Крест в облаках

Это случилось во время войны.
          Одна молодая женщина работала в госпитале, расположенном в небольшом тыловом городе. В военное время многие люди поневоле приобретают профессии, которые становятся особенно необходимыми, но этой молодой женщине приобретать вторую профессию не пришлось, – она как до войны работала медсестрой, так и продолжала это делать теперь. И место жительства она тоже не меняла, - городок, в котором расположился госпиталь, был ее родиной, здесь она родилась и выросла. Впрочем, эти маленькие подробности не так уж важны, просто к слову пришлось.
           Однажды она познакомилась с одним молодым военным, - он приезжал в ее городок с фронта в командировку, получать какую-то технику на близлежащем заводе. В госпиталь он пришел повидать своего друга, который как раз в это время там находился на лечении. Вот так они и встретились в первый раз.
           Наверное, они друг другу понравились, в чем ничего удивительного, конечно, нет. Да и времени терять было нельзя, ведь через несколько дней он снова уезжал туда, где воюют. Он обещал писать, она, конечно, ждала, но писем не было. Впрочем, он уехал еще не так давно, так что она пока не очень грустила.
            А еще через совсем малое время его привезли в госпиталь, где она служила, раненым. Она так и обомлела, когда его увидела. Глазам не поверила. Впрочем, в тот момент его трудно было узнать. Вот так они встретились во второй раз.

            Ранили его тяжело, даже было похоже, что и не встанет. А если встанет, то калекой. Он лежал в палате, отгороженный от всех ширмой, у окна, весь в бинтах и гипсе, и, если находился в сознании и не спал, всегда глядел в потолок, потому что пошевелиться был не в состоянии. Бедная наша медсестра забыла, что у нее есть дом, и совсем переселилась в госпиталь. Она не отходила от своего знакомого в свое свободное время, а во время дежурств старалась как можно чаще бывать у него в палате, хотя и других дел в это время у нее было по горло.

         Недели складывались в месяцы, и он все-таки начал поправляться. Полученные в бою увечья подживали, он ведь не умер, а на живом человеке раны в конце концов затягиваются. Но до полного выздоровления было еще далеко. Врачи стали говорить, что его следует отправить в другой госпиталь, по специализированному профилю, для дальнейшего лечения. Он уже больше полугода провел на больничной койке, а предстояло лежать еще, и, скорее всего, нужна была еще хотя бы одна операция, а он ведь и так перенес их уже несколько…  В общем, радоваться было рано. Разве только тому, что не отправился прямиком на тот свет. Впрочем, в этом случае не пришлось бы так долго мучиться.
       
        Настроение у него было ниже уровня замерзания, и это видели все окружающие. И она, наша медсестра, конечно, тоже видела. Она-то общалась с ним больше всех, еще бы ей не видеть, - если только общением можно назвать те почти односторонние отношения, которые у них сложились. Она носилась вокруг него, разговаривала с ним, пыталась угадать его желания, расшевелить и так, и этак, а он позволял ей делать с собой, что угодно, и болтать все, вплоть до самого вопиющего вздора, ни на что не реагируя, а сам все молчал и смотрел в потолок, - привык, наверное, к этому объекту своего долговременного наблюдения, хотя теперь мог потихоньку поворачиваться на бок и смотреть еще куда-нибудь, ну, хотя бы в угол…
           Итак, он все молчал, ничего не хотел, не читал приходившие ему письма, и они валялись нераспечатанными, не хотел учиться заново ходить, опираясь на костыли, почти не спал, почти не ел… Омут болезни, казавшийся бездонным, затянул его в себя на глубину, в бесконечный ужас беспросветного существования,  наполненного только болью, страхами перед новыми страданиями  и мрачными перспективами на будущее. Его можно было понять. Он был так молод, еще недавно обладал и силой, и красотой, а теперь столько утратил, столько пережил, - и должен был пережить еще. Он едва не погиб от полученных в бою ран, а теперь погибал от того, что у него не хватало сил на преодоления свалившегося на его голову несчастья. Не стоит винить его в слабости. Поворот в его судьбе оказался слишком резким и трагическим.  Говорят, привыкнуть можно ко всему, но сколько на это должно уйти времени, какое требуется напряжение всех душевных сил… Есть люди, которые не гнутся под тяжестью несчастья, а ломаются. Они не умеют терпеть и ждать, для них это слишком тяжело. Молодая женщина, принимавшая в нем такое горячее участие, очень боялась, что он скорее из таких людей.
         Она боялась, что он не сумеет выйти из своей апатии, не преодолеет отчаянья, и однажды с криком пробудилась от короткого усталого сна, потому что ей привиделось, что он покончил с собой, не дожидаясь, когда это сделает за него или не сделает болезнь…

