Пелым место ссылки неугодных

Макс Койфман, Циля Койфман

Июньская ночь сорок первого еще дремала, когда Яков Вольфас проснулся от громкого стука в дверь. Он поднялся с постели, нащупал тапочки, осторожно разбудил Етту и поспешил в прихожую. В дверь все еще стучали, не жалея кулаков. Якова охватила тревога: «Может, с мамой что-то случилось. Она уже недели две как чувствовала себя неважно. Но почему не позвонили, неужели беда?» Дождавшись, пока стук стихнет, он тихо спросил:
— Кто там?
— Полиция! — неожиданно ответили за дверью.
— Но мы никого не вызывали? — удивился Яков.
— Открывай, Вольф, пока дверь не вышибли, — послышался все тот же грубый и уверенный голос.
Не успел Яков отпереть дверь, как на пороге сразу же выросли незваные гости: один длинный, худой, в сером костюме, при галстуке и шляпе, с ним два молоденьких красноармейца с винтовками на плече. И не дав опешившему хозяину открыть рот, человек в штатском отрывисто и грозно крикнул:
— Руки вверх! Оружие есть? Вы арестованы!
Отодвинув Якова, он первым прошел в гостиную, без смущения заглянул в спальню, проверил детскую, в которой тихо спала годовалая девочка.
Двое красноармейцев резко подхватили Якова за локти и потащили вслед за своим начальником.
В гостиную вошла Етта.
— Яша, кто эти люди? Что им тут надо? Может, скажешь, что здесь происходит? — спросила она испуганно.
Человек в штатском, удобно расположившись за столом, не торопясь, достал из кожаной папки лист бумаги и стальным голосом прочитал:
— На основании... Вы выселяетесь из Литвы... А теперь собирайтесь и — побыстрее!
Эти холодные, непонятные слова словно хлестали по их сердцам. Застыв на месте и будучи не в силах пошевелиться, Етта дрожащим голосом спросила у человека в штатском:
— В чем мы виноваты? За что нас выгоняют? Это наш дом!
— Я тоже хотел бы знать, за что? — начал приходить в себя Яков и собрался было позвонить родителям...
— А вот это лишнее, — перехватил его руку человек в штатском.
Один из солдат был литовцем, и Етта заговорила с ним по-литовски, умоляя сквозь слезы:
— Ведь вы нас сейчас увезете и расстреляете. Ну, пусть девочка живет, разрешите оставить ее у бабушки. Зачем вам этот невинный ребенок, побойтесь Бога!
Литовца, видимо, тронули слезы женщины и родной язык, на котором она с ним говорила.
— Не бойтесь, вас не расстреляют, а ребенку лучше всего быть с матерью, — уверял ее литовец, робко поглядывая на своего начальника.
Сколько же раз Етта потом благодарила в душе того безымянного солдата за добрый совет, как и его начальника, который, смягчившись, вдруг по-доброму сказал:
— Берите девочку с собой и вещей побольше.
Но ни Яков, ни Етта еще не представляли тогда, что покидают свой дом навсегда, что больше туда не вернутся и родителей своих никогда не увидят. Они не знали еще, что вот-вот начнется война, и перевернется мир, и вообще перемелется их жизнь и судьба. Они, как три песчинки, в этом гигантском водовороте будут выброшены в далекую Сибирь, и именно это дарует им жизнь...
На дворе становилось светло, когда их подвели к грузовику. Там уже сидели такие же потрясенные и растерянные люди. Красноармейцы помогли им взобраться в кузов, и машина тронулась в сторону железнодорожной станции.
Утром няня девочки, выдававшая себя за «даму из порядочного общества», убедившись, что хозяев увезли в грузовике, который она краем глаза заметила, когда подходила к дому, позвала своих двух сыновей, и они, поднатужившись, утащили из квартиры все, что только смогли.
А между тем со всех концов города выезжали такие же грузовики с людьми, один за другим останавливаясь возле станции, где  их поджидали два длинных состава теплушек с деревянными нарами и решетчатыми окошками. Мужчин отделили от женщин с детьми и повели к разным поездам, и тогда началась паника. Кто плакал, кто рыдал, кто страшно возмущался, недоумевая, за что их выбрасывают из страны, где они жили веками. Это, наверное, какая-то ошибка, предполагали одни, другие — просто отчаянно кричали. Яков, глядя на все, что творилось вокруг, впервые пожалел о том, что не уехал с семьей в Англию, когда большевики только оккупировали Прибалтику. Теперь он расспрашивал молоденького часового:
— Куда нас повезут?
— На юг, — улыбаясь, брякнул красноармеец.
— Но почему в разных поездах? — допытывался Яков у часового.
— Эти поезда приспособлены для перевозки только мужчин или женщин, а на конечной станции они обязательно сойдутся, — растолковывал красноармеец.
Якова увели к поезду, а Етта вдруг спохватилась: чемодан с детскими вещами оказался у мужа. И она в слезах бросилась к какому-то военному, упрашивая позволить ей взять вещи ребенка. Ей разрешили, и вот они еще несколько минут вместе. Он отдает ей чемодан, и они еще раз обнимаются перед неизвестностью. Етта уходит к дочери, оглядываясь на него. Такой она и осталась в его памяти — «прекрасное олицетворение горя, побеждаемое любовью к мужу и дочери».
Яков вернул ей тогда не только чемодан с детскими вещами, но дал еще и деньги.
— Откуда они у тебя? Мы же только сегодня должны были получить зарплату, — удивилась Етта.
— Это деньги, которые мы собрали для Фрумкина.
— Но почему ты не оставил их дома?
— И кому бы они достались? А тебе они еще понадобятся...

В 1939 году, когда Гитлер напал на Польшу, в Каунасе появились первые беженцы, среди которых оказался и двоюродный брат Марии Иосифовны, Анатолий Абрамович Фрумкин, из Лодзи. Это был милый, старый человек, но настолько рассеянный, что о нем даже ходили анекдоты.
По долгу своей работы он часто бывал в командировках и постоянно переписывался со своей женой. Но ее письма он обычно терял или забывал то в гостинице, то на почте, то в конторе, куда заходил по делам. Жена Фрумкина не хотела, чтобы в ее письма кто-то заглядывал, и поэтому всегда просила мужа все прочитанные письма тут же отсылать обратно.
Очутившись в Каунасе, он не смог вернуться в Польшу, где уже вовсю разгуливали немцы. Тогда-то на семейном совете Вольфы собрали для него немного денег, но боялись отдать ему сразу, чтобы не потерял. Держали эти деньги у Якова. Их-то и прихватил с собой Яков, так как других денег в доме не было. Он, конечно же, собирался при первой возможности вернуть их Фрумкину, но, увы, все евреи, что остались в Каунасе, погибли в гетто...
Вместе с Анатолием Фрумкиным бежал в Литву и двоюродный брат Якова, Ося Фрумкин. Но этот молодой человек долго у родственников не задержался и успел еще до прихода большевиков добраться до США.
Прекрасный человек, Ося Фрумкин, потом щедро отблагодарил семью Якова за гостеприимство. Будучи затем солдатом американской армии в разрушенном Берлине 1945 года, он смог получить копию университетского диплома двоюродного брата и выслать ее жене Якова в Алтайский край. Этот длинный «свиток» на латыни, как тогда было принято, удостоверяет, что магистр Яков Вольф закончил философский факультет Берлинского университета. Изрядно пожелтевший и потрепанный годами, он до сих пор хранится в нашем семейном архиве.
Сам же Ося Фрумкин еще долгое время посылал семье Якова ценные посылки, пока однажды не получил письмо, что двоюродный брат «очень благодарен, что он ни в чем не нуждается, и ему ничего не надо больше посылать». Можно только догадываться, в чем причина такого странного письма, но, наверное, в КГБ, тогда ее точно знали.

