Вступление к Дрезденским эссе
Вступление к "Дрезденским эссе"
Три работы, объединенные названием «Дрезденские эссе», написаны мной в начале 1995 года и прочитаны в Институте Славистики Дрезденского Университета в апреле того же года. Два первых эссе из этого цикла, посвященные русским поэтам Осипу Мандельштаму и Борису Чичибабину, представляются мне более или менее завершенными, и я включаю их сейчас в книгу. Третий опус — попытка параллельного прочтения трех писателей фантастического реализма, Гофмана, Гоголя и Булгакова — как мне кажется, просит еще в некий час моего нового обращения к нему. Размах столь широк, что требует, как минимум, углубления аналитического удара. Тогда, в 95-ом году, времени между приходом приглашения из Дрездена и моим приездом туда, — точнее говоря, времени и духа, — хватило лишь на сотворение первичного варианта, который я сегодня оставляю в запасе.
Та дрезденская литературная поездка состоялась по инициативе моего давнего саксонского друга профессора механики Фолькера Ульбрихта и сотрудниц Дрезденского университета Валентины Райнш и Евгении Эверт. За их доброжелательность, за их время и усилия, посвященные мне, я им искренне благодарен. Кроме литературоведческих лекций состоялся и мой поэтический вечер в Сенатском зале Дрезденского университета, на котором по сути я презентовал свои только что вышедшие из печати сборники "Врата" и "Во плоти".
Жалею только об одной неувязке во времени - как раз на следующий день после моего отъезда из Германии в том же Дрезденском университете происходила встреча с известным испанским прозаиком, нобелиатом Камилло Хосе Села. Увы, изменить сроки своего возвращения из командировки я уже никак не мог, посему и остался мне на память только пригласительный билет на ту встречу, отпечатанный на добротном и праздничном немецком картоне.
Из полутора десятков моих поездок в Германию, состоявшихся в последние два десятилетия, эта была единственная, не связанная напрямую с моей долгое время надежно-почтенной профессией преподавателя университета, механика-исследователя. Увы, сегодня в нашей мутной буче и этот род деятельности по своей социальной беззащитности вполне сравним с бесприютностью и бескормицей литературной работы. Говоря по правде, «дорогой Фолькер», как неизменно именуется он уже 20 с лишним лет в рождественско-новогодних строках нашей переписки, от лирических изысков довольно далек.
«Я этого не понимаю, — строго говорит он, с каждым годом все более
утверждаясь в свой солидности немецкого профессора механики, — ну, хорошо, — Гете. А кто еще их немецких поэтов, кто потом?»
«Например, Рильке, — отвечаю я, — Рильке очень хорош.»
«Рильке?» — переспрашивает он весьма выразительно, и его такое знакомое заостренное мушкетерское лицо, с каждым годом худеющее все больше и больше, морщится в почти болезненной устало-иронической гримасе.
Наши расхождения несомненно множатся с течением лет. Разломы и сдвиги социальных почв этому только способствуют. И все же мы и сегодня остаемся друзьями. Ради нашего общего молодого прошлого, ради тогда еще замеченного известного сходства психологии (его рождение — в середине июльского созвездия Рака, мое — под теми же звездами, но уже на границе со Львом), наконец, ради ровного цивилизованного уважения наших сегодняшних, все более разлетающихся жизненных траекторий.
Забудем ли, саксонец мой,
Как были юны мы когда-то,
Когда звенели брат на брата
Граненой склянкой гулевой?
Увы, то выпито давно...
Но мы былого не избыли,
Хоть и ушло их нашей были
Легкотекущее вино.
Двадцать лет из будущего ни за что не попытался бы перелистнуть. Даже отказываясь, чувствую суеверное замирание нутра. Двадцать лет из прошлого перелистнуть так же легко, как одну страницу. Мне совсем не нужны усилия, чтобы вспомнить осень 77-го года. В тот пасмурный день на перекрестье улиц Пушкинской и Гуданова, по пути из общежития политеха на кафедру динамики и прочности только что приехавший из Дрездена стажер Фолькер Ульбрихт с наисерьезнейшей миной на лице сообщает, что Вальтер Ульбрихт, — гэдээровский вождь, — «есть мой дьядья» и что этот «дьадья» помог ему приехать в Харьков, именно на нашу кафедру. В первое мгновение, застигнутый врасплох, я почти готов поверить, но уже в следующую секунду, опомнившись, оцениваю и добротное чувство юмора, и качество актерской мимики подвижного клинково заостренного лица своего нового знакомца.
Фолькер пробыл у нас на стажировке почти год, и все это время мы общались почти ежедневно. Все наши последующие встречи происходили в Германии — Дрезден, Майсен, Фрайберг.
С какой нескрываемой радостью, с каким неподдельно живым саксонским патриотизмом, показывал он мне в мой первый приезд в Германию в 78-ом году лепную роскошь Цвингера и череду именитых музеев у Брюлевой террасы над Эльбой в Дрездене! И тут же в шатких от щедрой усталости августовских сумерках назначал на завтрашнее утро бросок на своем синем «Вартбурге» в Майсен, чтобы взобраться на крутую скалу, где над той же, но уже резво огибающей жутковатый обрыв Эльбой, поднимает каменные кружева порталов, уводит в небо готические шпили мощнейший майсенский собор...
