Перелом 3 - 1

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ





I

Гуляевский председатель заболел. Не довели его до хорошего ежевечерние "омовения" в озере. Третий день валяется на жестком лежаке, кутается в ветхое суконное рядно, от которого грустно пахнет чужой неухоженной старостью и давней нищетой убогой хаты.

Рядом стул, на нем просыпанные порошки и кринка темного снадобья. Порошки принес Гриценяк - он запасся ими еще с тех пор, когда лет пятнадцать назад лежал в полковом лазарете, и теперь расходует только в особо тяжелых случаях; отвар приготовила хозяйка. Все это надо было допить еще вчера, но порошки и зелье до того опротивели, что, решив-таки покончить с ними, Похмельный, наконец собравшись с духом, ссыпает в клочок газеты серую мучицу, берет кринку в руки, нюхает, отворчивается... и не пьет.

В пятницу он по обыкновению пошел к озеру. Простирнул рубаху, с наслаждением выкупался, потом долго сидел на укосе, любуясь просторной гладью воды, по которой медленно растекались, оседая на глубину, последние краски уходившего дня.

Наутро проснулся разбитым. С трудом высидел приличествующее время на обеде у Балясина, поблагодарил бригадников, близких друзей Софрона, за пахоту, его жену - за угощение и ушел домой. В воскресенье едва поднялся: ломало тело, обметало пересохшие губы, не выносили света и слезились глаза. В понедельник в правление не пошел - слабость ощущал необычную. Руководил началом новой недели Гриценяк.

Когда правленцы, пришедшие к Похмельному на квартиру обсудить дальнейший план работы, разошлись, к нему тайком возвратились Иващенко и Семен Гаркуша. Комендант выставил вензельный штоф самогона, Семен - в дополнение к "лекарству" - стручок красного перца. К обеду и больной, и "лекари" едва ворочали языками. На их беду к предколхоза зашел по делу Гарькавый. Он взашей вытолкал "врачующих" и учинил разнос самому Похмельному. И был прав в своем гневе: пить правленцам в разгар весенних работ, да еще когда так трудно налаживается неплохое отношение людей к колхозу, - дело совсем негожее.

Семен сразу ушел домой, а комендант еще долго колобродил по селу с пьяной проверкой высланных, пока жара и самогон не уложили его в прохладной конюшне.

После пьяно-бредового сна Похмельному стало совсем худо. Пришел проведать предколхоза и дед Санько. Этот тоже вызвался вылечить и вечером поволок его в баню, где в обжигающей влажной духоте парил так, что тот под конец полуобморочно свалился с полка. Измученный, он, добредя домой, тотчас уснул и поднялся только сейчас, к обеду.

Он в хате один, хозяйка второй день в няньках у дочери. В окна льется солнечный свет, греет стекла, закисшую еду на столе, запах которой особенно неприятен во время болезни. Похмельный с тоской смотрит на стул со снадобьем и вздыхает: надо пить, лечиться, надо как можно быстрее выходить на работу. С отвращением запивает последние порошки горько-зеленым теплым отваром и выходит во двор.

На улице ярко и тепло. Весенняя острая свежесть давно сменилась теплыми днями, сухим дрожащим блеском тополиной листвы, сочной, густой и пахучей зеленью бурьянов и крапивы на задах огородов, у скотных дворов и амбаров, сиреневым цветением лопухов на обширных пустошах, затвердевшими, грубыми проселочными дорогами. Теперь все чаще в полуденном солнечном безветрии вдруг вспыхнет и стремительно пронесется по улице невесомо крутящийся гибкий столб дорожной пыли и птичьих перьев, взъерошит солому во дворах, всполошит кур, под смущенный вскрик бесстыже задерет бабий подол, сгинет так же внезапно, как и появится, чтобы через несколько мгновений вновь возникнуть неожиданным шумом сизо-зеленых верб в дальнем конце села. Эти вихри - верный признак полного лета и предвестник либо сильных ветров, либо грозовых дождей.