Между тем в вагоне, где находился Яков, все мужчины как-то сразу сблизились. Они тогда особо не спорили, не говорили, до них просто не доходило, почему их забрали, не дав опомниться, разлучили с семьями, а теперь везут неизвестно куда. Благо у кого-то случайно оказался географический атлас, по которому они по очереди, прильнув к окну вагона, сверяли маршрут следования поезда. Но как только охранники пронюхали про это, они тут же «арестовали» атлас, как вредное наследие буржуазии. А поезд тем временем уже миновал Вильнюс, Минск, Смоленск, Орел... и вышел на Донбасскую железную дорогу. Выходило все, как обещал тот красноармеец — их везли на юг...
В первые дни их кормили относительно неплохо. К товарняку был прицеплен вагон-буфет, где арестованные могли приобрести кое-что из еды. Но уже через пару дней эту лавочку прикрыли и стали им выдавать ломоть хлеба и кружку воды на целый день.
Наконец поезд остановился в Старобельске, где находился распределительный лагерь, по соседству с заброшенной церковью, в которой были устроены душевые. Там они приняли душ, поели и уже на другой день их снова затолкали в товарняк и повезли дальше, правда, не к Черному морю, а в «царство холода» — Сибирь...
В дороге мальчишки бросали по вагонам камни и кричали:
— Пленных фрицев везут!
В поезде догадались — идет война...

Через несколько дней паровоз уперся в тупик незнакомой железнодорожной станции Сосьва. Так они оказались на Урале, в Свердловской области, за тысячи километров от Литвы. Здесь было много сосен, напоминавших родные места, но и не меньше сталинских лагерей, с которыми им еще предстояло познакомиться. Они больше не были свободными людьми, вся их прошлая жизнь была перечеркнута, впереди ждала страшная неизвестность, и это — единственное, что было понятно всем...

В том поезде было около двухсот литовцев, столько же поляков, семьдесят евреев и тридцать эстонцев, которых подсадили в Вильнюсе. В Сосьве их погрузили на баржи и повезли ближе к поселкам Гари и Пелым. Но перед тем как запустить заключенных в лагерь, их трое суток продержали «на карантине» под открытым небом, возле забора с колючей проволокой. Первые два дня было даже жарко, но потом, как это нередко бывает на севере, налетел холодный ветер.
После карантина, основательно потрепанные дальней дорогой и томительным ожиданием, они вошли в лагерь, где им зачитали распорядок дня, распределили по баракам с двухэтажными нарами и низкими потолками. Очень скоро они поняли, что вершителями порядка в лагере были отпетые урки и бандиты. От них зависело, кто пойдет на лесоповал (что было самым трудным), а кто — подметать двор, чистить уборные, помогать на кухне, в лазарете, плести лапти, дневалить, а то (о, удача!) — и в администрацию лагеря. Но и такую работу заполучить было непросто: нужно было уметь льстить, пресмыкаться перед ничтожествами, одаривать их вещами, которые еще оставались у лагерников — одним словом, прогибаться изо всех сил.
Яков, выделяясь своей интеллигентностью и порядочностью, был человеком совсем иного воспитания и принципов. Естественно, уже на другой день его погнали на лесоповал.
В лесу Яков мысленно представил себе карту Свердловской области с ее реками Сосьвой и Лозьвой, которые неподалеку от поселений Гари и Пелым, как бы обнявшись, сливаются воедино и отдают свои воды Тавде, несущейся в могучий Тобол. Вспомнился здесь и учитель географии из Тенишевки, требовавший от своих питомцев уметь ориентироваться по карте с закрытыми глазами. Один из учеников класса был даже чемпионом по этому виду «спорта», за что и получил кличку «четырехглазый». Стоя спиной к карте, он безошибочно показывал указкой все, что ему называли: реки, горы, города. Яков вспомнил также, что на уроках географии и истории они изучали этот далекий край. Отсюда в 1581 году начал свой путь казачий атаман Ермак, отбирая у хана Кучума Сибирь для Московского царства. Тогда, по-видимому, и был основан поселок Пелым — место ссылки неугодных со всей великой России.

Десятью годами позже во времена Бориса Годунова туда же упрятали угличан, учинивших самосуд над убийцами наследника престола. С ними за компанию расправились и с соборным колоколом, известившим жителей Углича об убийстве малолетнего царевича Димитрия. У колокола якобы вырвали пудовый металлический язык, навсегда лишив его голоса, и тем же этапом, по жуткому бездорожью, на скрипучих телегах отправили в сибирскую ссылку.
Невольно напрашивались параллели с властью нынешней, а в голове упрямо теснились крамольные строчки из пушкинского «Бориса Годунова», которые Яков остерегался произнести вслух даже самому себе:

А он умел и страхом, и любовью,
И славою народ очаровать...

О боже мой, кто будет нами править?
О горе нам!..

И не уйдешь ты от суда мирского,
Как не уйдешь от Божьего суда...

Теперь, через три с половиной столетия, здесь нашлось пристанище, щедро обнесенное колючей проволокой и усиленное злыми овчарками по углам, для заключенных из литовского этапа. Вот такой поворот исторической спирали, где все повторяется и возвращается на круги своя.

За культурно-воспитательную работу лагеря отвечал маленький еврейчик с впалыми щеками и тусклыми глазами. Он должен был сообщать заключенным что-то вроде последних известий. Его «новости» состояли из одних голых фраз, которые ему выдавали в особом отделе. Да и подавал он их сбивчиво, скудно, коряво, но зато, когда он говорил о великом физике Якове Френкеле, у которого сам работал ассистентом до ареста, глаза его загорались, а речь была занимательной и красивой. Что до газет, книг, журналов или радио, то, казалось, этого вообще не существовало на свете.
Вопрос о «духовном голоде» в лагере не стоял, он полностью поглощался голодом физическим, подавлявшем все другие желания. Всем хотелось лишь поскорее добраться до нар, вытянуть ноги и забыться глухим сном.
Тяжелая работа, истощение и голод были альфой и омегой всех чувств заключенных. Физический голод был больше подсознательным, о нем не столько думали, сколько ощущали его в течение всех двадцати четырех часов в сутки. Якову, с его язвой желудка, часто снилось одно и то же: будто бы ему дают прямо сейчас, ночью, еще одну пайку хлеба (!), и он ее съедает... С этим вкусом хлеба во рту он радостно просыпался, но ноющая боль в желудке возвращала его к действительности.

В первые дни зэкам трудно было привыкнуть к подъему чуть свет, перекличке и ежедневной «молитве» стрелка:
— Бригада, внимание! По дороге в лес не разговаривать! Кто нарушит запретную черту, стреляю без предупреждения!
— Понятно?
— Понятно!
— Что-то это вы так недружно? Повторяю: бригада, внимание... Всем понятно?
— Да!
— Тогда в дорогу...
Но был стрелок, который имел привычку добавлять к своей «молитве» небольшое продолжение:
— Между прочим, я стрелок хороший, просто снайпер, и еще ни разу не промахнулся!
И зэки молча, опустив голову, шли по восемь — десять километров в лес по любой дороге и в любую погоду. Столько же километров нужно было идти обратно. Трудно даже себе представить такую картину: в сумерках голодные и измученные люди плетутся по унылому бездорожью. Впереди, сзади и по бокам стрелки с овчарками. У входа в лагерь опять перекличка, ошибки, повторный пересчет... Наконец их впускают в зону, чтобы они могли проглотить свой скудный ужин и упасть на нары.

Не все из них умели работать с топором и пилой, валить деревья, рубить сучья, чтобы ствол был совсем гладким, доводить его до определенной ширины и длины, тащить и укладывать на прицеп тягача, да еще сплавлять по реке. Если что-то и сгниет на лесосеке, не беда, деревьев вокруг — море. А заключенные — не деревья, они должны были выжить, иного выхода у них не было. Ведь их начальство рассуждало так: если зэк сломался от голода и тяжести рабского труда — тоже не беда, вместо одного упавшего пригонят двоих свеженьких. Людей в нашей стране тоже море. Высокие проверки лагерю не угрожали, он находился в такой глухомани, откуда, по выражению Гоголя, «хоть три года скачи, никуда не доскачешь».

