Триумф и Голгофа твор-ва Достоевского. Введ. 3

                Триумф и Голгофа творчества Ф.М. Достоевского.
                Вместо введения. Образные размышления.

                «Я видел истину, – не то что изобрел умом, а видел,
                видел, и живой образ её наполнил душу мою навеки»
                Ф.М. Достоевский.

                «Сердце сочится кровью, когда я думаю о России…
                Есть откровение любви в смерти. Только в смерти
                есть предельное обострение любви. Любовь делается
                особенно жгучей и обращенной к вечности…»
                Н.А. Бердяев.

                «Но судьба всякого трагизма и всякого страдания таинствен-
                ным образом сближает нас с трагизмом Голгофы и потому,
                что крест и Голгофа есть наиболее полное выражение сущ-
                ности и глубины трагизма. В судьбе каждого, поскольку он
                приближается к подлинному трагизму, есть удивительное
                сходство с судьбой Христа… Кто совершенно не знает трагиз-
                ма, тому Христос ничего не говорит»
                Б.П. Вышеславцев.

                «Человек есть тайна. Её надо разгадать,
                и ежели будешь её разгадывать всю жизнь,
                то не говори, что потерял время; я занимаюсь
                этой тайной, ибо хочу быть человеком»
                Ф.М. Достоевский.

                «О Достоевском можно сказать то же,  что
                было в свое время сказано о Канте:
                «Понять Достоевского – значит выйти за его пределы»
                С. Левицкий.

                «Понять до конца Достоевского – значит понять что-то
                очень существенное в строе русской души, значит
                приблизиться к разгадке тайны России»
                Н.А. Бердяев. 

                Что значит понять Образ Достоевского? –
                это значит поставить вопрос о самом себе:
                «а верно ли я понимаю самого себя и Другого?»
                Поставить себя под вопрос, дабы встать на путь
                постижения самого себя и Другого...
                И сквозь Образ постигнуть тайну Другого и самого себя… 

Понять человека, как есть… Но что значит «понять человека»? Понять человека, как есть, наверное, означает понять Божье ожидание личности, именно, вот в этом человеке; значит понять потаенные стремления человека, его чаяния и жажду Правды. Ибо лишь тогда нам откроется Образ, сокровенно-непотаенное: его вестничество, его предчувствия и предвосхищения, его пророчество и смысл творчества… 
 

– Три образа – три размышления и три вопрошания…

1. Первое размышление или Образ первый.
«Главная Идея» А.М. Мухи и Ф.М. Достоевского?!.. 

В 1913 году в Париже (за год до Первой мировой войны) состоялась выставка, «презентация» полотен известного уже к тому времени всей Европе и Америке художника Альфонса Мухи. Выставка в Париже в 1913-м году стала для чешского художника Триумфом его творчества и, в то же время, одновременно и Голгофой для него, ибо впервые в Париже была выставлена его первая картина, в которой воплотилась заветная мечта и «Главная идея» А.М. Мухи, которую он впоследствии назовет «Славянской эпопеей». Европейское общество после этой выставки испытало, мягко говоря, «духовно-электрический шок», так как до неё А.М. Муху знали и воспринимали как мастера «афиши и интерьера», создавшего новый стиль модерн, который стал последним воплощением идеалов романтизма в худо-жественном творчестве. До этой выставки Европейское общество привыкло видеть в работах мастера то, что желало видеть: «изображая на плакатах, панно, календарях исключительно женщин, художник полностью отождествляет понятие Прекрасного с образом изящной красавицы… это было в духе времени…» («Искусство», № 8, август 1996, с. 16 // Электронный ресурс). Но вот после выставки в Париже Европейское общест-во объявило А.М. Муху – «сумасшедшим» или в таком роде, что мастер сошел с ума, написав такую картину. Именно, первая картина, презентован-ная в Париже, из серии «Славянская эпопея» и стала причиной непризнания и отвержения мастера, а вместе с тем отвергли и «Главную идею» А.М. Мухи. (Я хотел бы обратить внимание читателя на два образа из этой исто-рии жизни и творчества А.М. Мухи. Первое на то, что чешского художника не то что не признали в Париже на выставке 1913-го года, а объявили его «сумасшедшим», тем самым, отвергнув его «Главную идею». А второе, внимательно всмотреться в образ картины. В Интернете я не нашел этой картины. Единственный раз я видел эту картину по Первому телеканалу в передаче «Цивилизация» в 2004 году, и вот образ её навсегда запечатлен в моем сердце). Что же изображено на картине, что так сконфузило Европей-ское общество в 1913 году и что так потрясло меня до глубин души в 2004 году?
 
Именно, казалось бы, нет ничего удивительного и фантастического в этой картине А.М. Мухи, ибо мастер изобразил всего лишь женщину, держащую в своих руках ребенка. Сколько до этого было религиозных икон и светских картин на религиозные темы? – множество! Но вот такую картину А.М. Мухи мир увидел впервые, вернее, сквозь образ ее, что отражается в глазах женщины, мир сей увидел свою духовную изнанку лица, а потому ужаснулся и отвергнул картину мастера, объявив его сумасшедшим. Казалось бы, ничего нового в этой картине нет, просто простая женщина с младенцем на её руках и всё. Но, обратите внимание, дорогой читатель, на самое лицо женщины и её взгляд, который можно описать, как взгляд эсхатологический или апокалипсический!!! Помимо деталей общего фона картины, меня более всего поражает, именно, лицо женщины в этой картине А.М. Мухи. Её седоватые волосы как бы растрепаны в урагане ветра. Её взгляд устремлен прямо и чуть выше того, кто смотрит на картину, взгляд устремлен на и чуть выше зрителя. Но самое главное это сам взгляд и глаза женщины, в котором и в которых отражен апокалипсический УЖАС мира сего. Именно, картина вызывает чувство страха, беспокойства и тревоги потому, что сквозь взгляд женщины, который направлен прямо на зрителя, отражен невыносимый ужас, который может быть сопоставим лишь с ужасом Голгофы. Ибо Голгофа в символе своем есть «Апокалипсис», Страшный суд над человечеством, который сами люди творят над собой, распиная Богочеловека. Именно, во взгляде и в глазах женщины отражен ужас и предел трагизма, какой только возможен в мире сем.

 Но, как говорит Борис Вышеславцев, «…есть трагизм в каждой «слезе человеческой», но вершина и предел трагизма лежит не в болезни, смерти и страдании (как думал Будда), а в торжестве зла и унижении добра. Самое божественное подвергается оплеванию. Самое возвышенное (сам Всевышний) обрекается на самую низкую участь. Богочеловек распинается. Вот подлинный трагизм…» (Б.П. Вышеславцев, с. 224, 1994).

 И вот этот подлинный трагизм, запечатлен в глазах женщины, которую изобразил мастер Альфонс Мария Муха. Но какие чувства испытываешь, когда зришь в глубь и из глубины глаз женщины, изображенной на картине? А чувствуешь то, что может передать лишь другой художник, сквозь музыку и символ слова, как:

                «Я полцарства отдам за коня…
                Играй, невеселая песня моя, играй, играй!»
                «И мы знаем, что так было всегда:
                Что Судьбою больше любим,
                Кто живет по законам другим
                И кому умирать молодым…»
                «Мама, мы все тяжело больны.
                Мама, я знаю, мы все сошли с ума…»
                (В.Р. Цой).
 
Именно, на картине изображена мать с младенцем и её взгляд, устремлен-ный сквозь времена в самую глубь духовного Бытия человеческого, по ту сторону потаенного сердца – иной реальности человеческого сердца. И как непостижимо и невероятно созвучны образ картины художника А.М. Мухи и образ Текста песни Виктора Цоя, взывающий к людям про то, что – «Мама, я знаю, мы все сошли с ума»… Это фантастический образ – именно, иной мир, иная реальность художников и Поэтов, которые видят Невидимое сквозь видимое, казалось бы, в котором всё сплошь бессмыслица. Но сквозь бессмысленность мира видимого они, художники и Поэты, прозревают и предвосхищают Смысл Невидимого, но Существующего, и существующего как-то иначе…   
Именно, сквозь взгляд женщины потаенному сердцу открывается, что «мир сей во зле лежит и весь мир сошел с ума»…

 Но… «Если в этом последнее и вечное слово бессмысленной «необходимости», тогда всему конец, тогда не стоит жить, стремиться и действовать, тогда нельзя принять мира, как думал Достоевский, тогда нельзя принять Бога, как думал Иов… Но трагизм не убивает, а очищает и возвышает, даже восхищает. В этом чудо трагизма… диалектика трагизма состоит в том, что гибель героев и мучеников она превращает в победу, что конец она превращает в начало чего-то иного, – что в «безвыходности» она предчувствует выход. Выход, транс – есть великое действие трагизма… Идеальное торжество, которое переживается в трагизме, должно превратиться в реальное торжество. Смерть, гибель, страдание, крест – не есть последнее слово для христианства. Идеальная победа мученика и святого и «вечная память» о нем – тоже не последнее слово. Только реальное Воскресение и реальное преображение всего мира есть последнее слово. Это значит: то, что заслуживает жизни, – будет жить; то, чему нельзя умереть, – не умрет…

                Всё, всё, что гибелью грозит,
                Для сердца смертного таит
                Неизъяснимы наслажденья,
                Бессмертья, может быть, залог.
                (А.С. Пушкин)…
Радость состоит в том, что в трагизме (а равно и в юморе), дух, т.е. подлинное глубинное «я», впервые переживает и сознает свое царственное достоинство, свою абсолютную свободу от всех низших ступеней бытия, от всякой природы, от всякой необходимости. Но это особое достоинство и особая свобода: она принадлежит только тому, кто готов пройти через трагизм, кто имеет абсолютное мужество не дрожать за жизнь. Кто не боится «угрозы гибелью» – тому дан «залог бессмертия». А кто «душу (жизнь) свою сохраняет, тот погубит её»… Таково бессмертие героев, мучеников и святых. Оно состоит в вечном значении их смысла, в постоянной победе их идеала. Само христианство есть мощный исторический аргумент, показывающий, что поражение (крест) может означать победу («сим победишь»)…»
                (Б.П. Вышеславцев, с.224-225, 1994).

И вот ещё к мысли Бориса Вышеславцева строки Поэта:

                «Смерть – стоит того, чтобы жить,
                А Любовь – стоит того, чтобы ждать…»
                (В.Р. Цой).

И, вот, к образу картины Альфонса Марии Мухи такой вот отрывок из очерка о жизни Ф.М. Достоевского, запечатленный в книге Н.О. Лосского под названием «Достоевский и его христианское миропонимание» (1953):

«Религиозная живопись производила на Достоевского сильное впечатление. В Базеле его потрясла до глубины души картина Ганса Гольбейна, изображающая тело Христа, снятого с креста.
«По дороге в Женеву, – рассказывает Анна Григорьевна, – мы остановились на сутки в Базеле, с целью в тамошнем музее посмотреть картину, о которой муж от кого-то слышал. Эта картина, принадлежащая кисти Ганса Гольбейна, изображает Иисуса Христа, вынесшего нечеловеческие истяза-ния, уже снятого со креста и предавшегося тлению. Вспухшее лицо Его покрыто кровавыми ранами, и вид Его ужасен. Картина произвела на Федора Михайловича подавляющее впечатление, и он остановился перед нею как бы пораженный. Я же не в силах была смотреть на картину: слишком уж тяжелое было впечатление, особенно при моем болезненном состоянии, и я ушла в другие залы. Когда минут через 15-20 я вернулась, то нашла, что Федор Михайлович продолжает стоять перед картиной, как прикованный. В его взволнованном лице было то как бы испуганное выражение, которое мне не раз случалось замечать в первые минуты приступа эпилепсии. Я потихоньку взяла мужа под руку, увела в другую залу и усадила на скамью, с минуты на минуту ожидая наступления припадка» (Воспоминания, 112).
«От такой картины вера может пропасть», – говорил Достоевский.
Очень любил Достоевский картину Тициана «Кесарево кесареви»… Но особенно он любил Сикстинскую Мадонну. Перед этою картиною он простаивал часами «умиленный и растроганный» (101). Почитательница Достоевского вдова поэта Алексея Толстого прислала ему в подарок в 1879 г. великолепную фотографию Мадонны «в натуральную величину, но без персонажей, ее окружающих». Она висела в его кабинете над диваном-постелью.
«Сколько раз в последний год жизни Федора Михайловича, – пишет Достоевская, – я заставала его стоящим перед этою великою картиною в таком глубоком умилении, что он не слышал, как я вошла, и, чтоб не нарушить его молитвенного настроения, я потихоньку уходила из кабинета» (стр. 257)…» (Н.О. Лосский, с. 64, 1994).
 
И вот напрашивается такой вопрос: почему образ картины Г. Гольбейна произвел на Ф.М. Достоевского такое «подавляющее впечатление», что его уже в который раз чуть не сразил припадок эпилепсии, если учесть оценку картины с его слов, как «от такой картины вера может пропасть»; и вот к этому эпизоду из жизни Достоевского связать то, что Европейское общество после выставки в Париже 1913-го года объявило А.М. Муху «сумасшедшим», какова связь из двух эпизодов жизни художников?
 
Я предчувствую, что взгляд и ужас в глазах Ф.М. Достоевского, что он испытал перед картиной Г. Гольбейна,  и взгляд и ужас в глазах женщины, изображенной в картине А.М. Мухи, есть один и тот же испытанный ужас. И не просто «ужас» психологический, а ужас метафизический, ибо образ картины А.М. Мухи есть образ апокалипсический, отвергнутый «прогрес-сивным» Европейским обществом. Именно, нужно обратить внимание, как А.Г. Достоевская описывает картину Г. Гольбейна, на которой изображено, как тело Христа, «уже снятого со креста и предавшегося тлению… Вспухшее лицо Его покрыто кровавыми ранами…». Потому, не удивительно, что такой впечатлительный человек и к тому же сам художник слова и мысли, как Ф.М. Достоевский, был в «шоке» и в подавленном состоянии духа от вида такой картины, а потому он и сказал, что «от такой картины вера может пропасть».
 
Но, вот, представьте, что женщина, изображенная на картине А.М. Мухи, взгляд которой устремлен в картину мира, устремлен в мир тех людей, кто смотрит на картину, как взгляд из мира иного на мир сей, мир эмпирической действительности, она могла бы повторить слова Ф.М. Достоевского. И возможно, что автор образа картины, А.М. Муха, сам как бы проговаривает вслед за Достоевским, что от такой картины «мира сего» человеческого Вера может пропасть!!! Может пропасть Вера во что? Как Вера в людей и Смысл всей жизни и всего существования!!! Ибо вот картина А.М. Мухи и вот факты истории! В 1913-м году А.М. Муху отвергли, как отвергли  образ его картины и объявили мастера «сумасшедшим», а на следующий год началась Первая мировая война (1914). И через 25 лет родина Мухи, Чехия, была оккупирована по согласию всех Европейских стран фашисткой Германией, что стало точкой отсчета к началу Второй мировой войны, а после неё все дальнейшие исторические События в мире, вплоть до атомной бомбы на города Хиросимы и Нагасаки… Вот картина, а вот факты истории!!!
 
