Кукловод

                И. Рассказов.

                Кукловод.

Дождь… утренний. Свежесть наступающего дня коснулась лица. Веки дрогнули, и слух стал ловить звуки капель, многоточием прошивавших тишину рассвета. Птицы даже не пытались этому перечить. Для них мать-природа объявила в эти часы нелётную погоду.
Рука поискала на тумбочке лекарство. Всё, как всегда, но отчего-то появился страх, который себя чувствовал на фоне дождя несколько неуютно. Казалось бы, страх и ему-то всё это никчему, но так было и это никак не попадало под человеческую логику. Он подгонял мысли и те, сгрудившись, наступали друг другу на воображаемые пятки и при этом не выказывали никакого недовольства.
На кончике языка проступила горечь. Григорьев приподнял голову от надоевшей за ночь подушки и попытался разглядеть стакан с водой. Тот был пуст. На какую-то долю секунды показалось, что тот улыбается ему, мол, лежишь?
«А что остаётся делать, когда каждый день приближает твою жизнь к развязке? Вот лежу и жду…»  Мысль, почему-то облачённая во всё красное, прошмыгнула испуганной мышью где-то в глубине потайных ходов сознания, и Григорьев, сглотнув таблетку, сморщил лицо. Прислушался к тому, что происходило у него внутри, представляя как та, лениво цепляясь за стенки пищевода, сползает в желудок.
«Фу, какая гадость… Терпи казак, - начал было себя подбадривать Александр Васильевич, а потом скривил губы, мол, если и будешь атаманом, то уже не в этой жизни. – Да и кто знает, что там, а точнее - как? Интересно, конечно, куда мы все уходим. И приходим из ниоткуда, и потом: венки, траурные аккорды меди и лица, будто закапанные невидимым дождём. Ещё всякие беззубые старухи знающие, что можно на похоронах, а что нельзя. Столько всякого напридумало себе человечество, чтобы жизнь не казалась мёдом. Теперь вот всему этому следуем, и не дай Бог что-то сделать не так. А если взять и всё перевернуть с ног на голову? Что произойдёт? Наверное, посчитают сумасшедшим. У нас так: выбился из общего ряда сразу же «порицание»… Собственно, мне уже будет всё равно, а вот близким моим ещё жить, а тут языки начнут трепать всякое. Нам бы подумать всем о том, что и живём не так, и уходим из жизни уж совсем по театральному, но всё некогда. Ну, да ладно об этом. Вон уже день в окно заглядывает, а я полез непонятно куда. Ещё успею, а пока надо жить, сколько отпущено».
Встал с трудом. Опираясь на трость подаренную сыном к семидесятилетию, Григорьев подошёл к окну. Дождь, устав выбивать морзянку о стекло, отступил в кроны деревьев, где теперь шлёпал невпопад по листве.
В памяти всплыло воспоминание о том, как когда-то ему пришлось любоваться разливом реки  по весне. Тогда ещё был такой сильный ливень, что волна, набегавшая на парапет, вся была в дырочках от небесной влаги. Григорьев стоял, сжимая в руке зонт от китайских умельцев, и ему почему-то захотелось, чтобы именно сейчас начался суд Божий и потоп навёл бы порядок на этой грешной земле. Он ещё подумал про себя, что сам бы боролся за свою жизнь до конца и плыл бы до тех пор, пока хватило сил. Григорьев стоял, смотрел на реку и представлял себя в водной пучине. Иногда даже видел, как на какие-то доли секунды ему удавалось одерживать верх над стихией. Это были такие короткие мгновения, как вспышки от фотоаппарата, но зато какие…
Налетевший ветер вывернул с остервенением зонт и струи дождя ударили по лицу. Григорьев от неожиданности вздрогнул, глотнул воздух и тут же закашлялся. На глазах выступили слёзы. Внутренний голос с издёвкой заметил ему: «Какой же ты пловец, если даже на берегу давишься от страха? С таким набором делать нечего в генералах. Можно конечно в рядовые, а лучше вообще залезть на печь и под шорох тараканов тискать заспанную молодуху. Как тебе такая перспектива?»
Григорьев на это ничего не ответил. В те годы он часто так делал, чтобы ненароком не сказать самому себе что-нибудь лишнее. Тогда, там, на берегу реки так было надо. Сегодня же, когда вот-вот зеркала могут завесить тканью, он мог себе позволить подискутировать с самим собой, да только что-то внутренний голос не объявлялся. Видно ещё витает в своих снах, а то и вовсе решил больше не давать о себе знать. Кому охота сидеть с умирающим стариком? Собственно, можно поговорить и со своим отражением. Это тоже неплохой собеседник, а тем более, дослужившись до «большого портфеля» всегда приятно признаться самому себе, стоя перед зеркалом, что многие считают тебя «тёмной лошадкой». Почему «тёмной»? Потому что жил всегда двойной жизнью, как и все остальные. Разница была только в том, что Григорьев никогда не выпячивался, прекрасно понимая, что всему этому когда-то наступит конец.
Александр Васильевич опёрся лбом об оконное стекло и стал вспоминать.

Он полюбил первый раз в семнадцать лет. Ей было столько же. Они летали от счастья. Он сходил с ума от её кос с этими голубыми бантами, от которых она не хотела отказываться даже в угоду одноклассницам, исповедовавшим бритые затылки с чёлками на глазах. Она так им и говорила, что быть как все не в её правилах. И однажды, вместо того чтобы пойти со всеми вместе, она выбрала в жизни совсем другую дорожку. Неправильно это было, и он пытался её схватить за руку, мол, тебе не туда, но она так на него посмотрела, что стало ясно – ей он больше не нужен. Уже потом, когда Григорьев, повзрослев, узнал от кого-то, что его первую любовь нашли где-то за городом с пулей в груди, он осознал, как это страшно бывает ошибиться с выбором пути. Может она это тоже поняла, только было уже поздно.
После этого известия, дал себе слово бороться с людскими пороками. Думал пойти в милицию и даже написал заявление. Тогда ещё брали с улицы без всяких рекомендаций, но потом раздумал, после разговора с соседом, бывшим участковым милиционером. Оказывается всё то, с чем он хотел бороться, прекрасно уживалось с законами. Боле того, частенько всё подобное себя чувствовало неприкасаемым, кивая головой на людей в погонах.
На какое-то время Григорьев ушёл в себя. Много читал, размышлял. Не заметил, как за спиной остался институт. Стал работать  в какой-то конторе младшим научным сотрудником, потом старшим… Большого значения этим должностям он не предавал. Всё это считал второстепенным. А вот люди – с их мыслями, поступками его интересовали куда больше, чем продвижение по карьерной лестнице. Он изучал сослуживцев, подбирая ключики к их тайнам, пытаясь найти ответы на волновавшие его вопросы о нравственности и морали. Если бы представилась такая возможность, он с готовностью возглавил бы работу по изучению всего подобного, но общество побаивалось себя, а точнее того, что скрывало человеческое сознание. Мысли людей могли быть и «светлыми», и «тёмными». Поскольку обнародование их пугало человечество, а особенно «тёмные» мысли, то и никто не помышлял об изучении их. Люди предпочитали жить во всём этом и дальше, делая вид, что этого нет. Всё это рано или поздно могло привести к закономерному финалу. Тогда Григорьев решил создать собственную экспериментальную площадку, где на практике смог бы подбирать более действенные методы для борьбы с человеческими пороками. Эта площадка вскоре обрела реальные очертания – у него появилась семья.

В прихожей тренькнул телефон. Старый, он ещё служил своему хозяину, соревнуясь с сотовыми собратьями в преданности ему и только ему. Вот и сейчас подумал про него: «Этот хозяин - странный человек, каким он казался тем, кто его видел в первый раз, знал толк старым вещам. Такому служить одно удовольствие, а тем более и надо всего-то тренькнуть, подозвать к себе, намекнуть, что о нём помнят». Григорьев отодвинул воспоминания в сторону и, опираясь на трость, прошёл в прихожую на звук жиденьких трелей.
- Да, - он снял трубку.
- Отец, это я.
- Узнал. Здравствуй, Иван.
- Как у тебя дела?
- Какие могут быть у меня дела? Вот встал… Пытаюсь радоваться новому дню.
- Я заеду.
- Давай.
- Что-нибудь привезти?
- И ты ещё спрашиваешь?
- А что ты хотел бы ?
- Лекарство от старости, а если сможешь, то и от смерти заодно.
- Ну, зачем ты так?
- Да шучу я, Иван.
- По твоему голосу не скажешь.
- Ладно, приезжай… и ничего не вези – у меня всего полно.
Григорьев положил трубку и посмотрел на себя в зеркало.
«Да товарищ, как тебя болезнь причесала. В глазах огонь, а на лице всякие знаки в виде морщин. Эти, что у губ –  от того, что не умел молчать, да и улыбался часто. Эти, что на лбу – от мыслей и разочарований. Эти, что у глаз – от хитрости… Как не хитрил, а  жизнь верх взяла. Ну и правильно. За что ей нам поддаваться ?»
Григорьев прошёл в ванную. Постоял над раковиной, рассматривая чёрное отверстие, через которое утекает обычно вода. Вспомнил свой сон этой ночи. Снилось ему, будто на трубах водопровода скопились капли и вот-вот должны упасть, а внизу ничего нет. Должен был быть пол, а его нет. Необъяснимое состояние, когда начинаешь переживать за то, что неотвратимо приближается и от этого будет что-то нехорошее, а ты не можешь этому помешать. Хочешь, но знаешь: всё зря, и капли сорвутся и вниз... вниз, а там ничего нет. Пустота…
«К чему приснилось?»
Александр Васильевич потрогал кран, и вода тонкой струйкой дала ему понять, что жизнь продолжается.
«Странно – меня не станет, а она всё так же будет бежать по трубам и кто-то ею будет мыть руки, ноги… Ну, что это опять мне в голову всякая чепуха лезет? Всё - надо взять себя… Сколько раз так себе говорил и вот стою перед финишной чертой и ещё рассуждаю. Страшно? Чуть-чуть…»
За завтраком съел ломтик чёрного хлеба и выпил чашку чая. Мысли оживились и заскользили подобно фигуристам на льду, унося в прошлое  своего хозяина.

Это было ещё до того, как он стал старшим научным сотрудником. Работал не как все – старался, но в передовиках не ходил. Его начальница, глазастая мымра в возрасте делала ему не двусмысленные намёки, мол, будешь со мной дружить, сядешь на моё место, когда время придёт. Григорьев на это только улыбался. У него вообще к собственному карьерному росту было полное безразличие, чем собственно он и выделялся среди своих коллег. Это было совсем нетрудно. Если учесть, что добрая половина из них месяцами давилась консервированными кильками в томатном соусе, чтобы потом на сэкономленные деньги раз в квартал покутить во второсортном ресторане, спустив всё до последней копейки. Наутро прийти на работу с опухшим лицом и  где-нибудь в укромном уголке рассказать всем желающим, как переспал эту ночь со смазливой женщиной, ничего ей не обещая за это. Григорьев, как правило, удалялся подальше от такого секс-символа, поскольку возникало огромное желание взять что-нибудь в руки  и запустить в болтуна. В такие моменты ему казалось, что его первая любовь ещё жива и именно она эту ночь провела с тем или иным уродом.
Когда однажды начальница в очередной раз предложила ему «свою дружбу», Григорьев спросил её прямо:
- Вы хотите со мной переспать?
Та на секунду онемела от его вопроса. Уже на второй, третьей  секунде, хохотнув, начала что-то произносить совсем в противоположном направлении, при этом её лицо менялось на глазах, и она превращалась в старуху с напомаженными губами. Когда мысли вернулись на круги своя, сказала так:
- Я хочу гораздо большего… Я хочу стать твоей наложницей, - она переходила с ним на «ты», как бы приглашая его к более открытому разговору.
- В вашем-то возрасте?
Этого было достаточно, чтобы начальница вылила на него ведро помоев. Конечно, образно, но всё же было неприятно в одно мгновение превратиться во что-то среднего рода. Она начала кричать и топать ногами:
- Хам! Как ты смеешь мне такое говорить? Я тебя по миру пущу! Ты у меня никогда не сможешь устроиться на работу в этом городе…!
Всё она врала. Григорьев, чтобы не накалять атмосферу, сел и написал заявление о переводе в соседний отдел. Его он отдал не ей, а вышестоящему начальнику, который благосклонно к нему относился за умение всегда делать свою работу хорошо. Ровно через год ему присвоили старшего научного сотрудника. Изредка встречаясь в коридорах конторы со своей бывшей начальницей, раскланивался, демонстрируя свою выправку, давая тем самым понять, что он не её поля ягодка. Та только кривила губы от несбывшихся желаний. Придя домой, в одиночестве просиживала за бутылкой водки, а на утро, как ни в чём не бывало, приходила на работу и всё по кругу изо дня в день. А спустя какое-то время её не стало. По дороге домой, кто-то не побрезговал ею, и она пропала. В конторе всякие слухи ходили, и даже кто-то пошутил, мол, теперь она где-нибудь в Азии бросила якорь в одном из многочисленных гаремов тамошних бородачей. И смешно, и грустно…
Вот так у нас среди людей: не стало человека и пошло, поехало: кто во что горазд, а то и вовсе рядимся в одежды эдаких борцов за нравственность. Всё бы и ничего, да только спустя какое-то время начинаем дышать по-старому: лживо, пряча глаза от реальностей, ибо фальшь берёт нас в плен - таких правильных и непорочных.
Григорьев не принадлежал к таковым обитателям планеты Земля. Он жил в стороне от глобальных преобразований, которыми само себя забавляло человечество, ибо, результат был всегда один и тот же: откуда начинали, там и заканчивали. Вот и на работу Григорьев ходил без великой радости, но при этом на его лице всегда присутствовало осмысление чего-то такого, что всегда обращало на себя внимание со стороны. Всем казалось, что он находится в постоянных раздумьях. Собственно, так оно и было, но только Александр Васильевич знал содержание своих мыслей. Знал и никому о них не рассказывал. Все его помыслы были о том, чтобы изменить этот мир, а точнее будет сказать: людей его населяющих. Суть была в следующем: если взять какую-то часть человечества и изолировать от всех остальных то, возможно, через одно, два поколения пороки исчезнут. Как? Ну, над этим надо было ещё поработать, так как способов и методов много, но прежде чем к ним прибегнуть, надо изучить их, а уж потом… Утопия, господа… утопия. Изолировать легко, а вот гарантировать, что пороки изживут себя – это, по меньшей мере, бред, ибо человечество не может обходиться без бацилл безнравственности. Это как белое и чёрное, как… Ну, вы меня поняли. Так вот, когда Григорьев это тоже понял, то загрустил и даже хотел податься в одну из «горячих точек» планеты и там стрелять из автомата по этим двуногим существам, не обременяя себя раздумьями насчёт того, кто из них прав, а кто не совсем. Уже потом, когда он вышел из этого состояния, поймал себя на мысли, что так легко увязнуть в таком грехе, после которого будет не отмолиться. Если бы это случилось, нравственность в его лице потерпела бы поражение.
Итак, это был тупик. Всё, что ему оставалось, так это продолжать жить и ничего не замечать. Дышать со всеми одним и тем же воздухом, не заботясь больше о будущем. Зачем, если человечество обречённо идёт к своему концу и даже не пытается свернуть с этого ошибочного пути? Кстати, это будущее никогда не рядилось в девичьи наряды и не строило из себя недотрогу и только однажды…
Это было по весне, когда всё просыпается и каждый живой человек, если он не лишён чувственности, готов на безрассудные поступки. Её он увидел сразу же, как только людской поток вынес женщину из метро на поверхность земли. Она чем-то ему напомнила его первую любовь, только без кос с голубыми бантами. Григорьев готов был даже поверить в воскрешение, ну на худой конец в переселение душ, но поскольку ко всему потустороннему относился с иронией, только хмыкнул на всё это, мол, какой же я старший научный сотрудник, если мои мозги готовы принять на веру то, что не подлежит никакому объяснению с точки зрения науки?
Он догнал незнакомку и просто заговорил с ней о парадоксах и еще, о чём-то неординарном. Девушка вскинула на него свои глаза и представилась:
- Надежда.
- Отлично! – воскликнул Григорьев и, перегородив ей дорогу, сказал: - Выходите за меня замуж.
- Так быстро? – Надежда улыбнулась.
- Ну, если вас не интересуют скорости, я готов вернуться к этому разговору лет так через двадцать.
- Так долго? – удивление проступило на лице Нади.
- Вы меня совсем запутали, - Григорьев широко расставил руки в стороны.
Надежда от этого жеста отступила на шаг назад. Почему-то появилось ощущение, что она его испугалась, хотя можно было это понять и так, что она готовится к прыжку в его объятия. Кто-то из прохожих язвительно заметил, мол, нашли время играть в Ромео и Джульетту. Григорьев тут же отреагировал, сделав серьёзное лицо в сторону, откуда повеяло не то завистью,  не то горечью:
- Проходите товарищи, проходите. Не мешайте производить задержание. Не видите, органы работают?
Тот, кто только что сверлил их взглядом, от этих слов поспешил скрыться в толпе. Григорьев улыбнулся ему вслед со словами:
- Благодарю за понимание момента!
А Надежда стояла и не могла поверить. Нет, она обо всём этом думала и раньше и думала так часто, что начинало стучать в висках, но чтобы вот так, как сейчас.
«А что скажут родители?»
- Ну, так да или нет? – Григорьев торопил её с ответом.
- Что?
- Мне через двадцать лет подойти или сейчас…?
- Сейчас, - Надежда, покраснев от смущения, сделала к нему шаг навстречу.
- В таком случае зови меня Александром, - Григорьев сразу перешёл с ней на «ты».
- Так просто?
- Это только так, кажется, что просто, - Александр убрал с лица улыбку.
- Я что-то сказала не так?
- Всё нормально… Просто я сделал предложение.
Всё ещё не решаясь к нему обращаться на «ты», Надя спросила его:
- Может вам это и не надо вовсе?
- Почему?
- Мне так показалось.
- Креститься надо в таких случаях.
- А я не умею.
- Смотри и учись, - Александр стал показывать, как это делается, и тут же кто-то из толпы хохотнул, мол, даёт парень – средь белого дня с девкой «крестами» заигрывает.
На это Григорьев  не обратил внимание. У него начиналась новая жизнь, и всё лишнее и чужое его не касалось.