Зимой тех, кто работал на лесоповале, донимали жестокие морозы, ранней весной и осенью — проливные дожди, а летом — мучили тучи беспощадной мошкары. Если первое время они хоть как-то защищались от комаров, обмотав голову и шею полотенцем, то потом и это запретили. Несчастные пытались узнать, кто выдал такое садистское распоряжение, но им сразу же дали понять, чтобы «не рыпались», если не хотят схлопотать еще один срок.
Следом за этим распоряжением вышло другое: заключенным не разрешали брать с собою в лес котелки с баландой, чтобы из-за обеда не терять рабочее время. Обед, надо понимать, переносился на ужин, ибо на голодный желудок, по мнению начальства, работать легче. Им разрешалось лишь брать с собой кусок хлеба.

Политические заключенные, в отличие от уголовников, не умели обманывать, попросту говоря, «химичить», чтобы выполнить план. Этот большой минус однажды попытался исправить бригадир-литовец. Благородный человек, он произнес зажигательную речь, призывая бригаду «лечь костьми», но победить этот упрямый план. Литовская бригада, поднатужившись, работая на износ, в тот день была на высоте и впервые выдала план. Лишь один раз! Через неделю сам бригадир скончался от крайнего истощения. Осталось надеяться, что «Родина его не забыла!».
Но вскоре и в литовской бригаде научились «химичить», да так, что другим и не снилось. Нашелся мудрец и предложил, чтобы с бревен, которые еще не успели вывезти к реке, очень тонко спиливать маркировку, засчитывая ствол вторично, как другое дерево. И что вы думаете? И такое проходило на ура!

Бывало, что лесоповальщикам везло, когда одного из них назначали на один день «собачьим поваром», а собачья похлебка доставалась и собакам, и тому, кто ее готовил. Какая горькая насмешка — о собаках заботились больше, чем о людях! Яков тоже однажды удостоился такой чести! Он потом не раз вспоминал эту баланду из картофельных очисток, которой тогда наелся досыта!
Зимой в лесу каждому не терпелось стать костровым. Костровой собирал хворост, разжигал и поддерживал костер, в основном для охраны. Такая работа также считалась «блатной» и доставалась обычно тем, у кого имелись связи с чинушами разных рангов. Вот так-то!
Летом голодным зэкам было немного легче. Рядом с деревьями, которые они валили, в лесу росли ягоды и грибы. Если попадался добрый охранник, то заключенные могли полакомиться ягодами и собрать грибы. Этими дарами природы тоже можно было заполнить желудок. На заключенных вдруг нападал «понос», и они отходили в кусты с одной целью: поесть ягод и запастись грибами. Если они и траву. Яков всегда удивлялся: благодаря какому инстинкту они с легкостью определяли, какая трава съедобна, а какая — нет? Трава заменяла им живые витамины, порой они жевали даже листья и влажную кору, чтобы пустой желудок не ныл от голода.
Паек в лагере считался святым делом. Даже отпетые урки не решались коснуться чужого куска хлеба. Раньше, бывало, работал ты или нет, а хлеб выдавали поровну: по семьсот граммов на брата. Но объявился хитроумный, ловкий еврей и предложил: выполнил норму — семьсот граммов хлеба, дал больше — еще двести, не выполнил — только триста граммов хлеба в день. Мысль этого «рационализатора», да еще в военное время, была тут же с энтузиазмом подхвачена и узаконена властями.
Непросто выжить на скудном лагерном пайке, но труднее всего приходилось полным, крупным и на вид здоровым людям. Особенно это было видно на примере заключенных-эстонцев, подсаженных к литовскому эшелону еще в Вильнюсе. Настоящие богатыри, высокорослые и очень сильные, они привыкли к обильной и богатой жирами пище. На лагерных харчах эстонцы очень быстро сдали, и за какие-то пару месяцев превратились в инвалидов.

Как-то в лагерь забыли завезти соль, и тогда началось такая истерика, хоть психушку открывай. Заключенные падали с ног, хватались за голову, лепетали какие-то бессвязные слова. Начальство забегало, забеспокоилось, висело на телефоне, обращаясь по инстанциям, мол, спасайте, пока лагерь не вымер. А тут, как назло, распутица: ни на телеге проехать, ни на тракторе. Отыскали смельчаков, которые на своем горбу притащили спасительную соль...

Среди заключенных выделялся маленький, чрезвычайно худенький еврей из Черновиц по фамилии Мольдацер. Он был единственным из мужчин, кого устраивал казенный паек. Разумеется, на лесоповале он не работал, а бродил по большому лагерному двору с ведерцем и метлой, собирая мусор.
Мольдацер не унывал, даже гордился своей «должностью» и многозначительно намекал насмешникам, что природа щедро одарила его другими мужскими достоинствами. Когда же ему перепадал сухарь или кусочек сала «губы помазать», он счастливо жмурился, мгновенно проглатывал их, говоря: «и на том спасибо!»

Запомнился Якову и знакомый еще по Каунасу инженер Фальк — образованный, солидный человек, не постеснявшийся стать в лагере ассенизатором. За эту работу был положен дополнительный паек. Природный юмор помог Фальку, «золотовозу» с институтским дипломом, преодолеть отвращение и тем самым спасти себе жизнь, хотя, по мере своих скудных сил, литовские евреи в лагере старались помогать друг другу.

Кроме блатных, подхалимов и воришек, были в лагере и настоящие умельцы, сумевшие даже сделать «карьеру» и существенно облегчить свою жизнь. Этими счастливчиками становились врачи, парикмахеры, часовщики, повара...
Одним из таких специалистов бы земляк Якова, часовщик по фамилии Грузд. Осудили его за принадлежность к буржуазии.
Когда-то он был простым часовщиком, а потом разбогател настолько, что стал владельцем большого ювелирного магазина в Каунасе. И тут вдруг выяснилось, что он оказался единственным часовщиком не только в лагере, но и во всем Гаринском районе. Часы тогда были в основном у начальства. Грузд, прослышав про эту статистику, повеселел: он почувствовал себя, ну если не королем, то, во всяком случае, часовым мастером.
Приходит к нему кто-нибудь из начальства и говорит:
— Грузд, у меня остановились часы.
— Пожалуйста, покажите часы.
— Вот, посмотри!
— Да, вообще-то починить их можно...
— А сколько это будет стоить?
Грузд достает из кармана помятый листок, всматривается в него, что-то прикидывает и говорит:
— Четыре рубля и семьдесят восемь копеек!
— Так дешево?
— Да, дешево. Но...
— Что, но?
— Нужны запчасти. Где я возьму их в лагере? Может быть, у вас есть запчасти?
— Ты же знаешь, что нет. Так как быть?
— Выход, конечно, есть. Я запрашиваю у моей жены в Бийске, она идет там на базар, покупает запчасти по рыночной цене и присылает их мне.
— Ну, хорошо, действуй, как-нибудь рассчитаемся. А я велю завтра не посылать тебя на работу.
На другой день этот начальник получает готовые часы и приносит ему то мешочек крупы, то кусочек сала, то еще что-нибудь, и Грузд живет припеваючи.
Грузд был человеком малограмотным, он кое-как писал немного на идиш, а по-русски он диктовал все Якову. К примеру, такое послание:
«Дорогие мои жена и дочь! Сообщаю вам, что я жив и здоров, чего и вам желаю. Ты пишешь, моя дорогая жена, что хочешь продать некоторые вещи. Я не против, но только не мою новую рубашку, что лежала у нас в шкафу на верхней полке. Помнишь, мы купили ее в Берлине, в знаменитом магазине толстяка Грюнфельда... Ваш преданный муж и отец Грузд».
Дальше следовал перечень нужных деталей к часам. За свою работу Грузд имел хлеб, сахар, табак, сало. Но под конец он совсем обнаглел и вообще перестал выходить на перекличку, даже жаловался, что у него «нет аппетита!». Надо же такое заявить в лагере, где столько голодных! Кончил Грузд плохо: на него донесли, будто он вел антисоветскую пропаганду. Разумеется, это была клевета, но Грузду дали второй срок, который, как дамоклов меч, всегда висел над заключенными.

