C 22:00 до 01:00 на сайте ведутся технические работы, все тексты доступны для чтения, новые публикации временно не осуществляются

А жизнь играла с ними в прятки

Макс Койфман, Циля Койфман

Пятьдесят два года тому назад, в обычный субботний день, ближе к вечеру, в гости к семье Вольф пожаловали две немолодые женщины. Одна маленькая, тихая, глаза синие, как нарисованные, а волосы — белый снег. Другая — крутолобая, кареглазая, и ростом повыше, и телом покрепче, а волосы — темные, прямые, без единой сединки. Маленькую звали Эстер, а вторую — Шифра. Но пришли они к Якову и Етте Вольф не случайно: им хотелось взглянуть на того, кто собирался увезти старшую дочь их самых близких приятелей. Обе они с годами стали частью этой семьи, жили рядом, вместе делили горе и радость. Лучшие годы жизни эти женщины провели в сталинских лагерях, а затем — в ссылке. История их жизни настолько тронула нас, что мы решили рассказать об этом, чтобы хоть на миг выхватить эти имена из пропасти забвения.

Шифра Липшиц родилась в небольшом польском городке Замброво. В семье было девять девочек и один мальчик. Жили они бедно и голодно.
Шифра, как старшая дочь, училась в еврейской школе, росла смышленой и серьезной девочкой, помогала матери по дому, присматривала за младшими сестрами и братом. Уже взрослой девушкой она услышала о стране, по имени Россия, где к власти пришли большевики, люди с добрым сердцем и светлыми помыслами. Она мечтала попасть туда, чтобы вместе с ними строить социализм, а если повезет, отыскать там и своего земляка и первую любовь — Александра Заблудовского, который вот уже три года живет в Киеве, на улице Спасской, и, как надеялась Шифра, ждет ее. Ради этого она готова была на любые жертвы.
Холодной зимней ночью тысяча девятьсот двадцать третьего года Шифра с опаской для жизни тайком приблизилась к границе с Россией. Проводник-поляк, получив деньги, показал низенькую землянку на той стороне, где ей должны были помочь с документами, чтобы она могла свободно передвигаться по чужой стране.
Шифра, трясясь от страха, пересекла запретную полосу и осторожно приблизилась к землянке. Отважившись войти, она тихонько постучала в дощатую дверь. Как же она обрадовалась, когда старые люди, жившие в землянке, заговорили с ней на идиш, ибо по-русски она ни слова не знала, разве что по-польски. В землянке ее угостили гороховым супом, напоили чаем и попросили, чтобы она никуда не отлучалась, а сами ушли. Шифру это насторожило: ведь сюда в любую минуту могли заглянуть пограничники. Но, слава Богу, все обошлось. Ей принесли нужные документы, а за два часа до прихода поезда украдкой вывели на едва заметную извилистую тропинку к железнодорожной станции.
Шифра благополучно добралась до киевского вокзала. На перроне проворно мелькали извозчики и, надрывая горло, настойчиво навязывали свои услуги приезжим. Шифра подошла к одному из них и кое-как объяснила ему на смеси идиш и польского, что ей надо на улицу Спасская, 8, где стоит большой дом. Извозчик что-то пробурчал, мол, понял, не маленький: улица Спасская 8, большой дом.
В том самом большом доме, в неприметной серой комнатенке общежития Шифра и увидела Заблудовского: такого же красивого, подтянутого, галантного, каким он был тогда, когда они познакомились в Замброве. Обрадовавшись, Заблудовский бросился к Шифре, обнимал, целовал, говорил, что соскучился и настойчиво просил остаться с ним. И Шифра — осталась. Она бралась за любую работу, мечтала о счастье, о детях, думала, что будет учиться. Но радость продолжалась недолго. Со временем все больше было заметно, что Заблудовский как-то охладел к ней, а его теплые слова стали наигранными и чужими. Она понимала, что жизнь вокруг тяжела, безропотно несла любую ношу ради спасения любви, не забывая, что во всей этой огромной стране у нее, кроме Заблудовского, никого нет. Он же частенько ворчал, покрикивал, всячески унижал, напоминая, что она без него — ничто: перебежчица, без специальности, без будущего, которая даже ребенка родить не может!.. А Шифра только молча вытирала слезы, пока, по счастливой случайности, ей не подвернулась газета, где она прочитала, что в Белой Церкви открывается рабфак для учителей истории на языке идиш. И она понеслась туда. На миг ей показалось, что еще не все потеряно, она еще поднимется с колен и, может быть, будет счастливой.
Шифра тяжело рассталась с Заблудовским: ведь она любила его, ждала! Но тогда она и представить не могла, как будет исковеркана ее жизнь, какая горькая плата ждет ее за эту любовь и за то, что когда-то была его гражданской женой.

Шифра прилежно училась на рабфаке, пыталась читать по-русски, легко запоминала материал и всегда имела свое мнение. Преподаватели рабфака, покоренные жаждой познания необычной студентки, всячески поддерживали Шифру, приносили ей из дома свои книги, больше по истории, потому что в библиотеке она все перечитала. Они же и посоветовали ей после рабфака поступить в Одесский пединститут на исторический факультет. Она и сама думала об этом, хотя ее ждали трудные и голодные студенческие годы, а помощи — нет ниоткуда.
Шифра поступила в пединститут, где была самой старшей на своем факультете. Молодые сокурсники поначалу посмеивались, подтрунивали, за спиной называли «тетей Шифрой». Шифра не огорчалась, ибо очень скоро, когда они услышали, с каким увлечением она отвечала и как обстоятельно объясняла задания на семинарах на своем прекрасном литературном идише, они удивились и полностью переменились. Все набивались к ней в друзья, звали к себе в гости, а между лекциями частенько устраивали общую трапезу, как правило, из очень скромного меню: картошки в мундире, пирожков с капустой или хлебом с луковицей. Для бедной Шифры, которая стала их палочкой-выручалочкой, особенно перед экзаменами, это были самые хорошие дни, когда она чувствовала себя почти сытой...

В 1934 году Шифре исполнилось тридцать шесть лет, и она получила заветный диплом учителя истории, к которому шла столько лет. Дрожащими руками держала она этот документ и не могла сдержать счастливых слез, а потом долго переживала, когда одна слеза, упав на раскрытый диплом, размыла пару букв в ее фамилии — все думала, а вдруг будет не действителен, а вдруг не признают! Но потом, успокоившись, вспомнила, как кое-кто, желая посильнее обидеть ее, сказал когда-то, что она — ничто, ноль! А вот у него как раз такого диплома нет, как нет и понятия, с каким трудом он ей достался, и через какие лишения она прошла! Большой вопрос, смог ли бы он вынести такие испытания? Жаль, конечно, что она одна, что не знала счастья материнства, что не может поделиться своей радостью с родными по ту сторону границы или хотя бы написать отцу с сестрой, уехавшим много лет назад искать лучшей доли в Америку. Но зато жизнь открывает перед ней сейчас новые горизонты: в далекой Сибири создается Еврейская автономия, слыханное ли это дело! Там нужны энтузиасты и романтики, знатоки языка идиш, и Шифра, окрыленная надеждой, отправляется туда, отказавшись от работы в Одессе. Она открывает еще одну страницу в своей новой жизни, начинает ее сначала, «оплатив» предварительно по всем счетам и векселям за это право — чувствовать себя самостоятельным и свободным человеком и называться громко — учитель с высшим образованием! Ей ведь только тридцать шесть, и все еще впереди!

