С восторгом чувств

               
                Зачем иду я к ней…
                И.А. Бунин   «Мордовский сарафан»
               
               

               
               
                Зачем, зачем я завязал этот роман с сероглазой,  расцветающей третьекурсницей? Каким невозможным, неосуществимым  казался он в начале,  как  радостен был потом, и  как  теперь томителен!  Долго ли –– коротко ли,  два года с тех пор прошло с лишним.
                И вот еду  в метро  на  очередное свидание.
                Когда же я был у  неё  последний раз?   Недели две  назад или больше?    Ну, она–то,  наверняка,  знает с точностью  до  дня,  а то и до часа!  Странное, вообще, это женское пристрастие  к датам и числам.  А это вечное –– «ты  даже не помнишь!» И вот, что примечательно –– и вот, что замечательно, –– помнят не только, скажем, какая была погода и прочее, а помнят всё,  и  как пришел, и как ушел. И поэтому приходить надо  хорошо, а уходить  еще лучше…    
               Нарочно «заработался» на кафедре, чтобы времени на разговоры было поменьше, а теперь как представил, что через какие-то полчаса обниму её, даже сердце сжалось. Как же все глупо!  И почему здесь такой невозможно длинный эскалатор –– едешь,  едешь, а все на одном месте! Ну, слава Богу, заканчивается.  Выхожу с потоком пассажиров из круглого павильона, в лицо  бьет колючий  февральский  ветер. Наклоняю голову, чтобы не сдуло шапку.
                Над Москвой черное ночное небо,  движение низких облаков. У метро и вдоль проспекта освещено гроздями фонарей,  дальше темень.  Сугробы, после недавней оттепели –– потемневшие и слоистые  с боков, с блестящей ледяной бахромой, припорошенные.  Смахиваю  покатившиеся от ветра слёзы и быстро  иду  мимо сидящего,    вдохновенно мечтающего Циолковского, готового в любой момент,  невзирая  на погодные условия,  вскочить с пьедестала и объяснить прохожим свою теорию.  Над ним, в вышине, в свете прожекторов, ––  серебряное веретено ракеты.
               Пора,  давно пора   что–то решить, но переменить свою жизнь невозможно…
               И что же дальше?   Впереди у нее диплом,  а  летом –– прощай, институт!     Пойдет работать по распределению. А подружки замуж пойдут одна за другой. Момент будет, как теперь стало модно говорить, «судьбоносный». От  всего этого так противно, что  уже не радует возможность встречаться  в бывшей бабушкиной квартире, куда она, живя с родителями, приезжает под предлогом  подготовки к зачетам, чтобы никто не мешал и, разумеется,  с ночевкой. Ни разу, тем не менее, не просила меня остаться до утра. И вообще никогда не заводила разговор  о моем  семейном положении,  будто я совершенно свободен.
                Иду  дворами вдоль улицы Академика Королева, здесь меньше дует.  Вот  и  солидный,  сталинский дом. Открываю тяжелую дверь подъезда –– внутри  темно, весело пахнет котами. Под ногами, как всегда, бестолковый,  размокший  картон.   Пробираюсь на ощупь до первой лампочки и, чтобы согреться,  быстро взбегаю по лестнице вверх, этажа на два,  потом  поднимаюсь медленно, выравниваю дыхание. Звоню. Быстро открывается дверь.
           – Добрый вечер, –– радостно говорю я,  и, раскрыв объятия, вхожу в квартиру, пытаюсь поцеловать.   
           – Добрый, –– отвечает она и, сдерживая мой порыв, целует в щёку. –– Ты совсем замерз в этом бушлате. Раздевайся, мой руки, будем чай пить... А что так поздно?
           – Да, шеф, после заседания кафедры, совещание затеял, на ночь глядя…
                Она отводит глаза и проходит на кухню. Враньё моё не слишком удачно. Обиделась, что поздно, но и не только это. И чай пить с порога ––  тоже неспроста.  Как–то  сдержана и даже строга сегодня, но и рада  свиданию  ––  глаза сияют.     Снимаю  пальто  и саламандры. Одеваю «мои» тапочки и  иду в ванную мыть руки. Здесь вялотекущий ремонт своими силами. Кафель отбит, стены выровнены,  подготовлены под новый до потолка, не как прежде – до уха. Ванна оставлена старая, большая, белая, вместо крашеных труб – блестящий полотенцесушитель. Со дня моего последнего визита прибавился розовый умывальник-тюльпан и, вот удивление –– набранный из разных пластин белого мрамора, пол.  И никакого строительного мусора. Это её папочка (ни разу не видел его) медленно, но верно, удивительно аккуратно, с упорством муравья  делает ремонт в  квартире, оставшейся от бабушки, старается для дочки и будущих внуков, несмотря на то, что вовсе не строитель, а  инженерно-технический работник.  Он, наверное,  так же аккуратно задушил бы меня все теми же "своими силами", если бы узнал в каких  я отношениях  с его единственной  дочерью, плюс моё семейное положение.       
                На кухне, где  ремонт закончен и висят полки с вездесущей  расцветкой под рогожку, уже разлит чай в  большие  волнистые чашки на блюдцах, с яркими, крупными красными цветами.  Такая же сахарница и другие предметы сервиза - подарок деда по случаю получения  паспорта. Очевидно, ждала меня, и все время подогревала чайник.  Ставлю на стол Советское шампанское и протягиваю сверток.