Похмельный садится на завалинку под окнами, плотно обтягивает на себе кожанку и глядит на село. Оно ему нравится. Особенно он любит смотреть на него вечером, когда пойдет на убыль жара, ветер, а вместе с ними - дневные заботы, уймутся люди, четко обозначатся на смугло-зеленом небосклоне темные очеретяные крыши и неподвижные деревья; любит вслушиваться в гаснущие звуки, вдыхать пыльно-молочный запах прошедшего на ночь реденького стада, ощущать лицом неожиданную смену дневного тепла на сырую ночную прохладу в низинках по дороге к озеру, где у солонцов особенно обильна и густа трава, до поздней ночи летят над головой утки, с шумом опускаясь на гнездовья в сухом камыше... Возможно, потому и нравится, что очень  похоже на села Украины. Ему порой кажется, что эти беленые, с разноцветными обводами над завалинками хаты, огороды, охваченные осокорями и вербами, песни возвращающихся с баштана и чигиря девок, церковные звоны, закаты над озером, в той стороне, где осталась родина, - все окрест ему гораздо ближе и понятнее, нежели сами люди, живущие здесь.

С ними непросто. Если судить по тому, как к нему относятся: правленцы подчиняются, бригадиры советуются, старики уважительно приподнимают картузы при встрече, бабы-соседки приносят хозяйке чего-нибудь из съестного, - то, казалось бы, обижаться нечего. Но вот той душевной слитности с людьми, о какой он мечтал в первые дни своего председательства, не было.

Он чувствует, что в селе, несмотря на его появление и влияние, помимо привычной, той, что на виду, жизни, течет еще одна - не то чтобы тайная, но и не доступная ему во всех тонкостях. Еще как посмотреть на сложившиеся отношения. Можно и так: уважение - должности, советы - для дела, подчинение - власти, угощения - из бабьей жалости к бездомному...

Представлялось же по-другому: пойдут к нему люди с открытым сердцем, единодушно откликнутся на его устремления, понесут ему свои мысли, планы, обиды, боли и сомнения, - такое, с чем и к отцу родному не всегда подойдешь, не поделишься. Ведь видно же: всего себя он отдает колхозу. Не врет, не грозит, лишнего не обещает, где надо - смолчит, перетерпит; с утра до ночи с ними, мотается из бригады в бригаду, оттуда, хоть и грозился не бывать, - на стройку, где до изнеможения кидает тяжелую глину в решета. А мог бы отсиживаться в правлении за бумагами, что без зазрения совести делают коменданты и Гриценяк. Сам следит за каждым зернышком, чтобы ушло оно либо в землю, под урожай, либо в голодные детские рты, обходит ночами сторожей, проверяет работы в кузне, записи у бригадиров и расчеты у завхоза. Тянет, всеми силами тянет колхозников к лучшему, к тому, что отныне стало делом всей его жизни.


А по обрывкам разговоров, намекам, взглядам, смешкам он знал, что одни объясняют его решение остаться в Гуляевке корыстью (уж больно удобно председательское креслице), другие - желанием доконать своих высланных односельчан, бывших богатеев, ныне нищих, на которых якобы его родители некогда батрачили (и такой слух, говорила хозяйка, ходил по селу), третьи - любовными неладами с дочерью высланного кулака и теперь, только дай отец согласие, махнет с ней на родину, кинув председательство со всеми заверениями.

Подобные суждения вызывали у него грустную ухмылку. Истинную причину - а он с каждым днем все больше убеждался в ней, - по какой решил остаться здесь, Похмельный никому не мог открыть, знал наверняка, что подобное признание не только не развеет домыслы, но еще больше укрепит их. И он в глубине души надеется, ждет, что вскоре люди сами поймут его. Без всяких объяснений. Поймут и высланные, и гуляевцы, что не выгоды председательского положения (какие к черту выгоды - нервотрепка одна!) прельстили его, и тем более не кулацкая дочь, и, конечно, не желание пановать над бывшими односельчанами. Напротив - он хотел дать им возможность встать на ноги, обжиться мало-мальски, вновь почувствовать себя людьми, а не "лишенцами" в самом худшем понимании этого слова. Ведь никто другой не будет болеть душой о случившемся с ними и не станет делать для них то, что рассчитывает сделать он. Гуляевцам же - помочь укрепить колхоз, ибо они по нынешнему достатку недалеко ушли от высланных, хоть и хвалятся прошлой зажиточностью. Ему страстно хочется, чтобы все живущие в селе, особенно выселенцы из Лебяжьего, поняли, что остался он движимый не мстительностью, не мелким тщеславием, но чувством сострадания и справедливости ко всем: и к тем, кто выслан по делам своим, и к пострадавшим безвинно.

Почему такая простая мысль никому не приходит в голову? Неужели этого не видно и нужны словесные объяснения? Неужто его нельзя считать выше корыстолюбца или злопамятного человека? Мало времени прошло, чтобы понять его? Сколько же нужно? Год? Два? А может, и жизни не хватит?