В Биробиджане Шифра была учителем истории в еврейском техникуме. Студенты любили ее и с нетерпением ждали уроков истории. Она ходила с ними в театр, в кино, знакомила с интересными людьми, которые прибыли в Биробиджан не только из разных областей страны, но также из Литвы, Аргентины, Германии, Бельгии, Польши, Америки, Франции... и даже Палестины. Все они горели желанием строить и поднимать молодую Еврейскую автономную область. Правда, не все из них выдержали тогда жизнь в Биробиджане: кого-то страшил быт, кого-то гнал холод, но больше пугало то, что вскоре их стали вызывать на допросы, подозревая в заговоре и обвиняя в шпионаже. Вот и повернули они обратно, а тот, кто остался, потом очень жалел, что вовремя не убрался из Биробиджана. Арестовывали не только иностранцев, но и своих, тех, кто долгие годы жил и работал на этой земле. И тут-то Шифру охватило тягостное чувство, что и ей могут предъявить обвинение, ведь за ней числился нелегальный переход границы. Хотя с тех пор прошло четырнадцать лет, и она это никогда не скрывала, но страх, который витал тогда в Биробиджане, ходил за нею, как тень, по пятам. Вечерами она неслышно подходила к двери своей маленькой, отдельной комнатки, в которой была счастлива, прислушивалась к чужим шагам, голосам и шорохам. Ночами, стоя у окна, Шифра всматривалась в темноту: нет ли возле дома чего-нибудь такого, что могло бы насторожить. Она даже приготовила котомку с сухарями, луком и чесноком... на всякий случай. Ведь каждое утро на работе кого-то недоставало, и люди даже не спрашивали, все было ясно и так. А Шифра, чтобы не мучиться в томительном ожидания ареста, каждый вечер ходила в театр, стараясь, как можно позже вернуться домой.
В тот морозный вечер, 21 ноября 1937 года (он запомнился ей навсегда), она, наверное, в сто первый раз отправилась в театр, все на тот же спектакль. В театре пришла ей в голову странная мысль: вот если бы было куда спрятаться, сбежать, но она понимала, что это невозможно. Просто несбыточная мечта, а может быть... и предчувствие. Лютый ноябрьский холод гнал домой. И уже возле дома в глаза бросился свет в окне ее комнаты. Она поняла, что ее уже ждали...
Люди в штатском, предъявив ордер на арест, перепотрошили всю ее крохотную комнатку. Взять было нечего, разве что книги по истории на идиш да новый кожаный кошелек, который она купила себе в подарок, когда была в Москве на экскурсии со своими студентами из техникума. Эта поездка в Москву, как луч радости, согревала ее сердце, а кошелек всякий раз напоминал о ней. Наивная Шифра даже потребовала потом, в тюрьме, чтобы ей вернули тот кошелек, чем от души рассмешила своих мучителей.
Еще летом она узнала, что в Биробиджан приехал Заблудовский с новой женой, и он назначен одним из руководителей областного профсоюза. Тогда она заволновалась, но ненадолго: прошло больше пяти лет, как они расстались, и боль разлуки уже притупилась. А 12 октября, придя утром на работу, она услышала, что Заблудовского ночью арестовали. Шифра просто остолбенела, она отказывалась понимать! Что же происходит, поражалась Шифра, если взяли такого преданного партии человека, а в этом у нее не было никаких сомнений. Теперь она точно знала, что постоянная тревога и предчувствие не напрасны, что и ее не минует эта участь, хотя бы потому, что когда-то была связана с ним.
Шифра невольно вспоминала, как совсем недавно столкнулась с Заблудовским на улице. Он шел ей навстречу по узкому тротуару, похудевший, озабоченный и постаревший. Шифра же, наоборот, была хорошо и со вкусом одета, уверена в себе — словом, самостоятельная и свободная женщина. Она даже не посмотрела в его сторону, хотя ночью потом долго не могла уснуть. Позже, уже в тюрьме, когда узнала, что Заблудовского расстреляли как врага народа, пожалела, что не окликнула его тогда, не заговорила: как-никак она была его женой, хоть и гражданской, а он был ее первой и сильной любовью.
Шифру втолкнули в камеру, которая уже была полна несчастными и напуганными женщинами. На допросы их обычно вызывали ночью, оскорбляли, били, не давали спать, пить, а случалось, и насиловали.
Шифру допрашивал следователь по фамилии Нахин, о грубости и жестокости которого она уже была наслышана. Еврей Нахин выслуживался перед начальством, демонстрируя свою лояльность властям и партии. Особенно он изощрялся при допросах так называемых «своих», то есть людей такой же национальности, как и он. К арестованным женщинам Нахин, чувствуя полную безнаказанность и беспредел, обращался с помощью простонародного, обиходного русского слова — сука. Это излюбленное словечко заменяло ему все другие обращения, как-то: гражданка, сударыня, мадам или общепринятое, советское — товарищ.
На допросе, прежде чем Нахин открыл рот, Шифра спросила:
— Товарищ следователь, в чем меня обвиняют?
— В шпионаже, сука, в шпионаже, а я тебе не товарищ, а гражданин следователь! — с издевкой отрезал Нахин, неторопливо закуривая папиросу.
— Я не шпионка!
— И границу ты не переходила?
— Я это никогда не скрывала!
— Зачем пожаловала в нашу страну?
— Я хотела строить новую жизнь.
— Беспокоилась, что без тебя, сука, мы ее не построим?!
— У вас нет права оскорблять меня! — осмелилась возразить Шифра: ведь советскую Конституцию она, как учитель истории, хорошо знала.
— Это у меня-то, ленинца, нет права?! — взорвался Нахин и, ударив кулаком по столу, прошипел: — Не выводи меня из себя, сука, пока мозги тебе не вышибли!
И тут в кабинет ввалились две сытые рожи с воспаленными глазами и небритыми щеками. Обступив Шифру, они учинили ей перекрестный допрос:
— С какой целью перешла границу?
— Я уже говорила: я хотела строить социализм.
— Кто послал?
— Меня никто не посылал, я сама перебралась через границу.
— Кто такой Заблудовский?
— Мой бывший муж.
— Как это бывший?
— Я была его гражданской женой, а потом мы разошлись.
— Признавайся, на кого он работал, с кем был связан, какие задания давал тебе?
Потрясенная, Шифра не верила тому, что она слышит:
— Как это, на кого работал и с кем был связан? На вас, на партию большевиков, с ней был связан, для нее и жил, а мне никаких заданий не давал, разве что заставил выучить язык и стать достойной гражданкой страны социализма.
— А вот твой Заблудовский, враг нашего народа, говори другое... так с кем ты связана, их имена? — вступает Нахин.
— Мне нечего больше сказать!
— Сейчас ты у меня, сука, заговоришь. Я не таких ломал, и тебя забью, пока не признаешься, на кого работала, — выпалил Нахин и, схватив Шифру за шиворот, потащил ее вдоль коридора к двери, откуда неслись ужасные крики.
Нахин приоткрыл дверь и протолкнул туда голову Шифры.
— Смотри! — орал Нахин.
У Шифры подкосились ноги, и ее на миг покинуло сознание, когда она увидела, как какой-то молодой женщине загоняли иголки под ногти.
— Ты этого хочешь?! Так я тебе это устрою! — и рассвирепевший Нахин поволок ее обратно в кабинет, тяжело дыша.
Там, тыча ей протоколом в лицо, он продолжал орать:
— Подпиши, сука, и я верну тебя в камеру!
— Я только перешла границу, это и подпишу, — едва вымолвила Шифра.
Разъяренный Нахин послал несговорчивую «суку» на известные три русские буквы и оставил кабинет. Его сменил новый следователь. Грузно усевшись вместо Нахина, он, ехидно улыбаясь, курил папиросу за папиросой и всю ночь ни на минуту не спускал с Шифры своего испытывающего, острого взгляда. Видимо, это была его ночная смена.
Шифре, обессилевшей и вконец измотанной, казалось, что следователи и сами не верили в то, чего добивались от нее, как, впрочем, и от других ни в чем не повинных женщин. Но признаться в этом они, разумеется, не могли, иначе им пришлось бы занять место обвиняемых.
На шестой день Шифру допрашивал длинный, как жердь, следователь. Он монотонно вдалбливал Шифре, что она — мразь, будет лучше, если сознается, на какую разведку работала... Монотонный долбеж следователя с трудом доходил до сознания Шифры. Она вспомнила женщину по фамилии Фукс, которую еще недавно допрашивали в соседнем кабинете. Женщине этой не давали опомниться: ее били, морили голодом, лишали сна и воды. Она очень страдала, что не могла помыться, избавиться от вони и пота. Тогда ей пообещали душ, еду, воду, чистую постель, если сознается в заговоре против советской власти и подпишет протокол. Когда она подписала, следователи выполнили обещанное: позволили принять душ, выдали чистое белье, а потом увели в отдельную комнату — и спокойно расстреляли.
— Подпишу, — думала Шифра, — а они расстреляют меня, как и эту несчастную...
Но тут в кабинет снова влетел Нахин и громко зачитал протокол, где прежняя формулировка «уличена в шпионаже» была изменена на «незаконно перешла границу». Шифра подписала протокол, и ее вернули в камеру...

В камеру, где сидела Шифра, втолкнули Браху, женщину лет пятидесяти, хотя она выглядела гораздо моложе. Браха рассказала Шифре, что еще утром к ней явились какие-то странные люди и потребовали, чтобы они с мужем срочно продали свой дом, ибо уже вечером их переселят в другой район города. А потом и часа не прошло, как нагрянули странные покупатели, которые, не торгуясь, купили дом вместе с коровой, курами и упрямой тощей козой. Пока совершалась сделка, к дому подкатила машина с тремя солдатами. Браху и ее мужа они увезли не в новый район, а в следственный изолятор города, а двух их детей передали на воспитание в детдом.
Оглушенную случившимся, ничего не понимающую, Браху ночью вызвали на допрос. Шифра обняла ее и тихо шепнула: «Крепись!» На допросе Браха только плакала и спрашивала: «Где мои дети?», «Где мой муж?» От нее требовали подписать какие-то бумаги, говорили слова, которых она никогда не слышала: «контра», «саботаж», «агитация». Бедная Браха по-русски не то что писать, но и говорить-то не умела. Если что и подписывала, то обычно проставляла три крестика. Еще она просила своих следователей, чтобы разговаривали с ней на идиш, ибо другого языка она не знала. Браху методично допрашивали, пока не выбили, что она состояла в «заговоре» против советской власти... Понимала ли Браха, что это за слово, никому не известно...

В один из ненастных зимних дней, когда над Биробиджаном сгустилась темень, арестованных загнали в кузова грузовиков, обтянутых брезентом, и окольной дорогой повезли на железнодорожную станцию. Там их уже поджидал товарняк с нарами. В одну половину каждого вагона разместили мужчин, в другую — женщин. Послышался протяжный гудок паровоза, и поезд тронулся...
На другой день, когда совсем рассвело, к Шифре несмело подошел молодой человек лет двадцати. Лицо его было опухшим, бледным, он сильно кашлял и еле держался на ногах. Шифра подвинулась и предложила ему сесть рядом с ней. Затем она вытащила из-под нар свою котомку, достала два сухарика с кусочком сахара и протянула молодому человеку. И пока он разжевывал сухари, Шифра с трудом признала в нем Вассермана, студента из ее техникума.
По дороге к жене в роддом, рассказывал Вассерман Шифре, его схватили, затащили в машину, привезли в следственный изолятор, где избивали, заставляя подолгу стоять в ушанке, длинном тулупе и валенках в жутко натопленном кабинете. Он терял сознание, а когда приходил в себя, убеждал своих мучителей, что это какое-то недоразумение или ошибка. Но ему раз и навсегда «популярно» объяснили, что его жену тоже посадят, если он не признается в своей связи с американскими, немецкими, польскими... разведками. И Вассерман, сломавшись и давясь рыданиями, «признался» во всем, наивно надеясь спасти этим хотя бы жену.

В Хабаровске заключенных растолкали по машинам и повезли в тюрьму. В тюрьме Шифра оказалась в камере с бывшими женами расстрелянных офицеров Красной Армии. В камеру на двадцать пять человек втиснули сто семь женщин. Было нечем дышать, они стояли впритык друг к другу и спали по очереди на нарах. Некоторые из этих убитых горем женщин поверили, что их мужья — шпионы, так велико было внушение, но большинство понимало, что произошло нечто ужасное и непонятное.
Особенно запомнилась Шифре жена бывшего начальника НКВД из Биробиджана. Ее мужа забрали в тридцать шестом, пытали, унижали, заставляли долгими часами стоять в сапогах, пока ноги не распухали до такой степени, что приходилось потом тупым ножом разрезать голенище. Когда он им надоел, расстреляли, а ее, естественно, упрятали в тюрьму. Боль и безутешность она пыталась заглушить, исполняя арии из опер своим красивым голосом. На нее кричали, грозили карцером, а она все равно пела...

Зимой 1938 года молодой человек в штатском безразличным, ровным голосом прочитал им жестокий приговор: «Десять лет!» Женщины рыдали, рвали на себе волосы, падали в обморок, кричали, что это ошибка, что они ни в чем не виноваты и будут жаловаться. Но человека с каменным лицом эта истерика ничуть не трогала. На другой день их загнали в товарный поезд и повезли...
Раз в день выдавались: небольшой кусок хлеба, пара кусочков сахара и кружка кипятка. Но и эти крохи несчастным не всегда попадали: проститутки, воровки и прочая уголовная шваль, что была в вагоне, нагло и грубо отбирала у политических все, что только могла. Но затем политические объединились и стали отчаянно защищаться, после чего в вагоне никто больше не зарился на чужой кусок хлеба.

На тридцатый день (!) поезд с заключенными остановился в одном из тупиков Красноярской железной дороги, что был неподалеку от центрального лагеря «Ришта».
В тот же день их распределили по бригадам и уже на другое утро погнали в лес, где они валили деревья, тащили их волоком к тягачам и по брускам закатывали на прицеп. Никаких скидок на возраст, пол или капризы погоды не давалось. Особенно трудно приходилось лагерникам, когда в лесу царствовали и злобно кусались комары. Больше всех они донимали подругу Шифры, Голду Веберлис, красивую блондинку из Биробиджана. Уже через пару дней ее нельзя было узнать: она вся отекла, покрылась красными пятнами и еле таскала опухшие ноги. Голда страдала, плакала, бесконечно чесалась, и тогда Шифра обменяла свое единственное колечко на флакончик мази от комаров, чтобы выручить подругу.
Года через два до лагеря дошли слухи, будто заключенным позволят видеться с родными. Никто им не верил, все относились к этому совершенно безразлично, ведь подобные слухи уже не раз обманывали их. Но вскоре лагерники убедились, что это были далеко не пустые разговоры.
К одному заключенному пустили жену из Биробиджана. Встретившись с ним, она убедилась, что муж ее ни в чем не виновен. Проделав длинный обратный путь, она обратилась к вдове Ленина, Надежде Константиновне Крупской. Но и та не могла ей помочь, потому что сама находилась под «колпаком» у чекистов.