Свадьбу сыграли скромненькую и уже на следующий день улетели на Кавказ. Там пробыли недолго. Местные красавцы положили на его белокурую избранницу глаз. Он не стал ждать  и первым ударил самого нахального. Чёрными воронами налетели носатые горцы. Григорьев не растерялся и, схватив камень с земли, встал в полный рост, отгородив Надежду от этих выродков.
- Брось, - потребовал длинный из всей компании.
Он и бросил, но не на землю, а прямо в голову верзиле. Потом схватил Надежду в охапку и прямиком через кусты подальше от подвыпивших людей. Судя по голосам нападавших, камень попал в цель.
Уже через час, они сидели в аэропорту. Надежда пугливо озиралась по сторонам и всё спрашивала:
- Ты его не убил?
- Ну, что ты, только ранил, - старался её успокоить Григорьев, краем глаза не упуская из виду стражей правопорядка.
Те несли службу, размеренно прохаживаясь возле касс. Оглядывая людей, высматривали подозрительных, поскольку иначе бы их просто уволили с работы, а тем более в воздухе уже начинало попахивать противлением Москве. Что-то хотело быть другим, а столица не желала этого никак. Пока ещё контуры будущих баталий только-только формировались где-то на задворках страны, и было ещё время, чтобы всё исправить и продолжать жить в дружбе и согласии, но кем-то сказанное слово уже разъединило братские народы и смутные мысли ослепили и без того незрячих людей. На фоне всего этого случившееся с Григорьевым выглядело какой-то повседневностью. Вот если бы всему этому дать межнациональную окраску, тогда… Слава Богу, что им удалось достать билет на ближайший самолёт и уже там в небе, сидя в продавленных креслах авиалайнера, они перевели дыхание и Надежда уснула, сложив голову ему на плечо. Александру было не до сна. Он весь был в раздумьях.
Григорьев мусолил одну и ту же мысль, отчего та, выглядела такой потрёпанной, что еле-еле передвигала воображаемые ноги. Ну, даже если предположить, что камень брошенный его рукой, убил того кавказца, то всё равно ему ничего не будет за это. Сюда он больше никогда не вернётся, а, следовательно, его не найдут. Интересно то, что у Григорьева даже не возникало желания во всём признаться. Зачем? Зачем ломать себе и Наде жизнь? У них всё будет хорошо, а инцидент скоро забудется и… Может, это всё же был страх? Ну конечно, а у кого его нет? Кто из живущих на планете Земля обходится без него? Одни боятся за себя, другие - за кого-то, но страх присутствует в каждом из нас. Разница только в том, что одни об этом думают, а другие нет. Почему нет? Да очень просто: кто-то должен быть храбрецом. Кто они эти загадочные представители человечества, разговаривающие на «ты» со Смертью? Какая это ерунда. Никогда её Величество не позволит себя тыкать, ибо для неё все мы мошки. Изображая Смерть в капюшоне, мы сами того не ведая, очеловечили её, придав образу «костлявой» то, чего сами лишены: быть безнаказанными. Это помогает людям жить в полушаге от понимания того, что неизбежно приходит к каждому из нас в свой час и тогда… А что тогда, если мы и живём, если присмотреться, в долг? Кому? Этого нам не ведомо. Путанные мы какие-то и всё у нас не так протекает, как хотелось бы. А всё почему? Потому что мы получаемся другими, чем задумывались в самом начале.
Вот и Григорьев не хотел, а оказался по другую сторону – он убил человека, как ему представлялось. Сейчас он осознал это, и когда это произошло, твёрдо решил про себя: остаться по эту сторону черты, нацепив на себя маску благочестия. Что-то в этом было зловещее и совсем новое. До этого он ничего подобного не испытывал. Это будило воображение, и он представлял себя человеком, прикоснувшимся к запретному, что удавалось не каждому, а тем более, когда за это не последовало наказания. Это была удача или ещё что-то. В любом случае он летел с любимой женой домой, а значит, жизнь продолжалась, а всё плохое оставалось в прошлом, к которому нет, и не будет возврата.
Самолёт звуками моторов убаюкивал, и Григорьев задремал. Снился ему сон. Огромные породистые собаки ходили вокруг него кругами. Он хотел бежать, но чтобы вырваться из их круга, надо было чем-то в них бросить. Под ногами ничего не было кроме белого рассыпчатого снега. Он схватил горсть белых хлопьев и бросил, но снег, не долетев до морд собак, белой пылью осыпался вниз. Страх сковал сознание, и Григорьеву показалось, что вот-вот собаки приблизятся к нему и тогда… Он побежал.
Сон оборвался, оставив после себя неприятное ощущение. Голова гудела, и хотелось пить. Григорьев посмотрел на жену. Та ещё спала. Он прильнул к иллюминатору - самолёт шёл на посадку. Поля, расчерченные на квадраты, узкие полоски автострад и речушка с прилегающими к ней озёрами – всё это было там внизу таким игрушечным, что Григорьев подумал: «Хорошо быть наверху… хорошо…»

По возвращении домой какое-то время и он, и Надежда жили в ожидании, что вот-вот в дверь позвонят и люди в погонах... Эту сцену часто показывали в фильмах, давая понять гражданам страны, что наказание за совершённое зло неизбежно. Григорьев, оказавшись во всём этом, стал ещё собраннее. Это не осталось незамеченным на работе и его начали двигать по служебной лестнице всё выше и выше, не вдаваясь в подробности — надо ему это или нет.
Дома постепенно всё встало на свои места. Надежда после очередного повышения мужа по служебной лестнице не утерпела и открыла бутылку шампанского. Выпили без всякого энтузиазма, после чего легли в постель и долго мучили себя какими-то скучными ласками. Надежда долго не могла кончить. Когда ей всё же это удалось, она произнесла дежурную фразу: «Это было что-то!» Григорьев на это ничего не ответил. Он вообще быстро привыкал к словам, а тем более к восторгам в этом стиле, а поэтому повернулся на бок и уснул. Надежда пыталась его расшевелить, но у неё ничего из этого не получилось и, накинув халат до пят, ушла на кухню, где выпила пару рюмок коньяка, не закусывая. Посидела. Её стошнило...
Примерно через год у них родился сын. Что-то новое вошло в их жизнь. Григорьев оказался неплохим отцом. Это он дал своему первенцу имя — Иван. Надежда не стала ему перечить, хотя у неё для лупоглазого существа было подобрано другое имя. Замечу, что в их семье с первого дня Григорьев стал фигурой номер один. Он уже не изображал из себя  оригинала. Теперь в этом не было надобности. Надежда и это проглотила, а тем более ей казалось, что она любит его. Пробовала намёками напомнить ему о себе, как о человеке, а не только как о женщине, но Григорьев только кивал, мол, я в курсе. Она терпеливо ждала и только однажды решила взбунтоваться. Это случилось после каких-то там неприятностей на работе Александра. В тот день он пришёл рано. Она возилась на кухне. Иван, насосавшись молока, спал в детской. Увидев мужа, спросила его:
-  Как дела?
-  Отлично! - ответил он и притянув её к себе, стал раздевать.
Надежда заметалась. Она испугалась. В это время ещё по радио шла прямая трансляция какого-то заседания политбюро и генеральный секретарь что-то причмокивая, разжёвывал на всю страну, обещая повысить уровень жизни граждан. Григорьев овладел женой без всякого вкуса. Это было похоже на то, как матросы, сошедшие на берег после длительного плаванья насиловали портовых девок, не различая ничего перед собой. Разница была только в том, что она не была этой самой девкой, и Александр не был матросом с корабля, который ушатали океанские шторма. Она просила его этого не делать. Его ладонь накрыла ей рот и потом... Потом он был такой неистовый, а генеральный секретарь всё что-то обещал и через каждое предложение ему послушно аплодировали. Надежда ещё подумала почему-то о том, что когда-то тому придётся умирать. Старость и болезни — это неизбежный финал людским поступкам и словам на земле.
Когда усталый Александр растянулся на полу, безразлично уставившись в потолок, Надежда его спросила:
 - Зачем ты так?
 - Не знаю.
 - Но это ненормально.
 - Согласен.
- Больше так не делай.
 - Хорошо.
 - У тебя неприятности?
 Григорьев промолчал, а потом произнёс:
 - Не у меня — у страны.
 - Не думай обо всех.
 - Пытаюсь, но не получается.
 - Может тебе сменить работу?
 - А смысл?
 - Ну, я не знаю
 - Хороший ответ, - он улыбнулся. - Прости меня... Что-то на меня накатило
 Надежда придвинулась к нему и заглянув в его глаза сказала:
- Я ещё хочу.
Они занимались любовью, но уже по-настоящему: размеренно подрагивая кончиками пальцев, будто прикасались к чему-то хрупкому и недолговечному. У них была своя жизнь, а по радио всё это время генеральный секретарь пытался убедить страну, что без него ей не быть великой и могучей, и ему верили. Он врал всем и сразу, и на него молились, и всё это было нормой. Люди страны Советов так жили всегда и не принимали другой жизни, которая давно уже стояла на их пороге и ждала, когда народ прозреет и захочет глотнуть чистого воздуха.

С рождением сына Григорьев твёрдо решил сделать из него человека с большой буквы: умного и рассудительного. Пока тот рос, всё виделось Александру Васильевичу в радужном свете, но когда Ивану исполнилось двенадцать лет, стало ясно, что система внесла в его воспитание свои коррективы, и это можно было расценивать, как её победу над Григорьевым. Система сумела вбить в голову его сына то, отчего уже трудно было избавиться. Из-за этого у них с Иванов частенько происходили серьёзные беседы. Григорьев назидательно твердил, забывая, что перед ним ребёнок:
 - Не будь тряпкой. Через десять лет всё изменится.
 - Откуда знаешь? - по взрослому спрашивал его Иван.
 - Знаю.
 - Ну, скажи?
 - Мал ещё.
 - Тогда зачем мне об этом говоришь?
 «Действительно, а зачем? - начинал про себя рассуждать Григорьев. - Ну, подумаешь, что дружит с девочкой... Рановато, но они же только дружат. А что я таким не был? Был и под партой трогал коленки своей соседки. И чего я переполошился? Если сравнивать меня и его, то я был уже тот кобелёк, а этот... сопляк совсем».
Иногда к разговору подключалась Надежда. Она говорила всегда одно и то же:
- Слушай, Вань отца... слушай.
- Я слушаю, - вздыхал тот, - но понять не могу.
- А ты всё равно слушай, а понимать будешь потом.
- Когда потом? А вдруг я забуду, что надо  понять?
- Ничего, я напомню, - Григорьев вставал, давая понять, что разговор окончен.

