Под крышей неба голубого

Макс Койфман

(повесть)

Одно время я посещал бейтшемешскую литературную гостиную «Родник». Ее посетители были далеко уже немолоды, в прошлом — учителя, инженеры, врачи. И собрал их вокруг себя филолог Александр Кучерский — курчавый, голубоглазый, немного ироничный, но, безусловно, талантливый человек. Гости Кучерского охотно читали свои рассказы, стихи, басни, повести, а меня не покидала мысль, что о каждом из них тоже можно было бы написать рассказ, настолько необычными мне казались их судьбы. Видимо, понимая значимость этих людей в общественной жизни города, местные власти выпустили красочный альманах, на глянцевой обложке которого среди фотографий посетителей гостиной выделялась впечатляющим «иконостасом» фронтовых наград фотография полковника в отставке Бориса Рапопорта, бывшего штурмана ночной авиации...

Борис Рапопорт — приземистый, бодрый человек с темными глазами и приветливой улыбкой. Я любил слушать его рассказы: то очень грустные, то смешные, то полные юмора. Читал он их просто, легко, чувствовалось, что он много знал, много помнил, немало пережил, видел войну такой, какой она была: жестокой, грубой, нещадной и все-таки великой. Пройдя всю войну, Борис всего лишь один раз был ранен. Ему потрясающе везло: даже падая с неба, он оставался живым и невредимым, как будто какая-то фантастическая сила оберегала его...

Первый раз  «кукурузник» Бориса Рапопорта был сбит ночью в апреле сорок второго неподалеку от города Старая Русса, когда он и пилот Игорь Марус бомбили станцию Лычково, а вражеский снаряд угодил в правый борт самолета. И самолет, разрывая воздух, «сошел» с неба, распластавшись на земле по ту сторону реки Ловать, которую уже удерживали немцы. Борис, высвободившись из своей кабины, бросился в соседнюю, откуда  с трудом вытащил корчившегося от боли раненого в грудь Маруса. Будучи не в силах терпеть ужасную боль, Игорь настойчиво умолял Бориса, чтобы тот пристрелил его. Но Борис, осторожно взвалив раненого пилота на плечи, подался в сторону леса, где очень скоро скрылся с ним в неглубоком, густо заросшем кустами овраге. Лежали они молча, плотно прижавшись к влажной траве. И подали голос  тогда, когда рядом послышались чьи-то шуршащие шаги и тихая русская речь...

В другой раз, это произошло холодной осенью сорок третьего и тоже ночью, когда штурман Борис Рапопорт и командир звена пилот Володя Золов только сбросили бомбы на фашистский аэродром в Гривочках, что близ Пскова, как по ним открыли огонь. Одна пуля угодила в бедро Золова, другая —  в мотор, и самолет тут же с оглушительным треском соскользнул с неба, развалившись на куски возле опушки леса, где их, к счастью, вскоре приметили партизаны...

В третий раз это было в апреле сорок пятого, близ Берлина. Борис и командир эскадрильи Саша Овечкин бомбили Зееловские высоты, ощетинившиеся дулами многочисленных зениток. Летчики отбомбились и уже, было, повернули обратно, как немцы, опомнившись, ударили по ним из всего, что могли. И умирающий самолет с «отрубленным» винтом, стремительно теряя высоту, в считанные секунды вдавился в ледяной покров небольшого замерзшего озера, обрамленного редким лесочком...