         У него были родные, которым можно было написать, попросить приехать, помочь, но он наотрез отказался им сообщать о своем положении и потребовал, чтобы она не смела без его ведома открыть  его матери и отцу правду о том, что с ним случилось. Чтобы они не беспокоились и не искали его, он посылал им изредка коротенькие отписки, - дескать, у него все в порядке.
- Для них же лучше, спокойнее.
         Она напрасно возражала, что родные люди имеют право знать все до конца и находиться рядом с ним, и, если бы не она, он оказался бы один на один со своей бедой, но так уж оно вышло, так уж случилось в ее жизни, что она не могла не считать его беду также и своей. А с бедою надо было бороться, любыми доступными средствами, и она, мучаясь втайне мыслью, хватит ли и у нее на это сил, все же пока не собиралась отступать.
         
          Надо сказать, что она в это время тоже практически осталась одна. Ее близкие не слишком были расположены поддержать ее в ее стремлении оказать ему помощь. Подруга говорила, что глупо так мучить себя из-за случайного знакомого, вся заслуга которого заключалась в оказанном ей мимоходом некотором внимании. Она говорила, в общем, не такие уж несправедливые вещи , - что он сделал это скорее для себя, чем для нее, развлекся немного между делом, и даже писать ей, скорее всего, не собирался, а она-то себе навоображала бог знает чего и жизнь за него положить готова.
- Если его не вылечат, - ты останешься с калекой на шее. Если вылечат, - он тебя, скорее всего, просто бросит. Что ты о нем знаешь?
            
           Госпиталь был переполнен, поскольку на фронте как раз активизировались военные действия и санитарные поезда привозили все новых и новых пострадавших, так что раненые, начинающие выздоравливать и уже не нуждающиеся в постоянном наблюдении врачей, могли перебраться на постой в город. Это даже рекомендовалось, в целях освобождения служебных помещений,  и кое-кто из персонала постоянно имел у себя на квартирах жильцов. Таким образом, когда молодая женщина решила перевезти своего знакомого к себе домой, чтобы он там немного опомнился от больничного образа жизни и отдохнул, осуществление этого решения  никаких официальных преград не встретило.  Ее родные, как бы они ни смотрели на происходящее, не могли противиться ее желанию, выраженному весьма энергично и безапелляционно. Она ведь еще не завела своей семьи и могла устраивать свою жизнь по своему усмотрению. К тому же, все были день-деньской заняты на работе, кроме одной только бабушки, которая кое-как вела хозяйство в отсутствие своих детей и внуков.

           Так больной юноша попал в небольшой частный домик, стоявший на старинной узкой улочке в череде казавшихся одинаковыми, как близнецы, домов, в маленькую комнатку с низким окном за простенькой тюлевой занавеской, чрезвычайно отличающуюся от больничной палаты, но, также как и эта опостылевшая, пропахшая запахом медикаментов палата с трещиной на потолке, которую он за несколько месяцев неотрывного наблюдения изучил до мельчайших подробностей, словно военную карту перед началом серьезной стратегической операции, - также как больничная палата,  его новое жилье вместило в себя его болезнь, его тоску, его безнадежность, и потому опостылело ему вскоре точно также…

           Нет, ничего не помогало. Ни увещевания, ни ласки, ни попытки разговорить и развлечь, ни просьбы, ни даже слезы. Он молчал, изучая теперь новый потолок над собою, благо трещин на нем было куда больше, чем на прежнем, с полным безразличием, пассивно принимая все, что она считала нужным делать с ним и для него, при этом ничего не желая слушать о продолжении лечения, о том, что после новых испытаний наступит, не может не наступить выздоровление, а когда однажды она все же его допекла, он вдруг высказался с каким-то злорадством, мучая и ее, и себя, в том смысле, что он калека, что с ним все кончено, что ей следует оставить его, потому что ничего никогда в его судьбе не изменится, и дело с концом.               
- Тебя не болезнь загубит, а ты сам, - закричала она, придя от этих холодных и ядовитых слов в ярость. Ее жизнь к тому времени превратилась в окончательный кошмар. Она так много работала в госпитале, она так много работала теперь дома, леча его, заботясь о нем, пытаясь по возможности окружить его наибольшим уютом, а просвета впереди не предвиделось. К тому же ее постоянно грызла одна и та же мысль, от которой она втайне сходила с ума, - что он попытается покончить с собой… Она убрала все острые предметы, уносила с собой на работу лекарства и заклинала бабушку не оставлять постояльца без присмотра. Так продолжаться больше не могло.