             – Овсяное печенье, мое любимое! –– и тут же, как ребенок, пробует, –– Какое свежее! Спасибо.
               Печенью, похоже,  обрадовалась  больше, чем мне.   Она во всем новом,  в темно-синих, как будто  бархатных  джинсах и тонкой нежно-розовой кофточке из неизвестного науке  материала. На ногах мягкие,  шитые цветными нитями золотые персидские  тапки с  загнутыми  носами.     Все это я  вижу впервые, и  очень ей идет, как идет,  в общем-то,  всё к её стройной и на редкость гармоничной фигуре, необыкновенно гибкой, грациозной в движениях.  Но я молчу, чувствуя, что комплименты мои будут некстати, и тихо любуюсь: удивительного оттенка светло-каштановые волосы послушно лежат колокольчиком до плеч, а  глаза,  глаза необыкновенные,  серо-голубые, как я однажды сострил  –  работы художника Серова. 
            –  Можно узнать по какому поводу шампанское – встреча после долгой разлуки? – говорит она  и,  не дожидаясь моего ответа,  продолжает:
            – Присаживайся, я хотела поговорить с тобой о нас. Пожалуйста, пей чай и слушай.  И   прошу тебя ни в коем случае, не перебивать меня. Все, что я скажу очень важно.
               Ну вот, думаю я, что и требовалось доказать, что и следовало ожидать –   выяснение отношений.
             Она садится на краешек стула,  держится прямо  и начинает говорить медленно, обстоятельно. Наверное, вся эта манера спокойной беседы и, конечно же, просьба не перебивать, это у неё от мамочки. Она, судя по фотографиям,  была красавица, да и сейчас, очевидно, тоже, и играет в их семье роль вседержительницы. И характер, видимо,  на это имеется.
               Она начинает с наших первых встреч,  с того, как я за нею ухаживал. Ухаживал я, разумеется, красиво.  Несмотря на  взятый строгий тон,  говорит она невольно трогательно, с нежностью вспоминая, что  сначала   «не воспринимала меня, как человека, с которым у нее может быть  что-либо подобное», но потом почувствовала.…    А  я-то,  как все это чувствовал, как читал  все это в её удивлённо–лучистых глазах!   И разве можно было не завязать этот роман? 
                Послушно пью чай, слушаю её напряженный от волнения голос,   и неизвестно почему вспоминается,  как ходили в период ухаживания в Театр «На Таганке», где возглавивший театр после «уехавшего»  Любимова,  известный   режиссер,  поставил  «На дне». А  после спектакля  гуляли по набережной и обсуждали игру актеров и новое прочтение классической пьесы.
          – Почему они так ужасно, так громко кричали? –– спрашивала она лукаво.
          – Так ведь они же на дне, –– отвечал я, показывая рукой на Москва–реку, –– Боятся, что их не услышат! Но, разве это плохо?
          – Не знаю плохо ли, но думаю, что это не очень хорошо. Ведь крик это уже результат,  итог чего-то, а куда интереснее видеть развитие чувства… 
             Я восхищался её пониманием театра, величал наследницей Льва Толстого и рассказывал о том, что «На Таганке», с приходом нового главного режиссера, человека со стороны, -  невесть что творится, говорят о предательстве идеалов, а по Москве ходят кассеты с обвинительными  монологами против него,   и  многие ведущие актеры  ушли из театра и в труппе раскол. Все это поведал мне  мой институтский друг, активный функционер билетной очереди, через которого я и доставал билеты.  И меня поражало, что она сочувствовала всем, сожалела о том, что такие прекрасные творческие личности не могут понять друг друга.               
                Она, между тем, говорит о том, что я раньше был такой веселый, так увлекательно рассказывал,  и она могла слушать меня часами, а теперь слова  из меня не вытянешь,  и вообще – стал  невнимательным, и ещё каким-то другим, непонятным. «И  никуда-то мы не ходим, встречаемся только здесь».  И еще, оказывается, я перестал дарить такие маленькие, чудесные подарочки, которые называл фитюльками. При этом   в её глазах  блеснули слезинки. Интересно, какой же вывод она сделает из своего аналитического доклада?  Выставит меня вон?
                Она всё  увереннее  продолжает вскрывать мои недостатки, а мне, очевидно перед расставанием, опять вспоминается как когда-то, ещё до наших близких отношений,   я пригласил  её посетить канал имени Москвы –– «излюбленное место отдыха москвичей». Она согласилась и я места себе не находил в ожидании завтрашнего дня  от  нетерпения, от предчувствия  радостного свидания.