Однако, как ни ценился часовщик, самым привилегированным в лагере был все-таки парикмахер. Эту должность занимал румынский еврей по фамилии Аусфрессор. Он, единственный, не отрицал, что осудили его правильно, за шпионаж, и даже гордился тем, что именно ему доверили такое важное дело: быть шпионом. И этого «шпиона» в лагере считали мастером своего дела. Правда, с заключенными он долго не возился и работал по принципу: раз, два — и следующий. Но зато начальство он обслуживал образцово-показательно, «вьюном вился» вокруг каждого: и стриг, и брил, и компресс клал на лицо, и одеколоном брызгал не жалея. За это его никуда не посылали: ни в лес, ни на кухню, ни туалеты чистить. Табак ему тоже не надо было менять на хлеб, своего, слава Богу, хватало.

Была в лагере еще одна желанная должность — хлеборез. От его ловкости и точности зависело, как долго он продержится на этом воистину хлебном месте. Яков всегда удивлялся, каким надо было быть виртуозом, чтобы с каждой порции незаметно «сбрить» два-три грамма хлеба, а к концу смены припрятать пару пайков, которые потом менялись на всякие лагерные «яства». Хлеборезы были людьми относительно богатыми, но полностью зависели от лагерных чинуш. Перед ними они пресмыкались, давали взятки, старались во всем угодить, только бы не потерять это теплое место.

Всякие случаи бывали в лагере, взять хотя бы, к примеру, незабываемый «молочный пир».
Как-то мимо лагеря гнали коров. Стадо остановилось возле забора и — ни шагу вперед. Коровы толкались, брызгали слюной, уставившись тупыми мордами на землю у забора с колючей проволокой.
Уже не первый день коровы волочили по траве свои распухшие вымя, а теперь угрожающе мычали, умоляя, чтобы их подоили, иначе они такое натворят, что мало не покажется. Тут-то начальство лагеря бросило клич в поисках «знатоков по части доения коров». И что вы думаете? Отыскались! Первым вызвался ассенизатор Фальк, за ним — часовщик Грузд. Подал голос и Яков.
— Вольф, ты вроде тихий, спокойный, по иностранным языкам чешешь. А тут соски, их понимать надо, — удивился бригадир из уголовников.
— У моей бабушки Леи была корова, и я видел, как ее доили, — пояснил Яков.
— Тогда — вперед, где, как говорится, наша не пропадала!
Яков замыкал группу дояров, которые вооружились кастрюлями, ведрами, ковшами и прочими емкостями. Уставшие коровы, видимо, почувствовав облегчение, покорно отдавали себя в руки новоиспеченных доильщиков. Поначалу это было похоже на известную картину, как Ромула и Рема кормит волчица. Каждый пытался напиться молока, направляя соски себе в рот, и, только утолив первый голод, начинал наполнять молоком посуду. Даже охрана участвовала в этом «молочном празднике».
Яков, приближаясь к корове, которую надо было подоить, пытался представить, что делала служанка его бабушки в таком случае. Вспомнилось, что она ее гладила, мыла ей вымя и приговаривала что-то по-литовски. Он тоже попытался поговорить с коровой по-литовски, но та была полностью безразлична к его спичу на непонятном языке. Зато охранник полюбопытствовал:
— Это по-каковски ты с ней гуторил? Уж не по-немецки ли? Я чуток этот язык в школе учил, но у тебя ничего не понял.
— Да нет, — отвечал Яков, — я по-литовски просил ее, чтобы она не брыкалась. Но, видно, ей все равно — интернациональная скотина.
Три блаженных, незабываемых молочных дня за пять лет! Молоко, молочная баланда и молочная каша — все казалось удивительно вкусным. Воистину манна с неба!

Врезался в память Якова и горький случай бессмысленной жестокости. Как-то его погнали на огород сажать капусту. Воду для полива таскали ведрами из ручья, что был за чертой запретной зоны. Охранники разрешали заключенным брать оттуда воду. Ведь даже они понимали, что без нее капуста не вырастет. Но вот на вышке появился новый молоденький вертухай и, приметив женщину с ведрами, переступившую запретную черту, уложил ее одним выстрелом из ружья. Яков с криком рванулся на помощь несчастной, но другие зэки силой удержали его. Охранника, разумеется, не наказали. Официально придраться к нему вроде было нельзя, он действовал по инструкции: заключенная оказалась в запретной зон, а за это положен расстрел. А бедной женщине, которую ждал муж с тремя сыновьями, из десяти лет оставалось всего лишь каких-то пару месяцев до свободы...
Выделялись в лагере и заключенные медики. Им тоже приходилось непросто. Если врач выдавал заключенному освобождение по болезни, то это обычно расценивалось не иначе как протекция, за которую, прежде всего, наказывался сам врач. Его посылали валить лес, сплавлять бревна по реке или убирать двор лагеря. Так случилось и с гинекологом Дубровичем, знакомым Якова еще по Каунасу.
Вот уже несколько дней за такую «провинность» Дубрович работал на лесоповале. Вдруг его вызвали на вахту. Минул день, два, потом еще две недели, а он все не возвращался. Яков терялся в догадках, боясь думать о худшем...
Но, наконец, он появился. С раскрытым от изумления ртом Яков слушал рассказ Дубровича. Оказывается, с вахты его увезли на какой-то маленький аэродром и посадили в специальный самолет. Сколько часов он провел в воздухе, Дубрович не знал, а спросить у летчика — не решался. Пока они поджидали машину, пилот поделился с ним своим пайком. Выяснилось, что жену большого начальника лагерей ждали сложные роды...
Роды завершились благополучно, и спустя две недели Дубровича тем же путем вернули обратно в лагерь. Потом не раз вспоминал, как добра была с ним мать новорожденного мальчика, как щедро она угощала его роскошной едой и красным вином, да еще дала на дорогу булку хлеба, немного сухарей, приличный кусок сала и пару луковиц.

В этом лагере отбывал срок и племянник Антанаса Сметоны, бывшего президента Литвы, совершившего в ней государственный переворот в 1926 году. Сам Сметона, когда советская власть оккупировала страну, бежал в фашистскую Германию. И всю ответственность понес его племянник: его бросили в лагерь, хотя Сталин и заявлял, что «сын за отца не отвечает». А тут племяннику за дядю пришлось отвечать — такая вот логика!

Сидел там и Калненас, секретарь литовской либеральной партии, очень симпатичный человек, по профессии журналист. Он был высок и тучен и внешне напоминал буржуев с карикатур тогдашней советской печати. Калненас рассказывал, что еще до прихода большевиков он однажды был в составе туристической группы в Москве, где осматривал какую-то фабрику. Один из рабочих фабрики, совсем еще подросток, подошел к нему и, смущаясь, спросил:
— Вы, наверное, капиталист?
— Да, я фабрикант, — согласился Калненас.
— Это правда, что вы угнетаете своих рабочих?
— О, да! Каждый день к завтраку я съедаю одного, а к обеду мне подают еще двоих! — грозно ответил Калненас.
Тут все рассмеялись, и паренек понял, что над ним шутят. Этот анекдотический случай доказывает, каким был тогда политический горизонт рядового советского труженика.

Политический горизонт некоторых заключенных-литовцев тоже заслуживал не меньшего удивления. В их среде ходили самые нелепые слухи, будто немцы уже перешли через Урал и вот-вот нагрянут в лагерь, чтобы освободить их от большевиков. Когда однажды из глубины леса послышался глухой отдаленный гул, они растолковали это как схватку советской и немецкой артиллерии. Но их, понятно, ждало досадное разочарование: ни советской, ни  немецкой артиллерии там и в помине не было.

Как это ни парадоксально, но Якова выручила беда. 12 ноября сорок первого года он, работая на лесоповале, сломал ногу и почти всю зиму промучился в лагерном лазарете. Стараниями милейшего Вайнштейна, хирурга из Вильнюса, нога была спасена. Без рентгена, без каких-либо приспособлений, вручную, доктор сложил раздробленные кости ноги так, что они, хоть медленно, но идеально срослись. После этого Якова на лесоповал больше не посылали, вот и вышло, как в пословице: нет худа без добра!
В лазарете больного Якова не раз навещал Гесельсон, бывший учитель из Каунаса, с которым они состояли в одной сионистской партии. В лагере Гесельсон пробился в повара, сумев продержаться в этой должности до конца срока. Наведываясь к Якову, он ухитрялся принести ему то кусок хлеба, а то и тарелку баланды. Это был скромный, но благородный поступок повара-земляка Гесельсона.

