Необыкновенное чудо. О книге Наты Сучковой

Антон ТЮКИН

НЕОБЫКНОВЕННОЕ ЧУДО.
ПРИМЕТЫ ВРЕМЕНИ В ПОЭТИЧЕСКОЙ КНИГЕ
НАТЫ СУЧКОВОЙ “ДЕРЕВЕНСКАЯ ПРОЗА”

Деревенские черные валенки. Колея – путь-дорога уносится вдаль. Ослепительная синь, человек стоящий твердо на своей земле. Вот такие ассоциации возникают, когда смотришь на обложку сборника члена Союза российских писателей Наты Сучковой “Деревенская проза”, вышедшего в московском издательстве “Воймега” в недалеком 2011-м году. Сборника отмеченного специальной премией ”Московский счёт” за лучшую поэтическую книгу года.
Кстати, и в 2010-м поэтесса Сучкова удостаивалась этой же премии в номинации ”Лучшая дебютная книга года”. В том же самом 2010-м году ”Деревенская проза” Сучковой стала победителем Международного Волошинского конкурса в номинации ”Рукопись неопубликованной поэтической книги”. На Международном симпозиуме ”Волошинский сентябрь 2012” в номинации ”Лучшая поэтическая книга 2011 года на русском языке” Союз российских писателей отметил книгу ”Деревенская проза” Специальной премией за ”поразительную искренность, сюжетную непредсказуемость и широкий диапазон поэтического инструментария”. Поэтесса  читала стихи на 7-м Московском Международном Открытом Книжном Фестивале в 2012-м… Заслуженно ли?
Думаю, в этом еще предстоит разобраться не только умудренным литературным критикам, но и рядовым любителям русской поэзии. А пока хочется в очередной раз поздравить вологжанку Нату Сучкову с блестящими победами в многочисленных конкурсах, пожелать ей удачи, успехов.
* * *
Перелистаем же страницы сборника “Деревенская проза”. Сборника, сверзадачей которого по уже сложившемуся мнению являлась попытка разговора городского, интеллигентного россиянина о простых, неурбанистических, в чем-то даже провинциальных вещах и понятиях, тех которые, тем не менее составляют стержень бытия русского. Стержень нашего исконного, нутряного, глубинного лада. Вот откуда взялись эти самые валенки. От Белова Василия, от Астафьева Виктора, от Валентина Распутина и от Федора Абрамова у Сучковой они. Вот они – на заснеженной русской дороге. Черные на белом – словно вызов. Вызов трудной российской дороге. Вызов нашей, порою, нелегкой коллективной российской судьбе.
Время года – зима или ранняя весна, когда лед с реки еще не сошел. Хотя, есть у Наты Сучковой и великолепные летние строки. Вот, хотя бы такие –

Огромный сад, заросший сеткою - рабицей,
какая летом попадет в нее рыбица?
Какое яблочко тебе глянется,
такое сразу в твою руку и снимется.

Прочитаешь такое, и тебе в заправду покажется, что жизнь наша чудесна, что наш мир населяют удивительно прекрасные люди. Или вот еще такое - прекрасное - 

    Допустим, маленькая я, как ты, допустим,
    мелькают спицы, крутятся педали,
    и всё-таки — тебя нашли в капусте,
    ну а меня в каком цветке сорвали?
    Большого, непутёвого ребёнка,
    вертящего огромной головой,
    в каком, скажи, из сахарных и тонких,
    из тех, что распускаются зимой
    на мёрзлом огороде бабы Вали,
    где неба лоскуток и тот поблёк?
    Какие птицы мимо пролетали
    и обломили тонкий стебелёк?
    Кого из ваших, найденных в капусте,
    не грызла поедом убийственная зависть
    к тому, что — здесь немножечко пропустим,
    и что меня принёс, конечно, аист.
    К тому, что папка мой по снегу едет,
    и след колёс так на снегу отчётлив,
    на “Аисте” — складном велосипеде —
    с победным воплем радостным “Девчонка!”

Чудо жизни и чудо рождения жизни несомненно есть в этих замечательных строках, как и в других. Вот она - “Баба Маня” – носительница доброты и народной мудрости, вечных истин, от которых “мы сидим в своих вышних и только глазами хлопаем”. Вот старик из стихотворения “Этот дед он елку не наряжает”, тоже претендующий на мудрость “от земли”, чем то весьма схожий с “Добрым Филей” из стихотворения Николая Рубцова. К сожалению, именно такие люди чаще всего одиноки в современном мире, а порою вообще не востребованы.
Вот животные живут своей жизнью. Замечательны стихи Сучковой посвященные дворовому псу “Спит Адам в саду соседском”. Вот колыбельная “Дремлет теленочек му - шоколадный” – трогательная, хоть … и страшненькая, для теленочка - уж точно. Читайте –

    Дремлет телёночек му - шоколадный, крыша сарая — под снегом.
    Думает, ладно — ну надо так надо — это возьму с разбега.
    Дремлют-слезятся солёные карие выпуклые, как брошки,
    где там под яблоней косточки мамины, мамины рожки да ножки?

    Где-то под яблоней — вот и не страшно,
дремлет-вздыхает по-взрослому,
    спят пёс цепной и котяра домашний, точно в стихах Заболоцкого,
    спят невесомые реки и раки, думать невмоготу:
    эта вот косточка будет собаке, эта вот плоть — коту.

