя, при таком-то везении, и родственники все живы?! И вот ты, товарищ капитан, после похоронки-то, — рраз! — да вдруг объявился на крыльце родного дома, в целости-сохранности, при орденах-медалях. А?! Жена в обмороке, у родителей нет слов от счастья — одни слёзы, дети визжат, на руки лезут, собака ластится… А на дворе солнышко и обязательно яблони цветут. И птицы щебечут изо всех сил! Представляешь?! Красиво как будет… Ты только, парень, выживи...

Старшина замолчал на некоторое время, очень явственно и ярко воображая  самим же нарисованную картину. Давным-давно для себя самого и нарисованную. А теперь вот вслух её к другому человеку примерил. Мотнул головой, странно усмехнувшись. Потом к своему бойцу обратился:

— А ты, Ёлшин, молодец! Глазастый! Давай и дальше смотри внимательно. Вдруг ещё, даст Бог, кого живого найдём?

— Чтой-то вы, товарищ старшина, всё бог да бог…

—Молчи уж, Ёлшин, если не смыслишь! А чьим, ты думаешь, промыслом, с капитаном всё так вышло? Вот и навёл Всевышний, куда надо, глаз твой.

— Да сам я его навёл, товарищ старшина, а никакой не всевышний! И я комсомолец, ежели, может, запамятовали. Не верую я в эдакие штуки...

— Не верует он! Дело твоё, конечно… А вот поживёшь с моё, повоюешь — поймёшь: одно другому не мешает. Я вон однажды лично видел, как начальник политотдела дивизии крестился! Опять не веришь? А я видел… А иной раз и сам,  как прижимало, так даже те молитвы вспоминал, каких и вовсе не знал! Ясно тебе? Я ж не всю войну в похоронной-то команде… Так-то. А ты говоришь, комсомолец…

— А у вас вона ухо и щека в крови, — невпопад сказал Ёлшин. — И в грязи ещё…
Через пять минут найденного похоронщиками капитана увезли. Благо до медсанбата ехать было совсем не далеко.

...Лес радостно шумел, словно приветствуя тех, что шли сейчас знакомой им тропинкой к озеру. Птицы свиристели так, будто и впрямь давешний белградский старшина из похоронной команды лично попросил их встретить героя-фронтовика по высшему разряду в полном соответствии со сценарием. Яблонь вот, правда, поблизости не было. Зато на крыльце родного дома Суворину постоять уже довелось. И хорошо, что обошлось без обмороков, когда он постучался в дверь, и она наконец распахнулась. Галина только пошатнулась и побелела, а потом по её щекам покатились слёзы и она со стоном кинулась брату на грудь. Мелко дрожа от нервно-радостного потрясения, даже не могла позвать Марину. Впрочем, та и сама уже выбежала с дочкой на руках…

 Потом дня два все словно заново узнавали друг друга. А девочка сначала немного дичилась, но зато потом не отходила от пришедшего с войны отца ни на шаг, ни на малюсенький даже шажочек, боясь, что тот опять куда-нибудь уедет. А она только-только начала привыкать к тому, что он есть… Много у кого нет пап, а вот у неё теперь — есть!

 …Анютка делала круглые глаза и, смешно выговаривая слова, настойчиво теребила отца, сидя на его широких плечах:

— Что ли правда, что мама из воды вылезла, и ты с ней поженился?

Мужчина и женщина хохотали, как сумасшедшие, вспоминая обстоятельства их знакомства, а девочка подливала масла в огонь:

— Пап, ну расскажи, только честно! — и теребила его за уши.
— Да я ж рассказывал уже!
— А ты ещё расскажи!

— Ну тогда… Честно, доча, так всё и было. Знаешь, — переглянувшись с Мариной, продолжал Суворин, — поженились, а потом я уехал на войну. А мама меня так сильно ждала, так за меня колдовала, что никакие враги ничего не смогли со мной сделать… Они, конечно, пробовали, но врачи меня всё равно вылечили!

— А я тоже ведь ждала…

— И ты, конечно, доча! А как же… Ах вы, девчоночки мои дорогие, ну что бы я без вас делал?

— Умерел бы, — сказала Анютка убеждённо с неожиданно прорезавшимся звонким «р» и тут же вскрикнула восторженно: — Ой, вон там уже вода ! Пусти, пап, я побегу!

Золотое озеро было точно таким, каким запомнил его Суворин. Оглянулся на жену, та засмеялась:

— Уж не надеешься ли, что ещё кто-нибудь оттуда голышом выйдет?

— Не надеюсь, — очень серьёзно ответил и пояснил: — Да и кто сможет с тобой сравниться?

— У меня седые волосы появились, да и морщинок прибавилось…

— А я их каждую поцелую… И веснушку каждую тоже. Вот прямо сейчас!

— Отстань, бессовестный! — Марина со смехом вывернулась из его объятий, но тотчас шагнула обратно. — Ну не сердись… Вот дойдём до дедова домика…

— Я и не сержусь совсем. Я… Я живу сейчас, понимаешь?!

Марина молча кивнула, действительно понимая мужа, как, наверное, никто никогда не сумел бы.

— А скажи, Мариш… Сдал, наверное, Степан Андреевич, да?

— Когда… похоронка на тебя пришла, он и слёг. А сам всё меня утешал. Мы его забрали из леса к Галине Петровне… Ну вот. А потом он возле Анечки отживел, отмяк как-то душой. А тут и письмо твоё из госпиталя пришло. А я знала… Вот знала, что ты живой и всё! Такая радость была! Такая… что не могу прямо!

Суворин порывисто притянул жену к себе и стал целовать, очень бережно гладя её по волосам… Потом, чуть отдышавшись, Марина продолжила:

— Так что… о-ох… ничего, держится наш дедулечка, уже месяца полтора, как опять… обходы по своему участку стал делать. Он тебя знаешь, как ждёт — о-о! Самогону из подпола достал, рыжиков солёных… Картошки наварил, рыбы нажарил, всё готово к пиру! Сало там у него ещё есть, чуть что не довоенное, капустка квашеная… Ой, сам увидишь, в общем.

Они шли по тропинке, крепко держась за руки, и смотрели, как впереди между деревьями мелькают голубые дочкины бантики. И больше ничего для них не имело значения. Их маленький хрупкий мирок чудом устоял, уцелел в страшной войне, и… теперь можно было просто жить. Это же огромное счастье — просто жить!

Суворины вышли к берегу. Прямо к памятному ракитовому кусту. Переглянулись чуть смущённо и рассмеялись.

— Пап, мам, смотрите! — Скинув сандалики, девочка с отчаянным восторженным визгом побежала по береговой песчаной отмели, поднимая фонтанчики сверкающих на солнце брызг. Остановилась вдруг, радостно ухлеставшаяся по пояс, оглянулась на родителей: — Я как пароход, да же? Только быстрый, да же? От меня волны!

— А ты зачем визжала-то? — засмеялась Марина.

— Ну щекотно же ведь без сандальев бегать!

…И было потом купание в золотом озере. И были сказки для засыпающей дочки. И была жареная рыба с рассыпчатой картошкой. И солёные рыжики — под самогон. И хрусткая капустка. И разговоры глубоко за полночь. И тягуче-позднее умиротворённое утро с пением птиц, обволакивающей истомой и совершенным нежеланием вставать. И громкое сопение Снежка, грызущего под столом кость…

Просто жизнь. Всеми правдами и неправдами — Жизнь.


Рецензии