- Вот что, - сказала она, вся дрожа с головы до ног, - Давай подведем итог. Или ты прямо сейчас же пускаешь себе пулю в лоб, или ты немедленно будешь делать то, что я тебе скажу, ясно? Но только если ты выберешь пулю, то я тебе скажу, что ты трус, что ты ничтожество, что ты не офицер, не солдат, что ты все врал, когда говорил, будто хорошо воевал, что ты не мужчина и никогда им не был. Я над тобой и слезинки не пролью, я о тебе горевать не буду! 
             При этом она плакала в три ручья, и на ее лице было написано такое страдание, что и словом не сказать…
             Надо иметь совсем уж каменное сердце, чтобы остаться равнодушным в такой ситуации и продолжать гнуть свою тупиковую линию.
- Да ладно, чего ж ты так убиваешься, - пробормотал он, затем помолчал
и продолжил с вызовом:
- И что же ты мне прикажешь делать?
             Она совершенно не была готова к такому вопросу, она понятия не имела, какую же сиюминутную альтернативу такой последней крайности, как суицид, можно предложить, но  медлить было нельзя, и альтернатива должна была быть предложена. Момент был переломным, - или, во всяком случае, очень на него походил.
- Ты будешь рисовать, - воскликнула она, сама не понимая, как эта мысль пришла ей в голову. Может быть, сыграли роль воспоминания о детстве, не таком уж недавнем, когда она, маленькая девочка, больше всего на свете обожала рисовать и с упоением рисовала какие-то сказочные города, где рыцари склоняли колени перед прекрасными дамами, а еще поля  и леса, населенные гномами и феями, и забывала при этом обо всем на свете. Со временем она поняла, что таланта у нее маловато, что вряд ли ей подходит профессия художницы, да и получить ее в родном городе было невозможно, а ехать куда-то далеко боязно, так что она выбрала второе дело, которое тоже очень ее привлекало, - ухаживать за людьми, лечить их, помогать им (ничего страшного, не все же рождаются большими художниками, а дел при этом всем хватит), но волшебное, ни на что не похожее состояние восторга и отрешенности от окружающего, которое овладевало ею в то время, когда на лист бумаги ложились линии и пятна, чудесным образом сливаясь в изображение, пусть отдаленно, но напоминавшее тот образ, что витал в это время перед ее мысленным взором, сохранилось в ее душе как одно из самых захватывающих и сильных ощущений, пережитых ею в жизни, подобное ощущению счастья.
            
              Он смотрел на нее молча, широко открыв глаза, затем в этих глазах изумление уступило месту гневу, и они потемнели.
- Издеваешься? – прошипел он.
- Нет, - ей отступать было некуда, - Психотерапия. Слышал о такой?
- Психо от слова псих… - мрачно проговорил он.
- От слова душа. От греческого слова душа, - сказала она уже почти спокойно, переведя дух.
- Нет, ты это серьезно?
- Вполне.
              Она полезла на шкаф, сняла коробку со своими рисунками и вытащила оттуда старые, но еще вполне годные краски, кисточки и несколько листов бумаги.
- Мне пора на работу, а ты займись на досуге. Тебе делать нечего, читать ты не хочешь, ходить ты не хочешь, так что прямо для тебя занятие.
- Послушай, я стрелять умею, а этого даже в детстве толком никогда не умел.
- Значит, пора наверстывать. А стрелять  – это дело нехитрое, знай себе на курок жми и на людей при этом наставляй. Все, я ушла.

            Когда она вернулась вечером, он лежал на постели на спине, глядя по своему обыкновению в потолок. Разорванная бумага и переломанные кисточки валялись на полу.
- Ах, какой у нас тяжелый характер, - сказала она медленно, собирая обрывки, - Я и думать не думала, был-то веселый да ласковый. А вот поди ж ты…
             Он ничего не ответил, даже не пошевелился.
             Утром она опять ушла на дежурство и опять положила у его постели на табурет листы бумаги, кисточки и краски.
    
                На улице шел дождь, она долго отряхивалась на крыльце и отряхивала зонт, затем пристраивала в прихожей на скамейку сумку с продуктами. Не так уж она вымокла, не такая уж грузная была сумка, но тяжесть на душе, всякий раз возраставшая по мере ее приближения к дому, в предвкушении того гнетущего, неподвластного ей, бесконечно плохого и почти безнадежного, что ее там ожидало, - эта тяжесть мешала ей переступить порог, и надо было сделать над собою усилие, чтобы наконец сделать шаг вперед.  В последнее время ей всерьез стало казаться, что она переоценила свои силы, что она не справится, что все пропало.