Навестил свою жену один молодой лейтенант Красной Армии. Когда он узнал, как следователи насиловали ее, крыли матом, били по голове, спине, животу, он не поверил, пока она не показала ему следы побоев и пыток на теле. Простившись с женой, лейтенант забрал на проходной свое оружие и, выйдя за ворота лагеря, застрелился...

Заключенную Цилю Карпович ждала свобода. Уже виделся ей перрон родного города, где, заливаясь слезами, она обнимает свою единственную девочку. И когда ее позвали в администрацию лагеря, товарки по бараку обрадовались: наконец-то хоть одна покинет лагерь. Цилю же вместо радости охватило какое-то непонятное чувство тревоги. В администрации лагеря ей передали письмо от дочери. Она взяла его, но читать сразу не стала, боялась, что не выдержит и заплачет. Когда Циля вернулась в барак, женщины ужаснулись: бледная, как смерть, она протянула кому-то из узниц письмо и безутешно зарыдала.
В письме дочь-комсомока сообщала, что она слышать о матери не желает и просит, чтобы та ей больше не писала. Было понятно, что письмо за девочку состряпали тоже комсомольцы, только рангом повыше, а она лишь расписалась. А мать все эти годы так надеялась, что дочь, повзрослев, все поймет. Что ей делать, ради чего стоит жить и мучаться, если единственная дочь от нее отказалась? Циля хотела порвать то письмо, но женщины ей не дали. А через пару дней ее снова вызвали и на этот раз действительно сообщили, чтобы она собиралась домой... Посчастливилось ли им встретиться? Но об этом мы уже никогда не узнаем.

Приехал в Биробиджан из Аргентины молодой еврей по фамилии Форэр и женился на молоденькой и красивой девушке из Киева. Форэр был одним из тех иностранцев, что прибыли в этот суровый край полные самых светлых порывов и надежд. Он работал на ферме, ходил в передовиках, жил в отдельном доме, имел прекрасный приусадебный участок. Но в тридцать седьмом Форэра, как и многих других, заподозрили в шпионаже, арестовали, а потом не то расстреляли, не то сгноили в тюрьме. Его жену с тремя детьми выслали в Киев, к родителям, но вскоре и ее на десять лет отправили в лагерь, а детей — забрали в детдом. Дальше судьбой этих сирот распорядилась война...

В лагере Шифра сблизилась со своей землячкой из Биробиджана — Хавой Файер, очень доброй и милой женщиной. Муж ее был австриец, работал слесарем на заводе, мечтал стать отцом пятерых мальчиков и пятерых девочек. Но к тому времени, когда Файера расстреляли как шпиона, у них был только один карапуз, а второго Хава носила под сердцем. Но и ее забрали как жену врага народа, да еще на десять лет бросили в лагерь, а двухлетнего первенца, вырвав из рук кричащей матери, отдали в детдом.
Хава призналась Шифре, что ждет ребенка, и тут-то они обе задумались и решили вынести эту новость на суд узниц барака. Женщины отнеслись к этому с пониманием: подменяли ее на работе, уломали начальника лагеря, чтобы Хава рожала в бараке. Когда раздался хрупкий голосок младенца, женщины назвали его Георгием, больше из-за созвучия со словом горе. Малыш был для них самым дорогим подарком в их искалеченной судьбе: он напоминал им дом, семью, счастье. Потом, когда у них забрали этот голосистый колокольчик, оставив чувство ноющей боли.

Как-то Шифру, которая по-прежнему работала на лесоповале, заковала боль в спине, да так сильно, что она еле доковыляла до лагерного лазарета и обратилась к докторше. Та тут же всунула ей под мышку градусник, а потом, едва взглянув на шкалу, фыркнула, выставив Шифру за дверь, да еще напомнив симулянтке, чтобы завтра как штык была на работе. Шифра заплакала и, корчась от боли, поплелась в барак. Проходивший мимо охранник поинтересовался, почему она плачет. Тогда она рассказала ему, что еще в лесу, когда поднимала бревно, почувствовала резкую боль в спине, а докторша, даже не притронувшись к ней, велела идти на работу и посчитала ее симулянткой.
— Подожди здесь! — сказал охранник и поспешил в сторону лазарета.
Но, вернувшись оттуда, он, отводя глаза, точь-в-точь повторил слова докторши:
— Чтобы завтра как штык была на работе!
На следующий день Шифра, с трудом переставляя ноги, потащилась в лес. Охранник, глядя, как она мучается, поставил ее впереди колонны, а всем остальным велел сбавить шаг. На этот раз он ни на кого не кричал, никого не подгонял. Видно, что-то доброе пробудилось в нем, если и в лесу Шифре было позволено отойти в сторонку и прилечь возле дерева. Но когда об этом случае узнали в лагерной конторе, то уже на другое утро на дверях столовой висела «молния», где большими буквами было написано: «ШИФРА ЛИПШИЦ — МНИМАЯ БОЛЬНАЯ».
Шифра совсем пала духом и от бессилия призналась своей землячке из Биробиджана, Гене Гарновской, что ей не хочется жить. Геня насторожилась и вызвалась ее защитить, хотя понимала, что над ней лишь посмеются. Те, с кем она собиралась потолковать, были не прочь переспать с красивой докторшей и, конечно, не стали бы ей перечить. Раз докторша решила — симулянтка, значит — симулянтка! Между докторшей и лагерной «элитой» было полное согласие. И все-таки Геня выбрала удобный момент и зашла к начальнику по «культуре и воспитанию»(!), отборный мат которого был вершиной его собственной культуры и словесного творчества. Так вот это лагерное сокровище с расплющенным носом и тонкими губками, которое не только книги, но и газеты, наверное, не читало, когда увидело Геню, женщину с большущими черными глазами и сочными губами, чуть привстало и, заикаясь, проронило:
— А тебе-то, что тут понадобилось? Уж не русского ли захотела?
—  Об этом потом потолкуем, а пока одну бабу спасать надо!
—  И какую это бабу спасать надо?!
— Ту, что якобы больной прикинулась.
—  Она же сука, симулянтка!
— Она человек и вовсе не притворяется!
— Человек, говоришь, и не притворяется? Все вы притворяетесь, вражьи морды, а она, видишь ли, человек! Ты знаешь, кто в лагере человек?
— Да!
— И кто он?
— Ты!
— Я?!
— Конечно. В первую очередь, ты — человек, поэтому я и прошу: помоги!
— Ну, сука, ты даешь! Ну, уберу я ту ксиву, а платить-то чем станешь?
— Табачком!
— Этого добра у меня в кладовке столько, что на пять лет хватит. А мне бы такое, чтобы кровь в жилах бурлила... Усекаешь?!
Дальше шла сальная ухмылочка и непечатный текст.
— Я бы с охотой, да сам знаешь, занята, — и тут Геня машинально показала рукой на дверь другого начальника. — Пронюхает, что ты меня тут склонял, раздавит тебя, как вошь поганую. Лучше я при случае замолвлю за тебя доброе словечко. А баб у тебя и без меня навалом.
— Ну, стерва, твоя взяла, но при случае... должок вернешь, чтобы память была, мать твою так!
— Верну, верну! — буквально на ходу бросила Геня и поспешила к Шифре...
И «ксиву» сняли.
Геня Грановская была женой Финкельштейна, журналиста из газеты «Звезда Биробиджана». Вот только радость их была короткой. В тридцать седьмом Геня на десять лет угодила в лагерь, а ее муж — в тюрьму. Долгое время она ничего не знали друг о друге. А тут пришло письмо от мужа, он писал, что после пяти лет тюрьмы, его выслали в Казахстан, в город Акмолинск. Там он работал столяром и жил мыслью, что они снова будут вместе. Встретились ли они потом, Шифра не знала, как и не знала, куда подевалась Геня после очередного этапа...

В том же Красноярском лагере Шифра случайно наткнулась на Браху, ту самую, которая так «удачно продала» свой дом в Биробиджане. Но это уже была не та Браха с роскошными волосами и белыми, как молоко, зубами. Теперь она походила на старуху с потухшим взглядом когда-то живых серых глаз. Браха рассказала Шифре, что ее мужа расстреляли за шпионаж, что после службы в армии приезжал ее сын и три долгих дня кружил вокруг лагеря, но увидеться с матерью ему так и не дали... Больше о своей семье она ничего не знала.

В один из наших приездов в Кокчетав, уже с двумя детьми, мы снова виделись с Шифрой и Эстер. Шифра шила Максу демисезонное пальто из ратина, и он чуть ли не каждый день ходил к ней на примерку, больше всего для того, чтобы услышать желанное продолжение ее воспоминаний...
На столе, по соседству со швейной машинкой, стоял поднос с нашими южными гостинцами: яблоками, грушами и виноградом. Шифра, лаская взглядом эти дары природы, говорила, что лучшими фруктами в лагере были лишний сухарик да крутой кипяток.

Весной 1942 года большую группу заключенных из Красноярского края перебросили в один из лагерей Коми АССР, неподалеку от станции Котлас.
В бараке, где Шифра продолжала отбывать свой срок, были русские, украинки, кореянки, еврейки, но все они чувствовали себя единой семьей, забывая о национальности.
Здесь они вспахивали веками нетронутые земли, осушали болота, сеяли рожь, ячмень, выращивали картофель, работали на железной дороге, укладывая шпалы и рельсы.
В этом лагере Шифра близко сошлась с Раей Шнейдер, и они были как родные сестры. Раю арестовали в Биробиджане, куда она попала из Польши и где, как Шифра, отбывала срок по статье «за незаконный переход границы». В лагере Рае повезло: она работала дояркой на небольшой молочной ферме, расположившейся по соседству. Рая не только сама пила молоко, но, случалось, украдкой проносила в потайном карманчике юбки бутылочку с молоком для Шифры.

Однажды в лагерь пригнали новую колонну женщин и начали распределять по баракам. Среди них-то Шифра сразу же и приметила невысокую худенькую еврейку с броскими голубыми глазами. Шифра подозвала ее к себе, заговорила на родном языке и повела в свой барак, где рядом с ее нарами пустовало место. Это была тоже землячка, Эстер Дрибус, из небольшого польского городка, что возле Лодзи.
Эстер выросла в бедной семье, которая жила на то, что зарабатывал отец-портной. Но и этого едва хватало на хлеб да похлебку. Из двух братьев и пяти сестер Эстер была самая младшая. Ей не было и двух лет, когда умерла ее мать. Уже через год отец привёл в дом другую женщину и велел детям относиться к ней, как к родной матери. Но до родной матери ей было далеко: уже с первых дней она держалась с ними грубо, была сварлива, сурова, да и с отцом не всегда ладила. И дети, подрастая, покидали дом, лишь бы не видеться со злой и ненавистной мачехой. Из всех детей только Эстер осталась при отце.

В 1933 году, когда Эстер исполнилось двадцать семь лет, за ней начал ухаживать молодой человек, который очень скоро предложил ей свою руку и сердце. Эстер, не раздумывая, согласилась. Потом жених потребовал, чтобы сразу же после свадьбы они перебрались в Россию. Эстер и тут не возражала. Но как только они очутились по другую сторону границы, их схватили и посадили в тюрьму, где они провели добрых два года. Выйдя на свободу, муж предложил Эстер взять билет до Ташкента, где жил ее старший брат Шая, а сам пообещал приехать к ним через неделю. Эстер все так и сделала, вот только мужа она больше не видела... Спустя два года, в печально знаменитом тридцать седьмом, ее снова арестовали и на долгие десять лет отправили в лагерь.