Дождь подустав, чиркнул одиночными каплями по подоконнику, и всё стихло. Вместо дождя отовсюду потянулись птичьи голоса. Они хотели напомнить матери-природе о своём существовании и о том, что у них есть крылья и они уже отдохнули за ночь, а сейчас им надо резать пространство над землёй на большие и маленькие кусочки, оставляя после себя неразгаданные вензеля.
Григорьев выцелил в кронах деревьев причудливые очертания птах, сидевших на ветках подобно огромным почкам. Проводил глазами шустрого воробьишку, скользнувшего сверху вниз. Это был не просто шустрый, это был первый из тех, кто сейчас не решался ещё выставить клюв из своего укрытия. Шальная капля сорвалась с ветки и клюнула смельчака по затылку. Тот вздрогнул от неожиданности и чирикнул громко, будто просил о помощи у таких же как он сам маленьких и беззащитных существ.
Григорьев никогда ни у кого ничего не просил. Так получалось, что все шли к нему, а он никогда. Да и что ему было просить у тех, кто жил на земле по привычке? Вот он и не просил. Близких друзей у него не было. Ну, там знакомые - этих хватало, поскольку люди обладающие определённым положением в обществе обзаводятся этими самыми знакомыми, подобно тому, как днища кораблей обрастают ракушками. Так вот: одни метили в число знакомых, потому что надеялись когда-нибудь перейти в разряд близких друзей, а это при определённом раскладе могло способствовать кое-какому продвижению по службе, другие становились ими чисто случайно по воле какого-нибудь господина-случая. Это были такие правила, да и как сказал классик марксизма-ленинизма Карл Маркс, что жить в обществе  и быть свободным от него нельзя. Вот и у Григорьева всё это присутствовало в жизни. Он не сопротивлялся этому, более того, его забавляло всё подобное, ибо исповедовал не совсем массовые принципы выживания среди себе подобных. Григорьев всегда знал, что за ним след в след идут все они, прячась до поры до времени в его тени. Это было необходимое условие, чтобы чувствовать себя уже при жизни увековеченным в памяти людей.
Григорьев не сразу заметил, что стал меняться. Речь не шла о какой-то там надменности или высокомерии. Всё было намного тоньше и вместе с тем и сложнее, поскольку невидимые грани его сознания стали незаметно перетекать в это новое, что пока хранило нейтралитет по отношению к его личности. Единственное что он отметил у себя, так появление желания манипулировать своими подчинёнными. Григорьев сумел всё это повернуть во благо и скоро его отдел выбился в передовики. О нём заговорили, как о руководителе новой формации. Конечно, тогда это слово не так было распространено в обиходе, а поэтому его стали просто двигать по карьерной лестнице, согласно партийным указаниям. Он не сопротивлялся, поскольку смирился с этим и даже считал, что это всё-таки движение, о котором думает каждый живущий на земле человек. Разница только  в том, что он в отличие от большинства работал честно, и ему не было стыдно за очередное продвижение по служебной лестнице. Собственно, история умалчивает о том, кому в стране угасающего социализма было хоть иногда стыдно за незаслуженно повышение. Всё подобное процветало повсюду...
Итак, это была одна сторона жизни Григорьева, где он умело обстоятельства оборачивал в пользу и для себя, и для государства.
Вторая же жизнь, которая безусловно присутствовала в реалиях, иногда была непонятна даже ему. Накатывавшая волна мыслей порой заставляла его всего себя перекапывать. В такие минуты подолгу сидел и смотрел в одну точку. Со стороны казалось, что он окаменел. Было ощущение, что он решается на какой-то важный шаг. Насколько это так, трудно было судить и всё же хотелось его подтолкнуть, а там пусть что будет. На самом деле Григорьев не торопился примерять на себя одежды вершителя человеческих судеб по одной единственной причине — он был не таким глупым, чтобы добровольно отказываться от своей свободы. Всё на что он мог рассчитывать в этой жизни — это он сам и без всяких примесей, где фальши иногда встречалось так много, что можно было запросто сойти с ума, перестав понимать происходящее вокруг себя.
Теперь стоит кое-что пояснить и самое главное: «Почему речь зашла о «вершителе человеческих судеб» и что за всем этим стояло?» Не будем лезть в дебри, остановимся на самой поверхности, где вода доходит простому смертному по щиколотку. Человек слаб, но только тогда, когда сам этого желает. Григорьев не был таким, а следовательно надо  было ожидать от него чего-то неординарного. Надо отдать должное Александру Васильевичу - он начал всё это демонстрировать не на своих близких, а на подчинённых, так сказать, из двух зол выбрал то, что подальше...
Под его началом трудилось около двадцати человек. Все они были разные, но было одно, что всех их сплачивало,  точнее, делало на одно лицо. Это огромная тяга подсидеть друг друга. Порой, наблюдая за ними, Григорьев, превращался в игрока в воображаемые шахматы. Конечно, на королей и ферзей никто из них не тянул. Чтобы «игра» была более динамичной, он сам им и только на какое-то время присваивал эти титулы и тогда... Да, это было что-то.  Как раньше писали в русских народных сказках: «не словом сказать, ни пером описать...» Люди из-за лишней копейки готовы были на всякие пакости. Одинаково в этом преуспевали, как женщины, так и мужчины. Григорьев до крови не допускал эти гонки по кругу, ибо хорошо усвоил к своим годам, что всё подобное - это плохо. Конечно, и то, чем он занимался, нельзя было назвать хорошим словом, но Александр Васильевич видел в этом возможность изучить человеческие пороки как можно глубже. Люди же ничего об этом не знали и как заводные игрушки изображали из себя послушных и понятливых подчинённых, лелея мечту, однажды обойти друг друга и занять, пусть и в этом небольшом коллективе свою ступеньку, но чуть повыше, чем была у них до сих пор. Они тянулись к этой своей маленькой мечте с таким усердием, что порой забывали: кто они и для чего вообще живут. Это забавляло, но однажды Григорьев решил ввести свои правила игры, чтобы положить конец этому безобразию. У него получилось, и люди стали удивлять: и его, и вышестоящее начальство своей результативностью. Цифры били по глазам, и показатели лезли в гору, как сумасшедшие. Отчёты, а это был всегда главный аргумент в определении качества проводимой работы, потянули за собой вверх и самого виновника этого эксперимента. Казалось бы, бумага не без участия человека обрела такое значение, что впору было ей ставить памятник. Наверное, так бы оно и случилось, но Григорьеву хотелось большего. Эти цифры, как он сам считал, не вечные и что уже завтра они не будут никому нужны, так как за длинной чередой единичек и нулей, всегда стоит что-то большее и непостижимое. Скорее всего, именно оно и манило к себе Александра Васильевича, и он задумался о смысле жизни уже не с позиции этих цифр, а...

Вспоминая всё это сейчас, стоя у окна, Григорьев не сразу услышал звонок в прихожей. Когда резкий звук достучался до его сознания, он подумал: «Это Иван пришёл...»
Да, это действительно был он. Войдя в прихожую, тот сказал:
- Почему так долго не открывал? Я уже подумал, что...
- Испугался? - спросил Григорьев принимая у сына мокрый зонт.
- Так нельзя. Это ведь мальчишество.
-Да? А если я был не один? Ну, к примеру, у меня были гости?
  - О чём ты? Какие гости? Сколько я тебя знаю, ты всегда исповедовал одиночество.
- А что в этом плохого?
- А что хорошего? - Иван прошёл в комнаты. - Прожил жизнь, отгородившись от всех.
- Как верно подмечено: «отгородившись от всех», - Григорьев взглядом прострелил спину сына. - Силу почувствовал?
 - Скорее свободу, - ответил тот, присаживаясь в глубокое кресло.
 - Странно, что ты мне это говоришь. По-моему, чего-чего, а этой свободы и у тебя, и у сестры твоей было ровно столько, сколько мы могли себе её позволить.
- Точнее будет так: сколько ты её мог нам предоставить.
- Даже так? - Григорьев усмехнулся. - У тебя плохое настроение? Наверное, это от непогоды.
- Причём здесь это?
- А что же тогда случилось такое, отчего ты мне говоришь такие вещи?
- Взрослею.
- В твои-то почти пятьдесят лет-то?
- Раньше как-то не получалось.
- Ну и как ты себя теперь во всём этом ощущаешь?
- Отвратительно.
- Я так и предполагал. Взросление не всегда приятно.
- Особенно, когда приходится навёрстывать упущенное.
 - Так ты пришёл «поплакаться мне в жилетку»?
 - Боже упаси. Уж  с собой я сумею справиться.
 - Ну и ладненько. Завтракать будешь?
 - Ты же знаешь, что я с утра не ем.
 - Хочешь пораньше покинуть этот мир?
 - Да, хочу.
 - Не торопись. Соблюдай очерёдность, - Григорьев скривил губы в подобии улыбки. - Жизнь только эта. Другой нет, и не будет, - он опустился на диван. - Давай рассказывай: какая собака тебя укусила?
 - Если бы собака. Предчувствие у меня нехорошее. С ночи встало что-то в груди и не уходит.
 - Встало... говоришь? Сходи к врачу. Кстати, ты не собираешься обзаводиться семьёй?
 - Зачем? Меня всё и так устраивает.
 - Тебя устраивает одиночество?
 - Нет, просто дети в чём-то хотят походить на своих родителей .Ты вот после смерти мамы...
 - Это совсем другое.
 - Какая разница? - Иван вздохнул.
 - Разница большая: у меня были вы с сестрой. Интересно, как она там?
 - Недавно перезванивались. Она счастлива.
 - Вот видишь: всё налаживается.
 - Я не договорил: она счастлива, потому что далеко отсюда.
 - Ты хочешь сказать - далеко от меня?
 - Да, хочу.
 - Ну что же, лучше горькая правда, чем сладкая ложь. Да ты не дёргайся. Мне осталось недолго... Знаю, ждёте: и ты, и она... Придётся потерпеть. Я вас не обману.
 - Перестань так говорить.
 - Мне можно. Я тут сегодня подумал, что смерть  - это...
 - Я не хочу ничего слушать об этом.
- Боишься? - Григорьев улыбнулся.- Это всё от несостоятельности постичь смысл угасания человеческой жизни. Вот тебе скоро будет пятьдесят, а что в перспективе? Не знаешь...
 - Ну почему, не знаю?
- Не знаешь. Вот и твоя бывшая жёнушка тебе изменила, потому что не знала, чем всё это обернётся для неё.
 - А ей-то? Живёт же?
 - Не завидуй.
 - Я далёк от этого.
- Значит, мне показалось. И правильно - не завидуй. Тебе сейчас надо подумать о будущем. Найди себе женщину, да такую, чтобы родить могла и за дело. Не перебивай меня, а послушай.
 - Всю жизнь только это и делал, - буркнул Иван.
 - И молодец, - Григорьев посмотрел на сына. - Я скоро уйду. Всё это, - он обвёл глазами комнату, - отойдёт тебе и сестре. Я кое-какие распоряжения уже сделал, чтобы  между вами всё было мирно. Я всегда был против раздоров, ибо, от них один шум и скорая болезненная старость. Барахло не стоит того, чтобы из-за него терять человеческий облик. Согласен? Ну, так вот, как мог, так я вас и воспитывал. Вы уж меня извините за мой излишний аскетизм, но по-другому я не умел. Хотел вас отгородить от всего...
 - А надо было?
 - Надо. Кое-что удалось, но это как теперь оказалось - капля в море.
 - Спасибо и на этом.
 - Ты это произнёс с иронией...
 - Тебе показалось.
 - Щадишь меня? Пустое это. У меня та ещё интуиция - за свою жизнь я почти ни разу не ошибся в своих предчувствиях. Вот поэтому привык на неё полагаться.
  - Нас с Ленкой ты тоже воспитывал, полагаясь на неё?
 Повисла паза. Григорьев на какое-то мгновение прикрыл глаза и в памяти всплыл день, когда позвонили из роддома и попросили его срочно приехать.
 - Что случилось? - крикнул он в телефонную трубку, но оттуда потянулись короткие гудки.
 Поймав частника, за десять минут доехал до роддома. Его уже ждали. Белый халат, бегающие глаза молоденькой медсестры и эта фраза старой врачихи: «Она умирает...»
 - Как? Что вы с ней сделали?
 - В этом нет нашей вины. Мы спасали жизнь вашему ребёнку.
- Ребёнок? - Григорьев уставился на седовласую врачиху. - Причём здесь ребёнок? - Григорьев начал нести какую-то чушь.
 Его пытались успокоить, а он, всё ещё никому не веря, говорил и говорил, отодвигая от себя смысл услышанного от этой старой глазастой еврейки. Его подвели к палате, где за стеклянной перегородкой лежала его Надя. Возле её кровати суетились врачи.  Её ещё спасали, но по лицам этих людей он понял, что она уходит. Сжал зубы и стал молиться тому, в кого никогда не верил. Так часто у нас бывает: о нём вспоминаем на самом краю пропасти, когда нам плохо или плохо тем, кого мы любим. Видно Создатель решил на этот раз прикинуться глухим. Ему это удалось без труда - Нади не стало. Григорьев всё ещё  молился, а её уже не было. Душа подобно белому облачку поднялась к потолку и там застыла, рассматривая безжизненное тело той, кому только что принадлежала. Может, всё бы и обошлось, но здесь всё пошло как-то не так: и молитвы были не такие, да и прошлое было с капельками крови, а это уже приговор. Конечно, не напрямую тебе, но в том-то и суть: это всегда больнее. Это нам кажется, что всё забыто и прощено, а на самом деле, всё не так и Создатель бдительность не теряет и его всякими там словами не задурить, а особенно, когда они сказаны  на самом пороге беды. Осознав это, Григорьев чуть было не обвинил Господа Бога во всех человеческих грехах. Наверное, он был ещё не совсем потерянным для Создателя, поэтому тот не дал ему бросить  в свой адрес ни единого упрёка.
Всё, что потом происходило, Григорьев помнил смутно. К нему подошла старая медсестра и сказала:
 - Крепись отец... Дочка у тебя. Ты её не обижай. Она не виновата, - и её рука смахнула с морщинистой щеки слезу.
 - Может ещё...? - Григорьев с надеждой посмотрел в глаза старой женщине.
 Та отрицательно покачала головой.
Конечно, надо было отказаться от второго ребёнка, но Надя настояла. Она так и сказала:
 - Я рожу, даже если это мне будет стоить жизни.
 - Зачем ты так? - он тогда посмотрел на неё глазами человека, встревоженного неизбежной развязкой.
 - Шучу я... Ну, как вы тут без меня будете? - улыбнулась она ему.
 Эту улыбку он долго потом не мог забыть.