В четвертый раз Борис падал с «летающей крепости» Б-25, уже после войны, в сорок девятом, в двух километрах от Кировограда, где он проходил академическую стажировку на старшего штурмана полка дальней авиации. «Крепость» вели два пилота, бортинженер, борттехник, радист, три стрелка, оператор, навигатор и курсант Рапопорт, который отвечал за подвеску с десятью стокилограммовыми бомбами. Но уже на тридцатитрехметровой высоте «крепость» неожиданно затрещала и, рассыпавшись еще в воздухе, рухнула на землю. Бориса пулей выбросило вперед, в яму. Сколько времени он там пролежал, не помнил, но, выкарабкавшись оттуда, обомлел, когда в кромешной темноте разглядел перед собой беспорядочно разбросанные бомбы в соседстве с жалкими частями «крепости». А вокруг — ни живой души. Ужас охватил Бориса. «Неужели погибли, ведь война давно кончилась, как это может быть?», — лихорадочно метался он в темноте, выкрикивая имена товарищей по «крепости». Но страшная тишина была ему ответом. Ощупывая вокруг себя землю, он натолкнулся на что-то мягкое, холодное, неживое. Потом он выхватил из тьмы еще одно такое же тело, еще и еще! Оцепеневший от этого кошмара, Борис понял, что все погибли, а судьба снова выбрала его. Собрав последние силы, он отправился на поиски дальней «проводки» аэродрома, откуда можно было связаться с пунктом управления полетом. Вдруг из отброшенного в сторону хвостового отсека «крепости» до него донесся приглушенный звук, похожий на стон. Борис — туда!
— Слава Богу, жив! — вырвалось у Бориса, когда он увидел согнувшегося от боли стрелка с переломанными ногами.
Оттащив стрелка в сторону, он перетянул ремнями от планшета его ноги, откуда все еще сочилась кровь, а потом, где бегом, где ползком, где шагом поторопился «за помощью» навстречу тускло мерцавшим вдали крошечным огонькам...

Борис Рапопорт был родом из Соболевки, небольшого украинского местечка, притулившегося к железнодорожной станции с любопытным названием Дукля, якобы построенной на деньги богача Бродского, и названной (о причуды богачей!) в честь его любимой собаки, давно уже «почившей в бозе», то ли от вздутия живота, то ли от другой какой-то хвори.

Жители Соболевки гордились своей деревушкой: ее широкими кукурузными и свекольными полями, сахарным заводом, тихой речушкой с тремя прудами, фруктовыми садами с краснощекими яблоками, огромными грушами, темно-синими сливами и разноголосым, шумным базаром. Они хвастались, что сам Шолом-Алейхем, известный в то время писатель, прославил их в своем рассказе: «Чудо в седьмой день кущей», которое случилось у них в осенний религиозный праздник...

Отец Бориса держал неприметную лавочку, где торговал керосином, но слишком жалким был доход, и он ушел в грузчики на сахарный завод. Хотя и там его заработка едва хватало на ржаной хлеб, муку грубого помола да картошку с луком. Но и это была удача, ибо другой работы просто не было. Когда страну потрясла Великая Отечественная, ему уже было около пятидесяти, он ушел на фронт, а через год погиб где-то в боях под Сталинградом.

Мать хлопотала по дому, приглядывала за детьми, что-то шила, штопала, перешивала, молилась, суетилась у печи, умудрялась буквально из ничего сварганить похлебку или какую-нибудь кашу. Вот только с грамотой у нее не ладилось: сколько раз она бралась за букварь, но так и не узнала, какая буква за какой стоит. Это, однако, ее мало огорчало, если она о чем и горевала, то больше о старой швейной машинке, которую большевики отобрали, когда раскулачивали местечковых «буржуев», этих полуголодных бедняков...

Детей в семье было четверо и все — мальчики. Ходили они в старых изношенных башмаках, пиджаках с заштопанными локтями, латаных штанах и рубахах из мешковины, которую отец иногда ухитрялся пронести через заводские ворота.
Все они, от мала до велика, бегали в кино, таскали воду, кололи дрова, собирали хворост, подбирали колосья, тащили свеклу с груженой телеги, когда та, тяжело скрипя колесами, карабкалась под гору. Случалось, они забирались на местечковое поле, где росла кукуруза, срывали молодые початки, а мать потом сушила их, толкла муку, варила из нее мамалыгу или пекла лепешки... Она понимала, что ее дети поступали плохо, но молчала или делала вид, что будто ничего дурного не произошло: семья терпела голод, а малышей надо чем-то кормить...

Из четырех братьев Борис больше всех любил Яшу: потому, что он был старшим, сильным, красивым, быстро рос, а его рубашки и брюки доставались ему, Борису, в чем тот был глубоко заинтересован, особенно, когда стал поглядывать на девчонок.
В тридцать седьмом Яша укатил в Белую Церковь, где учился в институте на агронома, но уже через пару лет его призвали в армию. А в самом начале войны родителям сообщили, что их сын, лейтенант Яков Рапопорт, погиб, защищая Родину. И семья за первый год войны потеряла отца и старшего сына...