    Спит шоколадный телёночек маленький, как боровик в корзинке,
    и вытирают нянюшки-маменьки мальчиковы слезинки.
    Мальчику грустно, но мальчику верится — да, это дело решённое,
    что из телёночка вырастут деревца — персиковое и вишнёвое.
   
Жизнь и смерть, как будто спят рядышком – в перемирии, словно бы уравновешивают друг - друга. Да, убийство животных, впрочем как и насилие человека над человеком, к сожалению, для русской провинции (действие книги Сучковой происходит там) никогда не являлось трагедией. Зря теленок бодается с бревнами – силу не зависящих не только от него – такого маленького, слабого, но вообще законы устоявшегося мироустройства, хорошо оно или плохо – не преодолеть (вспоминается Солженицын - “Бодался теленок с дубом”, как некий спор). Да, во имя некой “высшей гармонии” от теленочка останется ровно то, что останется – то есть пресловутые “рожки да ножки”. И да будет так? 
* * *
И так, место действия определено – провинция. Россия.
Россия… Какое огромное слово!.. Значит ровно все так - всерьез? Хоть само название сборника Наты Сучковой “Деревенская проза” несколько игриво, лукаво.
Ну, конечно же, это игра. В книжке нет ни одного прозаического текста, а называется - “проза”. Или в нем сконцентрировано ровно то, что именуется “прозою жизни”? Скорее всего. Вспомним в этой связи, что и Николай Васильевич Гоголь назвал свой роман “Мертвые души” - поэмой. Перекличка самая на мой взгляд непосредственная, хотя расстояние, дистанция между двумя этими авторами - Гоголем Николаем Васильевичем и Сучковой Натой – огромная. Временная дистанция да и идеологическая, если хотите…   
И так, оба литератора – и Сучкова, и Гоголь живописуют Россию. Что такое Россия?
В наши дни это ровно то, что “не Москва”. Даже анекдот такой есть: Раз поспорили москвичи: есть ли жизнь за МКАДом?..
Про Россию Гоголя говорить в данном случае нет смысла. О достоинствах и недостатках той России, той старой провинции написано ох, как много. Поговорим лучше о сегодняшнем дне. Что такое деревня и что такое провинция сегодня?
* * *
Нынче постсоветская деревня – это либо бескрайние поля без единой жилой, еще чудом живой деревенской избы, либо худосочный “поселок городского типа”, “городок”. В Польше говорят про городок - “място”, в Белоруссии, на Украине - “местечко”. Именно от “мяста”, “местечка” происходит слово “мещане” – то есть обитатели городка, горожане.
Кто они? Не крестьяне, в основном не рабочие даже. В своей массе - торговцы, местные мастеровые, прочие. Прочие - разночинцы, то есть местная интеллигенция “в кавычках” и без. Ровно так бывало в Западных краях России до 1917-го (до 1917-го вся восточная Польша была в составе Российской империи). Ровно так сложилось уже в наши дни но, похоже, на всем постсоветском пространстве.   
Вот она - провинция из времен поэтессы Сучковой. Не город, ни деревня, пресловутый “городок провинциальный”, как из песни. В центре - местный мини - маркет со стандартным набором “всех радостей цивилизации” (впрочем, сделанных специально с минимальными стандартами качества, как для стран “третьего мира”): водкой, баночным пивом, кока-колой, сигаретами “Бонд”, “Винстон лайт” и другим немудреным ассортиментом.

    На пакете у Маруси золотое «Gussi»,
    А в пакете банка с красным краснодарским чили,
    Что она ни скажет дома — ни за что не пустят,
    Есть ли кто еще в ответе, чтобы приручили?

Приручили, приучили похоже всех крепко… Местные “аборигены” радостно принимают “дары”. Вот в стихах Наты “Утоли пепси-кола его печаль” местные пьют не самогон, не брагу даже, а “американское чудо”.      
В общем, жизнь, как жизнь. “Лишь бы не было войны…” – говорят про такую в народе. Вот дядя Валера пьет у бани пиво. Вот старушки - бабушки стирают белье (помню, как еще в восьмидесятые в Вологде стирали белье зимою – в проруби). Рыбаки удят рыбу а нерусский солдат в местном храме разливает на Крещение святую воду. Молодежь наряжается в эмо и готов. И когда бессилен социум, сама русская природа берет власть в свои руки, демонстрируя: кто тут хозяин. Читаем -

    Такой мороз, что, коль придёт охота,
    он каждого раскрасит и прищучит:
    у юношей, расписанных под готов,
    матрёшечные розовые щечки.

И так, русское - исконное иногда проступает - редко. Чаще во всем новом - русском, новом - провинциальном явственно видны черточки разложения, червоточины жизни. Да конечно, поэтесса Сучкова старается максимально романтизировать и этот мир, преподнести его как некие весьма безобидные молодежные глупости и “заморочки”. Тем не менее…  Вот, читаем –

    Я думала, их уже не существует,
    но вот они здесь — салют! —
    березы, в которых девчонки курят,
    в которых мальчишки пьют.
    Такие же тонкие, с белою кожей —
    тычинки и волоски,
    березы, в которые тыкали ножик
    и вдруг обнимали с тоски.
    Свидетели бурных районных разборок —
    нередких, увы, по пьяни,
    свидетели громких ночных разговоров
    и нюханий всякой дряни.
    И если здесь что-нибудь с ними сравнится,
    то только — приятель, дай пять! —
    кусты, куда девочки бегают писать
    и ходят мальчишки ссать.