После лазарета Яков еще долгое время хромал, поэтому его направили в бригаду лаптеплетов. Там он и пробыл чуть ли не два года, став, в дополнение к своему берлинскому диплому, еще и специалистом по плетению лаптей, которые были основной обувью заключенных. Жаль только, что потом, на свободе, эта экзотическая профессия совершенно не была востребована. Ведь лапти в наше время давно уже заменила фабричная обувь. Якову эта работа нравилась, хотя бы потому, что не надо было вставать чуть свет и плестись на лесоповал. В цехе было тепло, и свою баланду он ел вовремя, да и работа была не очень-то трудной, во всяком случае, норму он всегда выполнял. О чем можно было еще мечтать!

Яков все еще хромал, когда его снова погнали на этап. Этапы обычно проводились ночью, чтобы сохранить «светлый рабочий день». Но заключенные, голодные и измученные ночным переходом, все равно не могли работать. Но зато видимость была соблюдена, выставлялась «галочка»: «группа заключенных работала, дала план».
Тогда-то Яков, почувствовав боль в ноге, обратился в лазарет к членам врачебной комиссии из областного центра, приехавшим в лагерь с очередной проверкой. Две молоденькие докторши спросили Якова, что привело его к ним, и он показал свою травмированную ногу. После осмотра они сообщили ему медицинскую «сенсацию»: в последние годы наука установила, что если человек сломал руку или ногу, то заживший перелом становится крепче и функционирует лучше! Что можно было сделать после такого открытия? Только снова послать на лесоповал!
И Якову ничего не оставалось, как, хромая, отправится в лес и, радуясь за нашу науку, поменять лапти на топор и пилу.

Лагерь напоминал маленький слепок интернациональной страны. Были в нем: русские, украинцы, евреи, армяне, литовцы, грузины, немцы Поволжья, буряты, корейцы, татары и многие другие. Глядя на них, невольно хотелось воскликнуть словами Пушкина: «Какая смесь племен и лиц, имен, наречий, состояний!»
В этом «интернационале» особенно выделялись два армянина: один — на вид какой-то сверхизысканный интеллигент, доцент какого-то института, красавец, артист кино на роль первых любовников, а другой — невзрачный старик и, судя по всему, первый вор в лагере. Как ни странно, но их не раз видели вместе. Они всегда шушукались между собой на своем языке, и у всех возникло подозрение, что аристократический приват-доцент замешан в темных делишках своего соплеменника.

Был в лагере один еврей по фамилии Дежман. Однажды ему неожиданно велели явиться с вещами на вахту. На освобождение(!), затаив дыхание, решили зэки. Но вскоре он вернулся оттуда совершенно обескураженный и разбитый: оказывается, «ошибочка вышла», освобождали другого, однофамильца. Потом случилась с ним еще одна довольно-таки курьезная история.
Его сестра жила в Америке, и Дежман написал ей письмо, да еще из лагеря! Но словом не обмолвился о своем новом месте жительства. И, о чудо! Дежман получил от нее ответ. Сестра, не имевшая ни малейшего понятия о тогдашней советской действительности, удивленно спрашивала: «Неужели у тебя такое большое дело, что ты даже обзавелся своим почтовым ящиком?» Надо думать, что эта наивная деловая американка от души развеселила всю лагерную администрацию.

Работал в администрации лагеря человек по фамилии Гернес, из литовских евреев. Его уважали, ценили как специалиста, но кому-то очень понадобилось его место, и на него «донесли», будто он... а дальше все пошло по проторенной дорожке. И вот в один из апрельских дней вдруг раздалось:
— Вольф, на вахту без вещей!
Яков не понимал, в чем дело, но, увидев там своего земляка — Брегштейна, догадался, что это по делу Гернеса.
Следствие велось в другом лагере, в пятнадцати километрах от них, туда и повел их охранник. На место они пришли вечером, им дали поесть, велели отдохнуть и в пятом часу утра вызвали на допрос к следователю. После обычных формальных вопросов следователь спросил Якова:
— Вы знакомы с Гернесом?
— Да, знаком.
— Вы из одного барака?
— Да, мы из одного барака.
— О чем вы с ним беседовали?
— Больше о женах да детях.
— И о политике?
— Случалось, говорили и о политике.
— Что именно?
— Что наши вот-вот разобьют фашистов.
— И это все?
— Да.
Следователь, казалось, знал все ответы заранее, с безразличным лицом он протянул Вольфу лист протокола для подписи, после чего злобно бросил:
— Идите!
Также быстро и с таким же результатом допросили и Брегштейна, и одну почтенную даму, работавшую в бухгалтерии. Потом вызвали еще одного свидетеля, литовца по фамилии Конридас. Свидетели вернулись обратно в лагерь, а Гернесу, уже далеко немолодому человеку, «припаяли» еще один срок...

Интересна также история тихого еврея из Буковины по фамилии Зеклер. У себя дома этот симпатичный человек, как это ни странно звучит, был — помещиком. Да, да именно помещиком, но хорошим и заботливым. Земля в его усадьбе была ухожена, давала неплохой урожай, а крестьяне всегда имели еду. Но пришли большевики, и Зеклера забрали как буржуя и эксплуататора...
Родным языком Зеклера был немецкий — в еврейском варианте, других языков он не знал. Вот и держался он возле Якова, с которым свободно общался по-немецки.
Осенью сорок четвертого этому помещику, уже едва волочившему ноги, вдруг пришло письмо от жены, но без обратного адреса. Зеклер получил его как раз перед ужином и, читая, не верил своим глазам. Жена писала, что ей с детьми разрешили выехать в Палестину — в Эрец Исраэль. Это было невероятно, непонятно, уму непостижимо, хотя черным по белому написано в письме. На ужине Зеклер тихо шепнул Якову:
— Помните, вы мне рассказывали, что там, вы поняли где, даже на камнях растут деревья...
— Помню, помню, а что?
— Может, хотя бы им там будет хорошо, — и Зеклер подал ему это письмо...
Но тут кто-то выкрикнул:
— Вольф, и тебя письмо ожидает...

Где-то в феврале или в марте сорок второго заключенных из литовского этапа стали вызывать на допрос. Их не били, только унижали, бросая в лицо обидные слова. Бывало, следователь взрывался, стучал кулаком по столу, в гневе швырял окурки, напоминал, что в их интересах признать свою «вину». Зэки ломались, а следователь спокойно выводил в протоколе: виновен!
Во время допроса Якова вдруг выяснилось одно обстоятельство.
Вернувшись из Берлина в Ковно, Яков сразу же вступил в сионистскую партию. На заседаниях партии протоколы вел секретарь, студент, он же и подписывал их.
Когда их партию регистрировали (а было это еще до прихода советской власти в Литву), нужно было записать имя председателя и солидного секретаря, человека с образованием, пишущего грамотно протоколы. Тогда-то председатель партии вспомнил Якова с берлинским дипломом и записал его имя, даже не предупредив его об этом. Так Яков Вольф, сам того не ведая, стал секретарем партии. Видимо, это и послужило причиной его ареста, ведь слово «секретарь» вызывало тогда чувство благоговейного шока: за ним всем мерещилась грозная фигура Сталина.
Следователь вел допрос довольно мирно и доверительно. Яков не отрицал, что был членом сионистской организации, он только напомнил следователю, что законов не нарушал, поскольку его партия была зарегистрирована еще до прихода советской власти, а закон обратной силы, как известно, не имеет.
— А у нас имеет, — парировал следователь и задал свой главный вопрос: — Кто был секретарем в руководстве партии?
— Такого секретаря у нас не было. У нас был только технический секретарь, — спокойно отвечал Яков.
Следователь, заглянув в лежащую перед ним папку с документами, вскипел:
— О, какой лжец! Типичный сионистский лгун! Ведь вы сами были этим секретарем! — кричал он, продолжая задавать провокационные вопросы:
— Где бывали заграницей?
— В Италии, Франции, Чехословакии, Палестине.
— Когда вы попали в Палестину?
— В 1937 году...
— Что вы там делали?
— Я был корреспондентом от каунасской еврейской газеты.
— Назовите имена других членов вашей партии, с кем из них вы встречались, о чем говорили...
Яков назвал имена людей, которые давно умерли или жили в другой стране, чтобы никому не навредить.
Словом, его обвинили по статье 58 «… за принадлежность к организации, приносящей пользу всемирной буржуазии», и дали пять лет, хотя могли бы «подкинуть» и больше.
Весной того же сорок второго Етта чудом отыскала Якова и стала посылать ему посылки, в основном с махоркой. Махорка была главным предметом обмена, ее Яков менял на хлеб. Он тихо радовался, если махорку брали уголовники. Их здоровья Яков не жалел: пусть травятся, уж больно грубо они обходились с ними, политическими заключенными. Зато было очень горько, когда какой-нибудь «доходяга», такой же униженный, как и он, отдавал свой, может быть, последний ломоть хлеба в обмен на табак. Но что делать: надо было выжить, поэтому всякая сентиментальность ни к чему. Торговал Яков честно, а не так, как некоторые, ухитрявшиеся скупать табак в больших спичечных коробочках, а сбывать — в «посудинке» поменьше. Меняли на хлеб и «шмотки», часто отдавая просто за бесценок, ведь цепляться за свои вещи не имело смысла, умнее было пустить их в оборот, пока они безвозвратно не уплыли в чужие руки.