Миша, средний брат, рос смышленым и бойким пареньком, часто мерился силой с мальчишками, играл в «красных и белых», громко кричал «ура!», отчаянно заступался за младших, хохмил и восторгался, когда от его шуток «дворовая публика» покатывалась со смеху. Потом пришло время, когда он остался за отца и старшего брата, пока осенью сорок четвертого его, восемнадцатилетнего паренька, не призвали в армию. С боями Миша дошел до Берлина, стал старшим лейтенантом, демобилизовался в пятьдесят третьем, выучился на закройщика, долго работал в Севастополе, откуда потом и уехал на землю своих предков...

Самый младший из братьев, Арон, большеглазый, черноволосый, озорной мальчуган, ничего не боялся, проворно взбирался по высоким деревьям, быстрее всех бежал наперегонки, до одури гонял с пацанами тряпичный мяч, запускал в небо воздушных змеев, подтрунивал над девчонками, любил лошадей, даже разговаривал с ними, как с людьми. Когда ему было чуть больше десяти, его незатейливое, шаловливое детство оборвала война. Он примкнул к военно-полевому госпиталю, где работал кучером и считался «сыном полка». После школы Арон служил в армии, закончил зенитно-ракетное училище и в звании полковника ушел на пенсию...

Борис унаследовал от отца спокойный и твердый характер, крепкое здоровье и чувство юмора. Он рано научился читать и писать, любил историю, литературу, помогал лодырям выбираться из двоек, рисовал праздничные плакаты, которые потом вывешивались на улицах местечка. Он пробовал сочинять стихи, его заметки печатали в местной газете. За год до войны Борис окончил школу, его вызвали в военкомат, где предложили учебу в летном училище, как будто знали, что еще мальчиком он сгорал от желания забраться в кабину пилота и махнуть куда-нибудь за облака. Дома по этому случаю «закатили» редкий и воистину богатый обед: куриный бульон с клецками и курицей с картофельным пюре. Вот только мама плакала и все просила Бориса, чтобы держался ближе к земле и не несся по небу, как сумасшедший, особенно ночью, где даже с керосиновой лампой и то ничего не видно.
Бориса собрали в дорогу. Он удачно сдал экзамен по литературе, математике и (ура!) его «взяли» в летчики. Но радость была недолгой: началась война...

После войны Борис стал слушателем престижной Краснознаменной Военно-воздушной академии, что в Монино, под Москвой, где он с первых же дней близко сошелся с трижды Героем Советского Союза Иваном Кожедубом. Подтянутые, ладные, при блеске боевых орденов они не раз шагали по Красной площади на параде в честь победы. Вместе они выступали за сборную академии по штанге. Под потолком Музея авиации в Москве их самолеты висели рядом, как свидетели доблести боевых летчиков. Вместе отмечали присвоение им очередного звания: Ивану — майора, Борису — капитана. Вместе со своими семьями они ютились в жалких и убогих комнатенках в поселке Стахановском, расположенном в двух километрах от Академгородка. Вместе с женами они ходили на склад за продуктам для молодоженов, а, возвращаясь домой с полными авоськами, пели «Реве та стогне Днипр широкий...», «Карии очи, очи дивочи...»...

Люся, жена Бориса, яркая, стройная, темноглазая студентка с заразительной улыбкой и волнистыми черными волосами, чтобы быть рядом с мужем, решила перевестись из Ташкентского мединститута на второй курс Первого Московского… Но столичный ректор всячески отказывал ей в переводе, уверял, что его институт и без нее забит студентами, что и в Ташкенте можно учиться и жить с мужем врознь, тем более с бывшим фронтовиком, ко всему привыкшим. Когда об этом узнал Иван Кожедуб, он вызвался помочь Люсе. Отправился в Москву, «нажал» на ректора мединститута, и место тут же отыскалось. Потом и Борис помог Кожедубу, когда генерал-лейтенант Самойло дважды выставлял ему двойку по «Военной администрации» и даже ставился вопрос об отчислении его из академии. После занятий они вместе занимались в библиотеке, штудировали «Военную администрацию», и Борис очень скоро убедился, что Кожедуб и сам прекрасно разбирался в дебрях этой военной мудрости. Провожая его на экзамен, Борис посоветовал ему предстать перед экзаменатором в кителе без золотых звезд. Кожедуб так и сделал, даже ответил на самый высокий балл, но Самойло почему-то решил, что такая роскошь для Героя после третьего захода слишком велика и все-таки снизил ему оценку на одну единицу.