Что это? Хорошо же “местечко”, где курение, попойки, частые разборки – драки,  наркоманские “забавы” и т. д. вызывают у лирической героини Сучковой “сладкие воспоминания о промчавшейся молодости”. Перед нами традиционная русская деревня? Перед нами советское село без церкви, но с правлением, доской почета, памятником Ленину? Нет, какой-то недоделанный Гарлем… Кстати, все “прелестные” слова с таким смаком употребленные Натой Сучковой, обозначающие физиологические отправления организмов молодых провинциальных мещан приходятся тут к месту…
Или вот еще. Вот такая “картинка” из жизни “местной молодой интеллигенции” - 

    Дура – дура - дурачок,
    взявший денег под отчет,
    он придумал, как потратить
    их –
    на дешевый коньячок…

Расхлябанность, безответственность и всеобщий “пофигизм” – есть черты наших дней. Яркие приметы нашего времени живописует поэтесса Сучкова… Впрочем, какие отцы – такие и дети. Вот еще одна “картинка” из того же ряда –

    Стоят, сполна всего помыкав
    среди затоновской шпаны,
    у бара «Золотая рыбка»,
    торжественные, как волхвы,
    чернее угря Вася-Череп,
    белее моли Вася-Хан,
    стоят в рождественский сочельник,
    фанфурик делят пополам.
    И мимо них – куда им деться?
    не раствориться никуда  -
    везут на саночках младенца,
    и загорается звезда.

Вид местных алкашей, которые ”фанфурик делят пополам”, для России – не новость, а для провинции – тем более. Удивительно, как Сучкова стремится облагородить персонажей стиха, поднимая их то ли до библейских волхвов, то ли до апостолов какой-то новой веры. Так и хочется спросить: какой?
Да, конечно, Спаситель обращался и к мытарям, и к блудницам, ибо “не здоровым нужен врач, но больным”, но живописать учеников Иисуса, как каких-то люмпенов, чуть ли не как исключительно подонков общества – есть в корне неправильно. Это не соответствует Писанию в конце концов.
Думается, что в этом стихотворении поэтесса Сучкова продолжает, даже сама не осознавая того, романтические традиции Максима Горького, литератора бессчетное количество раз романтизировавшего различного рода “челкашей” и прочих “обиженных несправедливым мироустройством” “настоящих и сильных людей”. Думается, что излишне напоминать о том, что реальные, нелитературные “герои”, такие как Ваня-Череп и Вася-Хан также далеки от евангельских истин, как успешная вологодско-московская поэтесса от знакомых им трезвяков и бомжатников. 
* * *
Наши дни. Наше время… То, что в этой провинции, в той, что расположена  “за МКАДом” – “роковые”, “окаянные” девяностые - безмерно долго – всегда. Областной это город, или районный, ли или просто большое село - не суть важно. Что двухтысячный год, что девяносто пятый год – одно. Десять лет “направо”, “налево” – не суть. Заморожено время в провинции прочно.
Чем же там и кто ж там живет?  Вглядимся пристальней.
Это русские люди. Cловом, пресловутый “простой народ”. Народ с непростым своим бытом. С той природой, которую за обыденность почти не замечают. С русским полем, с небом над избою или над пятиэтажкой, c недалекой, зачастую замусоренной, позагаженой рощей и лесом, с той самой знакомою с детства рекой. С ежедневными делами, c заботами трудными. А в душе то, в душе то что у народа?
Ностальгия по детству, как по времени далекой невинности. Политической доперестроечной “невинности” – тоже. По тому самому потерянному раю – до слез.  Словно яблоко, забытое в голом, убранном осеннем саду ностальгия по прошлому на провинциальной ветке висит. Словно та крановщица – мираж ли, фантом ли из того, одного из программных стихотворений Сучковой. Вчитаемся -   

    Сегодня, я вижу, особенно… Вижу особенно чётко
    заплаканный берег реки этот пористый, илистый,
    как та пожилая собака становится глупым волчонком,
    и тявкает звонко, и зубы молочные выросли.

    Предательский ватман, дневник безобразен — подчистка,
    и вместо тачпада твой палец муслякает прописи,
    из домика дачного вышел вихрастый мальчишка
    в рубашке с кириллицей “Олимпиада-80”.

    Ты знаешь, за эту рубашку я Bosco последний отдам,
    я буду торчать до победного на остановке,
    послушай, далёко-далёко изысканный движется кран
    с вертящейся в башне фарфоровою комсомолкой.

    Что озеро Чад, что футболочка модная с Че?
    Дулёвское тесто, но руки сработаны тонко!
    Я вижу знак качества, что у неё на плече —
    как дерева тень, как японская татуировка.

    Сегодня я вижу особенно, ты, разумеется, прав:
    меняется всё — что-то сдвинулось в этих слагаемых.
    Ты знаешь, у порта речного изысканный бродит жираф,
    а в нём крановщица, как прошлое, недосягаема.