Но вернемся в 19 век к тому образу картины Г. Гольбейна, что испытал Достоевский, как состояние подавленное. Я так чувствую и так понимаю, что Достоевский дал такую оценку образу картины Г. Гольбейна не потому, что образ ее вызывает чувство сострадания и трагизма, который должен приводить к очищению и сублимации души, если это действительно высокий и глубокий образ. А потому, что это картина Г. Гольбейна есть профанация религиозного образа, евангельского сюжета, есть сведение ценностей на понижение. В чем именно? Именно, в своем духе времени европейского «просвещения», в котором «просвещали» людей ценностям атеистического натурализма. Если, конкретно, к образу картины Г. Гольбейна, то что ждать от мысли автора этой картины, ибо Христос в изображении этой картины умер, Его тело сняли, тело вспухшее и «предавшегося тлению». Вот! последнее слово европейского научного «просвещения», что «всё, Христос умер и отправляйтесь по домам, ибо наступили сумерки богов, как после предвещал Фридрих Ницше». Вот потому-то Ф.М. Достоевский и сказал, что «от такой картины вера может пропасть»! А если мы посмотрим на картину современного Европейского общества, то мы увидим, что вера христианская если и не пропала вовсе, то существенно видоизменилась в сердцах и в головах современных людей стран Европы. Да и, пожалуй, всего мира… Конечно, чтобы не быть предвзятым к Европейскому обществу и, в целом, к Европейской Культуре, то нужно сказать, что Культура, сама по себе, разно-образна и многослойна. И помимо общей тенденции к «прогрессивному просвещению», под которым маскировались атеистические воззрения, все же были подлинные плоды религиозного Возрождения. Ведь, не только Ф.М. Достоевский, но и многие умиленно восхищались и восхищаются шедеврами таких мастеров, как Тициан или Рафаэль, или множеством других гениальных мастеров кисти и пера…

Так, например, в уникальной книге Ю.И. Селезнева о жизни и творчестве Ф.М. Достоевского приводится такой вот очерк из семейной жизни Анны Григорьевны  и Федора Михайловича Достоевских:
«…и отправились в Дрезденскую картинную галерею, о которой муж уже столько рассказывал ей. Долго стоял он, не отводя глаз от лица Спасителя,  перед картиной «Христос с монетой», или «Динарий Кесаря» Тициана, «Мария с младенцем» Мурильо, «Святая ночь» Корреджо, «Христос» Каррачи, «Охота» Рюисдаля… Особенно потрясал его воображение Клод Лоррен: в «Пейзаже с Асисом и Галатеей» виделось ему явленное воочию воспоминание о легендарном прошлом человечества, воспоминание, вселяющее веру в будущее…
…По дороге (в Женеву – Прим. автора В.Г.) Федор Михайлович уговорил жену на день задержаться в Базеле, где в картинной галерее хранилось известное ему по описаниям и давно мучившее его сознание полотно Ганса Гольбейна-младшего «Труп Христа».
Это была страшная картина. Спаситель – и на кресте, и снятый с креста – по обычаю изображался всегда в покое и величии телесной красоты, как бы не тронутой смертными мучениями, не подверженной разрушительным законам разложения. Гольбейновский Христос перенес неимоверные страдания: израненный, иссеченный ударами стражников, в синяках и кровоподтеках – следах побиения каменьями, в ссадинах от падений под тяжестью креста. Глаза его полуоткрыты, но – и это, может быть, самое ужасное – в них мертвая остекленелость; губы судорожно застыли, словно в оборвавшемся на полуфразе стоне: «Господи! Отец мой, зачем ты оставил меня…»
Достоевский и сам будто окаменел перед жутким откровением образа; и вдруг его охватило ощущение, будто он снова в той каторжной бане…
Анна Григорьевна не выдержала, ушла в другие залы. Когда вернулась минут через двадцать, Федор Михайлович стоял, застывший на том же месте, в глазах его она увидела смятение и страх.
– От этой картины вера может погибнуть, – только и сказал он.
Потом уже, все еще взволнованный и подавленный, говорил:
– Когда смотришь на этот труп измученного человека, рождается страшный, особый вопрос: если такой точно труп – а он непременно должен был быть точно такой – видели все ученики его, его будущие апостолы, стоявшие у креста, веровавшие в него и обожавшие его, то как, каким образом могли поверить они, глядя на него, что тело этого мученика может воскреснуть?
Если так ужасна смерть и так сильны, неопровержимо-наглядно сильны законы природы, то где же их одолеть, и какая непостижимая сила внушает веру в возможность их преодоления?
При взгляде на эту картину природа мерещится в виде какого-то исполинского, неумолимого и немого зверя или, вернее даже, гораздо вернее, хоть и странно думать так, в виде какой-то громадной слепой машины новейшего устройства, которая бессмысленно захватила, раздробила и поглотила в себя, глухо и бесчувственно, великое и бесценное существо, которое одно стоило всей природы и всех законов её, всей земли, которая и создавалась-то, может быть, единственно для проявления этого существа…
В чем же тогда он, высший смысл законов природы, по которым она с холодным безразличием отправляет даже единственное, неповторимейшее из своих созданий в бездну небытия своей темной утробы? Или действительно высший смысл именно в этой бессмысленности: и страсти духовные, муки совести, полет мысли, порывы творческого вдохновения, неколебимость веры не более чем чудовищная ухмылка над бедным человечеством, пустая игра воображения, чтобы хоть на краткий миг забыться, отвлечься от жуткой неминуемости этой последней правды, от этого вселенского, паучьи ненасытного бога – рева? И пока не пришел твой черед идти на заклание, пока не выпал твой номер в этой бешеной круговерти слепого колеса всемирной рулетки – живи, человече, для своего маленького личного пуза, все тебе дозволено, ибо все только на мгновение, ибо вечно одно только это, бездонное, невообразимое чрево…
Анна Григорьевна ждала с минуты на минуту сильнейшего припадка у мужа, так он был возбужден, но, к счастью, этого не случилось, и они без приключений добрались до Женевы» (Ю.И. Селезнев, с. 366-373, 1990).
   
Но какой Образ может зажечь в сердцах людей Веру?.. Наверное, что вот такой, как…
«…Но ничего не потрясало его до самых оснований так, как «Сикстинская Мадонна» Рафаэля. Образ Богоматери с младенцем на руках, словно парящей навстречу идущим к ней людям, ошеломил и Анну Григорьевну. Федор Михайлович стоял как бы зачарованный, будто перед его внутренним взором разверзлись вдруг бездны, непостижимые оку телесному духовные высоты, смотрел и не мог оторвать взгляда от полного света и скорби глубоко затаенного страдания Мадонны – матери, прозревшей грядущий сыну ее крестный путь. Вечная Матерь Человеческая с Младенцем у груди, противостоящая хаосу и сомнениям, вседозволенности, шаткости всех понятий, относительности добра и зла.
Да, только любя и страдая, может возвыситься художник до таких откровений в своих созданиях, только самопожертвованием дарит он людям радость возвышения от соприкосновения с явленным идеалом…» (Ю.И. Селезнев, с. 366, 1990).
 
В книге Ю.И. Селезнева «Ж.З.Л. Достоевский» приведены фрагменты картины Г. Гольбейна Младшего «Мертвый Христос» и картины Рафаэля «Сикстинская мадонна». Я хочу обратить внимание читателя на то, что образ картины А.М. Мухи и образ картины Рафаэля имеют некую схожесть и некое совпадение, если мы внимательно всмотримся в самый образ лица и в глаза женщины в картине Мухи и в образ лица и в глаза «Мадонны» Рафаэля. Так вот, совпадение образов Мухи и Рафаэля состоит в том, что впечатляет самый прозорливый взгляд женщин и глубина трагического ужаса в их глазах, как в картине Мухи, так и в картине Рафаэля. Но в картине Мухи трагический ужас в прозорливом взгляде женщины выражен особенно, можно сказать, непостижимо страшно. Если в картине Рафаэля взгляд «Мадонны» устремлен чуть вниз и в сторону, то взгляд женщины в картине Мухи устремлен прямо на и чуть выше зрителя. Поэтому, думаю, эффект для воспринимающего этот взгляд женщины, которая смотрит на тебя и чуть выше тебя, а самое-то главное этот самый её взгляд глаз, в которых отражен ужас. Действительно, такой эффект, что становится страшно. Но разве не становится нам страшно, если мы смотрим одновременно на картину Г. Гольбейна, на картину Рафаэля и на картину Мухи?.. Что прозревает взгляд «Мадонны» Рафаэля, если мы посмотрим в сторону на картину «Мертвый Христос» Г. Гольбейна? Какова тоска и ужас в её взгляде? И разве не абсурден самый образ и словосочетание, как «Мертвый Христос»? Но если это так, а современный мир живет таким образом, что как будто это и есть так, как по образу и замыслу Г. Гольбейна, то тогда понятен и ясен образ лица женщины, что отражен в картине Мухи. Именно, её взгляд и образ непостижимого ужаса, что направлен и устремлен на нас самих, устремлен не из прошлого, а из глубины существования нас самих. И вот в этом взгляде женщины я читаю вопрос: «люди, не ведаете, что творите; что вы творите!?» И этот вопрос совпадает с ответом сына, как:

                «Между Землей и Небом – Война…»
                «Мама, я знаю, мы все сошли с ума…»
                (В.Р. Цой)
               
И приведем вот такое ещё сравнение из эпизодов жизни художников – А.М. Мухи и Ф.М. Достоевского. И вот к очерку о жизни А.М. Мухи, которого Европейское общество объявило «сумасшедшим», думаю, что как раз для сравнения уместен вот такой эпизод из жизни Ф.М. Достоевского, описанный Юрием Селезневым в книге «Жизнь замечательных людей. Достоевский» (1990):

«И если б дело было в самом романе. А то ведь чуть не в глаза признаются: нападки на «Бесов», в которых находят клевету на все русское прогрессивное общество и из которых фельетонисты и пародисты сделали для себя чуть не козла отпущения – в большей мере все-таки повод. А главная причина травли автора «Бесов» не в самих «Бесах», а в том, что он «продал» свое имя и свой талант реакционному «Гражданину». Между тем после прихода в него Достоевского журнал быстро попал в реестр неблагонадежных – пошли по инстанциям бумаги о «предосудительном направлении», посыпались цензурные предупреждения о закрытии «Гражда-нина», да и многие публикации в нем, теперешнем, действительно трудно было без предвзятости отнести к официозу.
Вокруг имени Достоевского взвихрились чуть ли уже не постоянные эпитеты: «отступник», «изменник», «маньяк». Рассказывали, что многие специально ходят в Академию художеств, где выставлен его портрет, написанный Перовым, чтобы убедить себя и других в том, что на нем изображен сумасшедший. Правда, некоторые и возражали: мол, скорее уж мыслителем и пророком глядится на портрете писатель. Ну да сумасшедший, пророк ли – для большинства не все ли равно?» (Ю.И. Селезнев, с. 419, 1990).
   
Не находит ли читатель сквозь это сравнение, что какое удивительное совпадение в судьбах художников и Поэтов, если мастер приближается к Истине, то общество тут же объявляет его «сумасшедшим» и отвергает его образы творчества. Почему так? В чем дело?

На эти вопросы есть множество соображений, но они уведут нас совершенно в другую сторону проблематического размышления. Я же хочу подчеркнуть и отметить вот такой момент. В многосерийном художествен-ном фильме Владимира Хотиненко под названием «Достоевский. Жизнь, полная страстей», в последней серии есть такой эпизод, подобный тому, что описал в своей книге Юрий Селезнев. Как в Академии художеств около портрета Достоевского, написанного Перовым, собрались зрители, которые наперебой говорят о писателе различные мерзости и пошлости с эпитетами, что описывает Ю.И. Селезнев. Но вот после «многоликих оценок» образа писателя одна девушка заметила и сказала всем: «А вы, всё же, посмотрите, на его лицо, на его глаза: этот человек много страдал». Меня поражает более всего то, что, спустя уже больше 130-ти лет после смерти писателя, люди как будто не изменились, что было тогда, то есть и сейчас: тот же скептицизм и подлый цинизм, неверие в человека, я уж не говорю о вере в Бога.  Как это проверяется? В январе текущего года мне «посчастливилось» побывать на семинаре в местной краевой библиотеке, который посвящен как раз обсуждению сериала «Достоевский». И что мне довелось там услышать об образе писателя? И мне довелось услышать, как из уст профессоров произно-сится ироничный скептицизм и циничные насмешки по поводу того, что Достоевский – страдалец и «этот человек много страдал». Вот! что меня более всего поразило, что образованная «высшая» интеллигенция, сама по себе больна духовно-душевно, больна в своем неверии ни во что и никому и в своем падшем скепсисе, на котором совершенно невозможно что-либо созидать… Вот! трагедия России и трагедия людей современной эпохи… Вот! над чем нужно думать и с чем нужно работать, как над этим же думал и против  этого «беса нигилизма» или «беса нигилятины», причем в самых образованных «высших» слоях общества, и стремился сопротивляться Ф.М. Достоевский! Как? Достоевский – художник-писатель и публицист, то есть мастер слова. И вот, сквозь Образ мысли и слова, мастер и стремился к сопротивлению, как идти против течения времени, которое затягивало всё российское общество в воронку круговорота неминуемых и неизбежных Событий истории 20-го века…

В чем же, собственно, заключалась «главная идея» художников и духовидцев – А.М. Мухи и Ф.М. Достоевского?
Интересно, что А.М. Муха выразил в простых словах самое основное и главное к чему надобно стремиться, а Ф.М. Достоевский стремился к изобразительному Образу, который питает сокровенное сердце к вдохновению и прозрению, и к откровению слова невыразимого…
Так, например, в статье О. Калининой сказано:
«Идеи, выраженные в произведениях Альфонса Мухи, часто носят характер символический и универсальный, возвышенный и облагораживающий. В его творчестве заключена тайна гармонии, и вера в красоту, которой суждено «спасти мир»…
«Целью моих произведений никогда не было сокрушать, но всегда созидать, наводить мосты. Во всех нас должна жить вера в то, что все народы должны объединиться, и чем больше они будут знать друг о друге, тем быстрее это произойдет», – именно такими словами определил Альфонс Муха основную идею своего творчества» (О. Калинина // Электр-й ресурс).

Я так думаю, что Альфонс Муха в этих словах не только определил основную идею своего творчества, но и подсказал нам нечто к образу своего творчества. По-моему, Альфонс Муха должным образом еще не оценен, именно, не оценен профетический характер его творчества. Альфонс Муха нам подсказывает, что призвание художника в том, чтобы «наводить мосты», но не только в плане эмпирической действительности между народами, но и сквозь время «наводить мосты» духовные между разными культурами и народами, дабы открылось в сердцах «общее Дело» (Н. Федоров) к преображению, воскрешению, возрождению, восстановлению и спасению Души каждого человека. Ибо «все ответственны за всех», как это сказано в единой мысли Достоевского и Бердяева. Думаю, что именно в этом профетическом контексте и заключается основной замысел поразительной картины художника, в центральном образе которого запечатлена мать с младенцем и её лицо и глаза, пораженные ужасом Событий современного мира… Этот образ картины, как духовное Послание, не только современни-кам начала 20-го века, но и современникам века 21-го… Только вот видим ли мы и всматриваемся ли мы в то, про что нам говорят духовидцы и пророки сквозь время?..

А что же Ф.М. Достоевский?..
«В 1868 г., когда Достоевский осознал свою религиозность как любовь к православию, он вместе с тем стал решительно высказывать свое понимание высокой ценности православного почитания иконы… (Достоевский – прим. автора В.Г.) и раньше высоко ценил иконопочитание, а также веру в существование чудотворных икон и что почитание иконы в настоящее время весьма усилилось в нем. Можно думать поэтому, что, за исключением краткого периода влияния Белинского, религиозность Достоевского всегда была, как и в детстве, конкретною и никогда не падала на степень абстрактного протестантского спиритуализма. За год до своей кончины в беседе с Опочининым он говорил:
«Если народ, целый народ – заметьте, может чтить Божий образ, т. е. слабое, а у нас иногда и уродливое изображение Бога, Христа или Богородицы, то насколько же больше чтит он и любит самого Бога! У народа Богу всегда первое место, – передний угол; там у него божница, боговня. Ему надо иметь у себя святыню, видимую, как отображение Божества. Здесь, в этом почитании сказывается трогательная целокупность духа и сердца. Надо веровать, устремляться к невидимому Богу, но и почитать Его на земле простым сродным обычаем. Мне сказать могут, что такая вера слепа и наивна, а я отвечу, что вера такой и быть должна. Не всем же ведь богословами стать» (Н.О. Лосский, с. 65, 1994).
 
Конечно, Ф.М. Достоевский здесь ошибается на счет эстетической и не только эстетической ценности икон, ибо как раз в 21 веке не только Европа, но и весь мир «открыли» и поняли подлинную духовную ценность православных Икон. Например, в отличие от шедевров на религиозные темы европейских мастеров эпохи Возрождения, Образы религиозных икон, как Казанской или Владимирской Богоматери, бесценны в понимании «с точки зрения вечности». Но, в целом, Ф.М. Достоевский зрит в корень о  народной Вере… Ибо вот, что открыл Достоевский в народе, а народ открыл ему и что стало для Достоевского, своего рода, религиозным откровением:

«Убежденность Достоевского во всемирном предназначении и духовной зрелости русского народа, страстно ратующего за единство и тесную взаимосвязь всех народов, может показаться странной и вызвать сомнения: не национальной ли гордостью она порождена, не выдает ли Достоевский желаемое за действительное? Но идеи Достоевского никак нельзя приписать чувству национального превосходства: достоинства русских есть следствие не каких-то особых национальных качеств, что Достоевский категорически отрицал, а плод личной Встречи с Христом – Встречи, преобразившей и высоко вознесшей целый народ…
Убежденность Достоевского в том, что Христос присутствует в простом русском народе, основывалось на нелегком четырехлетнем опыте общения писателя с преступниками на сибирской каторге… (Мнение Достоевского разделяет известный французский историк Анатоль Леруа-Болье, крупней-ший специалист по истории России 19-го века… Леруа-Болье пишет: «Русский крестьянин чуть ли не единственный в Европе, кто по-прежнему взыскует драгоценной жемчужины из евангельской притчи и благоговеет перед нашедшим её. Он продолжает любить Крест, в котором заключена вся суть христианства, и почитает страдания за добродетель» (т. 3. С. 44-45)… «…Сердечное знание Христа (русским народом – Примеч. пер.) и истинное представление о нем существует вполне. Оно передается из поколения в поколение, и слилось с сердцами людей. Может быть, единственная любовь народа русского есть Христос, и он любит образ Его по-своему, то есть до страдания» («Дневник писателя», № 4, 1873 г.)… «…Я его (народ – Примеч. пер.) знаю: от него я принял вновь в мою душу Христа, Которого узнал в родительском доме еще ребенком и Которого утратил было, когда преобразился, в свою очередь, в «европейского либерала»… «…Пусть в нашем народе зверство и грех… но никогда он (народ – Примеч. пер.) не принимает, не примет и не захочет принять своего греха за правду… Грех есть дело преходящее, а Христос вечное… А идеал народа – Христос»...
Достоевский заканчивает свои размышления выводом, что народная любовь ко Христу – не какое-то легкое увлечение, а глубокое переживание Его Личности, отчего в народе можно встретить людей исключительной красоты и благородства души. Эти праведники остаются неизвестными высшим слоям общества, но сияют путеводной звездой русскому народу-страдальцу...
Мировоззрение Достоевского невозможно понять, если не учитывать, какое место он отводил Христу в истории человечества…» (Н.М. Зернов, с. 238-245, 2010).
 