В этой же академии Борис был в добрых отношениях и с Талгатом Бегельдиновым, дважды Героем Советского Союза и частично моим земляком! Ощущение от воспоминаний о Талгате было такое, будто я вернулся во Фрунзе, где одно время жил, ходил в одну и ту же школу и в один и тот же класс, что и его племянник. В школе мы называли этого племянника «героем», бесцельно околачивались с ним по улицам города, играли в шахматы, менялись книгами, коптели над задачками, а на дощатой веранде дома его родителей отбивали чечетку, надеясь хоть раз столкнуться с самим Героем. Но Талгата я тогда так и не увидел, а встретился с ним гораздо позже, случайно, в Чимкенте, где я тогда уже работал...

Однажды летним вечерним днем я шел со своим другом и коллегой Турмаханом Орынбаевым с очередной медицинской конференции.
Вдруг посреди разговора Турмахан осторожно берет меня за локоть, останавливает и своим тихим голосом взволнованно произносит: «Смотри, кто идет нам навстречу! Сам Талгат Бегельдинов!»

Талгат гостил у своего бывшего командира авиаотряда Михаила Сайкова, которого мы знали благодаря его жене-фронтовичке, медсестре нашей больницы — Елене Акимовне. Хотя наше знакомство с Героем было мимолетным, но, оказавшись рядом, мне хотелось рассказать ему, как мы, мальчишки и девчонки из одиннадцатой фрунзенской школы, почтительно называли его племянника «героем» и ждали, когда он сведет нас со своим знаменитым дядей. Но об этом я тогда скромно промолчал, счел это неуместным, не желая нарушать общую беседу и давая возможность Турмахану говорить с Талгатом. А сам старательно разглядывал Героя, унося в памяти отдельные штрихи: плотный, невысокий, добрые глаза, приветливая улыбка, безукоризненный русский язык и теплое пожатие руки...

За неделю перед государственными экзаменами начальник штурманского факультета майор Арлашин снял Бориса с первой пары и сказал, что его ждет Давыдов. Борис удивился: с чего бы это он понадобился кагэбешнику Давыдову. За все годы, что Борис учился в академии, он особо не высовывался, был тихим, ни с кем не спорил, ни о ком дурно не отзывался, ничего такого не взболтнул, чтобы это хоть как-то заинтересовало Давыдова.
Возле двери кабинета кагэбешника Борис оглянулся, поправил гимнастерку, глубоко вздохнул и, приоткрыв дверь, переступил через порог. В кабинете помимо Давыдова Борис увидел незнакомого человека в штатском с коротко подстриженными волосами и с тлеющей папиросой в зубах. Давыдов небрежным жестом показал Борису на стул, что стоял посреди кабинета, а тот, что был в штатском, изучающе разглядывая вошедшего, пронизывая его пренебрежительным взглядом. Давыдов тем временем развернул сложенную вдвое страничку из школьной тетради и зачитал отдельные выдержки из письма, в котором тетя жены Бориса из Ташкента хвасталась своей сестре в Штаты, что у ее племянницы замечательный муж, летчик, слушатель военно-воздушной академии, а не какой-то простачок...
Потом Давыдов грубо спросил недоумевающего Рапопорта:
— Почему скрыл? Почему не сообщил, куда следует?
Борис не проронил ни слова, ему просто не давали говорить, а хотел он сказать, что об этом письме он ничего не знал, что до поступления в академию он еще не был женат. Да и затем, когда он женился, никому не приходило в голову спросить, кто его жена, ее отец, мать и какие у тети его жены родственники за границей... Но тут он возьми да спроси:
— А письмо то, как сюда попало?
На скулах Давыдова заходили желваки, и он, не отрываясь от стола, заорал, как ненормальный, что даже задребезжали стекла на окнах.
— Вон отсюда!
Но уже по другую сторону двери Борис с облегчением подумал, что могло быть и хуже: ведь на дворе стоял мрачный пятидесятый год. Год, когда сажали артистов, писателей, ученых, врачей... бросали их в тюрьмы, отправляли в лагеря и даже расстреливали... А теперь ему надо было молить Бога, чтобы на этом все кончилось. Но со второй пары Бориса снова вызвали из аудитории, только на этот раз к самому начальнику академии — к генерал-лейтенанту авиации Александру Белякову, бывшему штурману Валерия Чкалова. Генерал сразу же дал понять Рапопорту, что с ним не желают говорить, всучил ему приказ, в котором ему объявлялся выговор за то, что вел он себя неподобающим образом, после чего бросил:
— Идите!