Были в лагере так называемые практичные люди, обменивая вещи на продукты, они упрямо торговались, боясь продешевить, а в результате — оставались ни с чем. Одним из таких людей Яков считал заключенного Файнберга. Файнберг прихрамывал, поэтому на лесоповал его не гнали: он оставался дневальным в бараке. В такой должности Файнберг мог бы продержаться долго, не будь он таким скупым и расчетливым. Весь барак посмеивался над его коммерческой операцией по обмену брюк на хлеб. За его приличные брюки давали только десять килограммов хлеба, разумеется, в рассрочку. Но большой «экономист» Файнберг не соглашался, у него был другой расчет: до лагеря он заплатил за них 40 лит, и на эти деньги мог купить тогда сто шестнадцать килограммов хлеба. А сейчас ему хотят дать чуть ли не в двенадцать раз меньше! Не такой он дурак, чтобы согласиться на эту невыгодную сделку. Но в проигрыше оказался сам Файнберг. Подхватив тяжелое воспаление легких, он вскоре умер, а «приличные брюки» так и остались в его фанерном чемодане. Вот и вся выгода...

Как-то Яков вышел на «лагерный рынок» в светло-сером костюме из дешевой ткани, и к нему тут же подкатили двое: бригадир и мастер. Оба сразу же положили глаз на этот костюм и пристали к Якову: продай! Яков попал в щекотливое положение и, чтобы не обидеть этот начальственный дуэт, принял соломоново решение: бригадиру — брюки, а мастеру — пиджак. На том и порешили: бригадир пообещал Якову целый месяц выдавать дополнительную порцию баланды, а мастер — посылать на легкие работы. Но уже через неделю бригадира и мастера погнали на этап, а Яков остался при своих интересах и без светло-серого костюма.
У него были и другие вещи для обмена на хлеб, но их украли. О пропаже доложили начальству лагеря, обещали помочь. Дня через два на лагерном складе обнаружили чемодан, правда, без бирки с именем владельца. Яков опознал и чемодан, и все, что было в нем. Но пропажу ему не вернули, заявив, что не сегодня-завтра он уйдет на этап, а вещи они отправят следом на телегах. Но, увы, чемодана Яков больше так и не увидел...

Одно время он работал бухгалтером в конторе лагеря. Благодаря этой работе Яков пополнил копилку своих прежних знаний, такими как зарплата начальника лагеря, его подчиненных, «стоимость содержания заключенного и вольнонаемного». Не успев привыкнуть ко всем этим экономическим категориям, Яков заболел и очень серьезно: не ел, катастрофически терял в весе, страдал от боли в животе. Врачи лазарета приписали ему свежие яйца, как панацею от мучительной болезни. Яков расстался со своими запасами махорки и выменял ее через вольнонаемного на несколько спасительных свежих яиц. Когда ему стало легче, то его место в конторе уже было занято другим счастливчиком.

Время от времени в лагере появлялась врачебная комиссия довольно высокого ранга. Одна из таких комиссий указала начальнику лагеря, что все его заключенные резко истощены и поэтому необходимо улучшить их питание. Как образец резкого истощения демонстрировали Якова Вольфа. Однако комиссия могла только рекомендовать, а решал все как раз начальник лагеря. У него в столе была куча негласных приказов, дававших ему полную волю выжимать последние силы из заключенных. Он знал: умрут сто заключенных сегодня, завтра — он получит двести новых! И Якова Вольфа без колебаний отправили на лесоповал.

Мы уже упоминали о помещике Зеклере из Буковины, который однажды получил удивительное письмо от жены, якобы уезжающей с детьми в Палестину. Только Якову мог доверить Зеклер такое письмо. Но тот прочитать его не успел, именно в этот момент ему передали письмо от Етты. И вот письмо у него в руках, он читает письмо и застывает на месте...
Яков всегда боялся об этом думать, он так страшился это услышать, но именно об этом рассказывало письмо. Старая служанка его родителей, преданная Марите, сообщила Етте, что родителей Якова расстреляли: его отца, Григория Вольфа, убили в гетто, а его мать, нашу бабушку, Марию Иосифовну, погнали на принудительную работу и пристрелили по дороге. Яков ушел в барак, где никто не видел его отчаяния и слез. Он понял, что все его мучения — это плата за жизнь. Ему выпал шанс, он жив, его жена и дочь, заброшенные в забытый Богом поселок Зональный, тоже живы. Но горе прочно свило гнездо в его сердце, и этот груз он нес все долгие годы, что ему посчастливилось прожить после лагеря. Именно тогда Яков дал себе обет: если ему суждено будет выйти на волю, он обязательно разыщет могилы своих родителей.
Обет этот он выполнил, но поиски, к сожалению, ни к чему не привели. Сторож на кладбище еврейского гетто в Каунасе не мог указать, под каким камнем покоится прах его отца и где могила матери.
Мы вместе с отцом не раз ходили по этому безмолвно кричащему кладбищу, были и в «9-м форте», отдавая дань памяти всем евреям, погибшим там... и в том числе нашим родным, хотя их могилы мы так и не нашли.
Сейчас, когда совсем недавно открылись документы юденрата, наша дочь Лена, неожиданно для себя, нашла в Интернете список расстрелянных каунасских евреев. Затаив дыхание, она читала фамилии погибших, как вдруг наткнулась на знакомые имена... Это были те, кого ее дедушка Яков так долго искал. Взбудораженная и взволнованная, она прерывающимся голосом сообщила нам об этом по телефону.
И вот список перед нами, в нем — адреса, имена и точное место захоронения жертв, не зря же убийцы так любили порядок во всем. Сквозь слезы, в скорбном и запоздалом молчании прочитываем мы имена наших родных, каждое из которых болью отдается в сердце:
Вольф Григорий, сын Исер Бера, 1869 года рождения... расстрелян 28 сентября сорок второго года, сектор 33, номер могилы 291. Отец Якова. Вольф Макс, сын Исер Бера, 1870 года рождения... расстрелян 14 июня сорок второго года, сектор 29, номер могилы 208. Дядя Якова. Вот только номер могилы матери Якова — Марии Иосифовны Вольф мы так и не увидели и, наверное, уже не узнаем, где она упала...

Как-то один из зэков заметил:
— Вольф, ты какой-то желтый!
Тогда Яков не обратил на это внимания, но уже через пару дней он настолько ослаб, что еле добрался до лагерного лазарета. Врач, услышав от Якова, что тот едва держится на ногах, ехидно усмехнулся:
— Да ты, Яков, явный симулянт!
Но потом, присмотревшись на свету к глазам и телу больного, сдался, признав:
— К величайшему сожалению, я вынужден буду оставить тебя на капитальный ремонт.
Но таких врачей в лагере было немного.