Думаю, вот! в чем Главная Идея-Звезда Ф.М. Достоевского, которая открывается человеку, как Откровение – плод личной Встречи с Христом и Встречи с народом, от которого писатель, вновь, воспринял в своей душе Образ сокровенного Христа.  И понял, подлинно воспринял «Сердечное знание Христа» из глубины души народной, а потому Достоевский всю свою любовь, все свое упование и надежду хранит и относит к потаенному сердцу народа, в душе которого сокровенен «Образ, бережно хранимый» – Образ Христа… Вот! Откровение Ф.М. Достоевского – слово откровения пророка, значение которого нами в должной мере ещё не оценено и ещё не осмыслено… Как,  впрочем, не осмыслен ещё трагический и профетический путь жизни художника и мыслителя – Ф.М. Достоевского!.. Ибо…

Если есть творческое откровение Образа человека, то должен быть и религиозный Смысл откровения творчества человека… И вот, к постижению сокровенного Смысла творческого откровения человека, и направлено все наше творческое устремление духа – за пределы уже познанного!..
 
В книге «Три русских пророка» (1944) Николай Михайлович Зернов говорит, что «…Достоевскому посвящено огромное количество литературы, но никому еще не удалось с достаточной полнотой передать подлинный образ писателя. В одних работах он представлен убежденным христианином, в других – атеистом… Достоевского попеременно представляли то символом распада старой христианской цивилизации, то пророком нового справедливого мироустройства… Вряд ли существует какой-либо аспект внутренней жизни человека, который бы остался не исследован Достоевским. Истинное величие писателя постигается каждым последующим поколением,  но по-прежнему его творчество ждет своего исследователя, сумевшего бы в полной мере оценить все богатство идей, заложенных в нем…» (Н.М.Зернов, с. 191, 2010).
 
Вот это! видение Николая Зернова как о задачах постижения образа писателя (Ф.М. Достоевского) созвучно видению тех задач, что ставили Михаил Гершензон и Юрий Лотман к постижению образа Поэта – А.С. Пушкина.
 
Например, в статье «Мудрость Пушкина» (1917) Михаил Гершензон пишет:
«…Ежели мы, нынешнее поколение, видим другое в поэзии Пушкина, не лучше ли прямо высказать наше новое понимание? Та оценка была, без сомнения, вполне добросовестна; но наше право и наша обязанность – прочитать Пушкина собственными глазами и в свете нашего опыта определить смысл и ценность его поэзии...» (М. Гершензон, с. 210, 1990).
 
А вот видение Юрия Лотмана, запечатленное в книге Елены Высочиной «Образ, бережно хранимый. Жизнь Пушкина в памяти поколений» (1989):
«…У Пушкина, по очень точному замечанию Ю. Лотмана, есть удивительная способность «ускользать» от исследователей в моменты, когда кажется, что понято о поэте самое главное. Причина не в недостатках литера-туроведения или историко-литературной науки, а в самой сущности пушкинского творчества и образа поэта. Пушкин сохраняет свойства живого собеседника – он отвечает на запросы тех, с кем вступает в контакт. «Великие писатели, такие, как Пушкин, как тень отца Гамлета, идут впереди и зовут за собой. Пушкин всегда таков, каким он нужен новому поколению читателей, но не исчерпывается этим, остается чем-то большим, имеющим свои тайны, чем-то загадочным и зовущим. Думается, что эта загадочность не исчезнет, а возрастет к концу века, что Пушкин 1999 года будет поэтом мучительных вопросов, а не окончательных ответов…» (Лотман Ю. Пушкин 1999 года. Каким он будет? // Таллинн, 1987. – № 1 – С. 64). Неисчерпаемость образа художника в памяти потомства предвосхищал сам Пушкин. Динамика представлений о нем подтверждает справедливость формулы, он был и остается «вечно тот же, вечно новый»…» (Е.И. Высочина, с. 236, 1989).

Вот, исходя из видения задач постижения образа человека-творца, что поставлены исследователями разных времен, как М. Гершензон, Н. Зернов   и Ю. Лотман, в данном исследовании в задачу автора не входит некая претенциозность, как исчерпать образ человека-творца. Ибо основной мотив задачи исследования, по которому руководствуется автор, состоит в следовании тех путей, которые уже открыты и «протоптаны» другими. И в этом смысле автор данного исследования лишь исходит из скромного смирения в понимании того, чтобы глубже постигнуть «изюменку-мысль» других исследователей иных эпох, по следам которых идет автор, и  что Образ, Личность человека-творца, воистину, неисчерпаем и непостижим. Но в пути жизни меня лично «мучают» «вопросы Пушкина» и «вопросы Достоевского», вопросы, которые я задаю самому себе. И меня мучает такой вопрос, как: если образ человека неисчерпаем и непостижим, то для чего тогда «нужно» познание, как повторение того, что уже пройдено и испытано, и в чем тогда новизна пути исследования, если все пути в этом мире сходятся в одном и приходят к одному – непостижимости и неисчерпаемости Образа и Смысла?.. И лично меня отчаянно мучает таковой вопрос: если Достоевский – величайший гений, то в чем Смысл его гениальности, и если Достоевский – вестник Божий и глубочайший пророк, что изрекает «сокровенное от создания мира», то в чем Смысл его вестничества и пророчества, его сокровенного зова сердца, обращенного к грядущему?.. И из глубины смирения духа моего пробуждается во мне дерзновение по зову Всевышнего, по зову потаенного сердца, как: «Из глубины взываю к Тебе, Господи» (Пс. 129:1).
               
Дерзновения духа…
Что значит понять Ф.М. Достоевского? – это значит поставить вопрос о самом себе: «а верно ли я понимаю самого себя и Другого?». Поставить себя под вопрос, дабы встать на путь постижения подлинного самого себя и Другого… Но возможно ли это постижение? А разве  было невозможным для апостола Павла, как сказать нечто исповедальное и жить по сказанному и заповеданному: «не я живу, но живет во мне Христос»??? Из всего сказанного о Достоевском, о творчестве и о личности Достоевского, верно ли поняли самую суть Человека, потаенное его сердце и его мысли и идеи, верно ли поняли то, что он сказал уже и к чему устремлял он потаенное сердце, т.е. еще несказанное, но как предчувствуемое и предвосхищаемое?.. Вот в этом последнем пределе: в предчувствии иного Образа – ещё весь Достоевский, как есть в своей непостижимости и в пути, который нам еще предстоит пройти… Но если человек есть тайна, то должны ли мы остановиться пред её непостижимостью, в том понимании, чтобы уже не постигать Тайну, ибо она непостижима? А может, наоборот, остановиться пред её непостижимостью и прочувствовать, узреть, что обязанность наша: встать на путь постижения тайны человека, если мы действительно любим Человека. Но любим ли мы, действительно ли мы любим того, кого любим??? И как сказано, что нет ничего тайного, что не открылось бы, ибо откровение и указывает на то, что Есть тайна всех тайн – Непостижимое. Но как по завещанию Н.Кузанского и С.Л.Франка: «Непостижимое постигается через постижение его непостижимости»; так и по завещанию Ф.М. Достоевского: «Человек есть тайна… я занимаюсь этой тайной, ибо хочу Быть Человеком»…

Чтобы понять сокровенную Идею, что вынес в себе и выстрадал человек, «нужно» (если сам истинно хочешь) понять самого человека, его потаенное сердце, как его ИНОЕ, выстраданное сердцем; должно тогда понять всю тяжесть и всю возвышенность, всё стремление потаенного сердца: к чему оно стремится, возвышается и возводит любимое, последнее и предельное. И понять тайну сердца человека, что из глубины самого себя оно излучает, выражает и выстрадает, самораскрываясь, как откровение реальности сокровенного сердца, предстоящего пред непостижимостью Образа… 
       
Я выразил соображения, что А.М. Муха ещё вполне не оценён, как ещё не «открыто» подлинное значение «Главной Идеи» Мухи, запечатленной мастером в образах его легендарной «Славянской эпопеи». Но не будет неким преувеличением, если скажу, что ещё должным образом не оценено и не осмыслено подлинное значение творчества Ф.М. Достоевского, образ которого, казалось бы, уже вдоль и поперек исследован не только специалистами по литературоведению и филологами, но и философами и религиозными мыслителями. А, именно, ещё не исследовано и не осмыслено профетическое значение «Главной Идеи», сокровенного Образа жизни и творчества Ф.М. Достоевского. И вот…

Ко дню рождения художника, писателя, мыслителя, пророка и просто Человека – посвящается…

                «Ты коснулся меня, и я загорелся о мире Твоем»
                (Бл. Августин).

                «…Как труп в пустыне я лежал,
                И Бога глас ко мне воззвал:
                «Восстань, пророк, и виждь, и внемли,
                Исполнись волею Моей,
                И, обходя моря и земли,
                Глаголом жги сердца людей»
                (А.С. Пушкин).

                «Я лил потоки слез нежданных
                И язвам совести моей
                Твоих речей благоуханных
                Отраден чистый был елей…
                Твоим огнем душа палима,
                Отвергла мрак земных сует,
                И внемлет арфе серафима
                В священном ужасе поэт»
                (А.С. Пушкин).

                (30 октября 2012г.,  Барнаул).
 


2. Размышление второе или Образ второй.
Опыт личной Встречи – Встреча с Христом… 

«…если кто не родится свыше, не может увидеть Царствия Божия…
…если кто не родится от воды и Духа, не может войти в Царствие Божие… Не удивляйся тому, что Я сказал тебе: «должно вам родиться свыше». Дух дышит, где хочет, и голос его слышишь, а не знаешь, откуда приходит и куда уходит: так бывает со всяким, рожденным от Духа…
…Бог есть дух, и поклоняющиеся Ему должны поклоняться в духе и истине…
…И познаете истину, и истина сделает вас свободными…
…Когда же придет Он, Дух истины, то наставит вас на всякую истину; ибо не от Себя говорить будет, но будет говорить, что услышит, и будущее возвестит вам…
…вы восплачете и возрыдаете, а мир возрадуется; вы печальны будете, но печаль ваша в радость будет.
Женщина, когда рождает, терпит скорбь, потому что пришел час её; но когда родит младенца, уже не помнит скорби от радости, потому что родился человек в мир.
Так и вы теперь имеете печаль; но Я увижу вас опять, и возрадуется сердце ваше, и радости вашей никто не отнимет у вас…»
                (от Иоанна 3: 3-8; 4: 24; 8: 32; 16: 13, 20-22).

                «В страдании яснеет истина…» Ф.М. Достоевский.   

«А знаешь, брат, почему мучается душа человеческая? Я много думал об этом – потому что одиноко ей, потому что нет ей родной души для встречи…» Ф.М. Достоевский.

                «И вроде жив и здоров,
                И вроде жить – не тужить.
                Так откуда взялась – Печаль?..»
                «Но странный стук зовет: «В дорогу!»
                Может – сердце, а может – стук в Дверь.
                И, когда я обернусь на пороге,
                Я скажу одно лишь слово: «Верь!»
                (В.Р. Цой)

«Призыв» есть Встреча двух свобод, двух воль – божеской и человеческой… Любовь есть свободное изволение, избрание, лицеприятие, а потому если благодать есть внушение любви, то она может обращаться только к свободе…» Б.П. Вышеславцев.
 
«Единичный и неповторимый лик каждого человека существует лишь потому, что существует единичный и неповторимый лик Христа-Богочеловека. В Христе и через Христа раскрывается вечный лик всякого человеческого существа…» Н.А. Бердяев.

«Божественный зов, обращенный к свободе… Божественный зов есть не закон, а благодать. И она обращена к изначальному свободному акту человека… Только божественный зов любви, только благодать Духа Святого может преобразить, сублимировать свободу произвола и свободу творчества. «К свободе призваны вы, братия!» К свободе можно только призвать. Речь идет о высшей, творческой, истинной свободе, о которой сказано: «Я научу вас Истине, и Истина сделает вас свободными». Такая свобода творит жизнь, животворит, и она невозможна без благодати, полученной от Того, кто есть «жизни податель». Свободное творчество человека всегда есть сотворчество, мы только «соработники» у Бога и без Его творчества ничего творить не можем…» Б.П. Вышеславцев.   

«Каждая человеческая душа в сознании своей укорененности в Боге имеет в себе самой сверхвременно и потому уже сейчас, в каждый момент своей жизни, свой апокалипсис, свое преображение, свое последнее завершение в абсолютной гармонии последней полноты и блаженства» С.Л. Франк.

«Вне страдания нет очищения и спасения. Как говорит Мейстер Эккарт: «Быстрейший конь, который донесет вас до совершенства, есть страдание»… только через страдания человек научается вообще впервые видеть великий мир духовной реальности, в нем таящийся и образующий его внутреннее существо. «Блаженны плачущие, ибо они утешатся»… только через него совершается победа вселенского Смысла и Добра над мировым хаосом» С.Л. Франк.               

                «Страдание проходит, выстраданное не проходит никогда»
                Л. Блуа «Пилигрим Абсолютного».

«Излюбленная мысль Блуа – страдальческое одиночество и покинутость самого Бога. Одиночество человека может быть религиозно пережито, как одиночество божественное, как богоподобие… Страдание Бога превышают страдания мира и человека. Правда всегда распята в мире, это вечное распятие Бога, распятие Христа… Л. Блуа и себя всегда переживает распятым. И это дает ему силу жить» (Бердяев Н.А. Рыцарь нищеты // София. 1914. № 6. С. 55, 56, 62. // Н.А. Бердяев, с. 464, 1994).

«…В том-то и великое, что тут тайна, – что мимоидущий лик земной и вечная истина соприкоснулись тут вместе. Перед правдой земною совершается действие вечной правды» (слово старца Зосимы в романе «Братья Карамазовы»). 

«…В страдании очищается душа от гордыни самообожествления, в страдании яснеет истина…»  Ф.М. Достоевский.

Удивительна и поразительна жизнь и судьба Поэтов! пути жизни и судьба которых переплетаются в паутине точечной мозаики, Образ которой ведом только Богу и лишь некоторым, Поэтам и пророкам, в отдельный миг жизни, отведенный им Богом… Поразителен этот миг Жизни человека, в котором свернута вся картина прошедшего и минувшего, и лишь в сияющей точке приоткрыта Дверь к Грядущему…
Поразительна жизнь и судьба Ф.М. Достоевского! Казалось бы, он испытал то и прошел через то, что испытали и через что прошли многие (эшафот), но поразителен самый миг Жизни, что испытал сам художник слова, тот таинственный миг, который стал для него откровением, ибо сквозь этот миг откровения ему открылась Истина живой Жизни, Истина Бога живого, сокрытая в сияющих лучах зимнего декабрьского Солнца… И вот…

«…Он стоял на эшафоте, ослепленный после томительных месяцев угрюмой одиночки серостью долго зачинающегося и как будто не желающего рождаться петербургского утра 22 декабря 1849 года. Самого обычного для всех, последнего для него.
Сквозь морозные клубы дыма над серыми домами вдруг выбился луч солнца, сверкнул тепло на золоченом куполе дальнего собора, высек холодные искры из занесенного свежевыпавшим снегом Семеновского плаца, ударил в глаза неизъяснимым светом. Восемь месяцев не видел он солнца, а жить осталось минут пять – не больше. Но «эти пять минут казались ему бесконечным сроком, огромным богатством; ему казалось, что в эти пять минут он проживет столько жизней, что еще сейчас нечего и думать о последнем мгновении, так что он еще… чтобы проститься с товарищами, … потом две минуты еще положил, чтобы подумать в последний раз про себя, а потом, чтобы в последний раз кругом поглядеть…
Он умирал двадцати семи лет, здоровый и сильный…» Обнял стоявших рядом Плещеева и Дурова. «Потом, когда он простился с товарищами… он знал заранее, о чем он будет думать: ему все хотелось представить себе как можно скорее и ярче, что вот как же это так: он теперь есть и живет, а через три минуты будет уже нечто, кто-то или что-то, – так кто же? где же?..
…Вершина собора с позолоченною крышей сверкала на ярком солнце. Он помнил, что ужасно упорно смотрел на эту крышу и на лучи, от нее сверкавшие; оторваться не мог от лучей: ему казалось, что эти лучи его новая природа, что он через три минуты как-нибудь сольется с ними…» И беспрерывная мысль: «Что, если бы не умирать! Что, если бы воротить жизнь, – какая бесконечность! И всё это было бы моё! Я бы тогда каждую минуту в целый век обратил…» – так расскажет потом об этом своем дне страстотерпства сам Достоевский в романе «Идиот» устами князя Мышкина. «Что же с душой в эту минуту делается, до каких судорог её доводят?.. Подумайте, если, например, пытка; при этом страдания и раны, мука телесная, и, стало быть, всё это от душевного страдания, отвлекает… А ведь главная, самая сильная боль может быть не в ранах, а вот что вот знаешь наверно, что вот через час, потом через десять минут, потом через полминуты, потом теперь, вот сейчас – душа из тела вылетит, и что человеком уж больше не будешь, и что это уж наверно; главное то, что наверно… тут всю эту последнюю надежду… отнимают наверно: тут приговор… и сильнее этой муки нет на свете… Кто сказал, что человеческая природа в состоянии вынести это без сумасшествия…» (Ю.И. Селезнев, с. 6-8, 1990).