Похмельный горбится. Только теперь он в полной мере понял, какую огромную ответственность взял на себя, оставшись здесь; окончательно стала понятна и просьба Гнездилова принять председательство в Гуляевке.

   Совсем недавно он с нетерпением ждал окончания сева. Казалось, гора с плеч свалится, яснее определится дальнейшее, у людей появится заинтересованность, ответственность. Но вот отсеялись, а он чем дальше планирует и мечтает, тем отчетливей видит нескончаемую вереницу -  гряда за грядой - дел, да таких, что посевная, оказывается, лишь их преддверие. И потребуют те дела не только напористости, с какой он до сих пор их вел и думал вести дальше, - они потребуют гораздо большей дальновидности, мужицкой смекалки, хитрости, нервов, уступок и колхозникам, и высланным, и тому же Гнездилову, чтобы в итоге выиграло главное - колхозное дело. Потребуется еще многое из того, о чем он пока мог только догадываться, не имея четкого понятия.

Ощущение сложности предстоящего уже дает себя знать. Чем больше он втягивается в работу и жизнь села, тем мельче, тусклее становятся свои заботы. Он уже не раз ловил себя на том, что вполне серьезно прикидывает, сколько денег и зерна получит колхозник осенью или как пастух выгоняет по утрам под веселый призывный рожок колхозное стадо из коровника, фундамент которого еще не заложили, или видит гомонящую праздничным народом яркую и обильную товаром ярмарку, какие устраивали каждую осень гуляевцы на пустыре за церковью, у балки, в давние годы... Опомнившись, конфузится, издевается над собой за подобные фантазии, однако стоит поволноваться в пустячном споре или оказаться в таком вот безделье - расчеты и картины зажиточного будущего вновь исподволь овладевают его воображением. И в быту за собой стал замечать раньше не свойственное: перестал каждодневно бриться, заглядывать в зеркало; сапоги давно не чищены... От той щеголеватости, какой он отличался на прежней работе, не осталось и следа. Всего-то портянки вечерами настирывает, но недавно, возбужденный спором с Ильком, смачно высморкался при девках, что раньше счел  бы стариковской забывчивостью.

Дел действительно много, а тут некстати эта болезнь с ее неожиданными приступами слабости, так что темнеет в глазах и нет сил выйти к людям, проверить работы...

Не было бы в селе высланных! Высланные... Они, несмотря на свою обособленность, отнимают от села многое. Еще больше они отнимают у него... Те, которых он привел, все имели сносное жилье. По сравнению с земляными норами на точках - прямо-таки хорошее. Чеченским семьям отданы обобществленные каменные сараи, какие невозможно было свезти в одно место, - тоже неплохое пристанище. Приложи руки - можно обустроить еще лучше. Пока только десятка полтора польских семей не имеют своего угла. Не проходит и дня, чтобы кто-нибудь из гуляевцев не пришел с вопросом: "Когда уберешь с постоя?". А куда? О том, что поляков переселят в другое село, не заходит и речи. Ясно стало, что Гнездилов и тут слукавил.

Некоторые гуляевцы, убедившись с гневом в безвыходности своего положения, отдали польским переселенцам пустующие сараи. Но не у всех они имелись и не все уступили. Большинство сараев строилось из самана такими же добротными, что и хаты. Поэтому их не то что отдавать даром - за хорошую цену продавать не желали. А обобществить сараи правление было уже не вправе - пошла на убыль волна угроз и приказов, да Похмельный и не хотел что-либо решать принуждениями и насилием. Уходить с хорошего постоя в тесные баньки, полуразрушенные клуни и прочее малопригодное жилье поляки категорически отказались. Как же так, возражали они, высланным кулакам хорошие хаты, а им, переселенцам, - собачьи конуры. И тоже были правы - все предположения в отношении этой категории недавно кончились четким официальным разъяснением: числятся они не высланными, а переселенцами с ограниченными правами, правда под жестким контролем комендантов. Однако всем им - тем, кого еще только везли в эти края, предоставлялась возможность забирать с собой все, что только можно было увезти: утварь, скот, птицу. Некоторые умудрялись довезти до Щучинской даже кизяк на топку. Досрочно освободились из атбасарской тюрьмы и вернулись в село шестеро гуляевцев, осужденных в хлебозаготовки осенью прошлого года к десяти месяцам "принудиловки" как злостные несдатчики хлеба. Отобранное и сданное в колхоз имущество Похмельный им возвращать и не подумал, сразу записал в колхозники, лишь кое-что из тряпья и посуды собрали по селу пристыженные комсомольцы, но вот семьям вернувшихся, до этого скитавшимся по чужим углам, пришлось возвращать их хаты, и опять правленцы вынуждены были искать жилье его высланным, переселять их.