Что это? Вечный мираж? Или наши фантомные боли по “великой империи”? Вот оттуда растет наша традиционная всероссийская, русская и такая, в общем, провинциальная ностальгия по “крепкой руке”, по “Иосифу Сталину” и пр.? Вот откуда или “почему” “пролез” в стихотворение Сучковой поэт-белогвардеец-заговорщик Николай Гумилев (тоже ведь хотел восстановить великую империю!). Или просто все это - есть невинные воспоминания детства? Например, такие –

    Смотришь на город далекого детства —
    видишь какие-то мутные пятна:
    грязные пятна площадки футбольной,
    желтые пятна, зеленые пятна,
    чувствуешь только, что жил по соседству,—
    все расплывается в этом пинхоле,
    на этой пленке невероятной.

    Если поставить их по порядку:
    желтые пятна, зеленые пятна,
    грязные пятна футбольного поля,
    пятна пыльцы на обеих ладонях,
    пятна пыльцы на обоих коленях,
    жирное пятнышко на обоях —
    все еще более непонятно.

Все расплывается если смотреть на пропавший, потонувший мир глазами полными слез…  К сожалению в мире мало, ох как мало места осталось для подобных сантиментов. Разве только в воспоминаниях да в хороших стихах сборника “Деревенская проза”? 
Нет, не будет футболчек с “Олимпиадой - 80” (у меня перед первым классом была ровно такая - я помню!). Как не будет каникул с родителями, скажем, ну в какой-нибудь Припяти (это город такой – под Чернобылем был). Как не будет  приемника “ВЭФ”, или скажем “Зенита” у твоего сорокалетнего папы, у тебя – “Смены-символа” из универмага с Клары Цеткин. Ни матерчатой кепки из Юрмалы с выгоревшей надписью на латинице - “RIGA” над клеенчатым, таким лапидарно - “совейским” козырьком. Ни поездок на море в город Новый Афон, потому что … “В ту войну”.
Это в “ту”, то есть в ту еще “первую” – постперестроечную… Что – то в мире сломалось. Сломалось - страшно. В нас сломалось тоже. Вот поэтому все и молчат. Просто делают вид, что все так - же, все как было, как раньше. Что де “ничего не случилось”, а случилось – самое страшное…
* * *
Нет, конечно все эти новоявленные войны, проложившие окопы через души, наши судьбы и наши сердца ни за что не спутаешь ни с той Мировой,  ни с Великой Отечественной – тем паче. Кстати, память о той, о Великой войне – тоже жжет и болит. Вот она – в смутных детских воспоминаниях о безногих инвалидах – стариках - “самоварах”. Я ж их помню по Вологде – вот они на скрипучих тележках. Вот они - 

   Такие вот у них теперь проверки
    — о доблестях, о подвигах, о славе —
    тягаться, кто быстрее на фанерках
    с поджатыми под задницу ногами.
    Потом вдруг — раз! — и обманули их,
    моргнул и вдруг — шестидесятые:
    отец склоняется прикуривать
    безногому из тридцать пятого.
    Молчат картёжники отпетые,
    тот хочет круг на кон поставить,
    он — лёгкий, и десятилетние
    его спокойно поднимают.
    Он тает, он покрыт испариной,
    он помнит сладость преферанса,
    но на его тележке маленькой
    никто не хочет покататься.
    Тебе ж расплата уготована,
    позор при всём честном народе:
    отец бросает беломорину
    и за руку тебя уводит.

Про то, старое, минувшее, очень многое до конца становится ясно - понятно лишь теперь. Тогда в детстве нашем было слишком много загадок… Ну и что ж? Нашим детям тоже надо будет объяснять наверное,  многое, уже “из нашего”, пережитого прошлого. Как так: почему только черно-белые снимки? Как так: все проявлять и печатать - самому? Зачем этот, как его… “фотоувеличитель” был нужен, а?  А почему именно в ванне? Пленку – в бачок – в темноте? Все в слепую? Немыслимо!.. Или так. Почему “Би-би-си” – по ночам люди слушали? Зачем ехать всем классом в “военно-спортивный”? Какие еще там “смотры строя и песни”? Безумие… Нам безумие, а детям - загадки… 
- Почему все не так? – написал известный всем в России поэт.  Просто время пришло, а потом вдруг ушло, не прощаясь, словно бы “по - английски”.  Вот поэтому ни “комсомолки” тебе, ни того “знака качества”… Хорошо ли это? Плохо ли? Да, по – разному. Но, в провинции русской чаще – плохо, нежели хорошо.
* * *
Вот еще “картинки с выставки” от Наты Сучковой. Опыт зимнего хождения – прохождения русской зимы. Перед людьми ли хождения? Перед Богом? Неведомо… Перед Тем и перед другими? Читаем -

“И открылась в сердце дверца…”
    Н. Гумилев

    И открылась в сердце дверца,
    а в вокзале — форточка,
    на причале не согреться —
    замерзает лодочка.

    Пусть буфетчица нацедит
    из графина водочки
    в лёд, который крепче цепи
    держит эту лодочку.

    Есть ли кто ещё здесь трезвый,
    кто с дорожным посохом
    по воде замёрзшей пресной
    водит аки посуху?

    От речного от вокзала —
    корабли во льду по грудь —
    остаётся только санный,
    только снежный путь.

    Ветер-ветер — вздох кобылий,
    через раз, невмоготу.
    Ну же, лодочка, поплыли —
    ничего, что ты — в снегу.