                А на завтра –– все казалось  чудесным,  все вселяло  какой-то радостный подъём ––  и парк с белыми скульптурами, по которому мы шли, и  освещенные утренним  солнцем изящные галереи речного вокзала, в которых было что-то южное, приморское, что можно увидеть только где-нибудь в Сочи, в Сухуми.  И высокий центральный зал с  прохладой и полумраком, где растут вверх массивные колонны, а под потолком светятся  огромные  круглые витражи с гербами республик.  А  через два шага ––  выход к морю ––  широкий водный простор, свежий ветер  и  корабли у причалов. И вот мы стоим у монументального  портала, украшенного тарелками с барельефами о покорениях и достижениях,  и я показываю ту,  на которой красуется так и не построенная белая пирамида  Дворца  Советов с гигантской фигурой Ильича наверху –– рука вождя указывает путь в светлое будущее. Она смеётся, прижимая ладони к щекам. Предлагаю руку, чтобы не упасть после  такого эстетического укуса. Спускаемся по  «потёмкинской лестнице»  к причалам,  переходим  по трапам на  «Ракету»  и  садимся на открытой палубе...
                Боже мой! Невероятно, но все  это помнится так, как будто было вчера! Теплоход покачивает,  пищат чайки, и вода часто шлёпает по днищу.  О, как же радостно было отрешиться от всего того, что  связано с  шумным городом, с его машинами и пешеходами,  запахом нагретого асфальта и пыльной листвы! Он так быстро и незаметно исчез куда-то, как только зарокотал двигатель,  задрожала  палуба,…
                Да, необыкновенно, восхитительно  зарокотал  двигатель, задрожала палуба, забурлило за кормой  и, набирая скорость и поднимая брызги, мы прошли под мостами  и понеслись на крыльях по блестящей на солнце воде  ––  как будто в  какой-то неведомый, необитаемый мир –– какой счастливой улыбкой отвечала она на мои комплименты, опуская  ресницы от летящей водяной пыли!
                А через час мы уже были на диком бреге.  Она  сама  выбрала  местечко «с видом на море», и мы  лежали  на душистой траве,  загорали, наслаждались летним зноем под  аккомпанемент  кузнечиков и чириканье птиц.    И я  впервые целовал её руку, тонкие пальцы, ладонь, запястье.…    А вдали, там, где за деревьями не было видно водной глади –– как посуху, медленно  плыл большой,  ярко-белый на солнце, теплоход.
                Тем временем, она закончила свой монолог. Раскритикован я был полностью. Что я мог сказать в свое оправдание?  Ничего.
                –  Что же ты молчишь, добрый молодец?  Какую думу думаешь? – спросила она. А я молчал и думал, что вот так, наверное,  все и может закончиться. Она очень повзрослела. Очень. У нее хватит смелости и самообладания… И если она сейчас скажет об этом,  то  и быть по сему. Останется  только одно,  как говорится –– вскочить   на резвы ноги... 
                Совершенно неожиданно,  прерывая моё молчание,  с  какой-то преувеличенной, детской обидой,  она говорит, что уж скоро год пройдет с тех пор, как я был в командировке  в Ереване и Баку, но так толком ничего и  не рассказал о своих приключениях и об интересном попутчике.  И что я должен немедленно исправиться, иначе  даже трудно представить, какое наказание меня ждет. Странно, да и к чему это теперь?   Но она смотрит на меня такими глазами, что я  поддаюсь.   
                Но,  о  чём же рассказывать? О том, как я на перекладных добирался до Баку через Ереван? О том,  как, прилетев в Ереван, в котором давно хотел побывать, посмотреть наяву на силуэт гор, знакомый раньше  только  по эмблеме коньяка, и, не достав билет на самолет, с удовольствием провел в нем целый день? Как бродил по залитому солнцем городу, восторгаясь  удивительной архитектурой теплого камня, древней и новой, памятниками героям, ученым и художникам. Видел поющие, танцующие, играющие бликами   причудливые фонтаны, магазинчики в подземных переходах,  городской базар, где продавали невиданные восточные сладости.
                И скоро все это – и старое  и новое,  в льющейся воде и  льющемся солнце, –стало казаться  одинаково древним, доисторическим, бесценным, дошедшим до нас  как по волшебству. Словно  кто-то давным-давно остановил время,  и вдруг, как в сказке – неожиданно  явился герой и разрушил чары,   и оживил людей и природу.   Может быть, так  виделось потому, что  все вокруг,  неосязаемо подчинялось магнетической красоте  библейских гор, к которым когда-то, вне всякого сомнения,  причаливал Ной.   
                А вечером я сел на  поезд, где и познакомился  с киевлянином, который тем же способом,  что и я,  ехал в Баку, – а так, как было все это месяца через два после чернобыльской аварии, то он  рассказал мне очень много интересного.  Он руководил отделом  в одном из  научно-исследовательских институтов и ехал  проведать свою семью, жену и двоих детей, которых вывез на своей машине  (сесть на поезд было невозможно)  к родственникам жены, спасая от последствий аварии. Он предлагал жене уехать сразу же, еще до официального заявления, но она  не верила его доводам и называла трусом и обывателем.  Вернувшись потом в Киев, он заклеил в квартире все окна, как на зиму, и провел безжалостную дезактивацию. А его школьный приятель – сотрудник милиции, тоже отец семейства, сразу после аварии пробыл в трехкилометровом оцеплении вокруг станции  недели две, пока не организовали замену. Все потому, объяснил киевлянин, что пообещали ускорить  с очередью на квартиру.  Пресловутый  жилищный вопрос так  его замучил,  что он,  как говорится, если надо было бы  сходить к  реактору  и принести оттуда ведро добра,  то  сходил  бы  и принес.