Дочку назвал Леночкой. Этот комочек стал для него всем, загородив всё, что жило своей повседневной жизнью. Как-то само получилось: всё складывалось хорошо. На работе шептались по углам, мол, нанятая им кормилица, имеет на него виды. Поговаривали про него, что он и сам не прочь залезть к ней под юбку. Григорьев на всё это не отвлекался. Ему попросту было некогда: сыну шёл тринадцатый год, а дочка только-только начинала держать головку.
На целых десять лет Григорьев ушёл в домашние заботы, посвятив себя детям. Когда Иван уже учился в институте, Александр Васильевич огляделся и понял, что пока он был занят семьёй, в жизни произошли кое-какие перемены. Приближалась эпоха всеобщего сползания страны в пропасть. Григорьев стал осматриваться по сторонам, отмечая про себя, что человечество опять полезло в очередную авантюру преобразований, якобы для своего будущего. Всё это обернулось крахом... У власти менялись правители, сменяя умерших на посту. Молодых не подпускали к управлению страной. Старые кадры побаивались, что лишатся своих привилегий. Пока всё это происходило, народ стал шататься из одной стороны в другу. Нет ничего хуже, когда те, кому ты аплодируешь, уходят из жизни один за другим. Непоколебимая вера в их правоту начинает утихать. В такие моменты всегда находятся силы, способные всё переустроить и даже порой ценой народной крови. Пока всё ещё выглядело благочинно, но в воздухе уже носилась беда на чёрных крыльях, и то и дело слух улавливал клёкот стервятников. Приближалось смутное время, как в старину.
Григорьев не стал ждать и вскочил в последний вагон, прицепленный к поезду под названием «Будущее». Ему удалось не только взобраться на его подножку на полном ходу, но и удержаться. Означало это то, что должность осталась за ним. Если честно, в те времена это было сделать трудно. Подросли те, кто когда-то стаскивал с его стола крошки. Теперь они это не помнили и шли напролом, в буквальном смысле по головам, отворачивая лица от тех, кого валили своими ногами под себя. Им казалось, что именно так достигается благополучие в жизни. Григорьев проявил бойцовский характер и первому, кто попытался ему наступить на горло, нанёс упреждающий удар. Тот не устоял на ногах и, падая, увлёк за собой большую часть претендентов на  место Александра Васильевича. Те, кто хотели получить всё и сразу получили отпор. Григорьев по собственному опыту знал, что больные фантазии до хорошего не доведут, да и вообще так не бывает, а если что-то подобное всё же у кого-то и получалось, то рано или поздно оборачивалось такой скверной, что не приведи господь на это смотреть вблизи. Он собственно так и рассудил, отбиваясь от назойливого своего заместителя, метившего на его место, мол, тебе же лучше - будешь жить долго, и смерть встретишь с улыбкой на губах. Спасибо Григорьев от своего бывшего зама так и не дождался. Для этого надо было время, а у Александра Васильевича его-то и не было. Надо было идти дальше. Засучив рукава, полез вверх, наступив на собственный принцип о карьере. Откуда только у него силы взялись для этого рывка? Те, кто его знал раньше, удивлялись ему. Некоторые же считали, что это бег от одиночества.
Григорьев так и не женился после смерти Нади. Были ли у него женщины? Пусть это останется тайной, так как в жизни каждого человека они должны присутствовать. Так почему бы не быть им и у отдельно  взятого человека, сумевшего поднять на ноги двоих детей? Ему удалось не пустить их по миру с протянутой рукой. Теперь надо было устроить их под этим солнцем, которое всё чаще стало проявлять свою немилость по отношению к человечеству, которое ничего этого не замечало и просто продолжало жить и гадить, жить и гадить... Григорьев всё это видел и ужасался тому, сколько молодых, здоровых людей шло на панель и сколько их там и заканчивало свою жизнь. Такой участи он не желал своим детям.
Грянула «перестройка» с лёгкой руки Мишки «меченного». Обыватели приникли к телевизорам. Для них это было в диковинку, чтобы главный человек страны выступал без всяких там бумажек. Они, как это было принято, уже хотели верить ему, и верили, и аплодировали, и шли, и ломали, вместо того чтобы строить.
 Собственно, об этом люди никогда не задумывались, а тем более, когда что-то там надо  было «перестраивать» в стране. С трибун сыпали о необходимости жить по-новому. Желающих, оказалось, так много следовать этому курсу, что городские площади превратились в  места скопления людей с транспарантами. Иногда они устраивали шествия, мол, мы готовы  - укажите куда дальше. Им указывали, но делали это так, чтобы отвлечь от фабрик и заводов. Пока народные массы шли не туда, те, кто всё это заварил, засели за делёж того, что раньше принадлежало всем. И разделили, после чего собственно рыночные отношения без единого выстрела вошли в страну. Никто ничего и не понял, как все оказались втянутыми в поход под девизом: «А нам всё равно...»
Григорьев в этом отказался участвовать, а поэтому продолжал честно ходить на работу и руководить своими подчинёнными, которые рвались на воображаемые баррикады, устраивая в обеденные перерыва митинги-летучки. Александр Васильевич не мешал им добровольно восходить на эшафот. Он вообще считал, что отрубленная голова  - это неплохо, а тем более, когда она дурная. Григорьев даже о будущем стал думать с позиции, если суждено гореть, то так тому и быть. Фаталист? Может быть и так.
На первый взгляд Григорьев менялся, но это была всего лишь его игра с окружающими людьми. Он предпочитал никого из них не подпускать к себе на расстояние вытянутой руки. Ему так было спокойно и за себя, и за своих детей. Дело прошлое, но даже когда перед Иваном встал вопрос, в какой институт идти учиться, то Григорьев настоял на своём решении, и самостоятельность сына была подвергнута критике, поскольку за плечами Александра Васильевича была жизнь и грабли, на которые он неоднократно наступал. Этой участи сыну не желал. Уже потом, когда тот учился на третьем курсе, постигая азы будущей профессии переводчика, у Ивана появилась девушка. Григорьев об этом узнал, когда стало ясно - девушка ждёт от его обормота ребёнка. Он не стал рассусоливать и сказал так:
 - Никогда моей снохой не будет дура.
 - А я всё равно на ней женюсь.
 - Я казал и точка.
 - Мы любим друг друга и она...
 - Только не говори  мне, что она беременна о тебя, - Григорьев был неумолим.
 - Ты оскорбил не только её, но и меня.
 - Ты сам... Слышишь? Сам себя оскорбил, связавшись с пьющей и курящей особой. Я не дам тебе осуществить эту бредовую идею. И знаешь почему? Потому что ты мой сын. Я хочу тебя видеть счастливым, а не вечно возвращающимся с работы, в объятия непонятно какой женщины с усами над верхней губой. Ты продолжатель рода и так просто тебе от этого не отвертеться. Не перебивай... Я научу, что тебе делать.
 - Я ничего не буду делать...
 - Молчи и слушай, пока я добрый.
 - Я всю жизнь только этим и занимаюсь.
 - Молодец, но мне непонятно, как ты мог опуститься так низко? Тебе что денег не хватает? Ты ходишь побираться по людям? Мне ничего для тебя не жалко... Ты только учись, но помни, что придёт такое время, когда ты сам всё будешь решать за себя,  а пока позволь мне этим заняться. В жизни есть многое другое, ради которого стоит жить не так, как ты пытаешься это делать. Ради этого можно пожертвовать всем...
 - И даже детьми?
 Вопрос Ивана застал Григорьева врасплох - повисла пауза. Он понимал, что с «избранницей» сына сейчас он поступает не так, как надобно и следовало бы разобраться во всём прежде, чем устраивать «баталии», но вот времени нет, во всём этом копаться. Вот так всегда: надо, а делаем всё не так.
 - Что же ты замолчал? - Иван уже чувствовал победу над отцом, мол, всё будет как я решу.
 - Думаю.
 - Только недолго.
 - Сопли утри. Ты сам виноват -  не умеешь выбирать. Увидел голые коленки, потрогал её за грудь и уже весь растаял.
 - А ты не такой?
 - Не такой... Вот поэтому и говорю тебе, что больная мать — больные дети.
 - Слышал уже.
 - И тебя это не останавливает?
 - Нисколько.
 - Да ты у меня дурак. Один раз ошибёшься и потом всю жизнь будешь себя проклинать.
 - А если это любовь?
 - Я скажу тебе, что это такое. Это не любовь... Это блажь с большой буквы. Таких, как твоя, много. Их можно каждый вечер совком собирать с улиц нашего города. Что же ты у меня такой чудненький получился? Ну, смазливая, и всё при ней, а что у неё внутри?
 - Душа.
 - Рассмешил... Это она тебе так сказала? Откуда ей быть душе-то? У неё же на неё мозгов не хватит. Это же надо додуматься своё здоровье растрачивать по кабакам. Она же будущая мать. Ей надо думать о будущем...
 - Нет его у  неё, как и у меня.
 - Врёшь! Про неё не знаю, а вот тебе рано на себе крест ставить. Я не дам тебе вот так просто сойти с дистанции. Если на то пошло, то я сам тебе подберу... с душой.
 Иван бросил злой взгляд на отца и сказал:
 - Ты подберёшь... У нас с тобой вкусы разные.
 - Ничего, я постараюсь тебе угодить.
 - Вот-вот... и буду я приходить с работы и целовать усатую женщину. Нет, спасибо. Такого счастья мне не надо и вообще, моя жизнь — это моя! - Иван повысил голос.
 - Да нет у тебя пока своей жизни! Нет! Есть одна - общая... наша. Тебе это понятно? И пока я стою на ногах - так оно и будет. Тебе всё ясно?
 - Куда уж яснее.
 - И глаза не отворачивай. Будешь поперёк меня идти, я тебя огорчу.

Григорьев открыл глаза. Иван сидел в кресле и что-то ему говорил. Александр Васильевич стряхнул с себя воспоминания, старясь уловить смысл рассуждений сына. Иван говорил с некоторой ленцой, переворачивая слова, будто вскапывал землю. Григорьев с минуту наблюдал так за ним. Он и раньше любил это делать: смотреть и слушать. Это давало возможность, не нарушая течения чьих-то мыслей, что-то думать о своём или например придумывать на будущее такое, чтобы избежать необдуманности в поступках, как своих, так и других. Вот и сейчас Григорьев стал по привычке вычерчивать план  и тут же понял, что ему уже далеко за семьдесят, и что каждый прожитый день может оказаться для него последним.
«И как он будет без меня? Мужик-то вымахал, а в остальном так и остался для меня ребёнком, - размышлял Григорьев. - Почему так? Конечно, это моя вина и в армию не пустил, и потом заставил жить под диктовку. Может, не надо было так-то? Ну, а если бы не всё это, то он мог оказаться чёрт знает где. Все мы в какое-то время переступаем невидимую черту. Иногда по глупости, а бывает и по незнанию».

Григорьев стал вспоминать.
Тогда Иван уже учился на последнем курсе. Возле него всегда крутились какие-то новые лица. Это было нормально, а особенно когда надо учиться выживать в среде себе подобных. Григорьев их наблюдал только тогда, когда они появлялись у них в доме. Запретов на данные посещения он не вводил, да и ему самому было интересно посмотреть на тех, кому жить в этой стране завтра. После того, как у бывшей пассии Ивана случился выкидыш на нервной почве, разговор о женщинах у них не возникал. Видно эта территория  всё-таки охранялась им от посягательств извне. Всё, что знал о продолжении этой истории Григорьев, так это то, что девушка переехала с родителями в другой город. О ней он стал забывать, надеясь, что то же самое происходит и с Иваном. Александр Васильевич убедившись, что в окружении сына нет представителей женского пола, ослабил контроль и тут...
Это произошло в будничный день. И он, и Иван были дома - дочь сидела за уроками в своей комнате. В дверь позвонили. Когда открыли, под нос люди в милицейской форме сунули ордер на обыск. Григорьев отступил, давая стражам правопорядка делать свою работу. То, что искали, нашли за пять минут. Это был пистолет, завёрнутый в грязную тряпицу. Нашли его на самом верху книжного шкафа, куда добирались лишь под Новый год, чтобы смахнуть скопившуюся там пыль. Григорьев сначала подумал, что это дешёвая инсценировка. Он взял щупленького капитана за локоток и попросил уединиться с ним на кухне. Тот проявил понимание и последовал за хозяином квартиры, где и рассказал тому о причинах столь неожиданного визита.
Оказывается, некий знакомый его Ивана по фамилии Головин задержан следственными органами по подозрению в ограблении одной торговой конторы  по продаже видеоаппаратуры. Данное преступление своей дерзостью несколько удивило милиционеров и те целую неделю не могли найти ни одной зацепки. Помог рядовой случай: бдительная старушка сообщила участковому, что у её квартирантов вдруг появилось много коробок с иностранными буквами. Эти самые грабители «стояли у неё на постое». Участковый тут же отреагировал, и выяснилось, что коробочки и их содержимое проходят по делу об ограблении... Ну, всё остальное по протоколу: взяли голубчиков тёпленькими, когда они  ничего не подозревая, отсыпались в своих кроватях. Отказываться не стали, а тем более их признали работники конторы перед лицами, которых, те размахивали найденным только что у Григорьевых пистолетом. Собственно, Головин и рассказал следователю, что пистолет спрятал в квартире у своего знакомого. Иван попадал под подозрение. Александр Васильевич заволновался. Он так и спросил у капитана:
 - Мой сын преступник?
 - Будем разбираться. Пока, если подтвердится, что он знал об оружии, ему грозит срок за хранение...
 - Так ему могли подкинуть.
 - Могли.
 - Зачем же тогда травмировать мальчика?
 - Ну, у нас такая работа, - ответил капитан Григорьеву.
 Ивана забрали, но уже через  пару часов отпустили. Тот самый Головин подтвердил, что их сокурсник не принимал участие в ограблении и ничего не знал о спрятанном на шкафу в собственной квартире пистолете. После этого Григорьев прополоскал сыну мозги с такой тщательностью, что тот в тайне души пожелал: «Лучше было мне сеть на скамью подсудимых, чем выслушивать нравоучения от отца».
Лучше... хуже. В такие моменты жизни можно и не то брякнуть. Если бы всё оборачивалось согласно нашим желаниям, то где бы мы сейчас все были? Далеко... Хорошо, что есть кто-то, кому не всё равно, что будет с нами потом.