Ехать или никуда не ехать, потому что в общем то - некуда? Просто греться и пить. Пить и греться – и так без конца. Вспоминать, забывать. Ровно так – без конца и без цели. Люди, как лодочка та - на приколе.   
Жить в провинции, двигаясь - не двигаясь, словно лодочка вмерзшая в лед, в никуда - от рождения к смерти. Или двигаться, словно в слепую, по - инерции, словно на месте скользя. Не года – десятилетия проводя ровно так, уходя навсегда. Созерцательно, почти бездеятельно, почти безмысленно жить среди этого льда и такой вековечно – безнадежной внешней стужи. Душу водкой лечить, а иначе ж - никак. Вот такая примета – примета провинции, времени. 
Или вот еще – созерцательное, провинциальное, русское -

   Смотреть на оттаявшую рекy:
    царапиной лыжной чёрной
    прогулочный катер на том берегу,
    как слово дурное, подчёркнут.
    И сдут, отощали его бока,
    лежащий у пирса бакен,
    и дышит медленная река
    вслед быстрой на ней собаке.
    Собака не тает, как снег и дым,
    и, кажется, нет важнее,
    чем зрением видеть её боковым,
    летящую по лыжне, и
    вот облаком светлым над ней дрожит
    её голубая попона,
    собака, бегущая по лыжне,
    похожая на дракона.
    Бежит, спотыкаясь, лыжню строчит,
    со всех голубых прорех,
    и рыженький куцый её торчит
    перстом, указующим вверх.
    Где мрачный хозяин один стоит
    и смотрит, как под дождём
    реки разматывается бинт
    с прилипшей к нему лыжнёй.

Все до боли, до жути знакомо. Широко по-зимнему бело и серо, по - вологодски. 
Да, пока в провинции пока привычно плохо, хоть тачпадом, хоть драконом – зримым символом всего ширпотребно - китайского, затопившего Россию в девяностые, на которого даже собака похожа (!) - нынче никого не удивишь.  Только вот крановщиц… Крановщиц то, и в самом деле - не густо.
Жизнь зависла, уснула, словно вмерзла в речной лед, как вот те катера. Теплится конечно, подспудно живет, нутряно тоскуя по раю, идеалу, придумке, мечте. Краю, где светло, где надежно. Где, как в детстве или “как при коммунистах было” - многое. Многое – большое, всем-всем нужное и все всерьез. Честно - “без дураков”, всем тепло, всегда солнечно. Вот такая она – русская большая мечта.
Ностальгия “безволия”, “детства”, “бездействия” это? Что это? Это ли тот самый пресловутый, позорный “патернализм” нашего простого народа, на который сетуют ровно все, верней все, кто “вверху пищевой пирамиды” современной России: либеральные экономисты, начальники, губернаторы и пр.? Или это есть ностальгия замороженной без сердечной любви, без душевной ласки замерзшей страны, и не по прошлому она – по настоящему? Ностальгия, как желание настоящей, насыщенной жизни, как желание делания, действия всей вот этой только временно приболевшей, и тем самым безмерно ослабленной, но еще живой, настоящей, глубинной России? Я не знаю…         
* * *
Впрочем, для “простого народа” вся подобная мудреная философия – лишь бред. Катерки, рыбаки на реке. Люди ходят без страха по льду. Где ж наша не пропадала?..
Пропадала везде. Только до поры о том не помнят. Вроде, как не принято. У нас принято ходить по воде. “Христос терпел и нам велел…” - говорили когда – то в народе в вечной русской надежде на то, что “сдюжим”, что “переживем”. Впрочем, так теперь уже не говорят. Тем не менее – надеются на что - то? Неужели на “русское чудо”? Христос ходил по водам, а мы чем Его хуже? Вот оно – наше “авось”. Тоже ведь примета провинции. Такая же, впрочем, как и просто рутина -

    Ходить по замёрзшей воде всё равно что ходить по дну,
    Всё равно что смотреть в синеву из самого-самого дна,
    И в каждой встреченной — видеть тебя одну,
    И в каждом встреченном — подозревать удар.

    Ходить по замёрзшей воде — забава окрестных мест,
    Студентки педунивера, продрогшая пацанва,
    Вот они катят с палками лыжными наперевес,
    Выхватываемые из сумрака светом далёких фар.

    Ходить по замёрзшей воде всё равно что кричать вдогонку,
    Всё равно что с горла хватить с минутными (навек!) друзьями,
    Встречая по восемь раз одну и ту же болонку,
    С одною и тою же маленькою хозяйкой.

    Ходить по замёрзшей воде всё равно что под гору мчаться,
    Всё равно что мороз крепчает, а ты уже еле живой,
    Ходить по замёрзшей воде всё равно что всегда возвращаться
    Под песенку эту про элли с тотошкой домой домой.