При лагере открыли мастерскую по пошиву одежды для заключенных. Мастерской заведовал Яков Абрамович, на редкость порядочный и симпатичный человек, в подчинении которого находились заключенные со слабым здоровьем и инвалиды. Абрамович был их ангелом-спасителем, заботился о подопечных, подчас отдавая им свой скудный паек.
За все годы он никому не рассказывал, за что и как очутился здесь. Он просто жил по совести, стараясь делать людям добро, и ждал того дня, когда вернется домой к своей жене и сыну. Но близкие к нему люди догадывались, что прежде Абрамович занимал высокий пост и был очень заметным человеком. Даже став зэком, он не сломался, сохранив в душе сочувствие и сострадание к товарищам по несчастью.
Работала у него в мастерской и Шифра, одна из немногих, умевших шить. Однажды ей дали премию за хорошую работу — целых пять рублей! И хотя эти деньги тогда мало что значили, важно было, что премию получила заключенная, да еще из политических. Премию эту вручали публично и, помимо этого, прямо на сцене клуба награжденной был подан дополнительный обед. Под аплодисменты лагерников, смущенная Шифра с аппетитом «откушала» густую порцию наградной баланды.

Был в лагере земляк Шифры по имени Давидка: высокий и красивый, как артист. Он никак не мог свыкнуться с несправедливостью, которая царила вокруг, и открыто заявлял, что с заключенными обращаются, как с рабами, и кормят хуже собак. Кроме крамольных речей, Давидка еще наотрез отказывался работать на лесоповале — ведь он по специальности зубной техник, и ему надо беречь пальцы, как пианисту.
Давидку били, больше по рукам, бросали в карцер, не давали пить, есть, грозили вторым сроком. Ему бы промолчать, так нет же: он боролся за правду там, где этой правды днем с огнем не сыщешь.
В один из таких дней трое лагерных подонков-уголовников жутко избили Давидку, а потом хвастались в столовой, что теперь этого «жида» ни на одну бабу не потянет: они ему все поотбивали. А Давидка, в знак протеста, обрубил себе три пальца на левой руке, а валить лес все равно не ходил.
Когда при лагере открыли зубную поликлинику, о нем вспомнили и взяли туда на работу. Давидка ухитрялся работать без трех пальцев на руке, и только на женщин он уже больше не смотрел. Видно, те мерзавцы знали, что говорили.
— Неужели в лагере не нашлось человека, который наказал бы тех сволочей? — негодуя, спросил Макс Шифру.
— Одному из них все-таки отомстили так, что он потом инвалидом стал.
— И кто это сделал?
— Тойбеншлак.
Шифра замолчала, взглянула на часы, а потом, оторвавшись от швейной машинки, спросила Макса:
— Может, хватит о грустном?
— Боюсь, что не усну, пока не услышу о Тойбеншлаке, — ответил Макс.
И Шифра, как бы перелистывая страницы памяти, продолжала, нанизывая судьбу за судьбой, свой печальный рассказ...

Как-то Яков Абрамович познакомил Шифру с высоким и тощим молодым заключенным по имени Тойбеншлак и попросил, чтобы она срочно обучила его швейному ремеслу.
Тойбеншлак был родом из Минска, служил в армии. После окончания военного училища ему разрешили повидаться с родными, но возле самых дверей родительского дома арестовали, даже не позволив войти и обнять своих стариков.
Обычно с «военными преступниками» тогда долго не возились: их просто ставили к стенке. Но Тойбеншлака почему-то «пожалели» и на десять лет погнали в лагерь на строительство железной дороги в Коми АССР. Там он подхватил воспаление легких, после чего так ослаб, что едва волочил ноги, поэтому и попал в «хозяйство» Абрамовича.
Тойбеншлак оказался способным учеником, схватывал все на лету и вскоре запросто вырабатывал по две нормы в день. Шифра и Эстер подружились с ним, он стал им как родной, и они называли его своим младшим братом. Но вот перепуганный Тойбеншлак прибежал к Шифре в барак, отвел ее в сторону и взволнованным голосом шепнул, что его забирают на этап. Он умолял ее поговорить с Абрамовичем, чтобы его оставили в лагере. Но сделать это было уже поздно: этой же ночью Тойбеншлак ушел с этапом.
Долгое время Шифра и Эстер ничего не знали о своем названном брате, пока однажды им не передали записку от медсестры из другого лагеря. Медсестра писала, что Тойбеншлак умер у нее на глазах от очередного воспаления легких... Шифра и Эстер долго горевали о молодой жизни, срубленной под корень ни за что...
— Но как вы узнали, что именно Тойбеншлак отомстил за Давидку? — допытывался Макс.
— В записке от медсестры упоминалось, что Тойбеншлак перед смертью очень жалел, что не успел «рассчитаться с двумя оставшимися негодяями», которые сделали инвалидом Давидку.

Как-то Шифре передали, что в лазарете ее спрашивал больной по фамилии Файер. Шифра подумала: не муж ли он Хавы Файер, ее землячки по Биробиджану, тот самый австриец, что когда-то мечтал стать отцом пяти мальчиков и пяти девочек?! Знал ли он, что его жена родила в лагере мальчика Георгия, которого потом отобрали, а саму Хаву угнали на этап, и следы ее затерялись.
Думая о том, что она скажет Файеру, и, прихватив пару сухарей, что берегла на черный день, Шифра в смятении отправилась в лазарет. Ее подвели к исхудавшему до костей больному с серым лицом и посиневшими сухими губами. Она кивнула ему, мол, это я, Шифра из Биробиджана, потом, придвинув табурет, присела, поглаживая его холодную руку. Файер с трудом прошептал: «Меня сильно били, морили голодом...»
На другой день Шифра снова поспешила к нему, пряча за пазухой бутылочку молока. И — окаменела, услышав, что еще ночью Файера не стало...

Потом шел рассказ о двух сестрах: Полине и Аде. В семье их было пятеро: двое братьев и три сестры. Когда-то они эмигрировали из Польши в Белоруссию.
Полину и Аду арестовали. В ту же ночь забрали и братьев: младшему дали десять лет лагерей, а старшего — расстреляли. Третью сестру почему-то пожалели и оставили присматривать за старыми, больными родителями.
Ада была не замужем, дожидалась принца: умного, обязательно высокого и красивого. Но вместо него за ней явились трое, вот только повели они ее не в ЗАГС, а к печально знакомому «черному воронку». В лагере Аде, можно сказать, повезло: ее не посылали в лес. Прекрасная портниха, она шила женам начальников, что жили при лагерном поселке. За свою работу Ада брала продукты и деньги, думая, что они еще ей пригодятся.
Полина была замужем за инженером Авкиным из Смоленска. У них росли два славных мальчика. Первые годы в лагере муж присылал ей посылки и полные любви письма. Хлопотал, обращался в разные инстанции, чтобы пересмотрели «дело» его жены. И вдруг — непонятная тишина.
Полина была настолько яркой и красивой женщиной, что лагерное начальство оставило ее «при себе», в конторе, в надежде, что она кого-нибудь из них предпочтет. Но тронуть ее не решались, слишком велика была ее любовь к мужу, которому можно было только позавидовать.
Работая в конторе лагеря, она составляла деловые письма: уж больно хорошо у нее это все получалось. Обращались к ней и заключенные с просьбами: кому помочь разыскать детей, кому родителей, а кому написать самому прокурору...
Но однажды Полина получила письмо от своей подруги. Подруга, извиняясь, рассказывала, что старший сын Полины погиб на фронте, а муж — женился. Убитая горем Полина сникла, ушла в себя, мало с кем разговаривала, все пыталась понять, что же произошло, ведь они с мужем были так счастливы и вдруг — такое предательство! Со смертью старшего сына она как-то смирилась: погиб на войне, защищая Родину, — это понятно. А позже она смирилась и с мужем, которому, вероятно, надоело ждать жену, отбывавшую срок в лагере. Но как ей быть теперь, с младшим сыном, для которого она стала чужой и ненужной? На этот вопрос у Полины не было ответа...

Запомнился Шифре и еще один человек, тоже ее земляк, по фамилии Касталинский. Он был из Варшавы, по долгу службы часто приезжал в Москву, где совершал сделки по закупке меха.
Арестовали его в тридцать седьмом году, когда он в очередной раз приехал за товаром. Во время допроса Касталинский настаивал, чтобы ему разрешили связаться со своим посольством в Москве. Но такой роскоши ему не позволили. А когда в Польше узнали, что в Москве арестовали их гражданина, началась официальная переписка. Но пока она тянулась, в мире разыгралась Вторая мировая война: и уже ни Польше, ни России не было дела до какого-то Касталинского.
Касталинский нравился женщинам: высокий, стройный, лет пятидесяти, с веселыми карими глазами, очаровательной улыбкой и к тому еще остряк и великолепный рассказчик  на идиш или по-польски. Но из всех женщин он больше всего симпатизировал поварихам, особенно Тоне Шварц, заведующей кухней. Стоило ему рассказать удачную шутку или какой-нибудь смачный анекдот, как добрые поварихи, весело смеясь, незаметно наполняли его котелок добавочной порцией жидкой баланды. Именно этого Касталинский и ждал.
После лагеря Касталинский он как иностранец вернулся в Польшу, но ни жены, ни двух своих детей, увы, не нашел: они погибли в печах Освенцима и Треблинки.

Рива Вайнер приехала в Биробиджан из Польши с мужем и тремя мальчиками поднимать Еврейскую автономную область. Но в тридцать седьмом ее мужа обвинили в шпионаже и расстреляли. Ее как члена семьи «врага народа» на десять лет отправили в лагерь, мальчиков, конечно же, — в детский дом.
В лагере поговаривали, будто Рива тронулась. На работу ее не посылали, вот и шаталась она по лагерю, приставая к каждому с вопросом: где ее мальчики? Когда про эту «чокнутую» узнала Полина, то разослала запросы по разным детским домам. Потом Полина страшно обрадовалась, когда из барнаульского детдома сообщили, что мальчики Ривы Вайнер находятся там. Рива ожила, она писала мальчикам письма, обещала им скоро свидеться, а когда ей сообщили, что они бежали из детдома, слегла — и больше уже не встала...

Однажды Шифра прослышала, что с этапа сняли заключенного по фамилии Веберлис и поместили в лазарет. Она решила, что это, должно быть, муж Голды Веберлис, ее землячки по Биробиджану и подруги по красноярскому лагерю. Шифра кинулась в лазарет. На топчане лежало нечто отдалённо напоминающее тень человека. Это и был муж Голды, который уже не мог даже говорить. Он умер в ту же ночь во сне.
Спустя годы, когда Шифра отыскала Голду, она так и не смогла рассказать подруге, что видела ее мужа в последний день жизни. Просто не хотела, чтобы новая боль еще раз прошлась по ее израненному сердцу.