Но если бы он, предколхоза, и расселил всех, оставшихся, то ненамного бы стало легче. По-прежнему нищенским оставался паек, да и его, судя по всему, осенью отменят. Просило, требовало, кричало о ремонте жилье всех новопоселенцев, и - самое главное - хочешь не хочешь, но зимой куском хлеба выселенца не обойдешь, придется отсыпать из колхозного амбара.

   Он недоумевает: не останься он здесь, счел бы расселение своих земляков царским подарком в их судьбе, а вот остался - и гляди, пощипывает сердце...

Легкий порыв ветра доносит детские голоса, плач.

Похмельный облегченно вздыхает: недавно открыли ясли. С того дня, когда он объяснил колхозникам, что это такое, ни ему, ни правленцам не стало прохода от баб. Еще бы, какой из них не хотелось отдать детей под присмотр и тем самым развязать себе руки в страдную пору!

Открыть ясли требовали все, но охотниц работать в них не находилось. Молодайки не желали крутиться среди гама и подтирать чужих; старухам за их долгую жизнь и свои дети с внуками руки порвали. И только когда правление объявило, что работа нянек будет оплачиваться наравне с самой трудоемкой, желающие нашлись.

Хату привели в божеский вид, собрали по селу горшки-ложки, и для многих баб наступило блаженное время. В ясли приняли и детей высланных, тех, кто работал на стройке. Похмельный мечтает о расширении яслей, о хорошей для них пище со сладким. Мечта пока несбыточна, очень много нужно сделать колхозу, чтобы иногда напоить детвору сладеньким взваром, - их сейчас хотя бы кормить досыта. Слышал он: тонко раскатанным пластам теста на лапшу детишки не дают высохнуть на солнце - воруют и едят сырыми...

А может, все не так уж и плохо? Может, это болезнь нагоняет тоску, заливает печалью мысли и не стоит травить себя тем, чего невозможно добиться за короткий срок?

В последней записке Гнездилов вновь напомнил о создании в селе партячейки. Похмельный и без подсказок знал, какой надежной опорой  колхозному делу она станет, но решил подождать до осени – времени дележа урожая, когда окончательно выяснится, кто есть кто, кому еще раз нужно предложить, а кого на пушечный выстрел к партии не подпускать. Но вот работу комсомольской ячейки на должном уровне он твердо решил наладить сразу же по выздоровлении. Молодежи в селе хватало. Когда-то при больших хозяйствах, обиходить которые помогали молодые крепкие руки, подчинялась она вековому размеренно-строгому семейному укладу. Но в годы великого разброда в стране обнищали подворья, порушились семьи, сместились понятия и подрастающая молодь выходила из-под некогда властной отцовской опеки. Ныне жадно слушала другие рассказы: о веселой, хоть и полуголодной городской житухе сверстников, с ее новыми песнями, плясками, клубами, кружками, курсами и общежитиями, открыто посмеивалась над воспоминаниями стариков, недоумением отцов, предостережениями матерей. Ее нерастраченная сила искала выход в шальных забавах подростков; те, кто постарше, вербовались в сезонники на заводы и стройки, откуда в позапрошлом году сразу трое девчат принесли "в подолах", чему в селе уже не удивлялись.

Думая о действенности комсомольской работы на селе, Похмельный меньше всего печется о чистоте ворот добропорядочных гуляевских семейств. Другим расчетом руководствуется, и не бескорыстным. Не всегда будет гладко, наверняка не раз придется просить колхозников выйти на работу, оплатить которую не окажется возможности; если же и выйдут, то потом попреков и многозначительных напоминаний не оберешься. Комсомолия же всегда выручит - это он знал по работе инструктором. Он уже наметил несколько пареньков в актив. На работе они стараются быть ближе к нему, на перекурах - рядом. Нет, они не заискивают в нем, он, видимо, интересен им как представитель иного мира - яркого, веселого, с уймой развлечений и невиданного содружества парней и девчат. Он замечал, как жадно внимают они самым незначительным рассказам о жизни комсомолии на его родине. И неожиданно ловил себя на мысли: а не является ли его желание развернуть комсомольскую работу и самому непосредственно руководить молодежью не чем иным, как попыткой хотя бы таким образом приблизиться к той пока еще недоступной ему во всех тонкостях стороне жизни села?