              Он лежал навзничь на постели в такой странной и безжизненной позе, раскинув руки, что она чуть не закричала и кинулась к нему сломя голову, но он ничего с собой не сделал, он был жив, он просто спал, только спал очень глубоко, так, как не спал уже давно, - он ведь без снотворного вообще не мог заснуть, ночью по нескольку раз просыпался, и она то и дело вскакивала и бежала к нему, поскольку спала в соседней комнатушке, за занавеской, совсем близко от него, всегда слыша каждое его движение, каждый вздох и успев уже забыть о том, как прежде спокойно и  беспросыпно спала по ночам до самого утра подобно большинству людей.  Она осторожно присела рядом с ним на край постели, неотрывно глядя в его худое, изможденное лицо с сухими потрескавшимися губами, - такое молодое лицо с печатью такой усталости на нем… Рядом на кровати были разбросаны листы бумаги, покрытые странными, какими-то удивительно корявыми рисунками. У нее защипало в носу, и на глаза навернулись слезы. Он действительно совершенно не умел рисовать. А она его заставила. Все-таки заставила. Стрелять-то он умел, конечно, уж куда лучше, и, наверное, стрелял до последнего, пока мог…
       Рисунки были совершенно одинаковые – какие-то красные и черные пятна, а сбоку несколько кривых линий, пересекающих одна другую одним и тем же образом. Линии были то черные, то красные, и  один раз почему-то густо-зеленые. Часто они шли совсем вкось, - вероятно, от того, что у него срывалась рука. Тогда он отбрасывал испорченный лист и брался за другой. Кисточки валялись рядом, пальцы у него были измазаны краской.
       Он проснулся поздно вечером и неожиданно попросил поесть.
- Устал, - пояснил он, берясь за ложку, - И руки такие слабые, совершенно не слушаются. Я и не замечал.

        А потом  он стал выползать в маленький дворик перед домом, и однажды, вернувшись с работы, молодая женщина застала его в обществе своей старой бабушки, которую  он до этого дня холодно игнорировал, поскольку, похоже, терпеть не мог. Бабушка, радуясь случаю поболтать, живописала ему о своей длинной жизни, он молча слушал ее бесконечные истории об огромном количестве родственников и знакомых, которых она помнила и успела пережить, и оба при этом неторопливо лущили горох, готовя его для варки. Миска с горохом стояла перед ними на табуретке. Молодая женщина пошла было в дом, потом оглянулась на пороге и тайком, сбоку внимательно на него посмотрела. Он был  в домашнем длинном халате из застиранной байки, который составлял в последнее время всю его одежду, все такой же худой и бледный, полуотросшие волосы на голове слегка топорщились, и под ними еще просвечивала зеленка, которой совсем недавно щедро смазывался свежий грубый рубец на месте закрывшейся раны. Руки неторопливо перебирали гороховые стручки. А губы как-будто чуть-чуть улыбались на бабкину болтовню, и один раз он что-то ей сказал в знак понимания, кивнув при этом, и улыбнулся чуть явственнее. Бабка, очевидно, больше его не раздражала, а забавляла.