Пока Александр Васильевич был занят Иваном, Ленка скатилась по учёбе. Казалось бы, мелюзга, но как быстро она сориентировалось, что ему не до неё и она решила походить по этой жизни самостоятельно, ступая слегка кривоватыми ногами по земле. Григорьев ничего об этом не знал. Он просто был занят. Когда же в его руках оказался дочери дневник, и он увидел собственными глазами, что та нахватала «гусей», ему стало дурно. Первым делом устроил «разбор полётов», но Ленка успев глотнуть свободы, заявила, что учиться не хочет и не будет. Разговор получился коротким и даже чересчур. Григорьев схватил ремень и пару раз прошёлся по её задушке. Конечно, не педагогично, да и подросла она за какое-то время, пока он думал, что она ещё ребёнок. Этот самый ребёнок рос не по дням, а по часам, как выяснилось во время порки. Ленке было не больно, а обидно. Ну и что, если тебе только одиннадцать лет? Ну и что? А завтра будет двенадцать... А потом тринадцать. Нет, это процесс не замедлить. Можно конечно что-нибудь придумать, но когда этим заниматься? Григорьев это осознал, когда Ленка надулась и с неделю не разговаривала с ним, выправляя оценки. Чтобы заглушить нехороший осадок на душе от всего этого, Александр Васильевич целыми днями пропадал на работе.
Однажды он пришёл пораньше домой. Дети занимались своими делами. Григорьев попросил их собраться на кухне. Это было такое место в квартире, где всегда заседал «семейный совет».
 - Наверное, я неправильный отец, - начал он говорить. - Знаю одно - другого не будет. Да, я бываю резок... Себя не оправдываю, но пока я старший в нашей семье, прошу вас оградить меня от неприятностей... И без них хватает проблем. Давайте договоримся, чтобы жить дальше без отклонений... И вот ещё что, - он посмотрел на белокурую Ленку, - не держи на меня зла. Я больше не буду.
 Повисла пауза - правильная, после которой захотелось прижать их всех к себе, но Григорьев этого не умел делать.  Он воспитывал и сына, и дочь по-мужски и может быть, из-за этого у него всё так и получалось - коряво. Ленка сама подошла к нему и, подняв голову, посмотрела ему в глаза.
 - Не обманываешь? Вон Люськины предки тоже пообещали рук не распускать, а вот вчера задали такую трёпку, что...
 - Я же твой «предок», а не Люськин, - улыбнулся Александр Васильевич.
Ленка схватила его за руку, подпрыгнула от радости. Григорьеву показалось, что ещё немного, и она коснётся его щеки своими губами.

Воспитывать детей во все времена получалось не у всех. Всё что-то мешало. Когда началась Великая Отечественная война, Григорьеву только-только исполнилось шесть лет, и никто его тогда ещё не называл по отчеству. Мать звала Сашулькой. Ну, матери они такие: что-нибудь напридумывают, чтобы было поласковее. Отец, суровый на работе и весёлый дома, величал его Шуркой. Сверстники, с которыми они гоняли по двору, звали Санькой. Хорошее это было время: тепло, беззаботно и что самое главное - все кругом тебя хорошие и приветливые. Если бы не эта проклятущая война, оно так бы всегда и было, но, как только немецкие самолёты стали бомбить город Краматорск, где они жили, отец тут же отправил их с матерью на Урал. Сам же остался воевать с фашистами. Для маленького Григорьева все эти перестановки не нравились. Не хотел он уезжать непонятно куда, а тем более, сообразно детской логике, ну просто был обязан остаться с отцом. Он рассуждал так: «А вдруг его ранят? Или например, у него закончатся патроны? А тут я и всё будет хорошо. Да мы с батей этих фашистов в два счёт определим в их Германию. Пусть себе живут там и не лезут к нам своими танками». Конечно, до многого маленькому Григорьеву тогда было ещё тянуться и тянуться сознанием, а поэтому отец на его уговоры только улыбнулся и шепнул на ушко, мол, расти... ещё повоюем.
Долго они добирались до этого непонятного места под названием Урал. Всю дорогу перед глазами мелькали эшелоны с войсками. Вся страна всколыхнулась, и ехали на Запад бить врага молодые и старые солдаты. Где-то уже стреляли и умирали от пуль и осколков, а Саньку в переполненном вагоне судьба увозила подальше от всего этого. Бегством это трудно было назвать. Люди вели себя спокойно, только вот разговоры всё были больше о войне и о тех, кто сейчас сражался с фашистами. Долгие это были разговоры под стук вагонных колёс. За каждым таким разговором угадывалось что-то большое и близкое. Слушая их, маленький Григорьев засыпал и снился ему отец. Тот брал, как это было когда-то, свою любимую толстую книжку про всякие страны и народы и читал вслух раскатисто, будто выводил молитву под куполом старой церкви. Санька слушал, открыв рот. Всё ему было интересно, а ещё больше непонятно. Он задавал отцу вопросы и тот отвечал, ухмыляясь в усы, мол, спрашивай, я и не то тебе ещё расскажу.
Когда они приехали на Урал, всё оказалось не таким радужным, как думал обо всём этом Санька. Пыль кружила по улицам, забиваясь в нос и в рот. Первое время боялся вдохнуть полной грудью. Всё ему казалось, что задохнётся. Мать куда-то сходила и их определили на квартиру к добрым людям. Это был большой дом с палисадником и с собакой на цепи. Санька уже через день, другой с ней был на «ты». Хозяева тут же прозвали его «собачником».
Жизнь потекла от одной сводки с фронта до другой. Люди на Урале пока ещё не осознали весь размах нагрянувшей беды, да и их мужья и сыновья ещё только собирались на войну, а поэтому думалось, что вот-вот и всё закончится. Так думал и Санька, оставаясь один, когда мать уходила на поиски работы. Эх, если бы было так... Увы, жизнь готовила для людей сложное испытание, после которого не все вернутся с полей сражения... не все. Будто зная обо всём этом, время не торопило события, давая человечеству насладиться днём сегодняшним, где ещё было мало слёз и потерь, где любимые и единственные ещё были живы.
Чтобы безделье не выкручивало руки, мать отдала Саньку в школу. Первые свои буквы он написал на полях пожелтевшей газеты. Страна училась экономить на всём, чтобы у фронта было всё. Из всех предметов Григорьеву нравилась математика. Преподавал её однорукий учитель с узкими глазами. Его про меж себя ученики называли «Монголом» На самом деле он был корейцем. Ну, эти подробности никого не интересовали, да и когда тебе всего-то шесть, семь лет больше думаешь о еде, а не о том, кто какой национальности.
Матери Александра повезло - её взяли работать на оборонный завод. Всё же паёк здесь по началу был ощутимый, и им на двоих хватало.
Вестей от отца не было. Фронт приближался к Москве. Всё, что запомнил Григорьев о той суровой зиме, так это военные сводки, читаемые сухим надтреснутым голосом диктора. Ждали чуда. Вера была, что враг будет разбит, но всё чаще людей охватывало отчаянье, и тогда какая-то злоба начинала закипать в их сердцах, будто это могло предрешить ход войны.
Санька жил во всём этом, не забывая, о том, что он ещё ребёнок, а поэтому быстро сошёлся со  своими сверстниками. Как оказалось, он знал о многом, что присутствовало на планете под названием Земля по сравнению со своим окружением. За это его прозвали - «профессором». Хозяева, пустившие их к себе на квартиру, были людьми образованными - у них шкафы ломились от книг. Заметив интерес маленького квартиранта к чтению, добродушная тётя Клава с лицом побитым оспой, разрешила ему брать книги.  Маленький Григорьев стал открывать для себя мир во всём его многообразии.

Иван наблюдал за отцом. Он привык во всём его слушаться, но в последнее время, будто что-то сломалось в его понимании самого близкого для него человека. Наверное, это произошло не сразу. Сначала всё накапливалось, накапливалось, а потом вдруг... Да и не вдруг это произошло. Он не мог себе представить тогда, что однажды сможет с отцом разговаривать, как равный с равным. Если честно, трясло его основательно перед этим. Ну, что тут сказать? Правильно-то оно правильно, но возникает вопрос: «А что же раньше медлил-то?»
«Да, медлил, - размышлял про себя Иван. - Боялся. Отец всё знал наперёд и всегда  мог предостеречь от неверного шага. Может я и не прав, но мне всегда не хватало самостоятельности. Каким-то я рос не таким, как надо было. Ну, пока учился - это понятно: так куролесил, что дурость выпирала по всем статьям. Ещё чуть было срок не схлопотал за хранение... спасибо дружкам, что не запачкали. Да, произошёл прокол, но не по моей вине и отец мог бы найти слова не такие суровые для меня, но не нашёл, а сказал, как было на душе… Сказал и надолго меня отбросил назад... Даже сейчас я чувствую себя пацаном, который где-то успел нашкодить, а признаться - смелости не хватает. Стыдно-то как... Ну, считаю до трёх и начинаю. Ты уж прости меня отец за прямоту. Сегодня у нас будет с тобой серьёзный разговор. Ну что, начнём...? Или переждать - поберечь тебя? Вон и взгляд какой-то у тебя не земной, будто прощаешься... Эх, успеть бы тебя с Ленкой помирить. А то уйдёшь с обидой на сердце. Не хорошо это...»
 - Пап, - Иван посмотрел на отца, - у Ленки будет ребёнок.
 - Ребёнок? - Григорьев очнулся от своих воспоминаний о войне. - В её-то годы?
 - Ну, а чего? Всего тридцать с небольшим.
 - Вот то-то и оно, что всего... Раньше надо было рожать и не где-нибудь на стороне, а под крышей родного дома. Учишь вас, учишь, а всё норовите сделать шиворот навыворот.
 - Не заводись.
- Я и не завожусь. При моих симптомах лишние эмоции - это летальный исход. Так говоришь - ждёт ребёнка? А почему не сообщила? Или уже отреклась от меня? Вот коза...
 - Ты же сам её выгнал.
 - Я? Ну да... А как бы ты на моём месте поступил? Молчишь... Все вы праведники, а отец у вас деспот. Старших не грех и послушать. У таких как я, жизнь за плечами столько меток оставила, что страшно подумать. А что у вас...  у молодых? Одни разочарования, - Григорьев попытался встать с дивана. - Нет, не так я вас воспитывал... не так. Надо было в дом мачеху привести и чтобы вы от неё горькими слезами умывались. Так? Не перебивай. Грамотные уж больно. Выучились, а где радость бытия? Где? Нет её... Ладно у Ленки, хоть что-то там получается. А у тебя - тишь да гладь.
 - На второй круг пошёл? - Иван набычился.
 - Имею право и на второй, и на третий. Детина вымахал, а в голове что?
 - Что?
 - Это я тебя спрашиваю: что? Отвечаю: пустота. И отчего же она образовалась? Не знаешь? Так я скажу: нет у тебя вкуса к жизни. Живёшь от понедельника до понедельника  и все праздники  у тебя на одно лицо: грустные. Ты меня обвиняешь, что я помешал когда-то твоему счастью. А что такое счастье  ты знаешь? Его надо выстрадать, а у тебя этого никогда не было. Ты жил под моим крылом, как курёнок и всё тебя устраивало. Это же удобно: все свои неудачи и промахи на меня сваливать, мол, не давал свободы, указывал не то направление, по которому двигаться надо было. Я, конечно, стерплю и прощу. Ведь так? Так. А что дальше? Ну, как ты будешь жить, когда меня не станет? Ведь по миру пойдёшь - обдерёт тебя какая-нибудь ногастая соплячка. Ты же у меня слюни на смазливых привык  переводить. Эх, Иван, думаешь - я не вижу, как тебе сейчас неуютно в этой жизни? Вот и сейчас сидишь и вроде бы готов со мной воображаемые мечи скрестить, а у самого в одном месте жим-жим. Угадал? Да что там угадывать? Я же чувствую тебя каждой своей клеточкой. Ждёшь момента, когда мне останется один вздох, чтобы выговориться в своё оправдание. Да, это будет не легко бросить упрёк умирающему. А собственно, что ты хочешь мне этим доказать? Я и без тебя могу себя покритиковать. Мне в этом деле помощники не нужны. Ты лучше по сторонам оглядись и прикинь: за что тебе надо будет ухватиться, чтобы не упасть на самое дно, когда меня не станет.
 - Ах, брось!
 - Бросить? Ты легко хочешь от меня отделаться. Не выйдет. Я перед Богом за вас с Ленкой в ответе.
 - Я сам за себя отвечу.
 - Ты ответишь. Пока я здесь на этом свете, хорохорься, грудь выгибай, но помни - будет час и ссутулишься, и горько плакать придётся тебе.
 - Не буду.
 - Будешь, потому что не о ком тебе больше кроме, как обо мне горевать. Вот такое кино.
 Григорьев стал прохаживаться. Ступал осторожно, будто пробовал пол на прочность. Иван смотрел ему под ноги и думал: «А ведь он прав — буду плакать...»

За свою жизнь сам Григорьев плакал мало. Ну, когда был совсем мальцом - это не считается, в том возрасте все плачут. Первый раз он плакал и плакал навзрыд после известия о гибели отца. Случилось это после того, как немцев потеснили с Украины. Город Краматорск, в котором они жили до войны, освободили, и мать стала слать запросы, мол, где в данный момент находится её супруг. Долго ответа не было. Где-то за год до окончания войны пришла официальная бумага, из которой значилось, что отец Григорьева погиб геройски от фашистской пули. Саньке тогда шёл уже десятый год. Он не знал что делать: надо было плакать, как делали это все, а он почему-то стеснялся. Мать, это другое дело - так взвыла, что у него от её крика мурашки по всему телу высыпали. Сосед дядя Миша тоже бывший фронтовик сказал ему:
- Поплачь, легче будет. В себе не держи, а то сердечко надорвёшь. Вон как мать твоя убивается. Эх, что же такое творится на белом свете-то?
 - А вдруг батя жив? Ну, ошиблись там?
 - Не знаю... - ответил дядя Миша Саньке.
 Григорьев помнит, как в тот же день ушёл на окраину города и там подставив ветру лицо плакал, чтобы никто его не видел таким. Сначала у него это не получалось совсем, а потом стал вспоминать отца и думать о том, что больше никогда его не увидит. Слёзы и полились, и он как мать криком рвал тишину, жалуясь этому миру о своей беде. Поздно вечером вернулся с опухшими глазами, и уснул, даже не притронувшись к еде. Через неделю стал пытать мать, что это за смерть такая геройская и почему именно его отец погиб от пули фашисткой, а не наоборот? Что могла ему тогда ответить мать? Она, если честно никогда не задумывалась над тем, какая пуля предназначена для героя, а какая для всех остальных. Чтобы успокоить сына, она сказала так:
- Пули не выбирают в кого попадать. Здесь на кого Бог пошлёт.
- Значит, Бог плохой.
- Нельзя так говорить. Там, - мать посмотрела вверх, - сейчас тоже несладко. Вон сколько война людей накосила. Страсть... Ты, Вань гордись своим отцом. Он ведь сам... Его никто не заставлял идти на эту войну. Герой он у нас... настоящий.
 После того, как все узнали, что Григорьев-старший погиб, Санькины сверстники стали смотреть на него по-особому, поскольку сын героя в их понимании, рано или поздно тоже становился таковым: храбрым и неустрашимым. Наверное, так оно и случилось бы, но уже в следующем году немчуре так поддали, что в воздухе запахло победой.
После школы Григорьев младший вместе с товарищами бегал к лагерю, где содержались военнопленные немцы. Охранники их не гоняли, прохаживаясь по периметру, выставив автоматы в бывших солдат великого вермахта. Те жались к кострам, пытаясь отогреть свои озябшие руки. Однажды, когда Санька рассматривал их через проволочные заграждения, один из пленных что-то стал громко говорить, показывая на него рукой. Это не понравилось Григорьеву. Он схватил с земли камень и запустил в немца, крикнув:
 - Это вам за батьку, выродки!
Пленные бросились от костра врассыпную. Охранник вскинул автомат и пригрозил, что будет стрелять. Санька не испугался и выдал ему:
 - И ты гад тоже получишь, если будешь их защищать.
 Красноармеец буркнул:
 - Уши надеру за такие слова.
 - Поймай сначала!- огрызнулся Санька и убежал, мелькая залатанными штанами.