На душе — хуже некуда, а тут еще после третьей пары созвали внеочередное партийное собрание штурманского факультета, на котором майор Арлашин поносил Бориса за то, что тот заведомо «скрыл», «не донес», что тетя его жены... И что теперь ему нет больше доверия, а потому должен быть отчислен из рядов большевиков...
По «этикету» полагались прения, но они поначалу принесли партийному бюро факультета непредвиденные сюрпризы.
Первым подал голос Гриша Черный:
— Когда в годы войны воздушный штурман Борис Рапопорт совершил пятьсот девяносто два боевых вылета, уничтожил на земле шестьдесят три вражьих самолета, свыше тысячи фашистов, взорвал шестнадцать железнодорожных узла, восемь мостов и бункер со штабом противника, партия ему доверяла. Что же случилось теперь?
Не промолчал и Талгат Бегельдинов:
— Когда я прослышал, что одна из бомб Бориса Рапопорта оставила свой «автограф» в центральном зале рейхстага, я от души пожал ему руку. А сейчас я что-то никак не могу взять в толк, с какой стати, курсант Рапопорт повинен в том, что тете его жены захотелось похвастаться перед своей сестрой и написать в Америку, что ее племянница замужем не за каким-то там шалопаем, а за хорошим человеком, летчиком из нашей академии. Это же так естественно...
Поднялся с места и Миша Лашин, обаятельный красавец, весельчак, с Золотой звездой на груди:
— Как-то в годы войны в газете «Красная Звезда» мне попалась на глаза заметка об одном штурмане ночной эскадрильи, который передал в Фонд Обороны страны свое жалованье за два с лишним года войны на покупку самолета ПО-2. Я тогда подумал: другой бы придержал свои сбережения на потом, а этот — нет, на новый самолет пустил. Каково же было моё удивление, когда я узнал, что тем штурманом и был слушатель нашей академии Борис Рапопорт...
Но воинственно настроенный Арлашин не унимался:
— Меня мало волнует, кем был курсант Рапопорт на фронте, и за какие такие заслуги ему выдали шесть боевых орденов. Понятно, что не за красивые глаза. Меня больше пугает то, что он бросил тень на ряды нашей партии, скрыв, что тетя его жены вела тайную переписку с враждебной для нас страной и получала оттуда посылки...
Члены партии замешкались, недоуменно покачивали головой, пожимали плечами, обменивались взглядами, шептались, вопросительно поглядывали на Бориса. До них просто не доходило, в чем, собственно, вина Бориса, если ему и слова не дали сказать. Когда же дело дошло до открытого голосования, ни один из пятидесяти трех членов партии не проголосовал против их боевого товарища (!).
Арлашин был готов ко всему, но только не к такому коллективному протесту. Озадаченный и недовольный исходом голосования, майор настоял на перерыве, во время которого он беззастенчиво обещал каждому, кто его поддержит, направить в самые престижные города и даже близкое зарубежье... И двадцать шесть членов партии не устояли перед заманчивой перспективой и обещаниями майора. Но не хватало еще одного голоса.  Воодушевленный успешным переломом, Арлашин снова устроил перерыв. Теперь собрание больше походило на «спектакль» из трех действий с двумя антрактами, где главным режиссером был все тот же майор Арлашин.
Борис с трудом сохранял хладнокровие, но чувствовал и понимал, что партбилета ему больше не видать как своих ушей. Он слышал, как Арлашин откровенно намекал членам партии, что если они не поддержат его, то их ждет служба в Сибири, на Дальнем Востоке...
Каково же было удивление Бориса, когда Сеня Чернов, сидевший с ним рядом, вдруг опустил глаза и поднял руку. Борис не поверил: ладно был бы кто-нибудь другой, но только не Сеня, любимец эскадрильи, с которым он не раз уходил в ночное небо на боевое задание, а в мае сорок пятого расписался с ним на стене рейхстага... Борис с горечью подумал: это все! Недостающий голос получен. И ему ничего не оставалось, как положить на стол партбилет, который в июле сорок второго ему вручили под крылом самолета за пару минут до вылета на очередное задание. Он заколебался: отдать партбилет или нет? Если да, то за что? Разве, когда шла война, он не боролся с врагом, не рисковал жизнью, не защищал страну, ее народ? Но тогда был смысл, а тут какое-то безобидное, пустяковое письмо….
Да, он не протестовал, не метался по кабинетам, не стучал кулаком по столу, не бравировал своими орденами, он лишь пытался понять: за что? Правда, Борис мог остаться в партии, но тогда ему надо было расстаться с Люсей... Но он этого не сделал. Нетвердым шагом он подошел к столу и молча отдал партбилет в руки секретаря партийного бюро. И тут ему объяснили, что исключили его из партии большевиков «за сокрытие от партийной организации и командования того, что тетя его жены имела родственников за границей, поддерживала с ними письменную связь и получала от них посылки».
Борису сочувственно кивали головой, говорили, что все еще образумится, что это кому-то надо... только легче от этого не становилось. Но и это можно было бы стерпеть, если бы перед защитой дипломной работы ему не указали на дверь... Тогда-то до него дошло, что «это» и в самом деле «кому-то надо».
Об этой грустной истории по академии ходили разные слухи, но слушатели вели себя так, будто ничего не случилось, хотя, кто знает... Были же среди них смельчаки, которые не поддались уговорам Арлашина, не клюнули на обещанные им престижные места, а последовали советам своего сердца...

