И не желал выздоровления
- Ну и как она тебе, мама?
- На днях заходила Настенька….она часто заходит…так…навестить. Села на этот стул у окошечка, сложила на коленях руки лодочкой.…Всегда светлая, ласковая, весёлая щебетунья….Когда ты уехал учиться, стала я замечать в задорных девичьих глазах налёт грусти. А когда после учёбы остался в городе, уже не налёт, а ненастье безнадёжной тоски нет-нет, да и затуманит жгучий омут. А на днях…
- Мама! Я тебя о Марине спрашиваю!
- О Марине?..- вздохнул она, развернувшись ко мне спиной и глядя в полуденное окно, залитое весенними перевёртышами солнечных зайчиков. – Красивая, весёлая и очень любит.., - и вдруг неожиданно и незнакомо резко повернулась. – И я, поражённый, поскользнулся в недоумённой обиде её повлажневших глаз.., – себя!
Мне стало ясно: доказывать, обижаться – бесполезно. И между двумя самыми близкими людьми впервые, неожиданно, страшно разверзлась пропасть непонимания. Самый чуткий, проницательный, добрый и справедливый человек – ослеп! Самое нежное, любимое и желанное, чем я так спешил поделиться, - отвергнуто!
- Дай Бог, чтоб я ошибалась, сынок. За обиду прости – не могу лукавить – сам знаешь. Выдумал ты её и …- ослеп! – Не Богом сужена – материнское сердце не обманешь, сынок…
- Мама, - надломлено, со жгучей обидой и спазменным отчаянием вырвались из груди,- мне показалось: ты её приняла…
- Гостям всегда рады,- незнакомо сухо, и с глубокой отчуждённостью от самой себя, от меня, или, более того, от моего решения, мнения, отношения, - всё незыблемое рухнуло, опустошило и …растаяло болезненно, - а показалось, потому что ты так хочешь.
-Э-эх, - в отчаянии махнув рукой, я выскочил на улицу. Распахнув заднюю дверцу соседских жигулей, я плюхнулся на сиденье рядом с Мариной, увлечённо болтавшей с супругой водителя. Толик, везунчик и балагур, выруливая с обочины и весело подмигивая мне в зеркало, спросил:
- Как смотрины, жених?
- Нормально! – сфальшивил я с каким-то петушиным задором, размазывая по лицу улыбку и суетливо пряча застывшую в глазах боль в душистый мех распахнутой шубки. Оттаивая в блаженном теле своей любви, укоризненно и бесшумно шептал: «Эх, мама…мама».
И мне почему-то стало жалко её. Захотелось вернуться, разуверить и успокоить. Чудно как-то получается: вроде я её обидел, а не она меня. И всё же ей очень плохо одной: одиноко и тоскливо….А почему – одной? – В школе, как в муравейнике. А дома – тетради, книги, изредка телевизор, допоздна горящая настольная лампа….И всё же она скучает и радуется моему приезду, да так, что светится вся. А сегодня? – Внимательная, обходительная, разговорчивая. Я думал, что она от волнения непривычно суетлива и учтива, порою неловка в движениях…, - сын невесту привёз, - радость сдерживает, а она? – Ничего Марина ещё полюбится. А там, может внуки…
Марина, как бы не замечая меня, щебетала с весёлой и миловидной женой Толика. Я, смыв предательское откровение с глаз умилением от монолога, подавшись к рулевому, с напускным усердием, чтобы не обидеть дармового извозчика и как-то скоротать время, смеялся вместе с ним в конце затасканных анекдотов…
У подъезда её дома раскланялись с покровительством попутчиков, зашли в подъезд и, нетерпеливо отыскав скучающие губы, стали жадно пить терпкий дурман набухающей весны…
- И причём здесь Настенька?.. – мелькнуло в засыпающем сознании.
* * *
Её родители и родственники, крепко пустившие корни в оголтелый кошмар сегодняшних ценностей, сразу, легко и с нескрываемой радостью дали согласие на наш брак, вытряхнули меня из моей ведомственной комнаты в коммуналке в уже ставшую нашей двухкомнатную квартиру. Отвергая мой неуклюже-робкий протест безапелляционной репликой: «Ты невесту не на помойке нашёл!» - они закатили в ресторане свадьбу, где ломились столы, гремела музыка и было всем искренне весело, кроме одной миловидной, опрятной женщины, чем-то похожей на учительницу, чья гордая осанка, открытый взгляд чуть грустных глаз, снисходительная улыбка и внутренняя культура не вписывались в это шумное, пьяное, становящееся всё более разнузданным, веселье.