Война закончилась. Салюты осветили небо и люди, опьянённые это новостью, целовались прямо на улице. Санька, подавшись общему ликованию, облапил соседскую одногодку Марийку, за что получил по лбу кулаком.
 - Ты чего дерёшься? - завопил он.
 - Нечего руки распускать.
 - Так победа же?
 - Победа для тех, кто воевал... - заявила Марийка.
 - А нам что теперь нельзя радоваться?
 - Радуйся, а рукам воли не давай.
 - Ой, напугала, - Санька стрельнул глазами по девчоночьим коленкам в царапинах.
 Марийка перехватила его взгляд и сказала:
- Только попробуй. Я твоей матери расскажу.
 - Ну и чёрт с тобой, недотрога.
 Марийка смерила его долгим взглядом и сказала:
 - Можно радоваться и без рук.
 - Как это?
 - Кричи - «Ура!» во всё горло и прыгай, сколько сил хватит.
 - Да ну тебя... Что я маленький? Испортила всё настроение.
 В это день до самой ночи  в доме, где жили Григорьевы, не спали. Пришли гости, и мать достала на стол все свои припасы. Все расселись и стали пить вонючую жидкость из пузатой бутылки, поминая и радуясь. Санька уснул прямо на полу, подложив под щеку, зачитанную до дыр любимую книгу отца о странах и населяющих их народы. Чьи-то руки бережно подняли его с пола,  положили на кровать. Он даже не проснулся.
А снилось ему, будто идёт он по полю, а впереди отец. Идёт, оглядывается на него и такая от него весёлость брызжет. Ну, понятно — победа! Санька хочет его нагнать, а трава по пояс - ноги путает, не даёт и шагу ступить. Отец смеётся, мол, давай жми, а он не может до него дотянуться. Рот открыл и крикнул. Тут его сон и оборвался.
Вскочил Санька, по сторонам глазами водит - не может понять, где он. Присмотрелся и видит его мать почти голая лежит в объятиях дяди Миши, их соседа по улице. Схватил Санька со стола тарелку и запустил ею в стену. Тарелка вдребезги, а мать вскинулась, на себя одеяло натягивает и всё шепчет спросонья: «Сашулька, Сашулька...»
Неделю не появлялся дома. Убежал к старым баракам и там всё это время жил. Друзья туда носили ему еду. Когда поостыл, вернулся, но на мать и глаз не поднял. Та и так с ним, и так, а он замкнулся в себе и не единого слова. Шёл ему одиннадцатый год.
А через месяц мать расписалась с соседом дядей Мишей. Как говорится: мёртвым в земле лежать, а живым дальше жить. Санька так и не смог его назвать отцом. Мать не настаивала, понимала, что не так всё просто, да и дядя Миша говорил, что всё это правильно. Так и стали жить.
Отчим был хорошим человеком. Мать любил. Вот только что на руках не носил  - давал себя знать осколок под сердцем. Он ведь тоже фронтовик, только ему повезло больше, чем тем, кто не вернулся. Ещё в сорок первом ушёл добровольцем на фронт. Не стал дожидаться, когда ему принесут повестку. В первом же бою его и ранили. Врачи не захотели тревожить осколок, мол, и не с таким количеством металла в теле люди живут и ничего - не жалуются. Комиссовали его, и он оказался на Урале у своих дальних родственников. Здесь и повстречал Сашкину мать. Когда пришла весть о гибели Санькиного отца. Он не стал ходить вокруг, да около и просто сказал его матери, что через год возьмёт её замуж. Та промолчала. Она всё ещё надеялась, что отец Санькин вернётся. Не вернулся.
Прожили они  десять лет, а потом захворала мать. Александр на тот момент уже учился в институте, по вечерам подрабатывая грузчиком на товарной станции. Платили сдельно.  Этого хватало и на лекарства, и на всякое другое. Собственно, Григорьев никогда не состоял в списках транжиров. Отдавая всё заработанное в семью, он думал только о выздоровлении матери. Та чувствовала его заботу и плакала беззвучно, когда оставалась наедине со своими мыслями, сравнивая сына с Григорьевым-старшим. Такой же высокий, широкоплечий  - он напоминал ей о прошлой жизни и о войне, которая прошлась по ней так нечестно.
Александр учился хорошо. Он и в институт поступил с первой попытки на математический факультет. Видно его учитель - кореец по прозвищу «Монгол», сумел таки  разглядеть в нём способности к точным наукам. Мать не могла нарадоваться на сына. Матери, они такие - всегда радуются и горюют одинаково: плачут, только слёзы у них разные, хотя на вкус их и не отличить. Однажды  по привычке назвала его Сашулькой, Александр сделал матери замечание, мол, то время ушло и больше не надо его так называть. Мать согласилась...
Все эти десять лет Александр держал дистанцию - не подпускал никого к своей личной жизни. Эта территория не подлежала вытаптыванию, а тем более, когда многое из прошлого всё ещё стояло у него перед глазами. После того, как его первая любовь ушла на панель, чтобы, как она считала, жить красиво и свободно, Александр замкнулся в себе. Единственно, что его спасло тогда от нехороших мыслей — была математика. Мир цифр давал возможность мозгам работать с полной отдачей и скоро о нём заговорили. Ему прочили будущее учённого. Смерть матери внесла свои коррективы. Отчим запил и пил так, что через два месяца ушёл вслед за ней, та и, не став для Александра близким настолько, чтобы тот о нём горевал, как о родном отце. Шёл ему на тот момент двадцать первый год.

Страна тем временем залечивала раны, нанесённые войной. Постепенно разруха отступала и скоро раннее оккупированные города ожили. Григорьев решает вернуться в Краматорск. Украина встретила его  белыми цветами яблонь. Он ходил по улицам, где ещё до войны бегал пацаном и ничего не мог вспомнить. Прошлое будто  открестилось от него. Никто его не помнил, да и кому было помнить, если война разбросала людей по всей стране. Ладно, если бы она поступила так со всеми, а то многие теперь лежали в сырой земле, и им было не до узнавания подросшего Александра. Получалось так, что война перемешала воображаемую колоду карт так, что теперь надо было начинать жить сначала. Подчиняясь этому новому правилу, он и хотел бы, да только не мог никак найти для себя место среди незнакомых ему людей. Всё, что ему удалось, так разыскать тех, кто вместе с его отцом боролся с фашизмом в подполье. Они ему и рассказали, как тот погиб.
Случилось это в начале сорок второго года. Немцы охотились за подпольщиками и устраивали одну за другой облавы. В одну из таких облав и угодил отец Александра. В гестапо не стали церемониться, а тем более, перед этим на узловой станции партизаны взорвали эшелон с горючим. Отца Григорьева расстреляли в балке вместе с другими людьми, захваченными во время облавы. Александр сходил на то место, постоял, вспомнил добродушное лицо отца, но слезы так и не проронил. Видно тогда, за год до окончания войны он выплакал их все за него. Теперь же только мужская скорбь проступила первыми морщинками у глаз  и больше ничего. Возвращаясь на Урал в прокуренном вагоне, Александр думал о том, что они с матерью ждали отца даже тогда, когда того уже не было в живых. Они ждали и верили, а всё зря. Уже после освобождения Украины и то благодаря запросам матери, сообщили о геройской смерти Григорьева-старшего.
Вернувшись, Александр с головой ушёл в работу.

Дождь за окном опять стал барабанить по стеклу. Александр Васильевич поёжился. Иван  встрепенулся:
 - Тебе плохо?
 - Что-то знобит.
 - Может, приляжешь?
 - Нет, ещё належусь. Ты бы Ленке позвонил. Пусть приедет.
 - Позвоню.
 - Позвони, позвони... не откладывай. Скажи, что я жду, только без этого... своего.
 - Обидится.
 - Ничего, потерпит. Она без моего благословения под своего кобеля легла, а это по старым временам - позор.
 - Сейчас всё по-другому.
 - Знаю. Телевизор иногда включаю. Разболталась страна. Теперь-то уж точно нас голыми руками можно взять.
 - Ну, зачем же так трагично?
 - Опять спорить будешь? Дай лучше лекарство с тумбочки … и воды.
 Опять горечь обозначилась на языке. Григорьев, морщась, проглотил таблетку и опустился на диван.
- Подушку принести? - предложил Иван.
- Не надо. Лучше чай поставь. Я тебя клубничным вареньем побалую.
- Моё любимое? Откуда?
- Заначка... для тебя берёг.
 Что-то тёплое от этих простых слов пробежало  по сердцу Ивана. Он подумал: «Ну, какой же он деспот? Нормальный отец...»
 Григорьев крикнул ему в след:
- Ленке позвони...

Ленка влетела через порог, бросила на пол пакеты и сразу же полезла к Ивану, открывшему ей дверь, с вопросами:
- Что случилось? Как он?
-Да уймись... Я тут мосты взаимопонимания налаживаю между вами, а у тебя на лице    один трагизм.
- Вань, конечно спасибо, но я как-нибудь сама.
- Сама, сама, -  передразнил её Иван. - Иди к отцу, а то он уже спрашивал, мол, когда    приедешь.
- Ну, приехала же... Ты уже сказал? - Ленка потрогала ладонями свой живот.
- Сказал.
- Ну, и как он?
- Нормально. Теперь вот на меня переключился, мол, найди себе женщину и рожай ему хоть завтра...
 - И правильно. Сколько можно в холостяках ходить? Вон твоя бывшая опять себе кого-то подцепила...
 - Свято место - пусто не бывает, - буркнул Иван. - Был бы толк. Ладно, иди к отцу, а я на кухню чай подогрею.

Ленка вошла в комнату осторожно - почти на цыпочках, вытянув шею. Григорьев приоткрыл глаза и произнёс:
- Не крадись.
- Думала, что отдыхаешь, - Ленка завозилась у порога с пакетами. - Я тут тебе привезла...
 - Ничего мне не надо, - Александр Васильевич строго посмотрел на дочь. - Лучше иди, сядь рядом. Хочу с тобой посекретничать.
 - Ленка послушно подошла к отцу и опустилась на диван.
 - Какой уже месяц?
 - Скоро уже.
 - Сам-то как себя чувствуешь?
 - Всё хорошо. Смогу... За меня не переживай.
 - А за кого же мне переживать? Двое вас у меня. На стороне никого нет.
 - Знаю.
 - А раз знаешь, чего от отцовской любви отрекаешься? Да, не  мёд я у вас, но и не перец. А помнишь, как я тебя однажды ремнём-то?
 - Помню, - Ленка кивнула. - Мне так тебя тогда жалко было.
 - Да? А чего же тогда нервы трепала?
 - Так возраст такой был.
 - Нашла мне тоже возраст. Вот у меня сейчас  - это возраст. Эх, мне бы годков двадцать сбросить, я бы не так жил.
 - А как?
 - Лучше.
 - Пап, тебе страшно?
 - Чего это мне должно быть страшно? - Григорьев усмехнулся.
 - Пап, я ведь ходила к твоему лечащему врачу.
 - И что тебе этот эскулап наговорил? И потом, доча, евреям надо верить через раз. Мало ли что им в голову взбредёт? Я вот сижу  сейчас и все их диагнозы мне до одного места.
 - Точно?
 - Зуб даю, - Григорьев хохотнул и крикнул: - Иван, неси чай... Ещё попьём, а то в горле пересохло.
 Ленка засуетилась, полезла в свои пакеты со словами:
 - Я тут тебе витамины привезла.
 - Ну, зачем?
 - Пап, это груши... Твои любимые - украинские.
 - Украинские? Покажи... - Александр Васильевич оживился.
 Ленка протянула ему на ладони огромный плод. Аромат пополз по комнате. Григорьев от удовольствия зажмурил глаза и сказал:
 - Запах детства. Ох, доча, балуешь ты меня. Ты, вот что скажи: у тебя со своим-то всё хорошо или как с прежним? Не обижает?
 - Любит он меня.
 - Нет, ты ответь - не уходи от вопроса. Любовь любовью, а вот насчёт остального?
 - На руках носит.
 - Даже так? А что же это он сучий кот, тебя выкрал-то? Что нельзя было по-людски?
 - Пап?
 - Что пап? Ты мне дочь или хвост поросячий? Я тебя воспитывал, а ты взяла и так со мной поступила.
- Прости.
- Да простил я... Только так больше не делай и свои бзыки не демонстрируй. Мы мужики этого не любим. У нас своих заскоков хватает и без бабьих отклонений. Вон, твой предыдущий-то как тебя за это ласкал? Помнишь?
 - Не надо.
 - Надо, доча... надо. Себя уважать не будешь - никто, и руки не подаст. Я-то подумал, что ты  от отчаянья из дома убежала. Вас же женщин не угадаешь: то у вас это на уме, то - другое. Ни слова, ни полслова - хвостом махнула и привет. Ты уж меня прости, но выговориться надо. Драть бы надо было, не взирая на возраст.
- Ну, и драл бы.
- Так жалко тебя, чёртушка. Я ведь как тогда тебя полосонул ремнём, чуть было не запил от всяких мыслей нехороших. Да, правду говорят, говорят, что маленькие детки - маленькие бедки, а большие детки...
- Пап, давай о чём-нибудь другом поговорим, - Ленка стала раскладывать на столе содержимое принесённых пакетов.
- Давай, - Григорьев согласился. - Слушай, у тебя никого нет на примете для Ивана?
Ленка улыбнулась и ответила:
- Все мои для него слишком молодые.
- Дура-баба. Для него такую и надо, чтобы смогла родить и потом мы мужики к старости становимся каким-то неуправляемыми, как дети.
Ленка опять улыбнулась:
- Надо подумать.
- Так думай, а то я сам за это дело возьмусь.
- Ой, смешной ты какой!
- Да уж с вами по-другому нельзя никак.
Из кухни вернулся Иван с чайником в руках. Посмотрел на отца и сестру и сказал:
- Шушукаетесь...
- Ага. Строим планы, - Александр Васильевич заговорщицки подмигнул дочери.
- Меня посвятите?
- Тебя? - Григорьев улыбнулся. - Можно, но тогда ты должен поклясться, что...
- Всё, не надо меня никуда посвящать.
- Что струсил?
- Угадал.
 Григорьев посмотрел на дочь и произнёс:
- Вот как с ним идти в разведку?
- Вань, а ведь отец прав, - Ленка перевела взгляд на брата.
- И? - тот ухмыльнулся.
- Жениться тебе надо.
- И эта туда же. Вы что сговорились? Что я вам сделал такого? Из-за чего вы так вокруг меня суетитесь?
- Упёртый, - Григорьев махнул рукой. - Одно расстройство о тебя. Давайте пить чай.