Лед – нечто мертвое, недвижное, чуждое,  холодное, человеку враждебное, заведомо ему чужое. Люди - есть люди живые, теплые, они двигаются, дышат, живут. Они что - то хотят, все куда – то стремятся, пусть без толку, пусть почти хаотично, но так. Вот такие “люди на льду” – есть довольно частая метафора у Наты Сучковой в ее сборнике “Деревенская проза”. Что это? Только ли “проверка на прочность” провинциального жизненного уклада - льда, или даже - на вечность?
Да, все это есть наше и все – навсегда (навсегда ли?),  как та детская песенка с патефонной пластинки ленинградской “Мелодии” - из  детства - про “город изумрудный” – обетованный наш потерянный ли, не обретенный ли град – Иерусалим? Град который надо бы брать приступом, да вот мы - не смогли? Не хватает нам духа теперь. А когда – то – хватало!.. Вот и спорь после этого со словами Сергея Довлатова, брошенными мимоходом, то ли в шутку, а то ли всерьез про “советскую власть – самую органичную форму существования народа”.
Да туда ли идем? Эй, провинция, камо грядеши? 
Никуда – чаще так. Вот еще стихотворение про недвижность эту. Вот она – провинция и каждый человек ее, вне сомнения самый “простой”, словно бы подвешенный во времени на невидимой леске и  в пространстве над своею собственной персональной, темною водой, вот как те рыбаки над лунками. “Стабильность”?

    Каждый рыбак сидит на своём сундуке.
    Каждый рыбак похож на замёрзшую глыбу.
    Каждый рыбак держит в своей руке
    удочку. Или радугу. Или рыбу.

    Каждый рыбак готовит с утра западню —
    донку и лунку, возле которых прыгать,
    каждый рыбак желает поймать свою
    радугу. Ветку донную. Или рыбу.

    Вот он под небом, как на ладони весь.
    Вот он готовит правильные слова.
    Быть так не может, чтоб не водилась здесь
    щука железная, серебряная плотва.

    А на обед он с перчёною байкой смакует
    ложку ухи, над которой парит благодать:
    был здесь один, который поймал золотую
    и отпустил: ну чего тут ещё желать?

Люди вместе и люди отдельно, вроде бы даже поврось. Конкуренция? Нет, просто вот нескладуха такая. “Я ем  свой, а ты – дальше стой.” Вот тебе и народ “общинник”, “коллективист”… “Всяк кузнец своего…”, впрочем, чего точно - никому неизвестно. Провинция ж… Может, будет ему “эта рыбка”, обломится?.. Хорошо, если будет уха… Что добавить? Все знакомо, пронзительно, очень по – русски.
* * *
Вечный лед. Зима. Вот он – сторож – моряк – инвалид на том катерке, чем - то напоминающий знаменитого Фирса из “Вишневого сада” Антона Павловича Чехова. Вспоминается сразу: “Человека забыли…”

    Вот он, волчина морской, держит рукою трёхпалою
    маленький хрупкий лом, точно готовит побег,
    на “Буревестнике” свет тусклый горит в нижней палубе,
    а по колено на верхней — синий от солнца снег.

    Вот и впустили его, нового постояльца,
    в старый плавучий дом, брошенный на прикол,
    пойманы рыбы все, что утекли сквозь пальцы —
    те с якорями синими, срезанные винтом.

    Ватник трещит и борта — хрупкие от мороза.
    Сколько они отслужили — каждый — солёных лет?
    Вот потому у матросов если и есть вопросы,
    то разве только к зюйд-весту, и ясен как день ответ.

    Лёд, подожди, подвинется, снег, погоди, растает,
    эта река — безбрежная, просто погода — зимняя.
    Вот потому у матросов чёрных полос не бывает:
    только полоска снежная, только полоска синяя.

Да, конечно же, можно себе утешительно врать, что “у матросов чёрных полос не бывает”. Только сколько не говори “халва” – слаще не станет. 
Да настанет ли в провинциальной жизни светлая полоса? Может быть, страшно сказать, деградация провинции зашла так далеко, что и не остановишь уже? Может, не одно только “начальство”, но и народ –“богоносец” в чем то там виноват? Ведь кого и за что винить, если ученик и учитель, тот из  стихотворения про “дурачка” –  “одного поля ягоды”, все - почти что одно, то есть неотличимы ментально? Вот  “картинка” – иллюстрация провинциального быта - 

   Худенький, маленький, третий — побойче,
    — ну и чего ты им, паря, расскажешь? —
    мамка — уборщица, пьяница — отчим,
    школьные завтраки — снежная каша.
    Старая церковь — окно заколочено,
    на штукатурке — размытый Спаситель,
    то, что тебя не желают по отчеству,
    бог с ними, паря, ты просто — учитель.
    Это такая мрачная физика,
    грустная химия, паря, а хули?
    Вот они слили немножечко дизеля,
    вот они троицей всей заглянули —
    шифер продмага — подол плиссированный,
    чтоб попросить, как им кажется, басом,
    баночку мёртвой воды газированной
    к паре чекушек с живою без газа.
    И никогда это время не кончится —
    ты понимаешь своей тонкой кожей,
    пусть хоть кого-то запомнят по отчеству,
    хоть Александра Сергеича, может. 