Мама с достоинством выдержала все свадебные ритуалы. Завидное умение держаться помогло ей ото всех, кроме меня, скрыть надорванность души, пригласить в гости, нежно целуясь и раскланиваясь с новой роднёй.
Мама уехала. Недоумение, вызванное её отношением к моей женитьбе, почему-то стало беспрепятственно оставлять меня. А чувство ещё неосознанной вины основательно поселилось в просыпающейся настороженности души моей. Слишком быстро, удачливо и без привычных до всего потуг размерил начало семейной жизни. «За всё надо платить, а мне – нечем»,- повинился я её брату перед свадьбой. Он же, со снисходительной покровительностью, похлопав меня по плечу, усмехнулся: «У нас в родне должников не бывает – придумаем что-нибудь. Мы дружно живём, - запомни!» - он сжал перед моим лицом растопыренную пятерню в большой, крепкий кулак, показавшийся мне тогда неумолимо свирепым и хищным.
* * *
Но всё грустное и беспокойное, что прилипчивым наваждением посещает одиночество, мигом улетучивалось, когда Марина была рядом. Она заполняла наше пространство и пленила меня сладким дурманом своего бытия. А утром, вопреки мрачным прогнозам многоопытных ловеласов, она была еще свежее и прелестнее, чем после вчерашнего макияжа, когда, приняв душ и сидя перед трюмо, готовила тело к великому и неповторимому празднику любви. Просыпающийся день щедрыми пригоршнями, без ложного стеснения, лил мягкое золотое тепло на грешную наготу, сотканную из таинства, грации и вновь просыпающегося желания. Розовые пальцы просочившегося тепла перебирали душистые пряди упругих локонов, вьющихся на девственной белизне подушки; стирали предательскую синеву под глазами, путаясь в робко вздрагивающих легких крыльях ресниц; плавно стекали по изящно изогнутой шее к мягкой округлости плеч; по точёной линии рук и нежным, ласковым и отзывчивым пальцам и, сверкнув перламутром в зеркальной ухоженности хищно изогнутых ноготков, вернулись к едва заметной пульсирующей жилке у ключицы. И уже не в силах сдерживать распирающую страсть в трепете пальцев, золотой поток обрушился на безупречную округлость груди; обхватив тонкую талию, залил дурманящую нежность волшебного лона, увенчанного жизненной раковиной, и, лаская бёдра, приник жаром своего дыхания к курчавому раю с такой силой грешного бесстыдства, что лёгкая дрожь желания начала перекатываться по всем телу; набухающие, зазывно манящие изюминки поднимаются над темнеющими от желания венчиками трепетных полушарий; ресницы тревожно вздрагивают; ёрзающие ноги, поднимаясь упругими коленями, сгибают в вспенившие волны простыню; руки, жадно мнущие отброшенное одеяло, начинают скользить по телу вместе с потоками тепла и с тем же жадным бесстыдством; вытянутые не то в улыбку, не то в страдальческую гримасу всегда манящие губы развёрстывает зазывный стон, заставляя трепетать бисер испарины в лёгкой паутине над верхней губой. Слегка приоткрыв хмельные от желания глаза, распахнув навстречу ищущие руки и жадно подавшееся тело, она окончательно одурманила меня сладко пьянящим жаром своего дыхания: «Милый…!», и увлекла в тот волшебный сон, слаще которого нет ничего на свете…
Шло время. Суета выдавливала волшебство из сладкого сна, а затем и сладость…
Два огромных холодильника превратили квартиру в закусочную ленивых гурманов. Домашний борщ казался несбыточной мечтой. Сначала, как оправдание, а затем и как горькая ирония всё назойливее звучало в ушах: «За всё надо платить!».
Только плата почему-то стала грабежом. У Куприна Поганини «продал гордую человеческую душу вместе с творческим гением, чтобы вырваться из гнетущей нищеты, продал Диаволу в обмен на пожелания: «Мне бы только порядочную одежду, благоприятный случай да хорошую скрипку, и я удивлю весь мир!»».