              И вот повествую, смягчая детали, но зачем, зачем я все это говорю? Но она не дает мне остановиться. Требует, чтобы я  рассказывал дальше, что же я поведал в ответ такому интересному собеседнику, или я  молчал как рыба?
             Нет, конечно, я не молчал. Поезд  медленно шел вдоль реки,  по которой проходила граница. Была ночь. Двое пограничников сопровождали поезд.   Старший –  русый и крепкий, с ироничным прищуром светлых глаз.  Другой –  черноволосый, спортивный, молодой и мужественный. Они стояли в тамбуре у открытой двери вагона, положив руки на короткоствольные автоматы, и одинаково  просто, спокойно и внимательно смотрели в темноту, туда, где за кольями проволочных заграждений,  за рекой, начинались предгорья Арарата.  И я стал рассказывать киевлянину об  истории Армении –– древней,  героической и трагической. Одни в  пустом вагоне  мы проговорили до рассвета.
                Но надо ли сейчас все это пересказывать? Оказывается  «непременно надо», и даже «необходимо». Она нешуточно обижается на то, что я ей об этом никогда не говорил! Голова –– просто  разламывается.  Очевидно, меняется погода. Делать нечего, потирая затылок, продолжаю повествовать.
               Очень коротко, сообщаю о создании армянской азбуки, которой шестнадцать веков и зачем-то, поддавшись, пью горьковатый  чай с травами, заваренный по  бабушкиному  рецепту.
                «Нет, больше я рассказывать не буду!» –– решаю я. Все это как-то нелепо, особенно для последнего свидания.  Да  и  пора, пора –– поздно уже,  надо как-то заканчивать и  отправляться  восвояси.  Но она  придвигается ко мне, берет за руки.  И я чувствую её нежное дыхание,  запах волос. Еще одна, последняя просьба –– что-нибудь о Ереване, который мне так понравился... 
                Еле ворочая языком, цепенея, сам не зная зачем, я бормочу что-то об  архитектуре, не узнавая собственного голоса. Она  все не отпускает моих  рук,  и я чувствую, как ее пальцы чуть подрагивают.  Но может быть, это меня самого пробивает нервная дрожь от этой прощальной нежности.   А она  еще  ближе  придвигается ко мне, и почему-то говорит  уже  шепотом, говорит о том, что я, как и раньше,  могу  быть и прекрасным рассказчиком, и милым, и веселым, и добрым, и  прежним….  Вся  она, все её тело, как будто тянется ко мне.   Влажные глаза так близко,  и   так выразительно смотрят, что в одно мгновение долгожданная радость охватывает меня. И  не в силах больше сдерживать прилив  чувств,  мы бросаемся   друг к другу –– с таким  нетерпением, с такой безоглядностью и упоением –– как   никогда ещё не бывало! 
                Около часа ночи выбегаю из подъезда. Погода переменилась –– потеплело и вовсю валит снег крупными хлопьями. Ныряю в арку –– скорее на улицу,  ловить последний трамвай.    Мне везет, запрыгиваю в уже тронувшийся вагон и  сажусь  в самом  конце, в стеклянном фонаре.   Во всём  теле  блаженная  легкость и совсем по–другому –– новыми глазами видится все вокруг,  и все преображено снегопадом –– и бело, и чисто, и уютно. И необыкновенно красива Москва –– все её красит, все ей на пользу, и особенно этот снег, который то кружит, то метет, а в свете фонарей летит как будто ещё быстрее.  В  этих  вихрях  монументальная,  триумфальная арка  Главного входа  Выставки   Достижений  кажется совсем невесомой. И над ней  бронзовые фигуры тракториста и колхозницы  легко держат над головой  огромный сноп пшеницы. Наверное, та самая, ветвистая пшеница, весело думаю я.  Трамвай поворачивает с проспекта направо у  высокого плоского дома на курьих ножках, стоящего напротив знаменитой мухинской скульптуры, и  быстро катит под уклон. Останавливается у большого, построенного квадратом, темно-красного дома-крепости, чтобы высадить последних пассажиров. Дом-крепость уже спит.  Освещены  только два окна: где-то вверху и на втором, над вывеской универмага.  В окне второго  этажа  чей-то силуэт. Наверное,  какой-нибудь самый читающий юноша оторвался от книги, данной на одну ночь, и  смотрит на снежные чудеса и,  возможно, видит меня, сидящего в вагоне.  Интересно, что он читает?  Платонова,  Пастернака или что-то другое?  Трамвай бежит дальше, уже не останавливаясь на остановках за неимением пассажиров,  поднимается в горку, на мост через железную дорогу, и  вот уже за окном темный, сказочный, в снегу,  Сокольнический лес.
                И я радуюсь тому, как волшебно  хранится во мне и никуда не исчезает все, что было с нами  в  это свидание, каждое движение чувств –– и сияние глаз при встрече, и серьезный разговор, и все, что было потом,  и то как мечтали еще каких-то полчаса  назад, когда мы прощались, и никак не могли проститься –– целовались и строили планы –– и куда  пойти (куда лапти навострить!) и обязательно встретиться послезавтра же, и летом, после защиты диплома,  уехать на недельку куда-нибудь вместе, и смеялись над "трудной судьбой"  нетронутого шампанского. 