Простота этой жизни - кажущаяся, обыденность ее - обманчива. Даже он, выросший в селе и в силу своей прошлой работы не порывавший с ним связи, только теперь видит все многообразие и сложность отношений сельских людей с миром, природой, друг с другом, наконец - с государством.

Похмельному вспоминается время, когда он, будучи окружкомовским уполномоченным, наезжал по поручениям Карновича в села, в том числе и в Лебяжье. Затянутый в кожаное, сытый, уверенный в своей правоте и в завтрашнем куске хлеба, он гремел на сходках горячими призывами, указаниями и такими пустыми советами (теперь-то видно!), что ему становится совестно. Его бы гнать в шею, а люди слушали...

Он поражается: как мало прошло времени и так много в нем изменилось, - и этой грозной переоценке конца-краю не видно.

Вызывало недоумение еще одно: мысли о Лесе приходили все реже и безболезненней. На днях он видел ее издали: в теплом платке, в зипуне несмотря на теплынь, она медленно шла с какой-то старухой к выгону. С трудом угадывалась в ней прежняя Леся - быстрая, раскованная, смешливая. Говорил недавно старый Гонтарь - болеет она...

...Он удивился, когда после долгих лет отсутствия приехал в Лебяжье и увидел ее. Что у Гонтарей есть дочь, он знал, даже смутно помнил ее маленькой, молча сносившей подзатыльники братца, за которым она постоянно увязывалась, но никак не ожидал встретить рослую, набиравшую тело девку, хотя удивляться было нечему.

   По приезде он останавливался в соседнем с Гонтарями подворье и, скучая в ожидании вечера, когда с полей вернутся люди, подолгу наблюдал за ней из оконца, как она, мелькая цветной повязкой на голове и весело откликаясь на зов отца, брата или нанятых работников, легко управляется с огромным домашним хозяйством. Однажды он подозвал её к изгороди, разговорились, он напомнил ей детство и упорное желание участвовать в мальчишечьих забавах. Отвечала она смело, не принимая всерьез ни его самого с грозной должностью и умными разговорами ни его тяжеловесной от большой разницы в годах игривости.

Однажды Гонтарь пригласил его и соседа посумерничать, где, в надежде выяснить последние окружкомовские планы, споил обоих. Но оказалось, что инструктор, кроме известного, ничего нового не знает. Гонтарь успокоился, сосед, преисполненный пьяной важности, побрел домой, а Похмельного долго и мучительно рвало у сарая, и Леся лила ему па голову и облеванные сапоги воду. Потом вместе с Иваном уложила обессиленного, в кровать, а утром, попрекая жадностью к водке, отхаживала капустным рассолом и горячим супом.

С того тяжелого похмелья Леся запомнилась, он все чаще стал наезжать в Лебяжье, приводя в недоумение сельский актив таким вниманием...

Она выходила к нему в сумерках, и они шли к вербам, где под ветвями у врытой в землю скамейки царили тишина, темень и тайна наступавшей ночи. Он, стараясь не обидеть, не спугнуть юную девчушку, набрасывал ей на плечи кожанку и, задыхаясь в дурманящем запахе её простенького платья, пропаленного солнцем, пылью и потом молодого тела, целовал у шеи мягкие завитки промытых волос, бормотал бессвязное. Она смеялась, переспрашивала, уворачивалась от щекотных ласк или грубо отталкивала, если он становился слишком настойчив.

 
Иногда, обеспамятев от ее взволнованного дыхания, когда она, сама томясь в сладостно-мучительной неразрешенности, позволяла касаться полудетской груди, он вдруг быстрым и властным движением оголял ей длинные и полные ноги и жадно приникал пересохшими губами к теплому бедру или, как бы окончательно решившись, делая ей больно, с силой запрокидывал на скамейку. Она в страхе вырывалась, плача говорила, что он ее не любит, ему бы только посмеяться над ней и бросить; потом, видя его раскаяние, успокаивалась вместе с ним, опять веселела, и все начиналось сызнова.

Впрочем, перейти границу дозволенного он побаивался: уступи Леся его минутному желанию, где непонятно чего больше, любви или скуки городского жителя в пыльном хуторке, - и последствия могут принять самый нежелательный для него оборот, а все, что требуется здоровому мужчине, он получал в городе у некрасивой, но на редкость опрятной нянечки из детского дома.