Сравните, образ мысли Ф.М. Достоевского, лично выстраданный и пережитый писателем, и образ мысли Виктора Цоя, также лично пережитый и выраженный в символе слова:

                «Зерна упали в землю,
                Зерна просят дождя, им нужен дождь.
                Разрежь мою грудь, посмотри мне внутрь:
                Ты увидишь – там всё горит огнем.
                Через день будет поздно.
                Через час будет поздно.
                Через миг будет уже не встать.
                Если к дверям не подходят ключи –
                Вышиби двери плечом…
                Мама, мы все тяжело больны.
                Мама, я знаю, мы все сошли с ума…»
                «Ну, а тело не допело чуть-чуть.
                Ну, а телу недодали любви.
                Странное дело…
                Там за окном… Сказка с несчастливым концом.
                Странная сказка…»
                «У меня есть Солнце, но оно среди туч.
                Есть голова, только нет плечей.
                Но я вижу, как тучи режет солнечный луч…»
                «Расскажи мне историю этого мира.
                Удивись, количеству прожитых лет.
                Расскажи, каково быть мишенью в тире?
                У меня есть вопрос,
                На который ты не дашь мне ответ…»
                «Я жду ответа. Больше надежд нету.
                Скоро кончится Лето… Это…»
                «Я родился на стыке созвездий,
                Но жить не могу…»
                «И вроде жив и здоров,
                И вроде жить – не тужить.
                Так откуда взялась – Печаль?»
                (В.Р. Цой).

Разве ничему не удивляетесь, дорогой читатель? А меня просто поражает, как же мистически, в подлинном смысле этого слова, совпадают судьбы Поэтов, как схожи пути Поэтов в зигзагах и лабиринтах исторических судеб!..
 
И как сказал В.С. Соловьев: «В истории мира есть события таинственные, но нет бессмысленных. Нет!..». Но, как же трудно, порой, бывает принять такую мысль русского философа. Ибо трудно, очень трудно принять историю мира такой, какая она есть: очень трудно принять страдания и смерти невинных, страдания и смерти поэтов и пророков. Но самая сильная боль – это принять страдания и смерть Христа, принять, что значит понять всю Бездну того Божественного Смысла, что Бог сокрыл от людей… Что значит принять и понять Смысл, как есть; принять мир Божий, как есть, чтобы тебе открылся Смысл истории человека в мире?..
 
Долгие годы, после того рокового 1990 года, меня мучил один предельный вопрос, который совпадает с вопросом Достоевского, заданного самому себе: а что, если Поэт, Виктор Цой, тогда не погиб бы, а что если свыше ему был дан шанс жить и творить, как дан был шанс Ф.М. Достоевскому или что если б дан был шанс А.С. Пушкину и М.Ю. Лермонтову?.. Сколько прекрасных образов, преображающих сердца,  принесли бы Поэты людям, сколько  сквозь творчество Поэтов было бы спасено душ от безнадежности, от безысходной подавленности человеческого духа???.. Ведь, дан же был шанс Ф.М. Достоевскому, который подарил нам величайшие откровения о человеке, откровения о Поэте… Ведь, если бы тогда, в тот роковой день 22 декабря 1849 года, был  исполнен приговор, то мир людей потерял бы гения человеческого сердца, через творчество которого нам открылся иной Христос, ещё неведомый и сокрытый для многих сердец, а Поэт, Достоевский, открыл нам Его образ сквозь бездну свободы!.. И меня вот мучил вопрос: а что вот, если б В. Цой остался жить и творить, чтобы нам тогда б открылось, какие ещё откровения слова даровал бы Поэт миру людей?.. Что если б так совершилось?..

Таковые мысли соблазна меня мучил и испытывал дух о Поэте… Этими вопросами о судьбе Поэта, вопросом о судьбе человека в этом мире, я мучился и страдал болезненно, отчаянно, но… Но мне тогда еще не открылось, и я еще не понимал всей бездны Смысла пути жизни Человека. Лишь после, когда я пережил и испытал Бездну творческого духа и любящей души сквозь страдания, сквозь сердце любящее, тогда лишь из глубины сердца мне открылся образ Христа и Поэта, Образ, который запечатлен глубоко в сердце семью печатями, как Откровение… 
А, ведь, если бы не было той Голгофы, что вынес Иисус, то тогда не было бы и Воскресения Христова, тогда бы не открылось миру людей, и мир не увидел бы и не узнал бы то, что Иисус есть Христос, Сын Бога живого; тогда бы апостолам не открылся Смысл притч и пророчеств Иисуса, сквозь которые открывается Смысл пути жизни Христа… А, ведь, если бы не было той «Голгофы» через эшафот, что испытал Ф.М. Достоевский, то, наверное, писатель не даровал бы миру откровения о человеке, не даровал бы людям откровения образа Христа, Который открылся ему из недр народа в пути сибирской каторги, через которую ему пришлось пройти и вынести тяжесть креста, что нёс в своем историческом пути жизни сам народ-страдалец?.. И, наверное, тогда Достоевскому не открылся бы Смысл евангельских слов, изречённых самим Иисусом Христом…

            «…Истинно, истинно глаголю вам: аще пшеничное зерно,
              падши в землю, не умрет, то останется одно; а если умрет,
              то принесет много плода...» (от Иоанна 12: 24).
                Эпиграф к «Братьям Карамазовым»;
                слова, высеченные на могиле Достоевского.

И вот Смысл евангельских слов Христа открылся мне, благодаря Достоевскому, слово которого я пережил как откровение, и мне открылось, и я понял путь Христа, как есть, а Христос открыл мне сердце потаенное мое и сквозь любящее сердце я понял Смысл пути жизни и творчества Поэта, Виктора Цоя. И слова Г.К. Честертона воспринял я личностно, как опыт того, что мной выстрадано и пережито и что сам испытал как откровение сердца…
 
«…Я понял, что повесть о Боге неповторима, – и сразу вслед за этим понял, что неповторима и повесть о человеке, которая вела к ней… Увидевший чудище в лошади восхитится удалью всадника; увидевший, сколь странен человек, удивится путям Господним…».
                (Г.К. Честертон «Вечный человек»).

Вот, и  удивился я, однажды, путям Господним, и удивлению моему не было пределов. Ибо увидел образ сокровенный и сколь странен человек в лице Виктора Цоя и в лице Ф.М. Достоевского, если учесть слово «странен», как странник и путник, который идет туда, куда сам не знает. Ибо сам смирен и послушен, и следует лишь по зову Божьему, на который отвечает творческим  и молитвенным «да будет»… 

Иногда бывает, чтобы понять образ одного человека, нужно погрузиться в глубину мысли другого. И вот через образ мысли другого нам открывается иное в человеке, или открывается глубина совершенно иного в одном человеке. Так через образ мысли, причем мысли исповедальной, выстрадан-ной, Николая Бердяева нам открывается глубина жизни человека, глубина образа самого Ф.М. Достоевского.

Почему, именно, Бердяева? Ибо Николай Бердяев глубоко воспринял путь жизни и творчества Достоевского, как бы пережил его образ через себя, пережил глубоко тайну жизни конкретного человека – Ф.М. Достоевского, а потому так глубоки и универсальны его мысли личного, исповедального и потаенного… 

Вот, например, во введении к книге «Философия свободного духа» (1927-1928) Николай Бердяев развивает мысль Л. Блуа, что «страдание проходит, выстраданное не проходит никогда»:

«…Можно преодолеть то, что пережито в опыте жизни, но самый пережитый опыт навеки останется достоянием человека, расширенной реальностью его духовной жизни. Зачеркнуть самый факт испытанного нет никакой возможности. В претворенном и преображенном виде испытанное продолжает существовать. Опыт жизни, борения духа созидают образ чело-века. Человек не есть окончательно готовое и законченное существо, он образуется и творится в опыте жизни, в испытаниях своей судьбы. Человек есть лишь Божий замысел. Прошлое преодолимо и победимо, оно может быть искуплено и прощено. Этому учит нас христианство. Возможно рождение к новой жизни. Но во всякую новую преображенную жизнь входит испытанное, не исчезает бесследно пережитое. Пережитое страдание может быть преодолено и может наступить радость и блаженство. Но и в новую радость и блаженство таинственно войдет пережитое страдание. Радость и блаженство будут иными, чем до пережитого страдания. Муки сомнения могут быть преодолены и побеждены. Но в обретенную веру таинственно войдет испытанная глубина сомнений. Такая вера будет иного качества, чем вера людей, не знавших сомнений, верующих по наследству, по рождению, по традиции. Человек, путешествовавший по духовным мирам, много испытавший в своих блужданиях и исканиях, будет иметь другую духовную формацию, чем человек оседлый в своей духовной жизни, не встречавший в своем пути разных миров. Человек связан своей судьбой и не властен уйти от неё. Моя судьба есть всегда особенная, неповторимая, единственная и единая судьба. В опыте моей жизни, в её испытаниях и исканиях образуется формация моего духа. И в высшие достижения моей духовной жизни, в мою веру, в обретенную мной истину входит испытанное мной, я обогащен своим опытом, хотя бы опыт этот был мучителен и ужасен и я должен был победить разверзшуюся в нем бездну силами не только человеческими. Когда человек приходит к Богу после пережитого опыта богоотступничества, ему ведома бывает такая свобода в обращении к Богу, какой не знает тот, кто через всю жизнь прошел с своей безмятежной традиционной верой, кто послушно жил в наследственном родовом имении. Страдание проходит, но то, что страда-ние было пережито, не проходит никогда. Пережитый опыт проходит, но то, что он был пережит, не проходит никогда. Эта истина верна и в отношении к отдельному человеку, и в отношении к человечеству, к человеческим обществам…
Души конца 19-го и начала 20-го века – трагические души. Это – новые души, из которых нельзя искоренить последствий пережитого ими опыта. Как встречают странников, возвращающихся в Отчий Дом? Слишком часто не так, как встретил Отец блудного сына в евангельской притче… А ведь среди странников и скитальцев духа были не только распутные, но были и алчущие и жаждущие правды. И перед лицом Божьим они будут более оправданы, чем гордящиеся своей фарисейской праведностью, чем все неисчислимые христиане – буржуа, чувствующие себя собственниками больших имений в жизни религиозной…
Опыт свободы с его внутренней диалектикой, с трагической судьбой, которую он несет с собой, есть опыт особого качества внутри христианства. Кто на путях свободы, имманентно преодолел соблазны и искушения гуманизма, изобличал пустоту человекобожества, не может уже никогда, на веки веков отказаться от той свободы, которая привела его к Богу, от того имманентного опыта, который освободил его от диавола…» (Н.А. Бердяев, с. 14-15, 1994).

Удивительны размышления и сравнения Николая Бердяева, такое ощущение, что он пишет о биографии, о судьбе, о пути жизни Ф.М. Достоевского, хотя, конечно, Н.А. Бердяев подразумевает судьбы и пути жизни многих людей, в том числе мыслитель говорит и про свой опыт жизни. И вот, что Н.А. Бердяев говорит в этом же введении далее:

«…Я через свободу, через имманентное изживание путей свободы пришел к Христу. Моя христианская вера не есть вера бытовая, родовая, традиционно полученная по наследству, она есть вера, добытая мучительным опытом жизни, изнутри, от свободы… Свобода привела меня ко Христу, и я не знаю других путей ко Христу, кроме свободы. Я не один в этом опыте…
 Вся проблема в том и заключается, что я должен сам раскрыть то, что Бог сокрыл от меня. Бог ждет от меня акта свободы, свободного творчества. Моя свобода и мое творчество есть мое послушание сокровенной воле Божьей. Бог иного и большего от человека ждет, чем обычно думают, когда говорят о воле Божьей…» (Н.А. Бердяев, с. 15-20, 1994).
 
Так чего же  Бог ждет от человека, как если не ИНОГО и БОЛЬШЕГО опыта духовной жизни? Именно, Иного и Большего в опыте духовной жизни сквозь акт творчества человека, сквозь творческий подвиг человека, который приближает и ведет человека к Встречи с Богом…

«…Встреча Бога с человеком есть мифологема, а не философема. Эта встреча нашла себе наиболее острое выражение у ветхозаветных пророков, а не у греческих философов… Пророки и мистики, апостолы и святые поведали миру о тайнах самой первичной жизни, божественной мистерии. Они рассказали миру о своем духовном опыте, о своих встречах с Богом. Это и есть живые истины религиозной жизни…» (Н.А. Бердяев, с. 133, 1994).
 
Вот это! как Встреча человека с Богом «и есть живые истины религиозной жизни»… Но разве Достоевский не испытал ли в своем опыте жизни, в своей «Голгофе» 22 декабря 1849 года Встречу с Христом сквозь солнечные лучи, отражающиеся на позолоте крыши Храма? Но, ведь, это и есть тайна человека, мистерия человеческого духа и души, испытавшая и выстрадавшая то, что «и есть живые истины» религиозного опыта… 

«…Человек есть Божья идея. Именно личность есть Божья идея, образ и подобие Божье в человеке… И чтобы понять человека, понять самого себя, человек должен обратиться к Богу, должен отгадать Божью идею о себе и все силы свои направить на осуществление этой идеи. Бог хочет, чтобы человек был, Бог не хочет быть одиноким. Смысл бытия – в преодолении одиночества, в обретении родственности, близости… Не ждет ли Бог, что человек в свободе раскрывает свою творческую природу? Не сокрыл ли Бог от себя то, что раскроет человек в ответе на Божий зов?.. А что, …, если Бог ждет от человека подвига свободного творчества и требует от человека раскрытия всех заложенных в нем сил?.. Если бы тайна творчества человека была раскрыта и запечатлена в Священном писании, то не было бы свободы творчества, не было бы подвига творчества, невозможно стало бы то, чего ждет Бог от человека. Творческое признание человека в мире требует акта его свободного самосознания, и оно должно нести с собой абсолютную прибыль в бытии…» (Н.А. Бердяев, с. 142, 1994).
 
Удивительна жизнь Достоевского, как и удивительны мысли, размышления Николая Бердяева. Но судьба и пути жизни Ф.М. Достоевского ещё более глубоко открываются нам и поражают сердце и сознание как раз сквозь образы мысли Н.А. Бердяева. И мысли русского философа обретают конкретные очертания, соприкасаясь с судьбой конкретного человека – Достоевского, жизнь которого обретает иное видение, иной взгляд, иное духовное понимание Судьбы человека в мире. Если же ещё этот человек есть художник слова, мыслитель и пророк, судьба которого тесно переплетена с судьбой целого народа, с судьбой нации, с судьбой России…

Меня интересует судьба Человека. И я хочу сделать такое сравнение и сопоставление, как увидеть нечто, не то что единое, а увидеть некое совпадение – в пути жизни Достоевского и в пути жизни Бердяева.
В сравнении опыта жизни отдельных людей непотаенно открывается духовная связь между судьбами: неповторимость и единственность, уникальность и универсальность, именно, вот этого человека. Открывается в этом человеке – Личность, как Божья идея, как Божий замысел о человеке…
Меня поражает судьба человека в мире. В понимании образа человека очень важна сама судьба человека, опыт судьбы, пережитый человеком, из которого уже и рождается в человеке целостная Идея его жизни. В этом смысле, просто удивительно совпадают и удивительно схожи опыт судьбы, жизни Достоевского и опыт судьбы, жизни Бердяева, которые прошли через опыт лишения свободы, прошли через тюрьмы. Но не озлобились на своих обидчиков и гонителей, а нашли в себе силу духа понять, простить их и осмыслить свой путь, преобразиться через прощение другого. И через преображение души своей, им приоткрылись пути к общественному идеалу; им приоткрылся – через трагический путь свободы человека – Образ Христа, к которому должно быть направлено всё усилие, движение и стремление человеческого духа.
   