Соседками по нарам Шифры и Эстер были Тамара Саланская и ее подруга Анна. Тамара попала в лагерь из Москвы. Она была красивой блондинкой с голубыми глазами и чудесной улыбкой. Но ее нары обычно пустовали: она прекрасно пела и часто разъезжала с концертной группой артистов из заключенных по разным лагерям Сибири. А когда возвращалась в свой барак, то обязательно привозила гостинцы: по два кусочка сахара и по сухарику — Анне и соседкам, Шифре и Эстер.
Анна была не из простой семьи. Отец ее, русский, профессор, преподавал в Московском университете, а мать, еврейка, писала стихи и переводила даже Хаима Нахмана Бялика.
Анну выдавал необыкновенный блеск больших черных глаз, а ироническая улыбка придавала ее лицу особую симпатию. Анна была замужем, муж ее работал в газете «Известия».
В ту ночь ее арестовали вместе с отцом, а мужа не тронули. Он продолжал работать в газете, аккуратно писал ей, присылал посылки. В Москве остались мать и младший брат Ани. Из-за возраста его не брали на фронт, и он вместе с такими же подростками во время бомбежек сбрасывал с крыш фугасы и тушил пожары. Мать сходила с ума от страха за своего сына и, не выдержав, наложила на себя руки.
Анна, получив это сообщение, замкнулась и мало с кем разговаривала. В один из таких дней ее вызвали в кабинет начальника лагеря, где с ней побеседовал молодой человек в штатском. Сразу было ясно, кто он. Он предложил ей стул, папиросу и поинтересовался, что пишут из Москвы. Анна промолчала, а человек в штатском как бы невзначай проронил, что его «контора» предлагает ей докладывать, о чем говорят, о чем толкуют заключенные в бараке. Анна знала, если откажет, ее ждал новый этап или худшее...
— Идите и решите! — приказал особист, закуривая папиросу.
Бледная, как стена, Анна вернулась в барак и тихонько рассказала обо всем Шифре. Потом ее вызвали снова... Больше Анна в барак не вернулась...

Шифре запомнился еще учитель из Биробиджана по фамилии Штайн. Он был так слаб, что его сразу же направили в барак для инвалидов. Не успел Штайн переступить порог, как тут же поинтересовался:
— Евреи есть?
— А тебе зачем? — послышался голос из глубины барака.
— Мне нужно десять человек для молитвы.
И новичку дали понять, что евреев в лагере больше, чем заповедей в Торе.
Своим появлением Штайн сразу же покорил всех: он всегда шутил, на ночь читал по памяти Евгения Онегина или пересказывал «Войну и мир» Льва Толстого. Штайн спорил с философией Толстого: бьют тебя по правой щеке, подставляй левую. Так было и в лагере, никто не смел вмешиваться, все боялись и терпели. Но Штайн с этим не соглашался.
Долгие годы он ничего не знал о своей жене Саре с дочерью. Все та же Полина довольно легко отыскала семью Штайна и даже передала ему открытку, где было только два слова: «Любим и ждем!» Штайн повеселел, а тут еще ему убавили срок на целых два года. И Штайна коллективно стали собирать в дорогу: в лагерной мастерской ему, не без ведома Якова Абрамовича, сшили костюм из грубой кусковой ткани, подобрали рубашку, нижнее белье и совсем новенькие брезентовые ботинки.
Потом от Штайна пришло письмо, что дома его встретили «по-царски», что живет он теперь, как во сне, и желает, чтобы и его друзья по лагерю как можно скорее оказались в такой же чистой и теплой постели...

В тот майский, памятный день сорок пятого года в лагере вдруг прозвучала долгая сирена. Заключенные подумали: пожар (!) — и, выбежав из своих бараков, застыли в недоумении. Вокруг не только пожара — дыма не было. Что же случилось? Им было велено быстро идти в столовую, где их уже ждал начальник лагеря. Они были поражены, увидев его счастливое выражение лица и радость, которой он весь светился:
— Германия пала! Победа! — выпалил он, обращаясь к заключенным, и даже назвал их «товарищами», добавив, что теперь жизнь в лагере станет лучше...

Бригадир пошивочного цеха киевлянин Яша Зусман, бывший директор швейной фабрики, после Абрамовича считался вторым номером в лагерной мастерской и единственным профессионалом по пошиву одежды. Он и Шифру научил шить так, что она потом выполняла даже индивидуальные заказы, за что получала махорку, которую меняла на кусок хлеба. Яша сидел не за политику, не по 58-й статье. Когда-то на его фабрике случилось воровство. Директору и администрации досталось за недосмотр по десять лет лагерей: всем поровну, без обиды!
После Дня Победы Яша Зусман вскоре очутился на свободе и уехал в родной Киев в надежде разыскать хоть кого-нибудь из своей семьи. Но, увы, ни жены, ни дочери, ни сына он уже там не застал: соседи по дому объяснили убитому неожиданным горем Яше, что все они теперь... в Бабьем Яру. Он еще пару дней потерянно бродил по городу, пытаясь найти какую-то работу, но его никуда не брали: то ли не внушал доверия, то ли в тогдашнем разрушенном Киеве не было работы, и Яша, которому некуда было притулиться, добровольно вернулся в свой лагерь. Только теперь узнать его было нельзя: постарел, осунулся и так отощал, что лагерная фуфайка висела на нем, как на вешалке. Ему посочувствовали и взяли на работу в тот же пошивочный цех, но теперь уже  вольнонаемным.
Спустя пару месяцев, когда заключенные уже спали, в лагерь неожиданно нагрянули солдаты с автоматами и учинили обыск по баракам. Не обнаружив ничего из того, что они так усердно искали, солдаты увели с собой небольшую группу заключенных. Потом выяснилось, что в лагере завелась шайка воров, которая в одну ночь очистила склад готовой одежды в пошивочной мастерской. Но больше всего заключенных поразило, что среди воров оказался и Яша Зусман.

Когда случилась эта трагическая история, Яков Абрамович уже покинул лагерь, став свободным человеком. Семье о себе он не сообщил: хотел нагрянуть неожиданно. Но, когда он постучал в дверь родного дома, жена его даже на порог не пустила, а через дверь сказала, чтобы больше не появлялся, если не хочет навредить своему сыну. К тому времени, как выяснилось, она жила с другим человеком и даже стала матерью еще двух детей. Но об этом она не осмеливалась сообщить мужу лагерь, и тем сейчас был удар горькой правды для Якова, все годы так стремившегося вернуться к своей семье...
Абрамович тяжело заболел. Он лежал в больнице, когда получил письмо от Шифры, где она рассказывала ему о дальнейшей судьбе Яши Зусмана. Абрамович не сразу поверил, что его бригадир, Яша Зусман, к которому он относился, как к сыну, мог скатиться до воровства. Но об этом ему написала Шифра, а ей он верил как себе. В последнем письме Абрамович писал: «Жить мне осталось недолго, нет у меня и капельки надежды. Мне легче было бы умереть, если бы ты, Яша, врезал тогда подонку, болтавшему, что «жиды и в лагере нашли себе теплое местечко», или придушил хотя бы одного из негодяев, которые изувечили Давидку, а потом бросили умирать в карцер. Это было бы по справедливости, но ты позарился на чужое... вместо того, чтобы завести новую семью и сохранить память о погибших... Как жаль, Яша».
То письмо читали всему лагерю, и многие плакали, вспоминая добрым словом Якова Абрамовича. Ну, а Яша Зусман получил еще один срок... и вскоре умер.

Обычно заключенных после лагеря высылали на поселение в Казахстан или Сибирь. А те, кого ждали дома, обязаны были представить в администрацию лагеря письмо от родственников, что они не возражают приютить их у себя. Случалось, что не все находили своих близких: кого убила война, кого разбросала жизнь...

Бугурусланский архив, куда стекались сведения чуть ли не со всей страны, затопили письма и запросы. Написала туда и Эстер, и через месяц-два ей ответили, что один ее брат живет в Самарканде, другой — в Москве, а ее сестра Гутя — на Алтае, в Ольговском районе, в селе Великий Октябрь. И Эстер с радостью обратилась к ним. Брат из Самарканда даже не ответил, брат из Москвы написал, что охотно принял бы свою младшую сестренку, но его убогая каморка слишком мала. И только Гутя из захудалой деревушки Великий Октябрь, согласилась взять к себе Эстер и даже ее подругу Шифру Липшиц.

— Рая Шнейдер, например, — продолжала Шифра вспоминать о своих товарках, — та, что подкармливала их бутылочками молока, после лагеря никуда не поехала, ибо ничего хорошего ее нигде не ждало. Она осталась в поселке неподалеку, ее взяли на работу в теплицу, да еще выделили квартирку из двух комнатушек. Со дня на день Рая ждала свою дочь и продолжала разыскивать сына, недавно сбежавшего из детского дома.
Шифра тяжело вздохнула, отложила в сторону шитье и бодро спросила Макса:
— Не устал? Если нет, то сначала я заварю свежий чай, а у Эстер, обрати внимание, припрятано какое-то печенье для таких гостей, как ты. Давай, попьем чаю, отдохнем, а потом вернемся к нашей эпопее с Гутей...