Никогда еще Борису не было так паршиво на душе, как теперь. Усталый и побитый он кое-как дотянул до двери своей крохотной каморки, плюхнулся на кровать и, уткнувшись носом в подушку, заплакал. Какие только мысли не лезли ему в голову. Но тут пронеслось: может, из-за пятой графы? С этой безумной мыслью Борис уснул...

Люсе еще ни разу не доводилось видеть Бориса таким измученным и подавленным. Она понимала, что случилось нечто ужасное, но спросить не решалась, а когда узнала, что все-таки стряслось, только и сказала:
— На войне было и не такое, но там ты был один со своими мыслями, а теперь нас двое, пострадал ты, фактически, из-за меня, значит, вместе и будем думать, как жить дальше...

На другое утро Борис встал раньше обычного. Он побрился, надел парадный китель с боевыми орденами, выпил на ходу чай и уехал в Москву. Он твердо решил бросить авиацию, перебраться куда-нибудь в глушь и начать новую жизнь.
Его заявление об увольнении из академии должен был подписать генерал Важенин, тогда начальник отдела кадров Военно-воздушных сил. Генерал оказался на редкость порядочным человеком, он по-отцовски отнесся к Борису, посоветовал ему не горячиться, собраться в кулак, как перед боем, и неожиданно спросил:
— Тебе сколько лет, капитан?
— Двадцать восемь...
— А со здоровьем как?
— Вроде нормально.
— И в академии проучился четыре года?
— Да!
— И столько же лет был на фронте?
— Да!
— И после этого просишь, чтобы мы тебя уволили из боевой авиации?
— Да!
— А сколько членов партии оказалось на твоей стороне?
— 26.
— Выходит, не все так плохо...
— Вроде, да...
Предложение, которое последовало дальше, буквально ошеломило Бориса и почти заставило его засмеяться.
— А фигуру из трех пальцев ты не хочешь? — заключил генерал, улыбнувшись, и предложил капитану должность рядового штурмана в Карелии, в городе Петрозаводске.
Борис с радостью согласился, как тогда, в военкомате, когда его направляли на учебу в летное училище. Вот и теперь он не мог упустить возможность снова взяться за штурвал самолета...