Так вот, сравнивая и сопоставляя образ и путь жизни Достоевского и Бердяева, я удивляюсь тому, что как пути жизни и Судьба русских мыслителей совпадает в какой-то неизбежности трагического конца, исхода… Если Достоевский в своем опыте жизни пережил увлечения социалистическими и революционными идеями и после испытал каторгу, исходил сибирскими, азиатскими путями, из глубины изведал душу народа, а после вернулся в Петербург, чтобы, вновь, начать творческое дело писателя и публициста, сказать нечто, как новое слово, то Бердяев в своем опыте жизни также пережил два заточения в тюрьмах. (Первый раз, в первые годы 20-го века за увлечения марксизмом, а второй раз, в 1920-21 годах за свои религиозно-философские убеждения и чёткую мировоззренческую позицию, которую он лично «исповедал» Дзержинскому на Лубянке; и последний отпустил мыслителя, дав ему шанс выехать из России, а тогда уже из страны Советов на одном из знаменитых «философских пароходов»). И вот удивительно и печально, ведь, и Достоевского, и Бердяева могли просто расстрелять, привести приговор к исполнению. И тогда бы мы не увидели произведений Достоевского, после написания которых, он стал признан художником-писателем мирового значения (и лишь в 20-м веке многие осознали, что мировая Культура немыслима без творчества Достоевского). И творчество Бердяева также не увидело бы свет, могло бы не состояться без жизни самого «автора-творца», который стал в 20-м веке первым и, наверное, единственным русским мыслителем универсально-мирового уровня или универсальным мыслителем мирового значения. Но вот парадокс. Как Достоевского, так и Бердяева, при мировом признании посмертном, русские мыслители до сих пор в России воспринимаются «в штыки» или «с шипами ядовитыми», мягко говоря, т. е. неоднозначно неприемлемо не -вос-принимаются русской образованной интеллигенцией. Конечно, не всей и не всеми, но как тенденция, имеющая место для констатации. В России еще до сих пор прохладно и дрянцевато относятся к «Главной идее» тех мыслителей (Достоевского и Бердяева), которые получили мировое признание и значение. Вот так парадокс, русский парадокс, всем парадоксам.
И вот есть воля и желание поставить вопрос о русском парадоксе, как и родственный вопрос, затрагивающий главное: а что же, собственно, считать «Главной идеей» русских мыслителей, каков основной образ и каково новое слово дали и «открыли» Достоевский и Бердяев? Скажут, что есть множество вариантов ответа, целая полифония идей. Но какова, всё же, главная? Вот вопрос, как и русский парадокс! И у меня нет однозначности для одного ответа, но есть предчувствие главного вопроса и основного образа, который несли в себе и всю жизнь созидали русские мыслители. Это и есть вопрос о человеке и откровение Образа человека, но лишь предстоящего пред лице Божье, как тайная Встреча один на один в пределе человеческого бытия или в глубинах лабиринта души. Главное мыслителей – это и есть не проблема, а экзистенциальная тайна Встречи человека с Богом и главнейший вопрос человека к самому себе при вечном молчании и потаенном зове Бога к человеку, на который человек обязан дать творческий ответ. То есть разрешить вопрос-зов Бога о самом себе при Встрече: так чего Ты ждешь от меня и для чего открываешь мне путь сокровенный,  Господи?..
 
Вот! наверное, и, возможно, таков главнейший вопрос и основной образ, поставленный и запечатленный в пределах мысли Достоевского и Бердяева. Вопрос, который еще нам предстоит разрешить, и образ, откровение которого нам непотаенно дано и одновременно задано, дабы понять целостно его значение и смысл, как есть… В этом опыте духа и есть наше дерзновение… Дерзай, чадо!.. И он дерзает в любящем сердце, как есть…               
Так всё же, чего ждет Бог от человека-творца – Достоевского, и чего ждет Бог от России?.. Сквозь образ мысли Бердяева нам открывается, что Бог сокрыл от человека его путь жизни и творчества, ибо пути Господни неиспо-ведимы и непостижимы, но всегда непотаенны и открыты сердцу любящему и взыскующему для постижения… Так чего Бог ждет от человека?..
 
Наверное, чтобы человек прошел путь и обрел опыт личной Встречи! И потому поразительна судьба Достоевского, ибо это судьба, уготованная и отведенная лишь судьбе пророка, которому задано «Глаголом жечь сердца людей»… Каков этот путь неисповедимый?.. 
«…И снова в дороге – по безлесью пустых нескончаемых пространств вдоль Иртыша, в далекое, затерявшееся среди («киргизских») степей захолустье Семипалатинска, где квартировал Сибирский 7-й линейный батальон, в который был определен Достоевский для дальнейшего прохождения службы рядовым… Хорошо думается в дороге. Что-то еще непонятное ему самому, но важное не только для него одного, совершается в душе. Он пребывал в постоянном ожидании чего-то, будто кто-то невидимый все смотрит на него с надеждой всевидящими глазами и зовет и требует его, и он слышит этот призыв и не знает, куда идти, и некуда ему спрятаться от этого взгляда, потому что устремлен он не извне, а как будто изнутри его же самого и все тайные помыслы и движения души открыты и ведомы тому взгляду. «…Я как будто все еще болен теперь, и кажется мне, – написал он сразу же после выхода из острога Фонвизиной, – что со мной в скором, очень скором времени должно случиться что-нибудь очень решительное, что я приближаюсь к кризису всей моей жизни, что я как будто созрел для чего-то, и что будет что-нибудь, может быть, тихое и ясное, может быть, грозное, но, во всяком случае, неизбежное»…» (Ю.И. Селезнев, с. 161-164, 1990).

А, может быть, это нечто неизбежное и этот таинственный зов из глубины потаенного сердца писателя и есть то, про что говорит Николай Бердяев, Борис Вышеславцев и Семен Франк? Как, например:

«…Человек, как Божье другое, дает свободный ответ на Божий зов, раскрывая свою творческую природу… Бог ждет от человека свободного ответа на свой зов, ждет ответной любви и творческого соучастия в одолении тьмы небытия. Человек должен проявить величайшую активность своего духа, величайшее напряжение своей свободы, чтобы исполнить то, чего Бог от него ждет… Человек не раб и не ничтожество, человек – соучастник в Божьем деле творческой победы над ничто. Человек нужен Богу, и Бог страдает, когда человек этого не сознает. Бог помогает человеку, но и человек должен помогать Богу…» (Н.А. Бердяев, с. 141, 1994).

Или вот, например, из книги «Вечное в русской философии» Бориса Вышеславцева:
«…К свободе можно обратиться только с призывом, с «любезным приглашением» или с любовным зовом. Бог может позвать человека, как и человек призвать Бога. Божественный зов есть не закон, а благодать. И она обращена к изначальному свободному акту человека: чтобы благо дать, надо благо взять. И оно всегда может быть отвергнуто…
«Призыв» есть встреча двух свобод, двух воль – божеской и человеческой.
«Призыв» не есть «приказание», не есть власть и подчинение. Прямо противоположно тому мистическое переживание, в котором ап. Павел услы-шал свой призыв: «Савл, Савл, что ты гонишь Меня?» Это обращение к свободе, к глубине сердца, обращение к любви… неожиданное веяние Духа Святого в ожесточенной душе, а «где Дух Господень, там свобода» (2 Кор. 3:17). Любовь есть свободное изволение, избрание, лицеприятие, а потому если благодать есть внушение любви, то она может обращаться только к свободе…» (Б.П. Вышеславцев, с. 190-191, 1994).

А вот С.Л. Франк в последней своей фундаментальной книге «Реальность и человек» (1949) выражает последние исповедальные размышления, которые можно непосредственно соотнести к судьбе и опыту жизни Ф.М. Достоевского (Кстати, в оформлении книги («Реальность и человек» // 1997)  использована репродукция картины Н.Н. Ге «Голгофа»):

«Современный человек, уже давно в своем сознании оторвавшийся от этой по существу неразрывной онтологической связи с Богом, образующей само его существо, т.е. забывший о ней, склонен одновременно и приходить в отчаяние, и противоестественно упиваться трагизмом своей жизни (или трагизмом жизни другого – Прим. автора В.Г.). Этим уничтожается самый смысл трагизма. Трагедия дана для её преодоления; ей присущ динамизм, влекущий к её разрешению. Всякая трагедия имеет исход, хотя бы он состоял в гибели трагического героя, – что тоже есть преодоление трагедии. Трагедия, к которой пассивно привыкает человек, считая её своим нормальным состоянием, вне которого ему ничего неведомо, есть нелепое извращение самого существа трагедии. Ибо трагедия есть потеря равновесия, неустойчивое положение, требующее исхода и имеющее смысл только перед лицом покоя и гармонии, в сопоставлении с ними. Сама возможность трагедии предполагает те глубины человеческого духа, в которых он, возвышаясь над ней, имеет прочную основу своего бытия в блаженном покое гармонии. Поэтому тенденция современного человека видеть в трагизме единственное исчерпывающее содержание человеческой жизни есть нелепое противоречие, свидетельствующее о слепоте и отчаянии перед лицом невообразимого для него временного процесса творчества, с его постоянно повторяющимися неудачами. Ему нет основания не только доходить до сознания бессмысленности всей вселенской истории, видеть в ней, по слову Достоевского, «дьяволов водевиль», но даже и возлагать свое единственное упование на чаемое, в бесконечно далеком конце этой истории, последнее окончательное преображение мира. Каждая человеческая душа в сознании своей укорененности в Боге имеет в себе самой сверхвременно и потому уже сейчас, в каждый момент своей жизни, свой апокалипсис, свое преображение, свое последнее завершение в абсолютной гармонии последней полноты и блаженства… Здесь действует еще более интимная связь, в силу которой сам трагизм есть путь к тому совершенству, в котором дух впервые отчетливо открывает свое существо как определенное связью с Богом и в этом обретает покой. Это есть великое и таинственное соотношение …, в силу которого страдание и бедствие человеческой жизни само обращается в благостный дар Божий, в откровение нашего соучастия в блаженстве примиренной полноты и гармонии бытия. В конкретной жизни человека, в которой его исконное богосродное существо неразрывно связано с его греховной самочинной волей, с его рабской подчиненностью земным благам и демоническим страстям и его истинный образ как бы до неузнаваемости облеплен этим искажающим наносным элементом, – трагизм, страдание, обнаруживая разнородность этих двух начал, раздор между истинно человеческим, т.е. духовным, началом в человеке и слепотой мирских сил, впервые открывает человеку его истинное существо, направляет его на путь возвращения на его подлинную родину…» (С.Л. Франк, с. 428-429, 1997).
 
Удивительны, глубоки и прозорливы размышления С.Л. Франка, а последнее можно непосредственно отнести к конкретному пути жизни Ф.М. Достоевского, путь жизни которого и можно прочитать как Трагизм страдальца, в котором «впервые открывает человеку его истинное существо, направляет его на путь возвращения на его подлинную родину»! Именно, таков и был путь жизни Ф.М. Достоевского: через тьму и «смерть» к свету и жизни, через изгнания и скитания по просторам Сибири, вновь, обретение родной почвы, возвращение домой на Родину, но уже совсем иным, преображенным в страданиях, как с иным сердцем и с иным разумом, которым открыт совсем еще неведомый Иной мир в расплывчатых образах. И вот дело писателя увидеть и понять эти образы, воплотить их во всей полноте, что самораскрываются в душе в отдельные мгновения жизни.               
«…Чудно и тревожно вслушиваться в обновляющуюся природу своего существа; телега бойко трясется по колдобинам подсыхающей дороги, ямщик тянет свою долгую песню. Вспомнилось:
«…Я до сих пор не могу выносить тех заунывных звуков нашей песни, которая стремится по всем беспредельным русским пространствам… Кому, при взгляде на эти… бесприютные пространства, не чувствуется тоска, кому в заунывных звуках нашей песни не слышатся болезненные упреки ему самому, именно ему самому, тот или уже исполнил свой долг как следует, или же он нерусский в душе…» Вот и Гоголя два года уже как нет…
…Достоевский полюбопытствовал однажды, что за жалобную песню без слов, вечное – ля-ля-ля! – напевает он, чем бы ни занимался, тонким своим дискантом. Когда уже познакомились поближе, Исай Фомич доверительно рассказал ему, будто это та самая песня, которую пели его предки чуть не три тысячи лет назад, переходя Черное море, с тех пор будто бы и было заповедано всем потомкам петь её в минуты торжества над врагами…» (Ю.И. Селезнев, с. 164-155, 1990).

Сравните, вот образ созвучия мысли, что выразил Ф.М. Достоевский и В.В. Розанов о русской песне, если вслушаться сквозь глубину самой песни и всмотреться сквозь глубину образа мысли…

                «Песня без слов, ночь без сна.
                Все в свое время – зима и весна…
                Я чувствую, закрывая глаза:
                Весь мир идет на меня войной…»
                «Наши реки бедны водой.
                В наши окна не видно дня.
                Наше утро похоже на ночь.
                Ну, а Ночь – для меня…
                Мы сидим у разбитых корыт
                И гадаем на Розе Ветров.
                А когда приходит время вставать,
                Мы сидим, мы ждем…
                Играй, невеселая песня моя, играй, играй!»
                (В.Р. Цой).

«…«Кому-то русская песня всегда нравится»… Нет, – больше, лучше: «Есть души, которым русская песня одна нужна на свете, милее всего на свете, как ушибленному – его мать, как больному ребенку – опять же мать его, может быть, некрасивая женщина и даже не добродетельная женщина». «Добродетели» с русских, конечно, странно спрашивать… «Тройка»… Но вот что есть всегда на Руси: отзывчивость… Как бы то ни было, но «убаюкаться на Руси» многим хочется… Ну, и надеть наши «туфли»…
– Ничего, барин… Вызволимся как-нибудь…» (В.В. Розанов, с. 287-288, 2002).

                «А без музыки и на миру смерть не красна.
                А без музыки не хочется пропадать…»
                (В.Р. Цой)
 
«…Вот и Гоголя два года уже как нет…
«Русь! чего же ты хочешь от меня? какая непостижимая связь таится между нами? Что глядишь ты так, и зачем все, что ни есть в тебе, обратило на меня полные ожидания очи?»
Не этот ли взгляд почувствовал и он теперь на себе, не тем ли вопросом томится теперь и его душа?
Что-то сулит ему новая пристань на долгом пути его скитаний? Да пристань ли? Скорей уж очередной постоялый двор на большой дороге. «Точно, как будто мы до сих пор еще не у себя дома, не под родною нашею крышею, но где-то остановились бесприютно на проезжей дороге…»
Может быть, только затем и дано ему было пережить это погребение заживо в мертвом доме Омского острога, чтобы прочувствовать всем существом своим ту непостижимую кровную связь, тайна которой измучила и Гоголя? Будто и впрямь возможно вместить в мгновение вечность, в его тридцать три года – тысячелетнюю судьбу России – чтобы постигнуть непостижимое…» (Ю.И. Селезнев, с. 164, 1990).

                «Если есть стадо, есть пастух.
                Если есть тело, должен быть Дух.
                Если есть шаг, должен быть след.
                Если есть тьма, должен быть Свет.
                Хочешь ли ты изменить этот мир?
                Сможешь ли ты принять как есть?..
                Я чувствую, закрывая глаза:
                Весь мир идет на меня войной»
                (В.Р. Цой)

Поразительна Судьба Ф.М. Достоевского! Судьба другого поразительна в том случае, если воспринимающий пережил её как потрясение всего своего существа в сердце потаенном, как потрясение всего самого человека из глубин его духа и души; Потрясение из глубин непостижимого Бытия, в таинственной реальности которого совершается Встреча с «Ты» Другого, как «Ты еси»… И, лишь через опыт осознания «Ты еси», самораскрывается подлинность «я» самого себя, подлинность самого «я», как существующего, именно, здесь и сейчас, во всей своей таинственной конкретности и во всей полноте значения для любящего и сокровенного сердца из глубины Лика Другого…

Федор Михайлович Достоевский изведал опыт жизни, пережил два «Триумфа» и две «Голгофы» не только своего творчества, но и всего самого пути жизни. И поразителен Путь жизни этого Человека! Опыт «Триумфа» и «Голгофы» в жизни Ф.М. Достоевского я ставлю в кавычки потому, что «Триумф и Голгофа» жизни и творчества писателя и пророка есть лишь тень, отбрасываемая от Триумфа и Голгофы Богочеловека, Пути Иисуса Христа. Потому так поразительно скрещиваются и пересекаются символически образ пути жизни Ф.М. Достоевского и образ пути жизни Иисуса из Назарета. И мы лишь следуем, ступаем и идем по следу этого таинственного пути Человека. Мы лишь исследуем символы и образы этого пути жизни и постигаем живую реальность жизни Другого, переживая её, вновь, из глубин души; переживая, вновь, дабы понять Смысл пути Человека…

Итак, опыт первого Триумфа творчества и жизни Ф.М. Достоевский пережил еще, будучи молодым. Он был еще тогда одним из тех русских мальчиков, вечных мечтателей, которые грезили о новом мире и старались избегать действительности мира, ибо эта действительность была уродлива и трудно переносима тогда, когда в этой игре жизни ты сам играешь одну из ролей живьем или как будто наяву…

«…Шла подспудная, упорная работа сознания. Фантазия и дейститель-ность ищут точек соприкосновения. Петербург, «самый фантастический город на свете», становится полем этой удивительной встречи сна и реальности, мечты и угрюмых «углов» с их обитателями, которых он видел всегда, но будто и не замечал их раньше, да вдруг и задумался…
 Ещё три года назад изливал он брату наболевшее:
«…Свобода и призванье – дело великое. Мне снится и грезится оно опять… Как-то расширяется душа, чтобы понять великость жизни». Теперь же душа расширилась, кажется, до того предела, когда понятие найти исход призванию стало равноценно понятию жить!..» (Ю.И. Селезнев, с. 55, 1990).