Гутя, сестра Эстер, жила в глухом алтайском селе замкнуто и одиноко. Ее мужа убили на войне, там же погиб и единственный сын. Вот и обрадовалась Гутя, когда увидела на пороге своей избушки родную душу, младшую сестренку Эстер, которую с трудом узнала. Но радость была недолгой, и уже через пару дней началось разочарование. Гутя поняла, что за десять лет в лагере Эстер ничему не научилась, даже шить не умела. Вот и выговаривала она сестре, что от нее одни убытки, заглядывала ей в рот, считая, сколько ложек каши та съела за обедом.
Эстер терпела и молча сносила обиды, но Шифре все же написала, что ей у сестры, без Шифры так «хорошо», что она, не задумываясь, сбежала бы назад в лагерь. А Шифра, хотя и поняла намек, все равно после лагеря подалась туда, где ждала ее Эстер.
В лагере Шифра и Эстер были в приятельских отношениях с Олей Булавиной из Хабаровска. Оля хлопотала по дому, растила двух своих малышей, а ее муж заведовал продуктовым складом в ресторане и содержал семью. Но в тридцать седьмом его посадили якобы за растрату, а Олю на десять лет отправили в лагерь. В лагере ей доверили бригаду из воровок, проституток и прочей уголовной сволочи. В бригаде бойкую и деловую Олю считали своей, потому что была не из политических. Но Оля как раз больше тянулась к ним, защищала и отстаивала их, если кто-нибудь из ее подопечных хамил им и унижал...
Теперь Оля возвращалась в Хабаровск к дочери и надеялась повидать сына, который сидел в тюрьме за кражу после побега из детдома.
Шифрой с Олей ехали в одном поезде до Свердловска, где должны были сделать пересадку. В Свердловске их поезд опаздывал, и они устроились в зале ожидания. Но через пару часов их оттуда выгнали, затеяв уборку, а на дворе снег и мороз за тридцать. Но никого это не интересовало...
В вагоне, куда Шифра с Олей с трудом протолкнулись, было ужасно душно, грязно, пахло потом и табаком. Но тут к ним протиснулся высокий, худой и уже немолодой мужчина по имени Курт. Он был из того же лагеря, что и женщины. Ему, как и Шифре, надо было в Рубцовск.
Шифру, насквозь простывшую в своих брезентовых тапочках, лихорадило, и Оля, прежде чем сойти на какой-то промежуточной станции, отдала ей свои единственные зимние сапоги, которыми очень дорожила, а взамен взяла ее никуда не годные тапочки. И еще она просила Курта присмотреть за Шифрой, которая уже третий день металась в жару; если об этом узнает кондуктор, ее снимут с поезда как заразную больную. Курт накрывал Шифру своей телогрейкой, прикладывал мокрое полотенце к ее голове, давал аспирин, который выменял на свой табак. Эти простые люди, немец и русская, оказались гораздо добрее и сердечнее Гути, с которой Шифре еще предстояло познакомиться.
Курт и еде живая Шифра, сойдя с поезда в Рубцовске, хотели переночевать на постоялом дворе. Но Курт сильно сомневался, что их туда пустят. На каком-то пустыре их догнал человек в рабочей одежде. Они подумали, что он с тракторного завода, про который были наслышаны еще в лагере. Курт сразу заговорил с ним по-немецки, а Шифра удивилась: как он узнал своего, по какому признаку? А потом подумала, что и евреи также с одного взгляда определяют своих и протягивают друг другу руку помощи.
Человек по имени Роберт, пошептавшись о чем-то с Куртом, повел их к себе домой. Шифра из последних сил плелась сзади, надеясь попасть в какой-нибудь теплый угол, где можно упасть и уснуть. Вокруг не было видно никаких построек, и она осторожно спросила у своих спутников, куда они идут? Оказалось, что поблизости находился целый поселок высланных немцев, которые жили в землянках, похожих на бункеры.
Семья Роберта жила в бункере из двух убогих комнатушек с русской печью, на которой, как успела заметить Шифра, уже спали трое малышей. Роберт объяснил своей жене Марте, что за люди с ним. Она накормила их картошкой в мундире, напоила чаем, да еще добавила каждому небольшой ломоть хлеба. Шифра ела, и слезы благодарности душили ее. Пока они ели, Марта рассказала им о трагической судьбе немцев Поволжья, сосланных в Сибирь, затем приготовила два мешка с соломой по разным углам комнаты, и гости, упав на них прямо в одежде, забылись тяжелым сном.
На другое утро Курт отправился по своим делам, а Шифра только на третий день была в силах выбраться на улицу, где она тут же обратилась к пожилой женщине с просьбой показать ей дорогу к постоялому двору. Женщина вывела Шифру на дорогу и предупредила, что хозяйка постоялого двора — стерва и ненавидит жидов. Но Шифру это мало трогало. За десять лет в лагере она и не таких видала.
На постоялом дворе Шифра познакомилась еще с одной женщиной и ее десятилетним сыном. Оказалось, что и им нужно в ту же деревушку. От них-то Шифра узнала, что машины пока туда не «ходють» из-за дороги, заваленной снегом, и что якобы дня через три в ту сторону отправится грузовик с бочками нефти. Шифра, чтобы не прозевать машину, попыталась «забить» койку на эти дни на постоялом дворе. Грузная, с прокуренными желтыми зубами, хозяйка двора сидела на старом топчане и, словно купчиха, спокойно распивала чай с сахаром вприкуску. Увидев бедную еврейку, она с презрением бросила:
— А ну-ка вон отсюда!
— Я заплачу! Вот деньги!
— Я тебе так заплачу, что жить не захочешь!
Шифра могла бы возразить, а то и вмазать по этой хамской физиономии, но перетерпела: не хотела из-за этой сволочи снова очутиться на нарах. Она вернулась к Роберту и Марте и рассказала о стычке с хозяйкой постоялого двора. И эти добрые люди в один голос предложили Шифре остаться у них на это время.

Через три дня, а именно 11 октября 1947 года, Шифра и женщина с мальчиком, что тоже ехала в эту деревушку, чуть ли не на коленях упрашивали шофёра грузовика подбросить их хотя бы до районного центра Угли. А оттуда они как-нибудь сами доберутся до Великого Октября. Шофер немного побрыкался и сдался. Он аккуратно расставил бочки с нефтью по обеим сторонам кузова, туго закрепил их проволокой, чтобы не болтались, настелил соломы, а потом только велел своим пассажиркам забраться под брезент, а мальчика взял в кабину. Машина тронулась. Проехав километров тридцать, шофер остановился возле дома на отшибе какого-то села. Там их напоили чаем, а затем они снова двинулись в путь.

В Углях шофер предложил своим пассажирам расплатиться за проезд с «местным комфортом».
— Сколько? — спросила Шифра.
— Сколько не жалко.
— У меня только тридцать рублей, — призналась Шифра.
— Маловато, — улыбнулся шофер.
Тогда Шифра развязала свой узел и предложила шоферу самому выбрать что-нибудь из ее вещей, которые она везла в подарок Эстер и ее сестре Гуте. Но мужчина лишь спросил:
— Ты оттуда?
Шифра опустила глаза и смахнула слезу со щеки. Шофер ничего не взял с нее, он вернул ей узелок и тихо произнес:
— Да поможет тебе Бог.
До Великого Октября было километров восемь. Попутчица Шифры надумала заночевать у своих знакомых в Углях. А Шифра решилась идти пешком. Но тут ей подсказали, что в ее деревушку ежедневно отправляются сани с почтой. Шифра — на почту, к старику-почтальону, и ни на шаг от него: мол, возьми, не дай женщине замерзнуть в дороге.
— И далась тебе та деревушка.
— Там меня ждут.
— А платить, чем будешь?— пробурчал старик, постепенно уступая.
И Шифра показала ему свои вещи, все свое добро…
— Так они нынче и медяка не стоят.
— Тогда возьми это...— и она протянула старику совсем еще новенькие домашние тапочки на меху.
Старик, как бы прицениваясь, повертел тапочки в руках и, удовлетворенно крякнув, вложил их в широкий карман тулупа. Но уже по дороге, когда Шифра рассказала ему, кто она и к кому едет, он, остановившись, отдал ей тапочки и свой узелок с куском черного хлеба, двумя печеными картошинами, луковицей и головкой чеснока, которые он обычно брал с собой в дорогу. Шифра только успевала удивляться доброте и сердечности простых людей, которых не испортили ни власть, ни время.
Эстер буквально заплясала от радости, когда Шифра показалась в дверях, что сразу же не понравилось Гуте. За столом, во время ужина, Шифра мгновенно убедилась, что Эстер была права, когда писала, что ее сестра — скряга. Где-то в глубине души Шифра понимала Гутю: без мужа, без сына, живет за счет того, что меняет свои вещи на муку да картошку, а тут еще они свалились ей на голову. Гутя поставила на стол миску с кашей, и как только голодная Шифра тянулась к ней, Гутя тут же придвигала кашу к себе. Это выглядело как издевательство, хотя Гутя, вероятно, хотела лишь показать, как они зависят от нее и кто в доме хозяин. И тут-то Шифра пожалела, что не послушалась тогда Марту из Рубцовска и не пошла на тракторный завод, куда брали на работу людей из заключения.
Шифра и Эстер очень скоро сошлись на том, что им надо убираться от Гути. Вот только куда? И начал они с того, что заглянули к соседке, вдове Марфе, и попросили ее подыскать им уголок. А Марфа возьми да и скажи, что они хоть сегодня могут перебраться к ней.
У Марфы была такая же убогая избушка, что и у Гути. Мужа ее убили на войне, а сама она осталась с тремя детьми. Семья Марфы жила на похлебке, картошке и хлебе. Шифра и Эстер, согнувшись и нещадно мучаясь, спали на широком, коротком сундуке, а утром не было у них косточки, которая бы не ныла. В этом сундуке хранился у Марфы старый «Зингер» — допотопная швейная машинка. Она-то и стала, благодаря Шифре, их общей кормилицей. Теперь Марфа ходила по соседям, рассказывая, что к ней из города приехала портниха и за работу она берет, кто что даст. Поначалу к ним в дверь постучала продавщица из местного магазинчика. Шифра целиком переделала ей старенький костюм, и он теперь выглядел как новый. На этом Шифра заработала пачку соли, булку хлеба, кулек муки и ведро картошки. Потом были еще заказы... Даже Гутя кое-что из своих вещей принесла на переделку, и Шифра сделала ей все бесплатно, «в счет расчетов». Ведь ничего нового там никто не покупал уже много лет. Даже простого мыла с начала войны в этой глухомани не видели, а стирали и мылись щелоком.

Шифра и Эстер получили как-то письмо от подруги по лагерю, Сары Биглайзен, с которой переписывались. Оно и решило их дальнейшую судьбу.
После лагеря Сара Биглайзен подалась в Самарканд. Но в том городе она не прижилась, бедствовала, страдала и уже, было, собралась в Великий Октябрь, к подругам. В поезде, что увозил ее из Самарканда в Сибирь, Сара познакомилась со своей тезкой — Сарой Сегаль из Рубцовска. Сара Сегаль сразу поняла, что перед ней своя, бездомная еврейская женщина. Она зазвала ее в купе, угостила лепешкой, котлетой и сладким чаем.
Сара Биглайзен уже не помнила вкус этих яств и не решалась подойти к столику, хотя была страшно голодна, стесняясь своих лохмотьев и драной обуви. Но новую знакомую это, казалось, вовсе не смущало: она заставила Сару поесть и рассказать о себе...
Когда они прибыли в Рубцовск, Сара привела бедную женщину к себе домой, потом отправилась с ней в баню и, не брезгуя, помогла отмыться и отбиться от полчища вшей, терзавших несчастную. Позже, уже вечером, она познакомила Сару со своей семьей и близкими друзьями, которые помогли ей не только с работой, но и с общежитием при тракторном заводе. Они же обещали помочь и ее подругам из деревушки Великий Октябрь.
И Сара Биглайзен, нашедшая наконец ти*** гавань после всех мучений, написала обо всем Шифре и Эстер. И те сразу же загорелись перебраться в Рубцовск и как бы издалека завели разговор об этом с Марфой. А та в слезы:
— Чем это я вас огорчила, что вы покидаете меня, хоть до весны побудьте, пока снег сойдет с дороги и машины пойдут. Вы что, пешком? Туда же верст восемьдесят!
Но убедившись, что это серьезно, Марфа не стала их больше удерживать, даже помогла собраться в дорогу, притащив откуда-то салазки и веревку, чтобы перевязать поклажу.