А что и на что поменял я? Кого и чем удивил? Благодаря неустанной заботе услужливых новоиспеченных родственников, как в пьяном бреду, даже с чувством признательности, поменял место перспективного молодого ученого на более доходное торгашество; почти всё свободное от спекулятивного, с плохо скрываемым русским акцентом, махрового бизнеса время остывал от странного и страшного сжигающего изнутри ощущения необратимой утраты: болезненная миграция всего ценного из меня в никуда компенсировалась морем вина и сытой глухотой «своих» людей на дачах, ставших загородными резиденциями, отдушиной, вертепами. Моя Мадонна всё чаще и чаще отправляла меня одного, всё реже и реже приезжала ко мне, ссылаясь на неотложные дела в «доходном месте». Участились командировки, банкеты… Порой она появлялась дома утром, вконец разбитая, обвязав голову полотенцем, морщась и устало отмахиваясь от моей назойливости. Ширилась и насыщалась жилплощадь. Одежду можно было, не стирая, выбрасывать – ломились платяные шкафы. В минуты отчаяния вспоминались прозорливый Чехов с Ионычем…и Настенька…
* * *
И всё же жестокая проза будет казаться призрачным миражем, мелькнувшим полустанком, короткой передышкой, во время которой осознаешь, ради чего стоит жить, мучиться, терпеть. Вся жизнь преломилась в этой женщине. Я боготворил все, что с ней было связано, что она любила, к чему прикасалась. Ее проснувшееся дыхание (исключая ночные презентации) все еще пахло парным молоком, прощальный утренний поцелуй – бодрящей свежестью лесного утра; теплый аромат ладоней я бережно уносил в своих, боясь нечаянно расплескать. Я ревновал ее к солнечным лучам, струящейся воде, дуновению ветерка…- ко всему, что могло целовать, обнимать, ласкать…
Я болел ею мучительно сладко и не желал выздоровления. А она, глядя на мои страдания, ласково журила: «Миленький ты мой! Разве так можно?!».
И я таял..., теряя будущее, веру и надежду матери, уважение к себе…- и все это только для того, чтобы, растравив душу, навсегда и неизлечимо ранить ее.
Такие мысли сначала робко, а затем все чаще и чаще приходили на смену ревности. Жизнь отказывалась умещаться на супружеском ложе. Простыни не хватало ни на купол, ни на парус. Страсть не могла бесконечно подменять Мечту… - и я сделал ставку на голопузое самоуважение! И, умываясь жалостливыми слезами обиды, с оглядкой на любовь, как на оправдание, но гордый за схожесть с тургеневским Герасимом, «спешил домой. К себе в деревню, на родину» мать обрадовать, раны зализать, сил набраться на дальнейшее обустройство своего бытия, да ночами, во сне, тайком бегать на свидания к своей Мадонне, почему-то выбравшей свой образ жизни, а не мою Мечту, из которой она «с таким усердием, не жалея сил и притворяясь в постели, тащила придурка к нормальной жизни.…Да видно зря – весь в мать: такой же нищий, не приспособленный, но гордый».
Мама встретила непривычно сухо, без бабьей жалости, расспросов и суеты. И уже отходя ко сну, обдав меня сухим жаром до дна выплаканных глаз, подтолкнула, с отчаянной отрешенностью: «От себя не спрячешься, сынок. Здесь тебе нет работы, а без дела, настоящего дела, портится человек. Да ты и сам это теперь знаешь…И еще.., -она как бы осеклась ненадолго, но, явно не желая проглотить ком недосказанного, свалила еще одну ношу с плеч, - Настенька замуж вышла...как-то неожиданно…сразу после твоей свадьбы. Человек он хороший, трудолюбивый…Сынок у них родился…Ладно живут, уважительно… Только баба она…, молодая, красивая, образованная…, но все же баба. Я к тому, что сердце бабье – вещун: в последние дни все наши окна проглядела. А вчера пришла, поболтали ни о чем… О тебе – ни слова, только глаза неспокойные, словно выглядывала кого-то. Не схоронила она любовь к тебе – спрятала. Да, видать, ненадежно… Уезжай, сынок! Нам и этого горя надолго хватит. Такие, как она, отчаянные, а ты – слабый. Да и любишь другую… Уезжай от беды: семья у нее, ребенок… И прости меня, если можешь…».
- Когда ехать? – выдавил незнакомым голосом.
- Первым автобусом..,- поперхнулась и, словно подкошена, стала как-то неловко, набок оседать, слепо выхватывая вместо опоры пустоту.
Я едва успел подхватить непривычно обмягшее всего на несколько секунд тело самого близкого человека. Она поднял лицо и, отыскав мои глаза, виновато улыбнулась:
- Ты моя опора, сынок…
- Все будет хорошо,- ответная улыбка оживила мое лицо…
Свидетельство о публикации №213032201312