И вот первый творческий Триумф и первая встреча с «учителем». Почему в кавычках? Потому, что это встреча и последующие были с лжеучителями, под влияние которых подпал молодой еще писатель и художник слова – Ф.М. Достоевский. Но так ли это, что они были для него «лжеучителями» и что встречи были только с таковыми, ведь, Достоевский обрел и настоящих друзей по духу, как поэтов и писателей?..
 
Утро Ф.М. Достоевского – это было его Утро, его Звезда Удачи, ниспосланная на него свыше и возгоревшаяся над ним. Так в одно Утро он проснулся знаменитым писателем, как это описывает Ю.И. Селезнев:

«…Утром того же дня Некрасов отправился к Белинскому.
– Новый Гоголь явился! – заявил он с порога.
– У вас Гоголи-то как грибы растут, – строго заметил ему Белинский. Но рукопись взял…
«И вот… меня привели к нему, – рассказывает уже сам Достоевский. – Белинского я читал уже несколько лет с увлечением, но он мне казался грозным и страшным, и – осмеет он моих «Бедных людей»! – думалось мне. Он встретил меня чрезвычайно важно и сдержанно… но не прошло, кажется, и минуты, как все преобразилось… Он заговорил пламенно, с горящими глазами. «Да вы понимаете ли сами-то…, что вы такое написали!.. Осмыслили ли вы сами-то всю эту страшную правду, на которую вы нам указали? Не может быть, чтобы вы, в ваши двадцать лет, уже это понимали… Вам правда открыта и возвещена как художнику, досталась как дар, цените же ваш дар и оставайтесь верным и будете великим писателем!» – так запечатлелась в памяти Достоевского эта, одна из самых решающих встреч в его жизни» (Ю.И. Селезнев, с. 64, 1990).
 
Но, вот, что стоил Достоевскому этот творческий Триумф, что стоил Триумф для писателя до него и после?.. Но, здесь, нет и  быть не может однозначного ответа, как «да» или «нет», ибо в том-то и парадокс творческого Триумфа Достоевского, в том-то и парадоксальность его пути жизни, что ему дано свыше пройти сквозь адские мучения, сквозь тьму и бездну сомнений и искушений «сладких идей о счастливом рае». И поразителен этот опыт пути жизни странного и чудного человека, для многих мечтателя и фантазера. Но многими ли испытаны и известны эти мечты и фантазии писателя, этот страшный опыт жизни, что стоил ему самой жизни, какова она есть, и что он мог потерять самую жизнь свою, потерять самого себя, как есть, и свыше данный дар Божий?.. Вот в чем вопрос.
 
И, здесь, вспоминается известное «пари Паскаля», что осмысливает в своей книге «Вечное в русской философии» Борис Вышеславцев:
«… «Трансцендентное», «потустороннее» открывается нам через самопознание, через изумление перед своим собственным существованием, которое выражается в известных словах: «откуда я и куда иду?» Чтобы поставить такой вопрос, нужно совершить акт трансцензуса по отношению к самому себе, поставить себя в отношение к миру, к бесконечности, к Богу…» (Б.П. Вышеславцев, с. 295, 1994).
 
Сравните, как описывает этот таинственный миг своей жизни Ф.М. Достоевский, после которого родился его роман-первенец «Бедные люди». Символично само название романа, как будто «бедняки Божьи», как по первой заповеди Господа Иисуса Христа: роман о блаженных, «нищих духом», юродивых и убогих, но драгоценных пред Богом. Но еще более символичен самый этот таинственный миг жизни, перевернувший и переменивший всю жизнь одного маленького и ничтожного, нищего человека…
 
«Чуть не с детства оставленный один в огромном, чужом городе, почти «затерянный» в нем, «я как-то все боялся его, – признавался Достоевский. – Петербург, не знаю почему, для меня всегда казался какою-то тайною». И вот однажды, в январе 45-го, он «спешил с Выборгской стороны к себе домой… Подойдя к Неве, – рассказывает Достоевский об одном из самых важных событий его духовной жизни, его внутренней биографии, которое сам он назвал «видением на Неве», – я остановился на минутку и бросил пронзительный взгляд вдоль реки в дымную, морозно-мутную даль, вдруг заалевшую последним пурпуром зари, догоравшей в мглистом небосклоне. Ночь ложилась над городом, и вся необъятная, вспухшая от замерзшего снега поляна Невы, с последним отблеском солнца, осыпалась бесконечными мириадами искр иглистого инея… Казалось… что весь этот мир, со всеми жильцами его, сильными и слабыми, со всеми жилищами их, приютами нищих или раззолоченными палатами, в этот сумеречный час походит на фантастическую, волшебную грезу, на сон, который, в свою очередь, тотчас исчезнет и искурится паром к темно-синему небу. Какая-то странная мысль вдруг зашевелилась во мне… Я как будто что-то понял в эту минуту, до сих пор только шевелившееся во мне, но еще не осмысленное; как будто прозрел во что-то новое, совершенно в новый мир, мне незнакомый… Я полагаю, что с той именно минуты началось мое существование…»
С видения на Неве в нем будто родился новый человек – писатель Достоевский, ибо он вдруг пережил в мгновение никому еще доселе не видимый свой мир…» (Ю.И. Селезнев, с. 58, 1990).
 
Сравните, художественный образ мысли Достоевского, пережитое им таинственное мгновение жизни, и художественно-символический образ мысли в Тексте Виктора Цоя:

                «Вместо тепла – зелень стекла.
                Вместо огня – дым. 
                Из сетки календаря выхвачен день.
                Красное солнце сгорает дотла,
                День догорает с ним.
                На пылающий город падает тень…
                Перемен! требуют наши сердца…
                Перемен!
                Мы ждем перемен…»
                (В.Р. Цой)
 
«Новый человек!» и начало иного существования, пережитое мгновение, в котором началось, именно, «мое существование»… Вот! опыт переживания трансцендентности, трансцендентного, иного, о котором и говорит Борис Вышеславцев, как «…о переживании трансцендентности, выраженной в словах: «царство мое не от мира сего» (Б.П. Вышеславцев, с. 295, 1994).
 
Но что это – такое загадочное и непостижимое – как Судьба человека?..
«Кто же смеется так над человеком? Его величество Случай, играющий в свои кости ли, карты ли, или шахматы? Где каждая пешка – тысячи, а может, и миллионы людей, а ставка – их будущее, их жизнь? Слепой ли Рок, или предначертанность Судьбы? Темные ли силы Природы, или социальная Среда?
Или, может быть, это сквозь сотни придуманных человеком названий причин и следствий ухмыляется над нами сам Дьявол?
Или? Страшно подумать…
В ноябре 44-го роман был готов. А в декабре он переписывает его чуть не весь заново… И в мае 45-го он снова переделывает роман… 
Бедные люди… Тут – идея, тут – вопрос миру: кто виноват? Среда ли заела? Обеднела ли сама природа человеческая? Почему одни люди уже от рождения титулярные советники, другие же рождаются с генеральскими лампасами? Кто же так смеется над человеком, и что делать человеку не вообще, а тебе, лично тебе?.. Или так было, так есть, так и пребудет во веки веков?..» (Ю.И. Селезнев, с. 58-63, 1990).

Судьба человека – что это? игра жизни, где человек всего лишь пешка и одновременно сам есть игрок, от ставки которого зависит направление пути его жизни, но все же – слепая пешка или сам игрок?..
 
«…Паскаль знал эти переживания и выразил их с предельной силой в следующих словах: … «Я знаю только, что, перешагнув этот мир, – (вот здесь-то и открывается трансцендентность, о которой мы говорим), – я навеки падаю или в бездну ничтожества, или же в руки гнева Божия».
Совершенно такой же вопрос поставлен Киркегардом и Достоевским… Для Паскаля, как и для Достоевского, без Бога нет добра и зла, – без Бога всё позволено!..
…Мы поставлены перед неким таинственным «или – или»: или Бог и бессметрие, или Ничто. Трансцендентность может означать или первое или второе – причем наука и разум не могут дать решение этой дилеммы, решение это дается сердцем, дается религией.
Своеобразное решение дилеммы находим мы в том аргументе, который известен под именем «пари Паскаля». Аргумент можно считать парадоксальным, даже шуточным. Он имеет в виду тот салонный атеизм, который был распространен в высших кругах французского общества той эпохи, в которую жил Паскаль. Но в то же время в аргументе этом кроется глубокая и серьезная проблема. Вся человеческая жизнь подобна игре, в которой мы делаем ставки на различные открывающиеся перед нами возможности. На что же мы должны совершить жизненную ставку – на Бога и религию или на безбожие? Для ответа на этот вопрос Паскаль пользуется своей любимой наукой – математикой. Он предлагает решить вопрос при помощи теории вероятности. Он считает, что одинаково вероятно существование и несуществование Бога – математически выражаясь, половина шансов за существование, половина за несуществование. Теперь сделаем ставку на первую вероятность и посмотрим, что мы можем при этой ставке потерять и что выиграть. Потерять мы ничего не можем (теряем ноль), а выигрываем все, бесконечность будущей жизни, блаженство, бессмертие. Теперь сделаем ставку на второе предположение, на атеизм. При такой ставке мы ничего потерять не можем, так как обращаемся в прах, в ничто; но в то же время и приобрести ничего не можем, так как «ничто», «ноль» не есть приобретение. Ясно, что при таком положении дел ставку следует сделать на существование Бога, а не на атеизм. Что теряете вы, говорит Паскаль, если вы становитесь на христианский путь и признаете Бога и бессмертие? Что дурное ожидает вас, если вы выбираете этот путь?.. «…Я утверждаю, что вы только выиграете в этой жизни». Глупо рисковать конечными величинами, если вы можете приобрести бесконечные. Серьезность этого шуточного аргумента в том, что каждый мыслящий человек должен в конце концов решить, какую жизненную установку он должен принять, – от этого зависит весь образ его жизни, вся его судьба, весь характер… Если я стою перед Богом и Его царством, то есть должное, есть высшее призвание для человека, есть любовь, есть вера и надежда.
Лично для самого Паскаля не существовало никакого пари. Для него вопрос был решен через религиозно-мистическое переживание, через «логику сердца». Но обо всем этом нельзя говорить в салонах…» (Б.П. Вышеславцев, с. 296, 1994).
 
Конечно, по логике «рацио» теоретиков и по теориям математиков всё выглядит, казалось бы, интересно, гладко и правдиво, но это когда вопрос не касается вас самих и конкретной вашей личной жизни, вашей души. И вот здесь-то все рациональные и логически выверенные теории разбиваются, как стеклянное строение, о Судьбу конкретной жизни отдельного человека. Ибо сама Судьба и сама жизнь человека есть поле бесконечности иррационально-го, в которое неизбежно упирается и тонет в нем все определенное и выверено рациональное. Именно, линейная «логика -рацио-» не то что не срабатывает, а ломается в своем искривлении, искажении реальности перед лицом «логики сердца», Божественной логики любви, которая живет по законам другим, что возвещены в Евангелие, когда ты, именно, ты сам потеряешь душу свою, пытаясь сохранить её, и ты приобретаешь душу, когда потеряешь её ради Бога истиннаго и живого. Вот в чем и где обнаруживается неразумность и безумие, якобы, «здравой логики» или «здравомыслия» «нормальных» людей, живущих по законам века сего.
 
Что есть «Игра жизни» в конкретной судьбе отдельного человека, когда на кону – твоя жизнь, а ставка – это, своего рода, выбор пути, от которого зависит сама судьба, жизнь твоя, как есть?.. Что означает поступок Достоевского, который он совершил в свои 23 года? Что это, если ни Игра, а на кону сама жизнь и ставка этой игры жизни есть мечта и творческий дар человека, ставка есть выбор человека, который избирает свой путь жизни, избирает некие ценности жизни, за которые можно и пострадать, умереть. Ведь, Достоевский мог стать обычным чиновником, жить, как все живут, тихо и беспечно, как тот паучок в своем маленьком уголке. Но нет, мечта и призвание, быть и стать Человеком, совершили над ним то, на что способны лишь «безумцы» и «сумасшедшие», которые выглядят таковыми в глазах людей «здравомыслящих».
Так, «…В феврале 44-го Достоевский пишет прошение об отказе от своих наследственных прав за небольшую, единовременно выплаченную ему сумму… А 19 октября того же года он окончательно решает разом изменить свою жизнь – добивается отставки…» (Ю.И. Селезнев, с. 56, 1990).
 
Отставка по службе для Достоевского означала совсем иное, чем просто некая перемена образа жизни, а значила свершение выбора, свершение ставки на самого себя, на свой талант и творческий дар. Несомненно, что Достоевский рискнул, и ход его выбора рисковый, и ставка на талант и творчество есть дело риска, опасности, которая может грозить потерей самой жизни, в отличие от отвлеченной игры разума, в которой ничего не теряешь. Ибо жизнь человека для математиков – «копейка» или «ноль», от которого ничего не убывает и к которому ничего не прибавляется, как есть человек или нет его, не все ли равно для математического совершенства безликого под знаком «ноль».

«…Чаадаева вон сумасшедшим признали как Чацкого; Лермонтова, говорят, после стихов на смерть Пушкина тоже на сей предмет освидетельствовали…
И что, как не помешательство было – на Неве, зимой прошлого года; с того и начались «Бедные люди»…
А знаешь, брат, почему мучается душа человеческая? Я много думал об этом – потому что одиноко ей, потому что нет ей родной души для встречи…» (Ю.И. Селезнев, с. 68-69, 1990).

И вот эта встреча совершилась, как встреча-знакомство и творческая дружба с Белинским, которая все более перерастала в литературные споры, а в литературных спорах об искусстве, творчестве, религии и научно-философских идеях, выковывался дух и зарождалась «Главная идея» Достоевского… Но Судьба приуготовила для Достоевского иной путь жизни, иное испытание, как путь в иное или, как по Бердяеву, имманентное изживание путей зла, соблазнов и искушений… Но была ли эта «встреча» с Белинским та самая, судьбоносная, про которую говорит сам Достоевский, как подобно тому, что есть опыт личной Встречи с Христом? Несомненно, что встреча с Белинским для Достоевского была судьбоносной, даже роковой, но в другом смысле, который нельзя точно определить, как отрицательный или положительный, ибо этот смысл возможно верно понять лишь в диалектике положительного и отрицательного. Но, с другой стороны, она же в жизни Достоевского стала, своего рода, испытанием и искушением, и предвестником к подлинной Встречи и к подлинному пути жизни сквозь иное существование или сквозь опыт существования в ином мире, ещё не ведомом для человека.