В то раннее утро, когда женщины оставили Великий Октябрь, валил снег и дул холодный ветер. До опушки леса их проводила Марфа, там они постояли, поплакали и расстались, как сестры.
Уже километров через тридцать Шифра и Эстер почувствовали, что больше не могут двигаться. Они оттащили в сторонку салазки с поклажей, собрали хворост (благо, этого добра тут хватало) и развели небольшой костер. Растопив в котелке снег, они выпили по пару кружек кипятка и, подкрепившись сухарями, заставили себя встать и идти дальше по замерзшей, унылой дороге.
Ближе к ночи женщины разглядели одинокий домик, из трубы которого вился манящий дымок. Они повернули прямо туда. В домике жил лесник, он еще издали приметил их, помог забраться в его теплые «хоромы», выложил на стол печеные картофелины, сухари, напоил их чаем, заваренным на каких-то сушеных ягодах, и оставил переночевать.
Утром лесник накормил своих гостей даже кашей из отрубей, дал им с собою по сухарю, оттащил салазки на дорогу и объяснил, как идти, чтобы не заблудиться.
Шли они долго, а Рубцовск, как нарочно, не показывался. Понемногу темнело, все еще сыпал снег, они уже прилично устали и продрогли, хотели разжечь костер, чтобы переждать до утра. Но тут им почудились голоса, они прибавили шаг и вскоре разглядели силуэты людей, копошившихся возле трактора с прицепом. Женщины бросились туда и стали слезно умолять тракториста, чтобы он взял их с собой до Рубцовска.
— Сто рублей! — отрезал тракторист.
— Таких денег у нас нет, — воскликнула Шифра и протянула ему кошелек: — Это все, что есть.
Тракторист, взглянув на их гроши, усмехнулся — и ничего не взял.
— Ладно, — сжалился он, — полезайте на прицеп, пока совсем не околели.
В Рубцовске тракторист подбросил своих замерзших попутчиц к постоялому двору. Шифра молила Бога: только бы не было там прежней стервы, хотя на этот раз она чувствовала себя гораздо увереннее. Вместе с Эстер они потоптались у входной двери и замерли не дыша: из приоткрытой двери несло теплом. Молоденькая дежурная, увидев двух съёжившихся от холода женщин, предложила им войти. Шифра и Эстер, не веря своим ушам, тут же зашли в теплую комнату и попросились на ночлег только до утра. Дежурная оказалась милой и доброй девушкой, она согрела их чаем и подыскала место, где можно было бы вытянуть ноги.
Тогда, уже на другой день, Шифра и Эстер оказались в доме, где их уже ждали. Дверь маленькой квартирки им открыл старик с седой бородой и приветливой улыбкой. Это был Авраам, отец Сары Сегаль. Старик сразу же угостил их пшенной кашей, напоил чаем, они же, смущаясь и страдая от своего внешнего вида, выяснили, где находится баня, и попросили Авраама одолжить им кусочек мыла и расческу, деликатно объяснив, что в их деревне этих вещей не найти.
Чистые, довольные, они вернулись в этот гостеприимный дом и были удивлены тем, сколько людей собралось в этих двух комнатках. Бросился им в глаза стол, накрытый белой скатертью, за которым уже сидели гости и вся семья Сары Сегаль, маленькой, худенькой женщины с короткой стрижкой и большими черными глазами. Ее муж, Михаэль, мужчина лет сорока, плотный и широкий в плечах, обнимал своих двух детей-школьников, прижавшихся к нему. Нашлось место и Саре Бельгайзен, и Шифре с Эстер.
Всего несколько часов назад Шифра и Эстер ощущали себя такими несчастными, одинокими, никому не нужными, выброшенными из жизни жестокой судьбой. А тут их как бы затопило теплом и уютом: такая необъяснимая аура доверия и понимания витала в этом доме. Шифра обратила внимание, что мужчин в комнате десять, и все они (страшно подумать) — в кипах на голове! «Боже мой, это же миньян, десять мужчин, необходимых для молитвы, — поняла Шифра. — Вот-вот зайдет шабат, святая суббота! На столе, правда, нет халы, праздничной субботней еды, даже свечи не зажжены, но все каким-то образом пронизано ожиданием святого дня».
Как будто прочитав ее мысли, все десять мужчин вознесли вечернюю молитву Богу! Затем хозяин дома, Авраам Сегаль, произнес благословение субботе на языке наших предков, иврите, хотя в доме все говорили на идиш.
Шифра и Эстер были потрясены! Четверть века эти женщины ни разу не слышали этой молитвы, будучи полностью оторванными от национальных корней. А теперь они на миг как бы перенеслись в свое далекое, бедное детство, где в родительском доме каждую субботу звучали эти святые слова. Но кто бы мог подумать, что здесь, в далекой Сибири, в это ужасное время нашлись такие смельчаки, такие евреи, которые, не боясь, хранят традицию и веру! Этот дом во всех смыслах был маленьким островом национального спасения, здесь старались приютить своих страждущих  братьев и сестер.

Среди гостей выделялся Зиновий Абрамович Ясноградский, человек лет семидесяти, но моложавый, стройный, с искрящимися темно-карими глазами и подкупающей улыбкой. Работал он на тракторном заводе, занимался подбором кадров. Он-то и нашел Шифре и Эстер работу, да еще добыл комнатушку в заводском общежитии.
Эстер следила за порядком и чистотой складских помещений завода, а Шифра, как человек с дипломом учителя, занималась учетом заводской продукции.
Но это хрупкое затишье с надеждой на какое-то будущее длилось недолго. Уже в конце сорок восьмого года кому-то в Кремле, за красной зубчатой стеной, взбрело в голову снова взяться за тех, кто слишком «задержался» на воле и кого не мешало бы вернуть назад в лагеря. И на несчастную, послевоенную страну снова опустились тучи страха и недоверия...

Из рубцовских подруг Шифры и Эстер первой пострадала Геня Гринберг. Она уже отсидела десять лет в лагере, а, выйдя на свободу, приехала в Рубцовск и стала работать вместе с ними на тракторном заводе.
До лагеря Геня была замужем за хорошим, как ей казалось, человеком и имела двух славных детей. Но как только суд признал ее «врагом народа», муж тут же отказался от Гени, забрал детей и переехал в другой город, подальше от позора.
На заводе Геня познакомилась с одиноким и приятным мужчиной, бывшим инженером, отсидевшим десять лет, от звонка до звонка, в архангельских лагерях. Он жил в заводском общежитии, без жены, которая тоже, еще в зале суда, публично вычеркнула его из своей жизни. Гене нравился этот умный, тихий и добрый человек, они поженились и были счастливы. Но в сорок девятом году снова пришла нежданная беда: его повторно осудили и бросили в тюрьму. И Геня осталась одна...

Жизнь Шифры и Эстер начала понемногу налаживаться, у них была работа и кров. И вдруг Эстер вызвали в энкавэдэ. Дрожащая и перепуганная, Эстер едва выдавила из себя, что уже отбыла в лагере десять лет.
— Приказом прокурора вы, гражданка Дрибус Эстер Соломоновна, арестованы! — таков был безжалостный ответ.
Эстер не закричала, не заплакала, не проронила ни звука, она как бы застыла в шоке, не в силах шелохнуться. Когда убитую горем Эстер выводили из кабинета следователя, туда бурей ворвалась Шифра.
— Почему?! — кричала она. — Вам мало тех десяти лет, что она уже отсидела ни за что. Посмотрите на нее, зачем она вам снова нужна в лагере! Слабенькая, больная, ничего не понимающая в политике, она ни читать, ни писать по-русски не умеет! Если берете ее, возьмите и меня, ведь я такая же «преступница», как и она!
— Это еще что такое? Кто такая? — оборвал ее возмущенный следователь.
— Я Шифра, Шифра Липшиц, подруга Эстер Дрибус.
— Что вам здесь надо, гражданка?
— Я хочу, чтобы вы и меня посадили вместе с Эстер, без меня она пропадет.
— Здесь решаем мы, гражданка Липшиц. Советую вам не торопиться. Мы учтем ваши пожелания, не беспокойтесь, идите пока, — съязвил надменный следователь.
На крыльце Шифра еще успела увидеть, как Эстер сажали в «черный воронок». Не понимая, что делает, она бежала за машиной и отчаянно кричала: «Возьмите и меня! Возьмите и меня!» И только когда чьи-то руки крепко обняли ее за плечи, Шифра остановилась — и зарыдала...
А тем временем людей забирали прямо с места работы, и на заводе к этому уже привыкли. Обычно это проходило по отработанному сценарию: трое «черных вестников» неожиданно возникали на пороге цеха, обводя всех холодным стальным взглядом, как бы прицеливаясь к очередной жертве. В цехе наступала гнетущая, напряженная тишина ожидания. Разумеется, «вестники» знали, за кем пришли, но им было важно оставить у людей после себя чувство ужаса и страха. Завод, подобно тонущему судну, все глубже погружался в давящую тоску ожидания очередного ареста.

Как-то Шифру навестила Наташа Крюкова с дочерью. Они работали вместе на заводе, и сейчас, краснея и смущаясь, Наташа просила Шифру потесниться и уступить им угол, который раньше занимала Эстер. Шифре было так одиноко, что она не возражала, напротив, даже обрадовалась.
В тридцать седьмом мужа Наташи Крюковой, офицера Красной Армии, расстреляли как «врага народа». Наташу два года продержали в Бутырке, а затем — восемь лет в лагере.
В сорок седьмом она освободилась и сразу же бросилась искать свою дочь Машеньку, с которой их тогда разлучили. Девочке  еще не было и пяти лет. С большим трудом Наташа отыскала дочь в Барнаульском детдоме. За это время Машенька стала красивой и стройной девушкой. Но мать оставалась для нее чужой женщиной. Уехать с ней девочка все же согласилась: то ли ее тронули слезы женщины, утверждавшей, что она ее мать, то ли надоело быть «детдомовкой». Прошло немало времени, прежде чем Машенька признала свою маму, и во многом этому помогла Шифра, которая умела понять и убедить...

В Барнаульской тюрьме для политзаключенных Эстер провела два года. Еще два долгих года были вычеркнуты из ее и без того скудной и одинокой жизни. Потом ее выслали в северный Казахстан: в Аканский совхоз, что в Арык-Балыкском районе Кокчетавской области. Отсюда Эстер писала Шифре, что она уже работала на уборке картофеля, сушила зерно, была поваром на полевой кухне, а теперь ее послали сторожить коровник. Еще писала Эстер, что здесь она, к своему удивлению и радости, нашла человека, с которым может поговорить на идиш. Это Яков Григорьевич Вольф из Литвы, которого тоже взяли во второй раз и сослали сюда. Теперь ему, человеку с семью иностранными языками и дипломом Берлинского университета, «доверили» двух тупоголовых быков, на которых он, мучаясь, подвозит горючее к тракторам на поле. В следующий раз Эстер сообщила, что Якова перевели в районный центр, Арык-Балык, где ему обещали более интеллигентную работу, а его жене Етте с двумя девочками, Цилей и Мирой, после двухлетней волокиты тоже разрешили приехать к нему в ссылку.
Так Эстер, высланная на «вечное поселение», осталась совсем одна в этом совхозе, и верная Шифра оставила Рубцовск и отправилась к ней, в добровольную ссылку, в очередной, забытый Богом угол огромной страны, где, как поется в известной песне, «так вольно дышит человек»!
В Аканский совхоз Шифра добиралась и поездом, и на попутке, и на телеге, и пешком. По дороге туда она остановилась в Арык-Балыке и зашла в районный буфет.
Буфетчица, Лиза Фукс, тут же разглядела в ней «свою» и заговорила на идиш. Шифра была счастлива. Лиза напоила ее холодным квасом, подала котлеты с картошкой, потом завернула ей булку хлеба, кусок ливерной колбасы и вывела на дорогу, где остановила грузовик, направлявшийся в Аканский совхоз...