Люся оставила мединститут, чтобы быть рядом с Борисом, работала в библиотеке, а по воскресным и праздничным вечерам — ее колоратурное сопрано звучало в клубе летного гарнизона.
Через год Борису с трудом вернули партбилет, но закончить академию — не дали. Куда только он ни обращался, кому только не писал, но всюду его ждала безответная немая тишина. Но почему? Точно такой же вопрос он задал себе осенью сорок четвертого, когда ему отказали в звании Героя Советского Союза. Потом во второй раз, спустя три месяца, и, наконец, в третий раз, когда в феврале сорок пятого ему, боевому штурману, когда до Дня Победы оставалось рукой подать, вместо звезды Героя вручили орден Суворова третьей степени...

Как-то по делам академии в Оренбург, где тогда жил и работал подполковник Борис Рапопорт, прибыл Арлашин, на этот раз — он был в чине полковника. Встретились без особых эмоций, издалека обменялись поклонами, но Арлашин все же подошел к Борису и первым подал руку. Полковник с досадой признался, что все эти годы он чувствовал себя скверно, говорил, что теперь все изменилось, пришли новые времена, в академии подуло другим ветром, и он будет только рад помочь своему бывшему слушателю закончить академию...
Борис смотрел на полковника со смешанным чувством: то ли верить, то ли нет, ведь с того дня, как его «ушли» из академии, минуло шесть лет постоянных сомнений, недомолвок и размышлений. Но на этот раз от прежнего майора Арлашина не осталось и следа: он был по-человечески искренен...
Выпускникам военно-воздушной академии дипломы вручал Герой Советского Союза генерал-полковник Красовский. Борис сразу не узнал генерала. Когда назвали имя Бориса Рапопорта, генерал вышел ему навстречу, обнял, поцеловал и тихо шепнул, что помнит его с зимы сорокового, по летному училищу...
Борис учился тогда в Краснодарском летном училище, начальником которого был генерал Красовский. Курсанты возвращались в казарму с песней и полной боевой выкладкой после десятикилометрового марша на лыжах. Тогда-то генерал и приметил шедшего во главе колонны невысокого, коренастого и бойкого запевалу с двумя винтовками на перекос. Генералу доложили, что на марше заболел курсант Луц и Борис Рапопорт взял его винтовку, чтобы тому легче было идти. Борису объявил благодарность, да еще, в порядке исключения, дали воскресное увольнение...

Как-то в Актюбинске, возле гостиницы, Борис неожиданно столкнулся с полковником Талгатом Бегельдиновым, занимавшим тогда должность заместителя начальника казахской гражданской авиакомпании. Талгат обрадовался, что Борис не «сломался», не запил, не бросил летать, восстановился в партии, закончил академию и дослужился до полковника авиации дальнего назначения. Захлебываясь словами, Талгат рассказывал о книге бывшего пилота Александра Овечкина «Штурм Берлина», где о Борисе было написано немало хороших страниц...

За буфетным столиком летчики отужинали, вспомнили свою Краснознаменную военно-воздушную академию (теперь имени Юрия Гагарина), ее преподавателей, слушателей и, конечно же, отдельные эпизоды минувшей войны. Тогда-то Талгат рассказал, как в феврале сорок четвертого он охотился за немецким паровозом-невидимкой с двумя прицепленными плугами, которые разрушали шпалы и рельсы. Разворотив после себя десятки километров пути, паровоз как сквозь землю проваливался, а с железнодорожного полотна таинственно исчезали изломанные шпалы и исковерканные рельсы. Вынести смертельный приговор этому железнодорожному разбойнику командование поручило Талгату Бегельдинову.
Минул день, другой, еще день, а паровоз тот, как заговоренный, вздыбив километры железнодорожного полотна, незаметно уходил. Но вот Талгат, возвращаясь с боевого задания перед заходом солнца, заметил вдоль полотна железной дороги, странную тень, которая то вытягивалась, то расползалась, то укорачивалась, то совсем исчезала. Талгат снизился и — ахнул, когда разглядел громадную площадку, утрамбованную снегом и землей с торчащими кустами и камнями, прикрывавшую выкрашенный в белую краску паровоз с двумя плугами. Он тут же послал вдогонку за тенью один снаряд, другой, третий... пока не убедился, что цель разрушена, потом сфотографировал на память эту хитрую немецкую выдумку, доставившую всем столько хлопот.