Так, например, в третьей главе книги «Достоевский и его христианское миропонимание» под названием «Перерождение убеждений» Н.О. Лосский приводит глубокий и тонкий анализ «перерождения» Достоевского в своих мировоззренческих убеждениях, но все-таки не до конца глубокий, чтобы понять суть самого «перерождения» человека. Так Н.О. Лосский исследует и вопрошает о главном в пути жизни Достоевского:
 
«…В 1873 г. Достоевский говорил в «Дневнике писателя»:
«Мне очень трудно было бы рассказать историю перерождения моих убеждений, тем более что это, может быть, и не так любопытно» («Одна из современных фальшей»). Еще резче выразился он в письме к Майкову, когда узнал о надзоре полиции за собою и за своею перепискою: «Каково же это вынесть человеку чистому, патриоту, предавшемуся им до измены своим  прежним убеждениям, обожающему Государя» (№ 311, 19.7. 1868).
Верно ли, что «перерождение убеждений» Достоевского достигло степени «измены прежним убеждениям»?  Не ошибся ли Достоевский, употребляя такое сильное выражение? Нам, спокойно изучающим жизнь Достоевского как законченное целое, виднее, чем ему, в чем состояло «перерождение» его.
В 1856 г. в письме к тому же Майкову, говоря о силе своих переживаний и размышлений за время их разлуки вследствие ареста и каторги, он заявляет:
«Идеи меняются, сердце остается одно… Читал письмо ваше и не понял главного. Я говорю о патриотизме, об русской идее, об чувстве долга, чести национальной, обо всем, о чем вы с таким восторгом говорите. Но, друг мой! Неужели вы были когда-нибудь иначе? Я всегда разделял именно эти же самые чувства и убеждения. Россия, долг, честь? – да! я всегда был истинно русский – говорю вам откровенно» (№ 75).
Эти слова Достоевского о неизменной основе его духовной природы должны быть руководящими при решении вопроса, в чем и насколько он изменился с течением времени.
В предыдущей главе было показано, что в течение всей своей жизни Достоевский был глубоко религиозен и влияние на него безрелигиозности Белинского было мимолетным заблуждением. Злоупотребления в церковной жизни, недостатки её и, в частности, те искажения, которые обусловлены подчинением Церкви государству, Достоевский, конечно, осуждал не только в то время, когда читал у петрашевцев «Письмо Белинского Гоголю», а и позже, как это видно, например, из его резких отзывов о плохих священниках (см. № 311 в 1868 или № 479 в 1874 г.). Таким образом, говоря об измене прежним своим убеждениям, Достоевский, очевидно, имел в виду свои политические и общественные взгляды, а не религиозную жизнь.
Искание социальной справедливости осталось до конца жизни Достоевского существенным содержанием его интересов… Но к социализму, оберегающему духовную свободу личности, Достоевский до конца своей жизни питал симпатию…» (Н.О. Лосский, с. 70-71, 1994).
 
С одной стороны, Николай Лосский верно поставил вопрос об «измене прежним убеждениям» и о «неизменной основе духовной природы» Достоевского. Но, с другой стороны, верно ли утверждение Н.О. Лосского, что мол «нам виднее, чем Достоевскому, в чем состояло «перерождение» его…»? Но так ли это? что нам виднее, чем тому, кто сам прошел путь и испытал его? Верно ли мы понимаем самый путь человека и его мысль, выстраданную и выношенную в пути? Верно ли мы исследуем и следуем ли мы верно по тому духовному следу, по которому шел сам человек в своем непостижимом пути, по пути, которым его ведет Всевышний, ибо все пути Божьи и все мы лишь в руках Божьих, как это сказал пророк Исайя…  Думаю, что Николай Лосский просто зациклился на слове писателя, как «измены своим прежним убеждениям»,  и еще, по-моему, Лосский зациклился на самих убеждениях писателя, по которым вовсе невозможно постигнуть суть и смысл самого духовного перерождения человека. По логике исследования Н.О. Лосского совсем всё запутано и непонятно, и возникают вопросы такого характера, как: а было ли само «перерождение» Достоевского, именно, как духовное изменение самого существа человека? Вот этим-то вопросом Н.О. Лосский не задается, а лишь исследует самые убеждения писателя. Но по одним «убеждениям» в постижении конкретного человека далеко не продвинешься, ибо сами эти «убеждения» могут быть парадоксальными, а потому и само исследование Н.О. Лосского противоречиво. Противоречивость же в исследовании Н.О. Лосского в том, что он все свое внимание сосредоточил на слове «измена» и на слове «убеждения», а потому русский философ создает, конструирует философскую схему, по которой Достоевский, «…очевидно, имел в виду свои политические и общественные взгляды, а не религиозную жизнь», «говоря об измене прежним своим убеждениям».  Именно, что нужно освободиться от этого слова, как «измена», ибо «изменник», человек, предавший свои глубоко внутренние убеждения, не может в себе содержать нечто неизменное, вечное, на что, собственно, и указывает Н.О. Лосский, но не дает своему видению глубокого исследовательского обоснования. Именно, Н.О. Лосский совершенно верно указал, что «эти слова Достоевского о неизменной основе его духовной природы должны быть руководящими при решении вопроса, в чем и насколько он изменился с течением времени…». Но, именно, всё мое разногласие с Лосским и разночтение пути жизни Достоевского в том, что для Николая Лосского вопрос весь сводится лишь к тому, «в чем и насколько изменился человек с течением времени» в своих убеждениях, чтобы показать, что Достоевский изменился лишь в своих внешних убеждениях, как по политическим и общественным взглядам, а не по вопросу в религиозной жизни. Другими словами, Н.О. Лосский сводит свое исследование к доказательству о неизменной основе духовной природы Достоевского, но на основе заключения, что писатель изменился лишь во внешних своих убеждениях по вопросам общественно-политическим, а потому само исследование Н.О. Лосского представляет собой сплошное противоречие. Я же настаиваю на том, что подлинное перерождение, духовное изменение в человеке возможно лишь потому и тогда, если в самом человеке есть нечто неизменное, если в человеке есть неизменный духовный стержень, столп истины, как возможность перерождения ветхого в совершенно нового духовного человека. Вот! в чем корень проблемы Человека. И Лосский частично показал в чем именно состоит неизменное духовной природы Достоевского. Нам же нужно поставить вопрос о «подлинном перерождении Достоевского» и показать: в чем же именно совершилось это подлинное «рождение нового духовного человека» в человеке? И при разрешении этого вопроса как раз и должно раскрыться самое Главное, как очевидность сокровенного бытия: что и есть Неизменное и Вечное в потаенном существовании самого человека… 

Так должно поставить Вопрос – Вопрос о духовном «перерождении» Достоевского?..
Ибо в СВЯЗКЕ этого Вопроса сокрыто понимание самой главной сути, главного Смысла, главной Идеи творчества Достоевского.
Но чтобы понять человека целостно, нужно ещё понять его потаенные стремления, чаяния и жажду правды. Ибо лишь тогда нам откроется его вестничество, его предчувствия и предвосхищения, его пророчество сквозь образы творчества…

Этим же вопросом задается и Игорь Волгин в замечательной своей книге «Последний год Достоевского» (2010г.). Так Игорь Волгин исследует проблему этого вопроса:

«Достоевский усиленно подчёркивает, что он – «русский социалист». И это настоятельное указание перекликается с глухим (нерасшифрованным) признанием того же Суворина: «Политические идеалы Достоевского, мимоходом сказать, были широки,  и он не изменил им со дней своей юности».
«Мимоходом» говорит о том же и первый биограф Достоевского Орест Фёдорович Миллер: «…социалистом в широком человеческом смысле этого слова он никогда не переставал быть».
Если Достоевский и «ренегат революционного дела» (Степняк-Кравчинский), то следует согласиться, что это «ренегатство» носит не совсем обычный характер.
Убежденный противник революции (и всех форм революционного насилия), он вместе с тем остается искренним приверженцем её «высших» (то есть «евангельских»)  целей. Он хотел воплотить свою веру в жизненном подвиге Алёши Карамазова и его судьбой указать путь: найти альтернативу своему собственному – «его бы казнили»…
Такого Алёши ещё не существовало в природе. Этот духовный тип (так полагал Достоевский) лишь намечался в действительной жизни. Те же «русские социалисты», которые были, – шли прямой дорогой на эшафот…
Вынуждены ещё раз повторить: Достоевский ненавидел террор и не ведал никаких ему оправданий. Но понимал также, что болезнь глубоко поразила Россию, захватив таких «чистых сердцем» юношей, как Алёша Карамазов. Скажем больше: предчувствие того, что в революцию ринутся в первую очередь идеалисты, – эта угадка дает ключ к пониманию трагических потрясений 20-го века. Наш оппонент (Белов С.В.) спешит успокоить новое либеральное начальство (как прежде успокаивал старое советское), донося ему, что Достоевский не имеет никакого касательства к проблемам русской революции («как будто у революции могут быть высшие нравственные цели»), брезгливо бросает наш неофит, очевидно не подозревая, что без наличия таковых ни одна Бастилия в мире не шелохнулась бы)...
Искупительная жертва Алёши Карамазова должна была знаменовать, что ради разрешения главного вопроса русской жизни – «что считать за правду» – на заклание приносятся избранные из избранных…
Для развенчания теории Раскольникова потребовалась судьба Раскольникова. Для преодоления идеи Алёши Карамазова (идеи, приведшей его на эшафот) потребовалась жизнь Алёши Карамазова.
Это было доказательством от противного.
«Закон крови» в России был подобен заколдованному кругу. Этот круг следовало разорвать.
Алёша Карамазов, всходя на эшафот, собственной кровью должен был освятить иной – бескровный путь: путь «русского евангельского социалиста». Его гибель явилась бы двойным искуплением…
Второй, «главный», роман отбрасывает незримую тень на первый, и в этой тени – не только сотворённые герои «Братьев Карамазовых», но и  сам сотворивший их автор…
Может быть, секрет Достоевского и заключался в том, что он не рекомендовал никаких конкретных решений. Он начинал «с другого конца»: говорил о правде, о добре, об искренности, о справедливости. Он говорил о своем понимании христианской морали. Он полагал, что здоровье государства зависит от нравственного здоровья его граждан; что никакие «механические» усовершенствования не поведут к желаемой цели, если останется несовершенным сам человек…» (И.Л. Волгин, с. 37-47, 646-647, 2010).
 
Версия Игоря Волгина об образе Алёши Карамазова во втором ненаписанном томе «Братьев Карамазовых» имеет место быть, как одна из возможных. И Игорь Волгин всё свое мастерство исследователя направляет к той убежденности и верности этой версии. Но вызывает сомнения в таком варианте версии то, что замысел образа главного героя многое говорит и о самом образе автора, как потаенных стремлениях автора. А ведь, весь вопрос мы и ставим про «духовное перерождение» в самом Достоевском? Вот в чем вопрос.
С одной стороны, версия Игоря Волгина логична и убедительна, но вот, как и к исследованию Николая Лосского, так и к исследованию Игоря Волгина, возникает вопрос: а в чем, собственно-то, состояло «духовное перерождение» Достоевского, если он остался таким же, как и был до эшафота – «русским социалистом», иль все же что-то сотряслось, перевернулось, кардинально изменилось в структуре писателя-художника?
Игорь Волгин подметил одну существенную нравственную черту в Достоевском, как:
«Совестливость – одна из его структурных черт…» (И.Л. Волгин, с. 221, 2010).
 
И Игорь Волгин в своем исследовании отмечает, что Достоевский всегда поверял поступки, действия человека сквозь образ Христа.
Так, например:

«Нравственно, – записывает Достоевский, – только то, что совпадает с вашим чувством красоты и с идеалом, в котором вы её воплощаете»… «Нравственный образец и идеал есть у меня один, Христос, – ещё раз приведем запись в последней тетради. – Спрашиваю: сжёг ли бы он еретиков, – нет. Ну так, значит, сжигание еретиков есть поступок безнравственный»…
В споре с Кавелиным Достоевский оперирует примерами историческими. Сжигание еретиков – это эпоха Великого инквизитора, «ночь средневековья».
Но у него есть аргументы и поновее.
«Помилуйте, – записывает Достоевский, – если я хочу по убеждению, неужели я человек нравственный. Взрываю Зимний дворец, разве это нравственно».
Попробуем в данном случае применить тот же критерий, который принимает сам Достоевский.
Христос, взрывающий Зимний дворец, – это выглядит, чудовищно.
Но намного ли лучше выглядит Христос, доносящий полиции на тех, кто взрывает?..
…Донос – даже в соответствии с убеждениями – не становится от этого эстетически ценным. «Некрасивость» убийства не выкупается «красотой» предательства.
Как же должен был поступить Христос (или, что легче представить, Алёша Карамазов), окажись он у магазина Дациаро? Лично схватить преступников или кликнуть городового, то есть вмешать в дело «кесаря»? Броситься в Зимний дворец и погибнуть вместе с взрываемыми?
Из этого положения не было выхода…
Вопрос о личном моральном самоопределении оставался открытым» (И.Л. Волгин, с. 180, 2010).

Есть одно возражение Игорю Волгину по существу, что выход нравственный всегда есть – поступать по совести сердца. Ибо если поступать против совести, то угрызения совести будут мучить человека всю жизнь, если, конечно, совесть в самом человеке не уснет в беспробудном сне. Например, можно остановить преступника и внушить ему страх сомнения, внушить сомнение в его душу, сомнение в совершаемом поступке, поставить под вопрос человека, самый его замысел? Возможно ли такое действие при определенных условиях и обстоятельствах? Возможно, если сильно захотеть. Например, сейчас я вспомнил один занимательный эпизод, одну философскую сцену из художественного фильма Квентина Тарантино под названием «Криминальное чтиво», когда двое ганстеров оказались в одном кафе со сладкой парочкой грабителей, задумавших ограбить посетителей кафе. Философский смысл сцены здесь в самом образе героя, в том, что один из ганстеров решил переменить образ жизни раз и навсегда, решил встать на путь праведный. И образ этого героя из фильма К.Тарантино как раз подходит к нашей проблеме и  вопросу о «духовном перерождении» в жизни Достоевского?.. А что если подобную сцену, как из фильма К.Тарантино, в воображении разыграть и перенести в 19-й век к ситуации на улице у магазина Дациаро?.. А, ведь, это означает, как изменение самого хода исторических событий, изменение самой истории. Но возможно ли повернуть историю вспять, возможно ли сделать бывшее не бывшим?..  Вот вопрос, над которым всю свою жизнь мучился Лев Шестов, но для которого решение вопроса стояло однозначно в том, что для Бога всё возможно и человеку оставляется шанс, как найти верный, подлинный путь к Богу живому.  И к нашей проблеме и вопрошанию о «перерождении» человека этот вопрос как никогда уместен и актуален.
    
Но вот что если теперь применить нравственный критерий, что  исповедует сам Достоевский, к тому вероятному образу Алеши Карамазова, о котором говорит и версию образа которого защищает Игорь Волгин? Что получится?
Как? Как Алеша Карамазов, который исповедует и несет в своем сердце образ Христа, может пойти на цареубийство? И как, таковым вот образом, возможно разорвать тот заколдованный круг в России, который построен по «закону крови» или по закону мести «око за око, зуб за зуб»??? Как инок Алеша, монах, который «собственной кровью должен был освятить иной – бескровный путь: путь «русского евангельского социалиста», взойдя на эшафот за убийство царя??? Так это, ведь, тогда узда в челюсти народа и полная вседозволенность, полное управление над сердцами, как в руки все вожжи тем революционерам-террористам, которые идут на убийство – одного человека, сотен, тысяч, миллионов? Ведь, в этом тогда моральное оправдание любого убийства для революционеров, если уж инок пошел на эшафот за идею, за убийство царя?.. 
Христос в роли революционера-террориста, бросающий бомбу в коляску царя, – разве это не чудовищно и мыслимо ли, не есть ли такое сравнение, как некое нравственное извращение и искажение образа Христа, как если бы образ Христа подменили и перекрасили в «зелота-революционера-убийцу» Варавву?..

Вспомним, реальный исторический эпизод евангельской повести, в котором отражен извечный выбор между добром и злом, как выбор между Иисусом и Вараввой, как выбор между выбором тех двух распятых посреди Иисуса. И везде перед человеком выбор, везде человек стоит в свободе сделать решающий выбор в ту или иную сторону Пути:

«…Пилат сказал Ему: итак, Ты Царь? Иисус отвечал: ты говоришь, что Я Царь. Я на то родился и на то пришел в мир, чтобы свидетельствовать об истине; всякий, кто от истины, слушает гласа Моего.
Пилат сказал Ему: что есть истина? И, сказав это, опять вышел к Иудеям и сказал им: я никакой вины не нахожу в Нем. Есть же у вас обычай, чтобы я одного отпускал вам на Пасху; хотите ли, отпущу вам Царя Иудейского?
Тогда опять закричали все, говоря: не Его, но Варавву, Варавва же был разбойник…
Иисус отвечал: ты не имел бы надо Мною никакой власти, если бы не было дано тебе свыше; посему более греха на том, кто предал Меня тебе.
С этого времени Пилат искал отпустить Его. Иудеи же кричали: если отпустишь Его, ты не друг кесарю; всякий, делающий себя царем, – противник кесарю. Пилат, услышав это слово, вывел вон Иисуса и сел на судилище…
Тогда была пятница перед Пасхою, и час шестой. И сказал Пилат Иудеям: се, Царь ваш!
Но они закричали: возьми, возьми, распни Его! Пилат говорит им: Царя ли вашего распну? Первосвященники отвечали: нет у нас царя, кроме кесаря.
Тогда наконец он предал Его им на распятие. И взяли Иисуса и повели.
И, неся крест Свой, Он вышел на место, называемое Лобное, по-еврейски Голгофа; там распяли Его и с Ним двух других, по ту и по другую сторону, а посреди Иисуса…» (от Иоанна 18:37-40; 19:11-18).
 