                В конце сентября  того же года,  мы встретились вечером в сквере у Ленинского проспекта, недалеко от  академического  института,  в котором она теперь работала.   У  неё  на  работе отмечали чей-то день рождения и поэтому  она  немного опоздала и  была радостно возбуждена и  раскраснелась от быстрой ходьбы,  от шампанского,  от  веселой кампании,   которую  пришлось покинуть.  Она присела,  как всегда,  на краешек скамейки и стала в красках рассказывать о том,  как её не хотели отпускать, как кто-то нарочно вставал  на  одно колено, заламывал руки и страстно пел на цыганский манер –  не уезжай, моя голубка, печально жить мне без тебя. Я не перебивал ее. Потом она рассказала о своих  последних новостях.  Я молча слушал.  Ряды берёз с уже  желтеющей  листвой  обрамляли  темную  зелень липовой   аллеи. 
                Когда она закончила рассказывать, я объявил ей о своем решении расстаться.
                Она выслушала  спокойно,  глядя  чуть мимо меня. Потом сказала, что посидит   здесь ещё немного, и что я могу идти, и  попросила,  раз уж я так решил, держать слово и  не искать больше с ней встречи.
                Я взглянул на неё – и только в это мгновение  окончательно понял,  что после ее такого быстрого ответа, совершенно неожиданно, несмотря на всю мою подготовленность,  наступила  та самая минута расставания. И что сейчас, сейчас  я вижу  ее в последний раз –– и все уже сказано,  и  надо идти, и я не могу сделать  шага, и не могу  отвести глаз от ее словно удлинившихся,  опущенных ресниц, побледневшего лица и  уже по–детски обиженных губ, которые  я столько раз целовал,  и мог  бы  целовать вечно. 
              Через мгновение,   какой-то деревянной походкой,  я  решительно  пошел прочь.
               Я добрёл до смотровой площадки на Ленинских горах и остановился у  гранитной балюстрады,  в стороне –– подальше  от шумной компании. И долго стоял там и смотрел на  вечереющую  Москву –– на излучину реки,  на колизеум  центральной арены,  на купола и стройную, нарядную колокольню Новодевичьего монастыря.