Для провинции это - “нормально”. Приблатненность, высокомерное презрение “простых” к “шибко умным”, тем которым по общему мнению окружающей шпаны “в ухо двинуть – не грех”. Любовь к выписке – с детства – “нормально”. Да еще “голубая мечта” обретения полнейшей беззаботности, как обратная сторона довольно безрадостного, а верней бесперспективного провинциального быта. Эта вековечная тоска по “халяве”, по той самой щуке из народной сказки по Емелю на печке. Тоже яркие приметы – приметы провинции. 
Что это? Откуда? Неужели все это заложено в русском национальном характере? Неужели безволие и есть  оборотная сторона черты русской мечтательности – созерцательности?  Поэтому все ровно так и “замерзло”? Потому и ходят по опасному весеннему льду, “потому что все пацаны…” и еще - “чё, тебе слабо”? Вот поэтому и “смотреть на оттаявшую реку” – до боли, до отчаяния, до слез. 
* * *
Вечно “наступать на одни и те же грабли”, спотыкаться на одном и том же месте каждый день,  буксовать в своих воспоминаниях. Хоть и помнить то, вроде бы, нечего? Голова то – пустая – у многих. Поразительно у многих в народе. Эта самая “пустая” – не значит, что “светлая”? Или все-таки значит? Может, эта забытость, эта самая оставленность миром, отстраненность от жизни, это самое убожество, даже юродство – есть приметы русской святости? Читаем -

    Спотыкаясь у школы — не бывает, увы,
    у дороги грунтовой лицевой стороны,
    ты идёшь по изнаночной сквозь замерший пустырь
    с хрупким днём, как на палочке петушком расписным.
    День морозен и розов, с золотым гребешком —
    преломляется воздух сквозь пустую башку,
    ах, одёжка сусальная, о, молочная плоть —
    может просто растаять, а может вдруг уколоть.
    Через край переполниться или клюнуть, как птица,
    никогда и не вспомниться, никогда не забыться.

* * *
Ну, и что? Ну, и как? Чем же сердце тогда успокоиться? А вот чем - читайте -

    я, говорит, в этом небесном баре
    пью только самые крепкие и дорогие напитки,
    я здесь единственный рассчитываюсь деньгами,

    розовые браслетики, тоненькие кредитки,
    весь этот ваш дешёвый олинклюзив небесный
    не для меня, знающего о расплате.
    я угощаю всех девушек в ситцевых платьях!

    я, говорит, в этом небесном баре
    надираюсь так, что небо мне по колено,
    и угощаю всех женщин, которые мне не дали:
    уберегла, сохранила, не захотела.

    я здесь последний, кто ещё помнит земную
    по дону гуляет жалобную алиллуйю.

    у меня, говорит, блат в этом небесном баре,
    и обеспеченный золотом всего мира
    у меня советский мятый червонец в кармане —
    я его сохранил на последнюю эту текилу.

    золотую текилу с небесной слезой бармена,
    такою же пьяной, как и моя, наверно.

Вот он – ухарь – молодец – Емеля. Вот он – незадачливый местный Мавроди – мастак или “сын турецко-подданного” Остап Бендер, пьющий на свои – последние. Он - хвастун, хохотун, балагур, ловкий враль. Он – любимец всех провинциальных дурочек и их любитель. Вот он – со своим пустыми карманами и такой же пустой ностальгией советскому раю, на червонец – сувенир – привет из которого нынче даже не купишь и  стакана воды, мажет по заросшим щекам пьяные, горькие слезы. Проспится? “Пьяный – проспится, – говорит пословица - а дурак – никогда”.
* * *
Что ж такое провинция Наты Сучковой? Это – боль. Это мир, “где не болит, не болит, не болит, / ну или ты притворился”. Это мир, где даже лыжня на реке – словно бинт. Вот она, самая привычная “картинка” из ее  провинции: “реки разматывается бинт / с прилипшей к ней лыжней”. Словно бы спеленала, укрыла лыжня эта какую-то рану. Скрыла от внешнего, ничего-ничего не понимающего в ней мира эту боль, эту кровь, эту страшную вечную муку. А как же природа? Природа есть гармония, не так ли?
У Сучковой гармония провинциальной природы, среди коей живет человек, так обыденна, что ее почти что не замечают, маскирует, скрывает все уродства, все тяготы жизни. Это как – бы своеобразная “маскировочная сетка”, призванная по большому счету лишь обмануть невнимательного наблюдателя.  Настоящий мир лежит за ней. Потому любой бытовой эпизод, даже эта, казалось бы, идиллическая картина сна, словно кровью напитана и словно сочится нарастающей болью -    

    Когда твоя девушка спит, то её обнимает лисёнок,
    набитый крупой синтетической, точно искусственным снегом,
    он так обнимает её, что бывает почти человеком,
    с блаженным, как сон, выражением морды весёлой.

    Когда твоя девушка спит, то её обнимает лисёнок,
    он глаз не сомкнёт, он таращится в темный простенок,
    он помнит забытое ею из утренников и сценок,
    он кашей детсадовской пахнет тревожно спросонок.

    Когда бы он мог, она ела одни шоколадки,
    солёная хрунка, зелёнкой набухшая ватка,
    и ты никогда бы не сделал ей больно и сладко,
    не больно – не больно, не сладко – не сладко – не сладко.

Больно – сладко. Инцест? Изнасилование? Совращение отчимом падчерицы? Или “просто” очердное избиение “очень простым пацаном” своей юной “гражданской жены”?  Предположить можно все, что угодно… Вот какой это мир. Впрочем, самый обыкновенный, банальный…
* * *
Да, провинция спит. Да, “жутки полоски матраса”. Смерть – погибель пугает, тем не менее – небо как будто так близко. Еще есть, а вернее бывает надежда на счастливое утро, на хорошее завтра, как вот в этом стихотворении из “Деревенской прозы”, где ночные кошмары, наконец - то, кончаются  -

    Ночью приснится тебе музей,
    зверь краеведческий, тигр саблезубый,
    только барашков бессонных успей
    ты от него под подушку засунуть.