Одно время Якова Вольфа лечила симпатичная докторша. Фамилию ее Яков забыл, но запомнилась обаятельная улыбка, большие темные глаза и благородный поступок этой женщины.
Однажды санитар передал Якову, что докторша просит его прийти в лазарет.
— Вызывали? — спросил Яков.
— Да, — кивнула головой докторша и достала из тумбочки тарелку с супом. — Садитесь и кушайте.
Излишне рассказывать, как важна такая тарелка супа голодному человеку, не говоря уже о простой человеческой доброте.

С января сорок шестого Яков начал считать дни. Они тянулись медленно, нудно, и было предчувствие, что долгожданное освобождение отдалялось от него, предательски ускользая за горизонтом.
Пришло лето, и 15 июня 1946 года, в честь Дня Победы над фашистской Германией Якова освободили по амнистии, но к жене и дочери, которых он не видел пять лет, все равно не отпустили, выдав справку, что вольнонаемный Яков Вольф задерживается на лагерных работах до особого распоряжения. По лагерю упорно ходили слухи, что к моменту его освобождения директиву как раз отменили, а все остальное было самодеятельностью местной администрации...
Нетерпеливая радость ожидания свободы рухнула в одночасье из-за непредсказуемости тогдашней власти. Якова охватило чувство внутреннего опустошения и безысходности. В тупом безразличии он лежал на нарах и бездумно смотрел в потолок. И тут ему вспомнился рассказ его отца, Григория Вольфа, о событиях первых лет советской власти. Якову казалось, будто он слышит знакомый, полный иронии голос, повествующий о том, как одного человека вызвали в ЧК на допрос, где следователь, угрожая, хамил ему.
— Как вы смеете так разговаривать с советским гражданином?! — возмутился этот человек и тут же был сражен наповал уверенным ответом:
— Мы все смеем. Если потребуется, то завтра на вашем месте будут допрошены как обвиняемые сам Ленин и весь Совнарком!
— А мне, Яша, эта бравада напоминает сцену из «Дона Карлоса» Шиллера. Помнишь, король Филипп вызвал Великого Инквизитора, чтобы попросить у него совета, но вместо этого услышал:
— Не забывай, если бы сегодня я не стоял перед тобой, то завтра ты бы стоял предо мной, как обвиняемый!» Поистине «от великого до смешного — только шаг»!
Голос отца и его рассказ помог Якову прийти в себя, успокоиться и понять, что он, по сравнению с членами Совнаркома, — никто, и нет смысла возмущаться и сопротивляться. Ему оставалось только взять себя в руки и ждать лучших времен.
Жизнь Якова несколько изменилась: как вольнонаемный, он мог теперь вместо «гражданин начальник» говорить «товарищ начальник», ходить на работу без стрелка с его осточертевшими «молитвами» и сторожевыми собаками и даже жить за пределами зоны. Но досадные неудачи все же преследовали Вольфа.

Отвыкнувшему от свободной жизни Якову выдали продуктовые карточки, о которых раньше он не имел понятия. Он зашил их в мешочек и повесил себе на шнурке на шею как амулет. Но уже через несколько дней шнурок оборвался и незаметно упал, а Яков лишился куска хлеба насущного. Выручили друзья по несчастью, не оставившие его в беде. Слава Богу, что еще были и такие люди!

В другой раз, когда Яков трудился в качестве подсобника на каком-то кирпичном заводе, бригадир, известный уголовник, разозлившись, швырнул в него кирпич и — прямо в голову.
— Ты же ему мозги вышиб! — крикнул кто-то.
— Ничего с ним не случится, кирпич еще мягкий, — прозвучало в ответ.
Очень страдал Яков из-за того, что у него не было очков, их еще в первый год лагерной жизни украл какой-то негодяй. Яков плохо видел, и напоминал неудачника из чеховского рассказа по кличке «тридцать три несчастья».

Как-то на сплаве леса Яков упал в воду, но, к счастью, она была теплой, хотя уже через пару дней у него распухли ноги. Местный фельдшер дал ему какое-то лекарство, но строго предупредил, что от работы не освободит — такова инструкция. Когда припухлость спала, Яков договорился с одним ссыльным немцем, что тот проводит его до поселка Пелым, где распределяли вольнонаемных по разным местам работы. Они условились отправиться в субботу вечером и, по словам провожатого, к полночи должны были туда добраться. Как только Яков «справит» там свои дела, они вернуться обратно, чтобы в понедельник не опоздать на работу. Яков был рад, что с ним будет такой проводник, но за час до выхода в Пелым немец неожиданно отказался под каким-то предлогом, подробно объяснив, как надо идти.
Яков приблизился к реке, увидел в указанном месте плот, а рядом — лодку. Ступив на плот, он сразу же очутился между бревнами в воде: оказалось, что, прижатые к берегу, они не были скреплены между собой. К счастью, место было неглубоким, и, выбравшись из воды, он перебрался на лодку и пересек реку.
Обсушиться было негде, да и некогда. Поначалу он должен был идти по берегу извилистой реки, затем свернуть в лес по тропинке. Яков так и сделал, но никакой тропинки не обнаружил. Успокаивая себя, вспомнил невеселую пословицу: «Если ваш приятель говорит, что к нему можно дойти за пять часов, готовьтесь на десять часов пути». Тропинку он все же нашел, а когда углубился по ней в тайгу, то здорово испугался. Место было настолько диким, что, казалось, здесь еще не ступала нога человека. Решив не рисковать, Яков, ориентируясь по закату солнца, вернулся к реке, и уже, не мудрствуя лукаво, шел все время берегом. Измученный и голодный, он все же добрался до Пелыма, но за тридцать шесть часов вместо шести, о которых говорил ему немец.
В Пелыме Якову «любезно» заявили, что он лодырь и прогульщик, и назначили ему новое место работы, выдав бумажку, где корявым почерком было написано: «Направляется вольнонаемный Вольф Я.Г. в качестве свинопаса». И новоявленный свинопас поковылял назад на поиски лагеря, где вместо заключенных обитали хрюшки под присмотром таких же вольнонаемных, как и он. Здесь Якову повезло: бригадиром свинопасов оказался знакомый по прежнему лагерю человек, порядочный и неглупый. Познакомившись с корявой записочкой, он улыбнулся и послал еврея Якова Вольфа подальше от свиней — окучивать картошку, что росла неподалеку от лагеря.
Но очень скоро Яков оказался в другом лагере, где надо было распиливать бревна на чурки. По дороге туда он встретил группу заключенных, которых перебрасывали на новый этап. Один из них, приметив Якова возле дороги, крикнул ему по-литовски:
— Вольф, иди в лагерь, там наш обед остался!
Яков прислушался к совету и зашел в лагерь. Его сразу же поразила пустота и тишина в бараках, а также кухня с котлами, полными баланды и густой каши. Вместо того чтобы отнестись по-человечески, накормить заключенных, а потом — на этап, оставили пропадать такое добро, а людей погнали голодными! Еще раз лагерное начальство показало свое откровенное пренебрежение к людям: ведь «сытый голодного не разумеет».
Яков плеснул в свой котелок два ковша густой баланды, выпил взахлеб и очень пожалел, что начал не с каши. Из этой кухни Яков не сразу поспешил на новое место работы: он отдохнул, хорошенько отужинал и заночевал на табуретках. Наутро Яков снова «заправился» кашей, наполнил ею котелок и двинулся в лагерь, где его поджидали бревна и чурки. В этом лагере Яков задержался на целый месяц. Там он, особенно не надрываясь, работал с напарником, обедом на час и пятиразовым перекуром.