Старый Гонтарь шутливо грозил пальцем, Иван заговорщицки подмигивал, и он все чаще подумывал о женитьбе.

Потом стало не до Леси, не до женитьбы. Не столько события двадцать девятого, сколько жесткие приказы Карновича намертво сжали, поволокли за собой, да так, что призадуматься над своим, личным ни времени, ни желания не хватало.

Началась коллективизация. Истекло время великого противостояния бедняцких слоев и зажиточного крестьянства - тех, кого после долгой, кропотливой подготовки политическим стратегам удалось наконец-то вывести на заранее подготовленные, выгодные для себя, позиции и с изощренной продуманностью расставить к бою. Схватка была недолгой, с долгожданным и предопределенным в генштабе исходом, но яростной, бессмысленно злобной и стоила народу неслыханных человеческих жертв. В округах накалилось, словно во времена Гражданской, партработники не спали сутками, выезжали на раскулачивание в села с оружием, нередко пуская его в дело, и часто - с жидким местечковым оркестром для похорон убитых активистов.

В то время мало кого приходилось жалеть. Друг за другом следили зорко. Проявление малодушия, выразившегося в укрывательстве приговоренных к высылке, расценивалось преступлением и сурово каралось. И все ж таки Похмельный даже сейчас, находясь в Гуляевке, не может понять, почему Карнович с таким упорством настоял, чтобы он, Похмельный, выселял и вывозил раскулаченных именно из того района, в котором находилось Лебяжье, родной хуторок особоуполномоченного.

Лесю он вызвал в комнатенку начальника вокзала на станции, где группировали высланных по категориям и эшелонам. И когда он, к тому времени уже стоявший на грани сокрушительного разлома надорванного духа, держась на пределе душевных сил, издерганный и полупьяный для крепости сердца, попросил ее вернуться в хутор, она, окончательно потеряв надежду что-либо изменить в судьбе отца и брата, с невыносимым выражением муки и безысходного отчаяния на исхудалом в два дня лице лишь отрицательно покачала головой в ответ. Дальнейшее помнится смутно. Помнится, он догнал ее у двери и отшвырнул назад так, что она, ударившись об стенку, опрокинула бак с водой; помнится, кричал, выворачивая ей руки, чтобы видеть лицо, о своей невиновности, клял активистов Лебяжьего и просил, умолял её остаться. На шум вбежали милиционеры; она ушла, так и не сказав ни снова. Ушла к составам, где в запертых теплушках в темноте и ужасе ждали отправки отец, брат, а вместе с ними - более трехсот семей из пяти сел района...

В дороге ему казалось, что, оставив ее там, в ссылке, вместе с высланными, он потеряет человека, дороже которого после матери у него не было. С ощущением такой потери он уходил и от Гонтарей, где получил столь памятный ему отказ, с этой же болью уезжал в Щучинскую, мысленно простясь с Лесей навсегда. Но, вернувшись в село председателем, вскоре с недоумением отметил, что за все время пребывания здесь он думал о ней как-то вскользь, без привычного надрыва, а потом и того реже и спокойней. Он и это объяснил себе усталостью и нервотрепкой. Возможно, успокоился тем, что она рядом и не вольна в своих поступках и выборе, еще любит и ждет его. А скорей всего, он был из тех, что имея - не замечают, потерявши - плачут, знал он за собой и такую черту характера... Случайно увидев ее со старухой за огородами, куда ходил по воду к колодцу, он ощутил странную раздвоенность: все полудетское (для него), что некогда было между ними, помнилось хорошо, но теперь оно вместе с недавним страхом потерять её неудержимо ускользало из сердца, таяло, оставались только жалость и вина перед ней, и вместе с тем все чаще возникающее чувство отчужденности, за которое он временами ненавидит себя, разъяло его Душу. Он и сейчас укоряет себя тем, что вот не идут из памяти голые колени девок в саманных ямах, но, как ни старается, не может вызвать в себе того желания быть близким с нею, с каким когда-то поджидал ее в сумерках. Разве нынешний неприглядный вид, затравленность, с какой она ходит получать паек или вместе с другими выселенками собирает кизяк за околицей, - ее вина? Укоряет, а пересилить себя не может.


Рецензии
Добрый день, Александр.

Прочитала. Да, жуткие были времена....

Ляксандра Зпад Барысава   31.10.2013 14:43     Заявить о нарушении
На это произведение написаны 2 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.