У тех летних дней был воистину живительный, счастливо вдыхаемый воздух. Стану ли в энный раз печалиться, что молодость сменяется зрелостью, которая в свой черед должна смениться еще чем-нибудь? Зависит от настроения. Но по здравом размышлении мысленно произношу: «Спасибо за все, что было...»
С докладом на конференцию, — в Гамбург ли, в Брауншвайг, — обычно едешь «самостийно». Но, если опорные пункты поездки — Дрезден или Магдебург, с которыми давно общаемся семьями-университетами, то нередко радуешься компании капитана — друга, коллеги, соратника, носителя более рационального и уравновешенного начала, чем, к примеру, твой собственный художнический романтизм. Он умудренный знаниями профессор с поседевшей головой, но вовсе не чужд всплесков молодого энтузиазма. Он и в самом деле бывалый яхтенный капитан, исчертивший килем холодную Балтику и не раз ходивший через Босфор к греческим островам. Ему я посвятил «Фламандские прогулки» — стихи из этой книги "Вечеря", но вправе был бы посвятить и «Амстердамские плавания» или «Нюрнбергские чтения». Вот с ним, с капитаном, в связке последние несколько лет (шенгенская виза!) и вычерчиваются вослед германским деловым бдениям более дальние и вольные маршруты, пересекающие Германию и достигающие атлантического побережья.
Выгадывается день-два, а то, даст Бог, и поболее. Выстраиваются расчеты из единиц презренного металла, сотен километров, часов и минут вокзальных расписаний. И вот уже в июньских сумерках или свежим декабрьским утром ступаешь на перрон, на привокзальный асфальт большого города, чье имя, почитай, всю жизнь на слуху. Ступаешь со странной смесью чувств — нетерпеливого уже предвкушения встречи и какого-то почти недоверчивого удивления: то, что и не пыталось долгие годы выдвинуться из дымки мифа на реальный план, являет в первые минуты вполне обычные, будничные очертания. Так начинаются Брюссель, Амстердам или Париж. Это потом уже они не раз одарят радостным удивлением, позволят близко, совсем близко к себе подойти — да и напомнят тебе снова о твоей не по годам теплокровной влюбчивости.
Ну, вот же она, наконец наяву, - изысканная резная шкатулка брюссельской Гран Пляс, Большой Площади — вживлена в память навсегда с той ясной мартовской полночи, когда нежданно-негаданно добрели вдвоем с капитаном долгой, почти наощупь, дорогой от своего зачуханного отельчика «Дофин» и, уже не чуя ног под собой, ожили заново в ее сияющем пространстве, замкнутом со всех сторон, вырванном из окружающей темноты.
Амстердам как-то сразу показался мне очень своим. Наши тональности совпали, ибо, — для начала, — мы оба водолюбивы. Его центр с бесчисленными каналами-грахтами, нежно варьирующими одну тему, с вариацией другой, но родственной темы изразцовыми фасадам теремков-фахверков представляется мне великолепным сборником стихотворений, где совершенно и выверено временем все — и шрифт, и бумага, и изящнейший
переплет. И главное, совершенна музыка этих стихов, невесть как выстроенных из молчаливого мерцанья изразцов, еле слышного воркованья водяных струй, — живая пульсация легкого, не слишком удлиненного размера. Нередко это звучание четырехстопного ямба и, пожалуй, еще чаще — четырехстопного весельчака-хорея: «Вьются тучи, вьются тучи...» или «Жил на свете рыцарь бедный...» Или же поближе к самому городу (да простят великодушно того кто присоседился к предыдущим строкам классики):
По каналам Амстердама
Сердце плавает мое,
Словно в красной лодке дама, —
Платье — бисером шитье.
У нее по ткани черной
Серебрится поясок,
А над нею торг узорный,
Город — лакомый кусок.
Теперь уж я и не знаю, чья вода омывает мои воспоминания любовнее и родственней — вода парижской Сены или амстердамских каналов. Парижского воздуха довелось глотнуть впервые утром декабря 5-го дня после многочасовой автобусной маеты. При выезде вечером из Ганновера на Германию нагрянула скорее русская, чем немецкая, отчаянная метель. Вся ночь была ветренной и снежной. И вот утром в декабре на Монпарнасе выбираюсь на воздух — и сам воздух бульвара, и белостенные дома с узорными чугунными решетками, и кроны платанов, еще сохранившие кое-где листву, — все играет солнцем и синевой. Совсем по-апрельски тепло, заново жить охота. Целых два дня нежданно щедрого декабрьского солнца в Париже — вот настоящее памятное свидание. Еще три дня, пробавляющиеся серым дождиком, — учительская диалектика, возвращение от лазури к цвету повседневности.
Все же и краткие влюбленности не проходят бесследно. И те города, на встречу с которыми посчастливилось успеть — не в моей коллекции. Чувствую благодарно, что они во мне самом. Что-то на микрон изменилось в отпечатках пальцев, в чуткой оптике хрусталика. Так во взгляде большой умной овчарки, преданной хозяину, замечаю выражение глаз человека, который ей дорог.
Наверное, очень важно успеть. Год за годом, дни напролет, спешу, опаздываю, сожалею... Но, если успели появиться незряшные слова, успел на встречу с дрезденскими или пражскими друзьями, успел удивиться каменному острову, плывущему по Сене — значит, не во всем опоздал. Куда как просто и понятно: на свидания лучше не опаздывать.
1998 г.
Свидетельство о публикации №213032701246