- Почему ты сама больше не рисуешь?
- Переросла, наверное. Другие заботы появились. Можно, я у тебя спрошу. Если не хочешь, не отвечай. Что это за паутина на твоих листочках? Сбоку? Эти вот линии?
- Почему сбоку? Это прямо посередине.
- Посередине?
- Ну да, ты что, не видишь?
- Нет, признаться. Сбоку. Вот же край листа.
            Он озадаченно рассматривал взятый ею наугад рисунок.
- Да, получается, что сбоку. Странно. Я , когда рисовал, то думал, что это центр. Это должен быть центр. Сначала внизу огонь и дым, а вверху посередине…
- Это огонь и дым?
- Непонятно, да? Видишь, какой я художник.
- Очень хороший.
- Раз хороший, сама скажи, что это такое.
- Я не знаю. Но мне кажется, что это что-то очень страшное.
            Лицо у него вдруг дернулось и исказилось гримасой боли. Он резко схватил лист и хотел порвать его, но потом бросил. И они долго молчали. Так долго, что в комнате сгустились сумерки, заполнили углы и затопили пол. Только у окна все еще было светло.
- Это крест, - сказал он вдруг спокойно, вновь беря в руки рисунок, - Крест в облаках. Там ведь дело было так. Когда меня подбили, и машина загорелась, а я уже был ранен, я выполз из машины и стал отстреливаться. Понимаешь, такая каша была. Кругом что творилось, ни пойми, ни разбери. Потом меня опять ранили, а рядом взорвалось… снаряд, наверное, или граната. Меня опрокинуло на спину. И я тогда увидел над собой в небе этот крест. Недалеко от меня горела машина, я смотрел сквозь огонь и дым. И еще кровь с головы текла на лицо. Но я все равно все видел очень хорошо и очень хорошо все помню. Я потом долго думал, откуда он там взялся, этот крест. Отсветило, что ли, так.  Солнце через облака. Или через дым. Но это я потом думал. А тогда просто видел. Я понял, что это и есть смерть, что я умираю… Я не мог вздохнуть, ничего уже не слышал, а он все слепил мне глаза. До последнего… А потом мне показалось, что я его опять  увидел, крест, и ужасно испугался. Такой резкий белый свет прямо в лицо. Но это была просто очень яркая лампа. Лампа над хирургическим столом. Я долго был без сознания, а очнулся во время операции, представляешь? Мне кровь перелили, вот я взял да и очнулся. И на этот раз это была жизнь, а не смерть, но тоже… тоже боль…Жизнь хуже смерти… Вот. Ничего страшнее того креста я никогда не видел и, наверное, никогда не увижу. Мне казалось, что я никогда никому не смогу об этом  рассказать, потому что это рассказать невозможно. Так же, как забыть. Но на бумаге все выглядит как-то…
- Не похоже?
- Нет, именно что похоже, хотя и не в центре, а сбоку, как выясняется. Получается, что на бумаге на это можно глядеть. И еще получается, что я все же рассказал. Так?
- Наверное, так.
- Ну и что? Что от этого изменилось?
- Не знаю. Может быть, что-то, а может, ничего.
              Опять воцарилось молчание. Сумерки сгустились еще больше, лист с рисунком белел перед ними в потемках, но линии на нем стали почти не видны. Бабка позвала их ужинать, - есть тот самый горох, который они чистили вместе днем, пареный с луком, морковью и мясом.
-    Сейчас, - откликнулась она, - Сейчас идем.
- Ты, наверное, так от меня устала, - сказал он, повернувшись к ней.
- Конечно, еще бы.
- Был такой веселый да ласковый, а вот поди ж ты…
               И они вдруг, неожиданно для самих себя, засмеялись, наклонившись друг к другу головами.
                А потом пошли ужинать. Он - опираясь на костыль и на свою подругу, а она - уже привычно поддерживая его и больше ни о чем не спрашивая.

                Через несколько дней он попросил ее отнести на почту письмо, - он написал домой, матери и отцу. Судя по выражению его лица, на этот раз это было настоящее письмо, а не коротенькая пустая записка. А еще через некоторое время  он согласился ехать в другой госпиталь, где были специалисты, которые могли ему помочь. По крайней мере, такая надежда существовала.
- Подумаешь, пара операций, - сказал он нарочито легкомысленным тоном, хотя губы у него слегка при этом дрожали, и добавил уже серьезно, - Что ж делать, придется терпеть.
                Ей он обещал писать.
- На этот раз на самом деле напишу.
- Я знаю.
- А потом приеду. Здоровым.
- Я сама к тебе приеду, как только смогу. Долечивать. А то опять задуришь. Что мне делать с твоими художественными шедеврами? С собой возьмешь?
- Ни в коем случае. Сожги.

              Сжигать она не стала, только собрала все рисунки и засунула подальше. И думала при этом, - действительно ему помогло, что он попытался изобразить свой кошмар на бумаге, или это просто время прошло, а ведь время все лечит. Все-таки он немного оправился, окреп, вот и нашел в себе силы принять действительность такой, как она есть, и  обрести новую надежду…       

             Ах да, какая же это была война? Я этого не знаю, признаться. Может быть, та, давняя, великая. Или какая другая. С тех пор было много войн, хоть, к счастью, и маленьких, но от этого не менее ужасных, несущих людям все те же страдания, боль и смерть.
17.10.2005


Рецензии
Ирочка, очень добрая история! Героиня сильная и волевая женщина. Выличила она его своей любовью и психологической догадкой. Большой страсти в рассказе не прочитала, а вот подвиг большого сердца молодой женщины, читается легко.
И имена интересные- он и она ;)

Вера Агапова   05.04.2014 03:23     Заявить о нарушении
Насчет имен это точно - он и она, на все времена.
Спасибо за добрые слова. С улыбкой.

Ирина Воропаева   07.04.2014 00:30   Заявить о нарушении