Семьи Фукс и Вольф заменят Шифре и Эстер родных и близких. Но это будет потом, а пока...
В Аканском совхозе Шифре делать было нечего, она перебралась в Арык-Балык, чтобы найти работу и со временем перетащить туда Эстер. Устроившись в швейное ателье, Шифра случайно узнала, что водитель Арык-Балыкского НКВД якобы ищет няню для своего новорожденного ребенка. Она отыскала шофера и рассказала ему, что в Аканском совхозе отбывает ссылку ее подруга, добрая скромная женщина и отличная нянька. И уже через пару недель Эстер перевели в Арык-Балык. Там женщины купили себе половину саманного домика по соседству с семьей Вольф, все на той же улице Школьной.
И вот новая жизнь потекла своим чередом: Эстер нянчила энкавэдешного малыша, а Шифра шила. Теперь они снова были вместе и впервые имели даже собственную крышу над головой.
Когда в 1956 году пришло освобождение и бывшим ссыльным разрешили переселяться в разные города, Шифра и Эстер не выбрали Кокчетав, куда уже перебралась их друзья. Продав свою избушку, они поехали в Самарканд, к теплу, фруктам и к брату Эстер, Шае, который жил там. Но и здесь их ожидала та же история, что и с Гутей. Тогда Шифра и Эстер вернулись назад к своим друзьям, купили в Кокчетаве небольшой домик «на курьих ножках» из одной комнатки с кухней и маленьким двориком. Женщины даже завели хозяйство: крикливого петуха, четырех несушек и гуся. «Трудолюбивые» куры поставляли к столу свежие яйца, а гуся Эстер откармливала к Хануке.
Шифра кроила и шила, а Эстер старательно хлопотала по дому. В свободные часы Шифра читала книги, которые приносила из библиотеки всегда: и когда пекло солнце, и когда валил снег, шел дождь, и пробирал холодный ветер. Зимой, накинув на себя большой клетчатый плед, она шла за книгами, и люди, встречавшие ее, удивлялись живому блеску ее карих глаз и радостному выражению лица этой пожилой женщины.
Эстер книг не читала, но зато в ее «вотчине» был образцовый порядок. Она варила, убирала, стирала, ходила за покупками, помогала Шифре и все время воевала с горластым петухом, не дававшим покоя своим «подопечным», которые, по мнению Эстер, из-за него несли маленькие яйца. Вот и пугала она петуха, обещая лишить воды и пшена, если его курицы не будут выдавать нормальных яиц. Обо всем этом она с лукавой улыбочкой рассказывала при встрече за обеденным столом, угощая нас глазуньей с гусиными шкварками, аппетитно шипящими на сковородке. Эстер всегда находила повод для своей знаменитой польской пословицы: «Моя паня проше жебе паня, шоб пожичила рондля, бо моя паня така флендра, ше нигже нема рондля» («Моя паня просит вашу паню одолжить кастрюлю, ибо моя паня такая неряха, что нигде у нее нет кастрюли»). «А у меня кастрюли блестят, как зеркало», — шутила она, и искорки удовольствия прыгали в ее синих глазах.
Вот такой сердечной, смешливой и доброй нам и запомнилась  маленькая, седая, синеглазая «домашняя пчелка» — наша Эстер.

Шифра и Эстер разрешали себе иногда поездки по стране, навещая бывших друзей по лагерю. Однажды, погостив у Раи Шнейдер, которая обосновалась теперь в Оренбурге, путешественницы завернули к нам в Чимкент. Нашим маленьким детям они привезли в подарок двух мягких плюшевых собачек. Когда Циля вернулась с работы, малышка Лена выпалила ей с порога радостную весть: «Мама, собачки приехали!» Долго мы потом потешались, вспоминая этот милый эпизод. Не успев отдохнуть с дороги, Шифра тут же провела ревизию наших книжных полок и даже отложила себе «на ночь» «Повесть о пережитом» Юрия Дьякова.
После обеда мы показали гостям наш Чимкент, утопающий в зелени. Особенно их удивила центральная площадь, возле которой мы жили и откуда просматривались, как бы далеко внизу, отроги горной гряды Тянь-Шаня, на вершинах которых лежала, сверкая на солнце, плотная шапка снега. Незабываемый контраст между июльским знойным маревом, висящим над городом, и холодом снежных вершин! Шифра, восхищенная этой панорамой, пыталась запечатлеть ее, щелкая своим маленьким фотоаппаратом.
На другой день, продолжая удивлять наших северных гостей, мы повели их на «южный базар», который буквально ломился от фруктов и овощей. Эстер остановилась возле длинного прилавка с ярко-красными яблоками, загадочно улыбаясь.
Когда наши сумки были наполнены великолепными дарами природы, я спросил Эстер, чем ее так привлекли яблоки? И она, не торопясь, рассказала, что наткнулась однажды в Рубцовске на базаре на такие же большие и красивые яблоки. Не удержавшись, она купила их на все деньги, что у нее были с собой. Они с Шифрой только попробовали эти налитые солнцем плоды, а потом поделили их между людьми, которым были особенно благодарны. Авоську с яблоками отнесли Курту и Марте, остальное — сложили в посылку и отправили в Великий Октябрь, Марфе и ее детям.
После распутицы приехала в Рубцовск и Марфа со своими мальчиками. Она привезла Шифре и Эстер немного картошки и шмат сала. Дети удивлялись непривычному для них большому городу, а Марфа не забыла рассказать, с какой радостью они «оприходовали» посылку с ароматными яблоками, солнечный запах которых еще целую неделю витал в их убогой избушке.
Шифра и Эстер купили счастливым детям ранцы и пеналы для школы. А Марфе Шифра сшила новую цветастую сатиновую кофточку, которая ловко сидела на ее складной фигуре. Марфа не шла, а плыла в новой кофте, заранее предвкушая, как соседки в деревне лопнут от зависти! И еще вспомнила Эстер, как там же, на базаре, она случайно встретила их старую знакомую по лагерю, Олю Булавину, которая когда-то спасла Шифру в поезде. Это ее руки тогда крепко обняли Шифру за плечи, когда та бежала за «черным воронком», увозившим Эстер в тюрьму. Оля успокоила, уговорила Шифру, повела ее к себе в барак, отпоила горячим чаем и оставила там ночевать. Шифра не раз вспоминала, как много для нее значили Олина доброта и сердечность в тот ужасный день...
Оля рассказала, как в Хабаровске, куда она вернулась после лагеря, дочь приняла ее холодно, стыдилась показываться с ней на улице и никак не хотела верить, что ее родители невинно пострадали. Родная Олина сестра тоже не особо желала ее видеть. Сын все еще сидел в тюрьме, а следы мужа затерялись в неизвестности. Вот и подалась Оля в Рубцовск, где недорого сняла угол и начала искать работу, не оставляя надежду встретить кого-нибудь из бывших товарищей по лагерю. И надо же, прямо как в кино, Эстер Дрибус — перед нею! Они обнялись, как родные, всплакнули, и Эстер потащила ее к себе, в заводское общежитие... На следующий же день они привели Олю к Зиновию Ясноградскому, который помог ей с работой и устроил в общежитие при заводе.

Когда Эстер что-то рассказывала, в ее открытых синих глазах вспыхивали яркие искорки, и она просто молодела. Мы же не подавали виду, что знаем от Шифры еще одну историю, личную драму Эстер, которую та прятала глубоко в сердце.
Эстер суждено было познать, что такое любовь, хоть и за колючей проволокой, где влюбленных преследовали, наказывали, разлучали. Она полюбила (это была ее первая любовь), не подозревая даже, что есть такое счастье, горькое и запретное.
Он тоже любил ее, был нежен, говорил красивые слова и думал о дне, когда они выберутся отсюда и их любви ничто уже не сможет помешать, разве что смерть. Влюбленные знали, что их чувство запретно, но в те короткие, неповторимые мгновения радости они жили, как в сказке. Но их все же выследили: его погнали на этап, а Эстер, сжалившись, оставили в лагере, ей пришлось сделать подпольный аборт, навсегда расставшись с мечтой иметь ребенка и стать матерью. Она много лет пыталась найти своего любимого и, будучи в лагере, да и потом, по другую сторону колючей проволоки. Но следов этого человека так и не нашла. Ей осталось только казнить себя, что из-за нее его отправили в последний этап...

Домик Шифры и Эстер вскоре развалился (не зря же он был на «курьих ножках») и тогда наши родители взяли их к себе. Они жили вместе несколько лет в нормальной трехкомнатной квартире, которую мама наконец-то получила на окраине города, работая главным бухгалтером автотреста.
Все они были настолько деликатны по отношению друг к другу, что казались одной семьей. Раз в год Шифра и Эстер ездили в Гурзуф, к морю, солнцу и фруктам. Пару раз папа с мамой, и даже Мира, составляли им компанию. В память об этом у нас сохранились их знойные, южные фотографии.
Потом Эстер долго и тяжело болела и почти год лежала дома, Шифра трогательно ухаживала за ней, а мама после работы помогала ей. Излишне говорить, как морально тяжело такое положение, особенно если все в доме пожилые люди! Когда Эстер не стало, Шифра потеряла смысл жизни. Она зачастила в кокчетавский КГБ, пытаясь получить разрешение на поездку в гости, в Америку, где у нее была сестра, с которой они не виделись больше пятидесяти лет. Разумеется, «сердобольные» кагэбэшники ее не выпустили. Тогда-то она и затребовала, чтобы ей позволили выехать на Святую землю, в Израиль. Наш дядя, Иегуда бен Порат, прислал ей вызов, разумеется, с маминой подачи, и был единственным, к кому она могла обратиться в этой стране. В Израиль же, на постоянное место жительство, ей разрешили уехать! Такая вот логика! КГБ, выпуская Шифру в Израиль, поставило условие: мама должна была поручиться, что в Израиле Шифра не будет чернить Советский Союз и нашу действительность. Если она это условие нарушит, разбираться будут здесь, в Казахстане, с нами. Мама поручилась, и Шифра сдержала слово. Попрощавшись с нашими родителями и с могилой Эстер, Шифра уехала в Москву, к Тейманам. Оттуда она летела в Тель-Авив. Уже из Москвы она позвонила нам в Чимкент и сквозь слезы прокричала:
— Я прощаюсь с вами! Я прощаюсь...
Шифра была права: нам больше не суждено было увидеться. Но зато ей было суждено встретиться с единственной, оставшейся в живых из девяти детей их семьи сестрой, которая еще пятьдесят лет тому назад уехала с отцом в Америку. Шифра смутно помнила, как выглядит младшая сестра, а та прислала ей в Израиль билет на полет в Америку, и, несмотря на свой пожилой возраст, Шифра пустилась в это далекое путешествие. Излишне рассказывать о счастье и радости, которые жестокая судьба подарила ей на закате дней. Мы знаем об этом из рассказов наших израильских родственников, что после поездки в Америку Шифра жила здесь в одном из кибуцев возле Герцлии. Она написала свои воспоминания на идиш, которые затем были переведены на иврит, стараясь оставить хоть какой-то след о себе, Эстер, и людях с похожей судьбой.
Мы думаем, что здесь она прожила лучшие годы в своей тяжелой и многострадальной жизни. Кроме нашего дяди Иегуды и его жены Нехамы, Шифра никого не знала в Иерусалиме, но всегда в День независимости Израиля, приезжала к ним, вставала чуть свет и шла пешком в центр города посмотреть военный парад израильской армии. Она очень гордилась ею и, возвратившись с парада, светясь и улыбаясь, на своем замечательном идиш, рассказывала Иегуде и Нехаме все подробности этого торжественного события.
Когда наши родители гостили здесь в 1979 году, Шифры уже не было на свете. Говорят, что она похоронена в Герцлии.
Да будет благословенна память таких простых, тихих и незаметных, благородных и чистых людей, как Эстер Дрибус и Шифра Липшиц, много лет невинно страдавших по прихоти трудного времени и самодуров от власти! Аминь!


Рецензии