За чаем говорили о погоде, вспоминали, как ездили в Украину. Было это, как только Иван окончил институт. Григорьев взял отпуск, и они втроём рванули в Краматорск. В тот год июнь одарил их таким теплом, что они таяли на солнце подобно мороженому, вдыхая ароматы акаций, каштанов.
В тот год Александр Васильевич решил свозить детей на родину их предков. Он считал, что это надо сделать незамедлительно, да и когда ещё выпадет столько свободного времени. Собрались быстро.
Краматорск отстроился. Появились новостройки, вытянувшиеся этажами в небо. По вечерам так было тепло, что не хотелось уходить с улицы. Они остановились в старом городе в семье бывшего подпольщика, который хорошо знал отца Александра ещё с довоенных лет.
Так получилось, что их приезд совпал с грандиозным мероприятием: перезахоронением останков солдат, погибших в годы Великой Отечественной войны. Тогда в высоких кабинетах решили воздать по заслугам почести тем, кто до этого был погребён то там, то здесь, поскольку шла война и закапывали там, где придётся. Мирное время решило поставить всё на свои места, да и пора было после восстановления городов начинать по крупицам собирать прошлое в один узелок, так сказать, для потомков, чтобы не черствели душой и помнили о тех, кто им завоевал их будущее.
Иван первый раз в своей жизни присутствовал при столь грандиозном мероприятии. Он видел бесконечные колонны людей. Парни и девушки шествовали с факелами в руках над головами. Всё проходило в вечернее время. Зрелище было завораживающее. На молодых людях была надета форма цвета хаки. Молчаливые лица и огонь, облизывающий наползающие сумерки. На катафалках везли гробы обтянутые красной материей, возле которых вышагивали молодые курсанты с автоматами на плечах. Поговаривали, что в каждом гробу находились останки сразу пяти погибших на войне. Сначала Иван возмутился, мол, на всём хотим сэкономить, но потом рассудил так, что для братской могилы такие нюансы совсем не важны. Для неё теперь все они навсегда упокоятся в её недрах. А там кому, какое дело сколько и почему вперемешку? Он ещё подумал, что если бы перед ним встал выбор: жить или умереть, то что бы он выбрал? Конечно, можно было бы, и рвануть на себе рубаху под дулами врагов, мол, вот я какой и плевать хотел на жизнь. Чего греха таить, если кинематограф что-то подобное активно сливал на головы обывателям, приучая их жить только так. Ну, в кино ещё не то можно было увидеть, а вот в реалиях. Рвануть-то можно. А что дальше? Вот точно такое шествие с факелами и твои останки вперемешку с другими точно такими же, как и ты, не пожелавших купить себе жизнь ценой предательства. Собственно, павшим всё это до лампочки: и салюты будущих лейтенантов, и цветы, и звуки меди…
В тот день действительно цветов было много. От их ароматов воздух казался сладким. Временами приходила мысль, что это не погребение, а свадьба, одна большая … «братская». Вот только в женихах – погибшие, а в невестах – одна мать-земля.

Александр Васильевич от всего происходящего в своих мыслях был далеко. Нон вспомнил почему-то время. Когда, будучи пацаном, гарцевал верхом на выструганной палочке, изображая из себя лихого кавалериста. Тогда всё их поколение играло в котовцев, да чапаевцев. Спали и видели себя скачущими на врага с шашками наголо.
Отогнав воспоминания, Григорьев посмотрел на края могилы. Тяжёлая глинистая почва всё больше ему напоминала слоёный пирог. Ещё этот сладковатый запах от обилия цветов. Он лез в нос, и от этого начинало щипать глаза и першить в горле. Наверное, это испытывали и остальные, поскольку то там, то здесь люди утирали глаза носовыми платками или просто размазывали слёзы по щекам ладонями.
«И никакая это не свадьба» - Григорьев вернулся  в реалии. Прикрыв глаза, вспомнил лицо отца. Мысль лёгким ветерком скользнула и отлетела в сторону: «Где-то среди погребаемых и он…»
Иван же продолжал себя ворошить. Ему хотелось понять и именно сейчас, а не потом, когда всё закончится: «Что двигало теми, кто сейчас покоился на дне одной большой могилы?» Эта мысль ещё не один раз приходила к нему, и заставлял себя перекапывать. И он перекапывал и не находил ответа на всё это. Если бы ему было столько лет, как Ленке, он не постеснялся бы и полез к отцу со всем этим, но теперь, когда за плечами остались и школа, и институт, в его глазах это выглядело не совсем по-взрослому.

Сидя сейчас за столом и рассматривая руки отца, перевитые синими жилками, подумал: «Как быстро пролетело время. Когда-то эти руки выглядели совсем иначе». Он тут же вспомнил, кК ещё в школе записался в фото-кружок. Ему хотелось снимать лица людей. Казалось, что в их взглядах скрыт смысл происходящего на этой земле. Уже тогда всё подобное выступало откуда-то изнутри и лезло из него во все щели. С этим не имело смысла бороться. Оно всё равно бы одержало верх. Чувствуя себя уже проигравшим этот поединок, Иван замыкался и никого не хотел впускать в свой мир. Так продолжалось до того момента, пока его сердце не дрогнуло. Его избранница, обладавшая своим видением на многие устоявшиеся вещи и понятия, пленила Григорьева-младшего и он сал постепенно приходить в себя.
Первые чувства сделали невозможное – он увидел вокруг себя совсем другую жизнь. Иван даже попытался  свои новые ощущения выложить на бумагу, но рифмы… проклятые рифмы не хотели его слушаться, а уж тем более подчиняться и он лепил такую «безвкусицу», что как-то сам себя приговорил к сожжению и сжёг, ограничившись на первый раз уничтожением пока только своих «опусов». Костёр получился так себе – стихов было всего-то два, а отсюда и пепла, как кот наплакал. Когда пламя погасло, Иван подумал: «Как быстро… будто ничего и не было».
Этого не стало, а чудо с запахом сигаретного дыма в волосах осталось. Он продолжал её любить первой юношеской любовью. Какая это любовь? Неопытная, на подкашивающихся ногах, с непонятными сумбурными мыслями и со снами, где кто-то похожий на тебя занимается любовью похожей на ту, которая в реалиях почему-то недосягаема. Иван не хотел ничего торопить, да и тогда из фильмов цензура усердно вырезала все любовные сцены, оставляя лишь невинные поцелуи, да закатывание глаз под непонятные «охи», да «ахи».
Это в кино, а в жизни всё было иначе: и всегда находился среди подростков один «бывалый», который и просвещал сверстников, сплёвывая через раз себе под ноги, как бы этим самым, укрепляя свой «авторитет». Увы, всё это была игра и все в неё играли, устанавливая правила для тех, кто ещё не дорос, вычерчивая на киноафишах следующие слова: «Детям до 16-ти лет…» Эта секретность заставляла идти на хитрость, чтобы заполучить долгожданный билет на фильм, куда подросткам вход был под запретом. Часто там и смотреть-то нечего  было, но власть продолжала бороться за чистоту нравов, насаждая своё понимание о любви в отдельно взятой стране, исповедующей социализм.
Уже потом, когда Иван повзрослел, он понял, что власть ограждала подрастающее поколение не столько от любовных сцен, снятых  за океаном, сколько  от того образа мыслей, который мог потянуть на самое дно всё надуманное, взятое страной на вооружение, чтобы хоть как-то отличаться от тех,  кто давно жил где-то впереди, не считая дни до получки, давясь в обеденный перерыв кефиром с пятикопеечным бубликом. В условиях всего подобного трудно было обойтись без цензуры, и та себя проявляла во всей красе, ибо хлеб надо было отрабатывать.

Особые усилия с её стороны были направлены на поддержание в среде подрастающего поколения веры в то, что им продолжать дело своих отцов. «Бунтарное» племя реагировало на эту заботу по-разному, поскольку не всегда получается в жизни так, как задумано. Вот и в жизни Ивана что-то произошло подобное: он дал себя уговорить своей избраннице на первый секс. Всё произошло так быстро – она забеременела,  и Иван твёрдо решил на ней жениться. Он-то решил, а вот отец… Состоялся разговор. Потрясённый его содержанием, Иван понял, что не так всё просто в этой жизни. Он с трудом понимал происходящее. Потом эти глаза отца и то, как он говорил с ним. Слова сковали его волю к сопротивлению. «Воздушные замки» насчёт создания семьи рухнули в одночасье, и образовалась пустота, пугающая своей необратимостью. Всё полетело к чёрту.
Чтобы обрести прежнюю опору под ногами, Ивану потребовались годы. К тому времени он окончил институт и смог многое проанализировать, но вот тот разговор с отцом так и остался между ними тяжёлым камнем. Временами он хотел, и рвануть на себе рубаху, мол, хватит жить по родительской указке. Хвати-то, хватит, да только будто нарочно время всё наступало и наступало, не давая ему опомниться, и он сломя голову спешил за своими годами, вычитая из своей траектории прожитые дни и месяцы. Это вычитание однажды застало его возле зеркала, и он ужаснулся, с трудом узнав в отражении себя. Наверное, это была усталость, а может быть, что-то другое, но оно встало тогда перед ним во весь свой рост. Он растерялся. Если бы не встреча с Лидой, которая впоследствии стала его женой, он, наверное, так и остался бы у зеркала, наблюдая за тем, как стареет день ото дня.
Лида оказалась ещё той штучкой. Есть в природе такие особи, которые от жизни стараются взять по возможности всё или как получится. У неё получилось, ибо Иван сразу занял в их семье то место, которое она ему отвела. Лида стала главной и на первом плане, и на втором, и на третьем. Она сумела всё подчинить своей воле, в том числе и самого Ивана. Собственно, тот и не сопротивлялся. Он просто жил, но теперь не по указке отца, а по Лидиной. Ему так было удобно, поскольку отец отстранился от него и молча наблюдал за невесткой, которая принялась натягивать на себя семейное одеяло. Получалось это не всегда корректно по отношению к Ивану, но тут уже ничего нельзя было сделать. Никто не вправе соваться в семейные отношения кого-то, даже если эти кто-то твои родные дети. Это может только укорить развал семейных отношений. Этого не хотел Александр Васильевич и это понимал Иван. Ещё он понимал, что отец так или иначе останется отцом и если что, он к нему вернётся.
Лида, изучив фигуры на воображаемой шахматной доске, стала крутить Иваном так умело, что тот постепенно свыкся с мыслью, что умрёт раньше её. Это его устраивало, ибо заниматься похоронами своей супруги он не имел ни малейшего желания. Иван жил во всём этом, жил и вдруг что-то в нём переключилось. Ему чертовски захотелось выйти за рамки семейных обязательств – глотнуть чего-то свежего и без присутствия супруги. Чтобы это осуществилось, необходимо было менять всё коренным образом, и в первую очередь надо было начинать с себя, и он стал это делать, с мясом вырывая всё то, что уже основательно расположилось в его теле.
Лида уверенная, что всё подобное ей не грозит, не сразу заметила изменения в Иване. Она попыталась натянуть поводок, но оказалось, что тот его успел перегрызть. Он сделал это без оглядки и теперь мог себе позволить встать в позу. Лида поняла, что смена полюсов в их отношениях неизбежна. Не всякая женщина на это согласится, а особенно после десяти лет установления своего правления над отдельно взятым мужчиной. Далось ей это нелегко. Прибавьте сюда роскошные рога, которые она навесила своему благоверному между делом и вы поймёте, чего она лишалась, забыв про элементарную бдительность. Да,  да,  Иван был рогоносцем. Об этом он узнал только после развода, что собственно уже не могло подыграть в его бракоразводном процессе. Супруга же сумела, имея всё это за душой, отхватить от общего состояния солидный кусок. Она праздновала победу, ибо прекрасно осознавала - узнай он о её шашнях, осталась бы ни с чем. Нацепив на себя маску кротости и непорочности, Лида смогла убедить суд в своей «святости». Слава Богу, что у них не было детей, и суд в основном занимался дележом имущества.
Они разбежались. Продав квартиру, набив чемоданы тряпьём, разошлись молча без упрёков и претензий друг к другу.
Иван не стал долго из себя изображать несчастного – влез в кредит и купил себе однокомнатную квартиру, а его бывшая жена упала на грудь своей матери, такой же непутёвой одинокой и не погодам обрюзгшей женщине. Та приняла её с распростёртыми объятиями и даже пустила слезу, мол, что же доча так мало отвоевала добра? Лида усмехнулась и сказала: «Какие мои годы? У меня всё ещё впереди. Дураков на мой век ещё хватит. Уж я-то и не устроюсь?»
Вот именно, что «устроюсь». Мы приходим в эту жизнь, чтобы устраиваться, если следовать её логике. И устраиваемся…»
Иван был не из этого списка. Взяв тайм-аут в отношениях с женщинами, с головой ушёл в работу. Отец ему не мешал. Он считал, что закономерный финал – это ещё не конец истории, ибо жизнь продолжается и надо ждать второй  и третьей серии. Иван, если честно думал, что отец тут же возьмётся за нравоучения, и удивился, когда ничего этого не последовало. Он стал присматриваться к нему, пытаясь найти объяснение такому поведению отца.