                Много лет прошло с той поры. Очень много. Но, приходя на смотровую площадку,   вспоминал  я тот медлительный сентябрьский вечер и наше расставание.
                Вот и сейчас я стою на том же самом месте, у того же камня,  и  как тогда  смотрю на  Москву,  увенчанную теперь  золотым  шлемом  храма Христа Спасителя, и тот же розоватый  закатный  тон окрашивает  город, и та же осенняя листва украшает его.   И вдруг, неизвестно почему, неизвестно откуда, словно дальнее,  тихое эхо, слышатся  знакомые слова старой казацкой  песни, и впервые открывается мне  их  поразительно  простой смысл: 

                "Там  сердце девичье забьётся
                С восторгом чувств – не для меня…"


                Да,  да!  Вот именно –– с восторгом  чувств. Как верно сказано.
                С восторгом чувств…
       О, как легко летит душа к воспоминаниям о тех солнечных летних днях и снежных зимних вечерах.
                И страшно и  радостно  на сердце  от того, что  все   пережитое  и  живо во мне,   и  так  беспощадно,  невозвратимо  далеко – в прошлом. Осталась только воспоминание, но оно не связывает нас, принадлежит только мне.
                А ведь я был счастлив тогда!  Теперь я это понимаю. И еще понимаю, что обманывать себя бесполезно, а значит надо сказать, положа руку на этот камень, –– никогда больше, ни чьи глаза не смотрели на меня с такой любовью.
                «Держать слово». 
                В  моих  глазах  слезы.
                «И не искать встречи».
 
                Эту  последнюю  просьбу –– я  исполнил.

               
               
               


Рецензии
Мне очень понравилось! Удачи, Севинч!

Севинч Севинч   04.04.2013 14:12     Заявить о нарушении
На это произведение написаны 3 рецензии, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.