    Все пересчитаны, сложены в ряд
    – жутки полоски матраса! –
    вот они тут, под подушкой, сидят
    только один – потерялся.

    Здесь новогодний у них карнавал,
    сон твой парит дирижаблем,
    только барашек один упал
    из рукава пижамы.

    Утром проснешься – мурлыкает кот,
    свесилось небо в окошко,
    а по нему потеряшка идет
    в розовых тоненьких рожках.

Хорошо, когда все хорошо кончается. К сожалению, в жизни так – далеко не всегда. Такова примета времени.
* * *    
Завершает книгу Сучковой “Деревенская проза” поэтический цикл “Птенчик”. Вчитаемся -
 
Птенчик

    1.
    Мне не найти тебя – город становится лесом,
    сквозь черепичные крыши трава прорастает,
    мой оловянный солдатик застыл у подъезда
    у твоего – на своей пограничной заставе.

    Вот он пошел, как по нитке, лампасы – продольны,
    дышит на руки замерзшие, чувствует холод,
    и проявляется медленно на ладони,
    как полароидный снимок размазанный, город.

    Он здесь поставлен – тебя не посмеют обидеть –
    ангел-воитель, нет больше заставы картонной,
    выцвели руки его, и лампасы, и китель,
    стерся со снимка квадратного призрачный город.

    Город становится морем – деревья качает.
    Стой, оловянный мой, не отступи, мой бесстрашный!
    Мне не найти тебя, разве – увидеть случайно
    в старой беседке у тонущей пятиэтажки.

    2.
    Птенчик мой, птенчик, пташечка,
    – кренится легкая палуба –
    бьется под тесной рубашечкой,
    бьется, поет так жалобно!
    Над невесомой бездною
    не удержать в горсти,
    рвется в силки небесные,
    жалится: отпусти!
    Вот над бездонной прорвою
    замер на миг, паря,
    видишь, там небо порвано,
    видишь, остры края!
    Точно открытка с видами
    берег, и над водою –
    белое мясо куриное –
    облако молодое.

    3.
    Как мне такое тебе достать?
    Ну же – волшебное слово!
    Пусть оно падает на асфальт –
    легкое – невесомо,
    вылетит мелкой птичкою,
    птенчиком – под нажимом
    небесного электричества
    простого непостижимо.

    4.
    Смотришь на город далекого детства –
    видишь какие-то мутные пятна:
    грязные пятна площадки футбольной,
    желтые пятна, зеленые пятна,
    чувствуешь только, что жил по соседству –
    все расплывается в этом пинхоле,
    на этой пленке невероятной.

    Если поставить их по порядку:
    желтые пятна, зеленые пятна,
    грязные пятна футбольного поля,
    пятна пыльцы на обеих ладонях,
    пятна пыльцы на обоих коленях,
    жирное пятнышко на обоях –
    все еще более непонятно.

    Но наступает новое утро,
    где все – взаправду, но – как захочешь,
    не понарошку, а просто – мутно,
    где ты, хохочешь, веселый зачинщик,
    где ты смеешься, коварный обманщик,
    где одуванчика колокольчик
    и колокольчика одуванчик.

    5.
    В этом закрытом чужом альбоме
    Будет единственно правильным
    спрятаться в мутной на мониторе
    фотке из летнего лагеря,
    где у тебя очумительный вид,
    где горизонт завалился,
    где не болит, не болит, не болит,
    ну, или ты притворился.

Тонет советская пятиэтажная Атлантида. Что останется? Только то, что действительно прочно. 
Прочна, стойка любовь, как из той старой сказки Ганса Христиана Андерсена про стойкого оловянного солдатика, или как самоотверженное бесстрашие бумажного - из песенки Булата Окуджавы. Несмотря ни на что жизнь, а значит по - Сучковой - любовь пробивается, проклевывается и просится в небо, как в мир. Вылезает на свет, как птенец из яйца.
Только что было оно недвижимое, было “как бы и не было” - скованное, ненужное, мертвое. Вылупилось – и стало подвижное, во все горло пищащее только что – то свое. Настоящее, уже не мнимое, потому что - живое. Это - есть необыкновенное чудо! Чудо жизни, как вечное чудо весны, всем доступное. Для всех знакомое, всегда вечно, новое. Это - теплое, такое родное, свое, словно из давнего детства. 
Детство  минуло, но остались воспоминания о нем. Что еще?
Еще… людям присуще надеяться, просто оттого, что заложено это Неведомо Кем в самой нашей природе. Даже самый разочарованный человек на Земле и тот - на что – то надеется, а иначе невозможно жить. 
Мы надеемся, что будет любовь. Мы надеемся, что наступит весна. Весна первых ручьев и пробившихся трав. Весна первых цветов. Весна робких, первых клейких листиков на деревьях, пробудившихся от долгого, зимнего сна. После… После будет весна птиц и зверей. Это будет - непременно случится.
Это будет самое обыкновенное и самое необыкновенное чудо! Чудо, которое всегда и для всех нужно, необходимо, как воздух. Как весенний ласкающий воздух и как сама жизнь. Как стихотворения замечательной поэтессы Наты Сучковой из поэтического сборника “Деревенская проза”.    










 


Рецензии