На другой день вечером Борис с Талгатом сидели в гостинице у телевизора и смотрели хоккейный матч армейцев с московскими динамовцами. По ходу матча Борис рассказывал Талгату, как летом шестьдесят восьмого он отдыхал с детьми на берегу Черного моря, в Кудепсте, где располагалась база армейских хоккеистов, и как к ним за стол сел легендарный тренер — Анатолий Тарасов. Когда Тарасов узнал, что его сосед по столу летчик, то признался, что с особым уважением относится к летчикам, потому что в годы войны они вывезли из вражеского тыла его раненого отца.
— А имена этих летчиков знаете? — как бы, между прочим, поинтересовался Борис.
— Конечно, — воскликнул Тарасов. — Всякий раз, когда мы садились за праздничный стол, отец не забывал поднять бокал и... за своих спасителей: Игоря Маруса и Бориса Рапопорта.
— Тогда будем знакомы: штурман Борис Рапопорт...
Трудно передать, что ощутил армейский тренер, как заволновался, как заблестели его глаза и как, вытянувшись во весь рост, он представился:
— Анатолий Тарасов, сын того самого подполковника!
Потом Борис рассказал Тарасову, как первого марта сорок второго года он и пилот Игорь Марус вылетели в распоряжение генерала Ксенофонтова, штаб которого находился в деревне Молвотицы, в шести километрах от линии фронта. Летели низко с двумя гондолами: в одной — механик Рома Пашук, в другой — инструменты, на случай замены лыж на колеса. От генерала Ксенофонтова летчики узнали, что в район юго-восточнее Демянска были сброшены наши десантники во главе с подполковником Владимиром Тарасовым. И что еще в воздухе они напоролись на засаду, и уже два дня, как от них не было ни слуху, ни духу. Теперь летчикам предстояло обнаружить место расположения десанта и выяснить обстановку...
Летчики мысленно разделили лес на четыре квадрата и, дождавшись темноты, ушли в небо. Покружились над одним квадратом — сплошная темень, облетели еще один квадрат — и тоже никаких особых примет, и лишь в третьем квадрате летчики выхватили узкую полоску земли с тускло расплывчатыми посадочными кострами. Приземлившись, они, приглушив мотор, вырулили самолет на взлетную полосу — на случай засады...

Капитан Катков, заменивший тяжелораненого подполковника Владимира Тарасова, рассказал летчикам, что он остался без связиста, что среди десантников много убитых и раненых, особенно он тревожился за подполковника и медсестру Лену...
Подполковник был забинтован так, что кроме глаз летчики ничего не видели. Было ясно, что раненых надо вывести, во что бы то ни стало.
Плотного, широкоплечего Владимира Тарасова, согнули в три погибели, с трудом втиснули в узкую кабину штурмана и усадили на правое худенькое колено двадцатилетнего сержанта Бориса Рапопорта. Пока они долетели до деревушки Молвовицы, нога Бориса полностью замлела, и он долго не мог выбраться из своего «кукурузника».
В кабину пилота Игоря Маруса таким же способом взобралась стонущая медсестра Лена. Игорю было куда легче держать на своем колене худенькую миловидную девушку.

В ту ночь летчики еще раз побывали «в гостях» у десантников, доставили им в гондолах аппаратуру для связи, продукты и оружие. На обратном пути они снова прихватили с собой двух раненых, только на этот раз они сидели не на коленях у летчиков, а свободно расположились в гондолах.
За те десять дней, что летчики находились в распоряжении генерала Ксенофонтова, они двадцать два раза слетали в лес к десантникам и вывезли оттуда сорок раненых. А два месяца спустя штурмана Бориса Рапопорта и пилота Игоря Маруса наградили орденами Красного Знамени, а механика Рому Пашука — медалью «За Отвагу».
Слушая этот взволнованный рассказ, Анатолий Тарасов расслабился и выпил с Борисом Рапопортом по рюмке горькой, теперь уже за память отца...
Потом не было Дня Победы или другого праздника, чтобы в почтовом ящике Бориса Рапопорта его не дожидалась поздравительная открытка от армейского тренера Анатолия Тарасова...

Сидит передо мной темноглазый, пожилой человек и вспоминает прошлое, и хоть старость — противная штука, но жизнь прожита не зря. Он сделал в ней много хорошего, доброго, отважного, поэтому люди, я думаю, должны о нем знать, как и о моем друге, Турмахане Орынбаеве, которому и посвящается эта книга.
 


Рецензии