В августе сорок шестого сверху наконец-то была спущена долгожданная директива: временно придержанные вольнонаемные могут возвращаться к себе домой, но только в места «дозволенные». Яков, долго не рассуждая, понесся в районный центр Гари, где нужно было получить паспорт. Но до Гари было слишком далеко, а денег не было, чтобы туда добраться, и он направился в Пелым, надеясь, что на почте его ждет посылка. По дороге туда он завернул в деревушку Кишмаки, переночевал у какой-то старушки, а утром наугад заглянул на почту, где расфасовывались письма по лагерям.
— Моя фамилия Вольф, может, есть весточка для меня? — неуверенно спросил он.
Пожилой почтарь внимательно прошелся взглядом по письмам:
— Писем нет, но имеется кое-что получше: перевод на триста рубликов от некоего Иосифа Вольфа.
— Это от моего брата, — не мог скрыть своей радости Яков.
— Тогда документик, что вы — это вы, и рублики — ваши!
Вот какая была приятная неожиданность! Единственный брат, чудом оставшийся в живых и прошедший войну, когда узнал, что Яков жив, послал ему не письмо, а деньги — и как в воду глядел. А несколько месяцев раньше он послал то же самое Етте с дочерью. Что тут можно сказать? Молодец! Яков, получивший нежданную, но такую нужную помощь от брата, тогда еще не знал, как Ося остался жив. Это потом ему напишут подробности. Убежав на велосипеде из Каунаса, Вольф-младший с трудом добрался до Вильнюса. Но тут он встретил трех советских офицеров, которые тщетно пытались запустить мотор трофейной машины. Ося в зарубежной технике был ас, и мотор ему быстро покорился. За это военные взяли Осю с собой, так он, на попутках, попал в тыл. Но на фронт мужчин из Литвы сразу не брали, не доверяли. Ося работал в Астрахани инженером по котлам на местной электростанции.
Затем был фронт. И он только через шестнадцать лет расскажет брату при встрече, как они освобождали Сочи и как там он стал почти фаталистом.
Шел он однажды со своей ротой, кругом стрельба, бомбежка, а у него, как на грех, схватило живот. Отошел он в сторону по надобности, а когда вернулся, то увидел только большую воронку от бомбы, где несколько минут назад шли его товарищи. Это было ужасное потрясение, но он решил, что ему пока, видимо, не суждено умереть. Потом, тяжело раненный, он долго лежал в госпитале. Когда выписался, его как инженера послали разбираться с трофейным оружием и обучать наших солдат пользоваться им.
В конце войны Ося возвратился в Каунас, где уже не было ни дома, ни родных — никого. Остались лишь не найденные могилы, да еще пивоваренный завод нашего дедушки Исера Бера Вольфа, национализированный советской властью и ставший сегодня почему-то собственностью свободной Литвы! Тогда Ося перебрался в Клайпеду работать на электростанции по специальности, где и прожил остаток своих дней. Но это все Яков узнает гораздо позже, а пока он в хорошем настроении дошел до Пелыма, забрал свою долгожданную посылку, распродал все, что в ней было, и сразу же почувствовал себя счастливым владельцем кошелька с тысячью рублями. Много это было или мало, уже не важно. Важно, что он мог двигаться вперед. Здесь же в Пелыме он приобрел приличную куртку, ботинки, подзаправился и тронулся в путь, естественно, пешком, в Гари. Автобусов там и в помине не было, вот и передвигались все, кто пешком, кто на бричке, кто на барже.
В Гарях Яков довольно быстро получил нужные документы, пополнил свою бедную котомку сухарями, жареной картошкой и луком, остановил какого-то старичка у обочины дороги и подробно расспросил, как ему добраться до Сосьвы. Там он сядет на поезд и — домой.
Яков шел, как ему казалось, строго придерживаясь советов старика. Но, увы, уже через пару часов он снова очутился в Гарях, только с другой стороны. Теперь он обратился к пожилой женщине, чтобы она толком объяснила ему, как все-таки дойти до Сосьвы. Шаг за шагом он шел так, как велела ему она. По одну сторону попадались редкие деревушки, по другую — был слышен шум реки. Все было бы хорошо, если бы не его ботинки. Сначала отвалилась одна подошва, а через сотню метров — другая. Но не зря говорят, что голь на выдумки хитра: шнурки в ботинках оказались длинными и крепкими, и Яков, привязав ими подошвы, зашагал дальше, пока возле какой-то деревни не увидел старушку.
— У вас есть сапожник? — спросил ее Яков.
— Есть, — ответила она. — Да вот он как раз идет.
— Добрый человек, вы не могли бы починить мне ботинки?
— Нет, не могу.
— Но почему? Я заплачу.
— Прежде всего, я — колхозник, а потом — сапожник.
— Но я подожду, когда вы с работы вернетесь.
— А после работы я шью сыну сапоги, без них ему не в чем в школу ходить.
И Якову ничего не оставалось, как продолжить путь в инвалидных ботинках. В гавани Яков узнал, что скоро должна причалить баржа, и на ней на другой день он приплыл в Сосьву. Прежде чем взять билет до Свердловска, он обменял свои продовольственные карточки на рейсовые, отыскал сапожную мастерскую, где ему вынесли окончательный приговор его ботинкам: их место только на свалке! Поискать на барахолке другую обувь Яков не успевал, он поспешил на вокзал, успел вскочить в вагон и уже на следующей станции легко купил билет до Свердловска.
Прибыв в Свердловск, он ужаснулся тому, что увидел. Вокзал был наглухо забит пассажирами, тысячи из которых застряли на этой огромной станции. Людей отправляли по очереди: первыми — демобилизованные, потом — освободившиеся из тюрем и лагерей. Убедившись, что к кассе не протолкнуться, Яков отправился в город, в сапожную мастерскую, где его опять высмеяли, предложив выбросить ботинки в мусор! Отчаявшись, Яков поспешил на барахолку, купил вполне приличные ботинки и вернулся на вокзал, где еще раз убедился, что у него нет никаких шансов продолжить «путешествие» до станции Зональная. Хотя местное начальство и было заинтересовано поскорее избавиться от бывших заключенных, которых собралось здесь тьма-тьмущая, Якову все же пришлось провести на вокзале не один день. Даже военный комендант, не мог помочь бывшим заключенным. Где-то только на седьмой день Якову удалось забраться в дырявый тамбур товарного вагона. Он спокойно задремал, но когда проснулся, понял, что его жалкая котомка с сухарями и луковицей провалилась в отверстие пола. Яков особо не опечалился, вспомнив известную поговорку: «Все свое ношу с собой». Главное, что он все-таки ехал. В Тюмени, о счастье, в кассе ему выдали билет до станции Зональная, и уже через час-два он оказался в нормальном пассажирском вагоне...
В Омске Яков подсчитал оставшийся «капитал»: негусто — два рубля и рейсовые карточки. Но в магазине, где можно получить на них хлеб, давали только муку. Тогда он вернулся на перрон и купил на все деньги один увесистый огурец. На платформе его уже ждал «пятьсот веселый» поезд. Сейчас таких поездов и в помине нет, но тогда их много курсировало после войны. Да, но почему пятьсот, да еще веселый? Обычно этим товарным поездам выдавались номера: 501, 507, 510, а веселыми — горький народный юмор окрестил их за то, что они ползли по рельсам, как черепахи, и были набиты до отказа. Примерно через двое суток поезд остановился в Новосибирске, где Якову на его рейсовые карточки выдали две булки теплого черного хлеба. Голодный, одну он тут же съел, а другую продал и даже зашел в парикмахерскую. Потом, чтобы не толкаться возле кассы, Яков обратился к военному коменданту, и билет до станции Зональная был закомпостирован.

А тем временем Етта, получив известие, что Яков едет домой, стала ходить на станцию встречать ночные поезда с той стороны. Но Якова не было. Какие только мысли не приходили ей в голову: убили, сбросили, заболел... И тут ей посоветовали добрые люди:
— Не ходи одну ночь, и он приедет.
И Етта не пошла. Утром она уже собиралась на работу, а дочь Циля — в детский сад. Не успела Етта натянуть один кирзовый сапог, как в дверь постучали...
— Я открою, — бросилась Циля к двери.
Приоткрыв ее и увидев нищего, тут же вернулась:
— Мама, там нищий, а у нас нет хлеба.
Человек в старой фуфайке и мятых брюках стоял на пороге. И Етта, как была в одном сапоге, так и кинулась к тому нищему, обнимая и целуя его. Циля онемела, а незнакомец и мама, плача, не могли оторваться друг от друга. Наконец они вспомнили о девочке, споткнувшись о ее изумленный взгляд.
— Цилинька, это твой папа, — сквозь слезы улыбалась мама, а нищий протянул к дочери руки.
— Это мой папа?! Вот в этой драной фуфайке и дырявых ботинках?
И она холодно и отстраненно разрешила себя обнять.
Так они и познакомились, а точнее встретились снова, спустя шесть лет — отец и подросшая дочь...


Рецензии