Вот и сейчас сидя за чашкой чая, он наблюдал за ним и ловил себя на мысли, что ему его будет не хватать. Такое случается, когда долгое время живёшь под чьим-то присмотром. К этому привыкаешь, а когда всё перестаёт быть, оказывается, что надо заново учиться ходить, дышать, говорить и смотреть на себя и на всех, кто тебя окружает. Иван перевёл взгляд на сестру и подумал: «Счастливая… У неё будет ребёнок».
Ленка разговаривала с отцом, но ещё что-то её сдерживало, и она говорила как-то уж осторожно, будто ступала по минному полю и не на всю ступню, а только на носочек. Было из-за чего себя так с ним вести. Виновата перед ним была по всем мыслимым и не мыслимым статьям.
Как всё получилось? Уж получилось и  не по-человечески: захотелось самостоятельности. А что такое самостоятельность, когда ты не дурна собой? Правильно: поклонники, из которых надо выбрать одного, чтобы на всю жизнь. Выбрала не раздумывая. Он был красив. Этого для неё было вполне достаточно, чтобы нахлынувшие чувства возвести в превосходную степень. Возвела, а надо было прислушаться к словам одной старинной песни: «Зачем вы девочки красивых любите…» Не прислушалась. Всё куда-то торопилась – думала, что опоздает, а оно вышло, как в плохом романе. Как? Элементарно: попользовался и в кусты, мол, меня здесь не было. После этого хотела себе вены вскрыть, но в последний момент что-то её остановило. Страх? Может и он. Ей захотелось отмстить этому красавчику за поруганную честь. Охотники сами нашлись помочь ей в этом деле. Отделали за милую душу. Ленка облегчения не ощутила. А тут ещё эти помощники потребовали платы. Ну, какая может  быть плата, когда в карманах пусто? Те не стали принимать это во внимание и попёрли буром, мол, долг платежом красен и стали намекать на… Ленка пригрозила им, что заявит в милицию. Глупенькая, какая может быть милиция, когда тебя встречают вечером и валят на землю, закрывая рот рукой? Это произошло так быстро, что она уже после, пытаясь восстановить в своей памяти происшедшее, наткнулась на пустоту – будто кто-то вырезал этот страшный эпизод из её жизни. Потом долго ходила по врачам – приводила себя в порядок. Конечно, отец ничего не знал. Ей каким-то образом удалось всё это утаить, да собственно, тот и не вникал в её дела. Так получилось, что много было работы, и он сутками пропадал, что-то там выправляя, стараясь удержать на плаву и себя, и своих подчинённых.
Через какое-то время Ленка встретила самостоятельно человека, и стала жить с ним гражданским браком. Отец пробовал протестовать, но какой это протест, если дочери уже не восемнадцать лет. Ленка собрала свои вещички и ушла к своему избраннику и на какое-то время выпала из поля зрения отца.
Время шло и однажды она всё же постучалась в дверь родного дома. Ей открыл отец. Ленка стояла на пороге с двумя чемоданами.
- Всё, нажилась?
- Всё.
- Ну, проходи, - отец впустил. - Что дальше думаешь делать?
- Жить.
- Мудрое решение. А что же до этого не жилось?
- Осечка вышла.
- Какая по счёту?
- Не первая, - призналась Ленка отцу.
- Я подозревал. М ало тебя порол.
- Мало.
- Всё жалел.
- Зря.
- Ну, ладно… Занимай свою комнату. Обживайся по-новому.
Ленка была благодарна отцу, что он не стал затягивать «разбор полётов», но вслух об этом ему не сказала. Не решилась,  да и стыдно было, если честно. Она многое стеснялась ему рассказывать. Боялась, что выгонит из дома, и молчала, как рыба, всё переваривая в себе. Тут её понять можно: отец – это не мать.
Прожили они так недолго. Как-то по весне закружило Ленку, подцепило и понесло, как льдину по реке. Она сорвалась и оставив отцу короткую записку, мол. хочу попробовать ещё раз, умчалась в Калининград. Уже потом прислала оттуда письмо, что всё хорошо… За этим «хорошо» нельзя было рассмотреть всего того, через что ей пришлось пройти. Пусть это останется за пределами этого повествования.
Ленка ещё надеялась на что-то, а поэтому хорохорилась, мол, а кому сейчас легко, забывая временами про то, что жизнь быстротечна. Когда приехала в от пуск. Призналась отцу, что личная жизнь её не складывается: новый гражданский муж её избивает.
- Опять осечка? – отец укоризненно посмотрел на неё.
Ленка поняла, что другого случая у неё может не быть, чтобы вернуться на круши своя.
- Ты меня примешь обратно? – спросила она отца.
- Приму. Ты же моя…
Иван к тому времени уже взахлёб дышал обретённой свободой после развода с супругой. Узнав про Ленку все эти подробности, сказал так ей:
- Это наш с тобой крест такой.
- И что теперь делать?
- Ждать.
- Чего ждать?
- Когда само придёт… это счастье. Вот взять меня…
Ленка усмехнулась, оборвав брата:
- Ты, Иван, не самый удачный пример.
- Согласен, но всё же…
- Давай не будем. Мне так тошно от всего этого. Вот вернусь домой, а тогда и поговорим.

Она уехала, а через месяц позвонила и сообщила, что лежит в больнице после очередных побоев своего избранника. Отец с Иваном собрались в дорогу. Хотели обидчика застать, да пересчитать тому рёбра. Тот будто почувствовал это и быстренько слинял за границу. Ну, не гоняться же за ним по всему миру? Забрали Ленку и вернулись домой.
Казалось бы, ну, сколько можно ещё на себе примерять всё подобное? А кто же его знает? У нас как? Нас лупят, а мы по новой нарываемся. Так и живём и не хотим подумать о том, что все наши проблемы на виду, только надо глаза пошире открыть, да мозгами хоть через раз ворочать. Порой какие-то мелочи, а мы на них поплёвываем, мол, как-нибудь в следующий раз. Всё откладываем и откладываем, а потом оглянемся, а эти мелочи уже и не мелочи совсем. Хотим что-то изменить, а время уже упущено и лупят они нас эти уже не мелочи с такой силой, что в убойном угаре Господа Бога зовём на разные голоса, мол, выручай. Где же ему на всех нас время найти? У него и своих дел невпроворот.
Что-то подобное случилось и в семье Григорьевых. Оправившись от побоев, Ленка опять ушла из дома. Отцу на этот раз даже записки не оставила. Это походило на плевок, и Григорьев замкнулся в себе, вычеркнув мысленно дочь из своего сердца.
Как часто так делаем и думаем, что поможет. Увы, память наша беспощадна к нам и рвёт нас на клочки, а нам всё кажется, что вот-вот и всё успокоится. Не успокаивается. За всем этим и не замечаем, как начинаем, не ведая того, присваивать себе одну болячку за другой.
Теперь, когда всё это осталось позади, и Григорьев-старший восседал с детьми за столом, подбадривая детей, чтобы те не стесняясь, ложками черпали клубничное варенье, всё встало на место.
- Сколько мне вас учить? Ешьте пока можно, а то не успеете оглянуться – уже будет нельзя. На меня не смотрите. Я уже живу по отдельному распорядку, да и зачем перед смертью «шайбу» наедать? Не дай бог крышка гроба не закроется. Шучу я, шучу… Кстати, это моя единственна привилегия на сегодняшний день. Ну, чего вы на меня уставились: Дайте отцу выговориться. Я тут в четырёх стенах соскучился по общению. Целыми днями напролёт лицом к лицу со своим отражением. У вас же своя жизнь… Понимаю, но вот закавыка: станешь что-то вспоминать и будто где-то оно рядом, а ничего не получается. Иногда так намучаешься, что выпадаешь из реалий. После-то сидишь, как дурак, а образы из прошлого ходят по комнатам и всё чего-то ищут.
Иван с Ленкой переглянулись. Александр Васильевич усмехнулся:
- Думаете, что ваш отец того? Может и так, но я не об этом… Так вот, ходят они и я с ними как бы заодно и стараюсь разговор начать, а они только смотрят на меня и молчат. Многие здесь перебывали. Иногда набьются, как сельди в банку – не продохнуть. А однажды спросили меня, мол, где дети?
- Пап, - Ленка взяла отца за руку.
- Обожди, - тот отмахнулся. – И ваша мать приходила и всё меня насчёт вас пытала. А что я ей мог рассказать?
- Отец, ты как себя чувствуешь? – Иван отложил в сторону ложку.
- Что? А это ты… - Александр Васильевич рассеяно посмотрел на сына. – Всё ждёшь, когда я умру? Не перебивай. Что-то хотел важное сказать. Всё, ушло куда-то… Вы слушайте и запоминайте… Что же я такое хотел вам сказать?
- Пап, может, приляжешь? – Ленка поднялась из-за стола.
- Или скорую вызвать? – подключился Иван.
- Сидеть! – Григорьев повысил голос. – Что ваша «скорая» может? Ускорить мой уход? Так я не спешу. Хочу ещё с вами поболтать без свидетелей и потом, когда нам ещё удастся вот так за чаем посидеть всей семьёй, да ещё в прикуску с клубничным вареньем?
- Может быть всё-таки, вызвать? – Ленка нагнулась к отцу.
- Лучше подайте мне лекарство, - Григорьев уставился в одну точку. – Сейчас посижу и продолжу…
Иван стал доставать из коробочки таблетки. Ленка сбегала на кухню за водой. Всё произошло быстро. Сначала перед глазами поплыло – замелькали предметы, и рисунок на обоях слился в одно растянутое пятно. Александр Васильевич прикрыл глаза и тут же глухота тяжёлым занавесом преградила доступ в реальный мир. Звуки превратились в нечто одно неразборчивое. Чтобы его понять, надо было заново начинать учиться постигать всё это. В голове, Григорьева промелькнула мысль: «Будто и не жил совсем…» Сознание потянулось к едва угадываемому просвету. Александр Васильевич открыл глаза. Темнота… Её было столько много, что появилось ощущение: Григорьев и всё-всё, что ему раньше принадлежало, было поделено на маленькие кусочки и вроде пазлов теперь валялось по разные стороны от него. Он попробовал дотянуться до всего этого, но руки, его руки предпочли этого не делать. Александр Васильевич позвал: «Иван…» Он не узнал своего голоса. Он был искажён до неузнаваемости. Присутствовала пугающая реверберация, перекраивавшая слова в тоскливое мычание. Григорьев сам себе улыбнулся, мол, как забавно. Тут же сознание послало импульс и внутренний голо дал понять. что он здесь. Александр Васильевич задал ему вопрос:
«Это смерть?»
«Да» - ответил ему тот чётко, как солдат, знающий Устав на зубок.
«Удивительное ощущение. А где тоннель?  И этот свет в конце его?»
«Надо подождать».
«И тут надо ждать. Никакого порядка».
«Не ворчи» - внутренний голос стал перемещаться куда-то в сторону.
«Ты куда?»
«Здесь я. Здесь»
«Как там мои? Наверное, забегали…»
«Забегали».
«Суета. Неужели всё?»
«Надо полагать, что так».
«Нет, мне определённо это нравится. Я ощущаю себя космонавтом».
«Сейчас полетишь».
«Жаль, что не успел проститься по-человечески. Самого главного я им так и не сказал».
«Что именно?»
«Люблю я их».
«Они знают».
«Откуда?»
«Не дети… Догадались».
«Хорошо, если так… И всё-таки, хотелось ещё разок на них взглянуть».
Будто по мановению волшебной палочки темнота стала бледнеть и Григорьев смог разобрать склонившееся над собой лицо в слезах. Он подумал: «Где-то я его уже видел. Эти глаза и… Как похожа на Надю. Неужели это Ленка? Как повзрослела, а была такой непоседой. Всё ждала своего принца. Интересно, как у неё сложится в жизни? А где же Иван? А, пропащая душа, и ты здесь. Ну, чего мечешься? Сядь, отдышись. Слышишь? Не слышит. Эх, так и не порадовал меня потомством, обормот».
«Ну, хорошего понемногу» – внутренний голос заставил изображение исчезнуть, и вновь темнота обступила Григорьева.
«Что, пора?»
«Пора».
«Ну, с Богом тогда…»
Внутренний голос ничего на это не сказал. Где-то в стороне стало высверливаться светлое пятнышко. Было ощущение, что кто-то извне сверлит беззвучной дрелью отверстие. Григорьев поддался навстречу ему, надеясь через него ещё что-то сказать своим детям, но сил не хватило, и он только дёрнулся и стал куда-то проваливаться.
«Лечу… Я лечу… Я умею летать».
Неведомая сила подхватила его, и он устремился по образовавшемуся проходу навстречу просвету в конце чёрного коридора.
«Что там?»
«Вечность» - внутренний голос обозначил своё присутствие.
«Ты ещё здесь?»
«Здесь».
«Куда это я?!
«Не знаю».
«Мне и страшно…»
«Мне тоже».
«Может это ещё не конец? А? как ты думаешь?»
Григорьев не успел расслышать ответа. Яркий свет ослепил и дыхание выскользнуло, едва коснувшись кончика его носа.
«Всё».

Человек ушёл из жизни, так и не сказав самого главного. Так ли это? Давайте перелистаем всё в обратном порядке. Знаю, что получится не сразу. Надо, чтобы прошло какое-то время и только потом, если появится такое желание, можно отыскать в этом повествовании главные слова. Главные для кого? Этого не могу сказать. Да и никто не скажет вам, поскольку мы, приходя в эту жизнь, до конца не понимаем происходящее со всеми нами. Живём во всём этом, и нам кажется, что знаем, но на самом деле ничего подобного – мы далеки и от самих себя настоящих, и от главных слов, и от много другого, без чего жизнь человека не мыслима на этой планете. Собственно, все мы разные и для каждого из нас главные слова будут не похожими друг на друга. Для одних они буду обращены к женщине. Для других - к душе. У третьих - к погибшим в войнах. В любом случае это будут нужные слова и очень правильные, поскольку все они так или иначе буду о нас с вами, о тех, кого мы любим и помним.
Наверное, найдутся и такие, кто скажет, мол, к чему здесь всё это? А про главного героя скажут, что и не человек он, а кукловода: жил, манипулировал детьми, навязывал свои правила. Что ж, с этим можно согласиться. Кстати, а чем не название для этого повествования? Кукловод, только вот получился он с человеческим лицом. Почему так? Очень просто: он срисован со всех нас. Там штрих, там завиток, там оттенок, там призвук… Вот и получается,  что все мы в какой-то степени кукловоды – живём по установленным правилам теми, кто был здесь раньше нас и уже теперь сами пытаемся себя вести так, как это делали они. Это хорошо просматривается в отношениях родителей и детей. Иногда мы входим в роль и забываем про многое и про то, что наши дети уже давно не дети и у них могут быть свои пути решения собственных проблем, а мы навязываем себя в проводники. Это в крови людей, а отсюда и ответственность за подрастающее поколение, граничащее порой с недопустимыми приёмами воспитания. Как этого избежать? Не знаю. Скорее всего, каждый эти университеты будет проходить индивидуально, исходя из внутренней культуры, заложенной в нём всеми предыдущими поколениями. Хочется верить, что это будет когда-то понято теми, кто сегодня пытается штурмовать жизнь без страховки. Главное, чтобы они всегда помнили: мы до последнего своего вздоха с ними, чтобы там не было. Мы их любим: и правых, и не правых.

                Август 2009г.


Рецензии