Вот где и в чём «роковой узёл» «проклятых вопросов», кульминация всемирно-исторической драмы, подлинного трагизма жизни в мире людей, когда люди совершают выбор в сторону «революции социальной» в пользу «террориста-зелота» Вараввы и желают распять Иисуса Христа, несущего им Благую Весть о Царстве Небесном, Весть, как «творческую революцию Духа»… Вот, выбор людей в мире сем: как выбор не «революции Духа», побеждающей «жало смерти» (ап. Павел), а выбор за «социальные революции», за «зелотов-террористов», распространяющих смерть, как чуму (роман «Чума» А.Камю), в мире людей…
      
Конечно, уже и в 19-20-м веке многие «гуманисты» говорили о революционном характере земного пути Иисуса Христа, сводя учение Христа к социалистическим учениям и понимая проповеднический путь Христа как путь революционера, а Его проповедь, как проповедь социальной революции. Но ведь это же есть профанация, т.е. сведение ценностей на понижение, это же есть искажение и извращение учения Христа, не так ли? Опять же, если и возможно применить такой термин, как «революция», к учению Христа, то лишь четко эксплицируя его, как «революцию Духа», но такую, которая не отрицает, не устраняет прошлое, а исполняет Закон. Ибо сам Иисус говорил, что Он пришел не нарушить, а исполнить Закон… Вот в чем глубочайшее духовное понимание ценностей, в чем различие понимания нравственных порядков и категориальных ценностей… Высшее не отрицает низшее, но возводит его до высших ценностей, ибо тогда так осуществляется аксиома сублимации и аксиома воплощения (по Б.П. Вышеславцеву)…

А вот такой еще вопрос-сравнение: чем, по каким нравственным критериям, террористы разных веков, вплоть до нашего времени, отличаются от христианских мучеников, распятых на кресте? Где и в чем подлинные мученики за правду, а где лживые «благодетели человечества»??? Вот! где поверяются «вопросы Достоевского», как по слову самого Федора Михайловича:
«Жертвовать собою и всем для правды – вот национальная черта поколения. Благослови его Бог и пошли ему понимание правды. Ибо весь вопрос в том и состоит, Что считать за правду»…

Вот! «вопросы Достоевского», которые глобальны-актуальны и для современного поколения начала 21-го века, как «ЧТО считать за Правду?»!.. 
 
Во всяком случае, тот образ Алеши Карамазова второго тома романа Достоевского, о котором говорит и которого защищает Игорь Волгин,  ставится под вопрос. Ибо если Достоевский остался в своих убеждениях тем «русским социалистом» 19-го века, как из ряда таковых же многих, то тогда возникает вопрос о «духовном перерождении» человека, а было ли оно? Для меня лично, ответ однозначно положителен. Только вот весь вопрос в том, в чем именно оно было – это «перерождение» и насколько глубоко?..

Но есть и иное видение на образ Алеши Карамазова из ненаписанного второго тома романа Достоевского. Так в книге «Тайны романов о Христе. Расшифрованный Достоевский» Борис Соколов пишет:

«Вариант финала с Алешей, посвящающим свою жизнь заботе о чужих детях, гораздо больше соответствует логике развития этого образа, чем вариант с Алешей-террористом, погибающем на виселице. Ведь этот герой, один из самых любимых у Достоевского, говорит мальчикам: «Будем, во-первых и прежде всего, добры, потом честны, а потом – не будем никогда забывать друг о друге…». Неужели Достоевский собирался сделать из Алеши всего лишь еще одного «идейного убийцу» типа Раскольникова? Гораздо убедительнее звучит предположение, что роман, по замыслу Достоевского, должен был закончиться тем, что Алеша, пройдя искус подвига цареубийства, нашел в конце концов смысл жизни в заботе о «малых сих», особенно учитывая любовь самого Достоевского к детям, его слова о слезинке невинного ребенка как мериле прогресса. Очевидно, во втором томе Алеша должен был стать главным героем, тогда как в написанном первом томе главными героями остаются Иван и Дмитрий Карамазовы» (Б.В. Соколов, с. 501, 2007).

В самом конце своей книги Борис Соколов цитирует Николая Бердяева и после делает вывод:
«…Подымется лакей Смердяков и на деле заявит, что «всё дозволено». В час смертельной опасности для нашей родины он скажет: «Я всю Россию ненавижу».  Революция отрицает не только личность, но также и связь с прошлым, с отцами, она исповедует религию убийства, а не воскресения. Убийство Шатова – закономерный результат революции. И потому Достоевский – противник революции»… 
Революция 1917 года была воспринята многими современниками как сбывшееся пророчество Достоевского. И первым об этом написал тот же Николай Бердяев (в 1918 году в статье «Духи русской революции»)…
Достоевский действительно предупреждал соотечественников об опасности революции и художественно очень убедительно изобразил типы революционеров в «Бесах» и методы их борьбы под лозунгом: «Бога нет – и всё дозволено» (Б.В. Соколов, с. 23, 507, 2007).

И вот здесь-то вскрывается в различных исследованиях образа творчества и образа творческого пути Достоевского самое глубочайшее противоречие в понимании мировоззрения и главной идеи писателя. Ибо… если, по верной мысли Н.А. Бердяева, «Достоевский – противник революции», то в каком смысле тогда можно верно понимать, что он же есть и «русский социалист», и самое главное (что многими исследователями признается), что  Достоевский является «пророком русской революции»?.. В каком смысле и в каком верном понимании должно открыться, что Достоевский – «пророк русской революции»? Вот в чем вопрос. Ибо в разъяснении этого вопроса проясняется тогда и смысл в вопросе о «духовном перерождении Достоевского». Весь вопрос в том, что если Достоевский прозрел потаенные, духовные движения «русской революции», то разве сам Достоевский жаждал ли именно такой «социальной революции», которая уже совершилась в исторической судьбе России (1917 г.), и разве Достоевский не вИдел иного выхода, иного пути для России, как кроме социальной революции? Если учение Достоевского «революционно», то в каком смысле понимать эту «революционность» учения Достоевского?.. Вот в чем вопрос.

И таковые «последние вопросы» возникают, благодаря свидетельствам и интерпретациям современников Достоевского, запечатленных в исследовании Игоря Волгина в параграфе под названием «Парадоксы графа де Воллана»:

«…граф де Воллан пишет в своих «Очерках прошлого»: «Он фурьерист», – сказал про него Суворин. И совершенно правильно. Пускай внимательно прочтут его творения и убедятся, что он радикальнее Щедрина… Люди, которые начитаются Достоевского, начнут требовать коренного исправления социального строя и не удовольствуются буржуазным парламентаризмом. Они поставят вопрос ребром, чтобы не было бедности».
Итак, современник Достоевского и безусловный поклонник его таланта полагает, что автор «Бесов» радикальнее самого Салтыкова-Щедрина (не говоря уже об участниках тургеневского обеда!). Мнение достаточно парадоксальное, тем более что де Воллан толкует о «коренном исправлении социального строя», иначе – о полном пересоздании общественных отношений.
Де Воллан передаёт слова Достоевского о том, что «он когда-то был за петрашевцев, но давно излечился и от души ненавидит всех революционеров». Допустим, что эти слова действительно были произнесены собеседником графа. Однако отношения Достоевского с русской революцией неизмеримо сложнее его собственных самооценок.
То, о чём предпочли бы умолчать многие единомышленники де Воллана, вдруг выговаривается им самим с поразительной откровенностью. «В случае революции, – пишет граф, – Достоевский будет играть большую роль».
Что же имеет в виду автор этого поистине ошеломляющего заявления?.. Подразумевается совсем иное: центральная роль Достоевского в той предполагаемой нравственной ситуации, которую может создать русская революция.
Он – человек экстремы, человек последних вопросов – и, конечно, он будет «выброшен» социальной катастрофой на историческую авансцену. Волею судеб он (или его создания) должен очутиться в горниле раскаленных общественных страстей.
В первую очередь имеется в виду его исключительный духовный авторитет.
«Он овладел молодыми умами, – продолжает де Воллан, – он говорит сердцу человека, возвышает вас, его проповедь страданий как нельзя более подходит к общему настроению молодежи. Щедрин – это наш Вольтер, а Достоевский – Руссо, и влияние его скажется через двадцать, тридцать лет».
Прогноз чрезвычайно знаменательный, равно как и сопоставление Достоевского с Руссо – в плане исторического кануна. Но позволительно спросить о другом.
Почему именно «проповедь страданий», то есть как раз то, в чем обычно принято упрекать Достоевского, так «подходит к общему настроению молодежи»? Не потому ли, что она, эта проповедь, отвечает тайной, неодолимой и неизбывной потребности – «жертвовать собой за правду, – тому, что Достоевский определял, если вспомнить, как «национальную черту поколения»?
Страдание воспринимается его молодыми читателями не только как средство личной нравственной гигиены, но и как общественный долг.
Вспомним: «Его бы казнили».
«…Учение Достоевского, – заключает де Воллан, – так же революционно, как и учение Христа,  несмотря на то, что в нём воздается кесарю – кесарево»…» (И.Л. Волгин, с. 151-152, 2010).
 
Вот, именно, заключение графа де Воллана выдает всю поверхностность его, казалось бы «парадоксальной», интерпретации творческого пути и смысла творчества Достоевского. Ибо, еще раз повторю, что весь вопрос и состоит в самом вопросе Достоевского, как «ЧТО считать за Правду?», и в том, «каково подлинное учение и каков смысл учения Достоевского, тем более учения Христа, когда говорится о «революционности» учения? Именно, в каком смысле понимать эту «революционность» учения Достоевского и, тем более, «революционность» учения Христа?..
 
Если исходить из точки зрения графа де Воллана на творчество Достоевского, то тогда весь профетический смысл творчества Достоевского сводится на нет. Ибо если «Достоевский есть фурьерист» и «русский социалист» по признанию Суворина и вслед за ним графа де Воллана и если Достоевский в своем творчестве выражает лишь чаяния своего времени и своей эпохи, то тогда «грош цена» его профетическому вИдению. Ибо художник тогда является лишь выразителем социальной действительности своего времени, который не способен в своем творческом прозрении выйти за пределы социальных явлений данной эпохи. Если учение Достоевского сводится всего лишь к «революционности» социальной, то весь его профетический смысл творчества профанируется, т.е. сводится к низшему оцениванию. Так, по-моему, точка зрения де Воллана не то что «знаменательная», но по существу поверхностная, как и сопоставление Достоевского с Руссо, ибо это лишь умаляет смысл творчества Достоевского. Если уж говорить о сопоставлении образа Достоевского с французским гением, так вернее всего сопоставить Достоевского с гением Декарта и Паскаля, именно, в интерпретации творчества французских мыслителей Борисом Вышеславцевым.
 
Парадокс и профетизм творчества Достоевского не только в том, что он сквозь образы творчества и сквозь образы мысли прозрел потаенные движущие силы русской революции и «революционности» в недрах души молодежи, отраженные в конкретной исторической эпохе, в которой жил сам автор, но в том профетичность творчества Достоевского, что он сам прозрел и сквозь свое прозрение способен был выйти за пределы исторических событий современности, как данности эмпирической действительности, выйти за пределы и увидеть, и понять увиденное, понять смысл тех последствий социальных катаклизмов, что неминуемо «должны» были произойти. И еще глубже, понять путь и смысл пути того, что неминуемо и неизбежно произойдет в России, попытаться противостоять тому, что случится как данность, противопоставив этому то, что должно быть, как нравственная заповедь и заданность поколениям будущей России. И то, что Достоевский завещал поколениям будущего, как заданность, то это будущее он прозревал сквозь образы своего вИдения, именно, прозревал и завещал, как то, что должно быть. Ибо чувствовал и видел чаяния горячих и чистых сердец молодёжи, движимых навстречу грядущему, новому веянию творческого духа в мире людей…
 
Вот, например, интересное свидетельство современников Достоевского:
«Одна из участниц вечеров у Елены Андреевны Штакеншнейдер записывает в дневнике свои впечатления:
– Невольно я переводила взгляд с безмятежной, невинной физиономии Страхова на судорожно-возбужденное, замученное лицо Достоевского с горящими глазами и думала: «Какие они единомышленники? Те любили то, что есть, он любит то, что должно быть. Те держатся за то, что есть и было, он распинается за то, что придет ли, по крайней мере, должно прийти. А если он так ждет, так жаждет этого, что должно прийти, стало быть, он не так-то уж доволен тем, что есть…» (Ю.И. Селезнев, с. 476, 1990).
 
Сравните, как вот это свидетельство о духовном образе Достоевского и образ мысли Поэта:
 
                «Здесь не понятно, где Лицо, а где рыло…
                И кому и зачем здесь петь?..
                И мне не нравится то, что здесь было,
                И мне не нравится то, что здесь есть…»
                (В.Р. Цой)

Это вопрос Поэта (и Достоевского) к филологам и к специалистам по семиологии, вопрос как загадка, чтобы разгадали образ Поэта, который сопоставим с образом другого Поэта:
«В идеях Пушкин – наш ровесник, плоть от плоти современной культуры. Но странно: творя, он точно преображается; в его знакомом, европейском лице проступают пыльные морщины Агасфера, из глаз смотрит тяжелая мудрость тысячелетий, словно он пережил все века и вынес из них уверенное знание о тайнах…» (М.Гершензон, с. 212, 1990).
 
Именно, такое ощущение, как будто М. Гершензон описывает образ Виктора Цоя, «из глаз смотрит тяжелая мудрость тысячелетий, словно он пережил все века и вынес из них уверенное знание о тайнах»… А что если это действительно так, что если так и есть, что Поэт «пережил все века и вынес из них уверенное знание о тайнах»?..
 
А вот свидетельство самого Достоевского к вопросу о социализме и революционности в России:

«…совсем недавно удивил его, и немало, еще один отзыв о «Бесах»: Михайловский упрекнул его, что не понял он-де социалистов, оттого и отшатнулся от них, а напрасно – социализм-де в России был бы непременно консервативен. Да что ж это, критик как будто даже решил его этим утешить, предположив, очевидно, что он, Достоевский, – непременно консерватор, во всем и во что бы то ни стало. «Смею уверить господина Михайловского, что лик мира сего мне самому даже очень не нравится», – пишет Федор Михайлович. Что ж, консерватизм – идея общественной сохранности существующего и даже прямо охранительная идея могут стать и подлинно жизненными. Но только в таком обществе, охранять которое от вечного бесовского искуса разрушительства во имя разрушительства будет воистину высокой духовной миссией. Быть же консерватором, охранителем в обществе, охваченном зудом разврата, поклонения деньгам, где утверждаются любые, самые грубые, идеи, уничтожающие веру, где уже и крестьяне отстаивают в пожар не церкви, а кабаки, – быть консерватором в таком обществе, – значит, радоваться всему этому, значит, желать России скорейшей погибели…
Но вот мысль Михайловского о том, что социализм вовсе не формула атеизма, а атеизм вовсе не главная, не основная сущность его, чрезвычайно поразила Федора Михайловича: по-видимому, Михайловский знает, о чем пишет, ведь он так много занимается этими темами. Что ж, Достоевский и сам порою склонялся к тому, что социализм в идеале – то же христианство, только социализм надеется устроить будущее общество не на духовном средстве, а исключительно на разуме. Но голый разум, считал но, – вещь чрезвычайно соблазнительная и страшная, без главенства над ним высшей духовной идеи, без высшего нравственного начала. Здесь-то и главный пункт его несогласия с теми социалистическими системами, которые он знает по Фурье, Оуэну, Кабе… Так что пусть уж лучше считают его хоть бы и консерватором, но он предпочитает верить в будущее, устроенное на началах исконной народной правды…
Да, лик мира сего требует обновления, возрождения. Главное – сохранить бы народную нравственность, культуру, идеалы народные; разгадать бы тайну народного безмолвия. Помочь бы народу стать личностью – вот задача, а для этого нужна идея общего дела, которая объединила бы всех в единое целое, в нацию, ибо народ, ставший нацией, – духовно взрослый народ; нация – не что иное, как народная личность. А у нас каждый сам по себе, все за себя – один Бог за всех…
Идея о детях, идея об отечестве, идея о целом, о будущем идеале – все эти идеи существуют, разбиты, подкопаны, осмеяны, оправданы беззаконностью. Человек, истощающий почву с тем, чтоб «с меня только стало», потерял духовность и высшую идею свою…
Скрепляющая идея совсем пропала. Все точно на постоялом дворе и завтра собираются вон из России…» (Ю.И. Селезнев, с. 429-440, 1990).

Вот, в чем основная, скрепляющая, идея Достоевского, которую он пытается возродить, оживить, вдохнуть её в жизнь народа. И разве это не есть пророчество Достоевского и о сегодняшней России 21-го века?.. Пророчество Достоевского, созвучное с пророчеством Поэта:
                «Командиры Армии Лет,
                Мы теряли в бою день за днем,
                А когда мы разжигали Огонь,
                Наш Огонь тушили дождем.
                Мы сидим у разбитых корыт
                И гадаем на Розе Ветров,
                А когда приходит время вставать,
                Мы сидим, мы ждем…
                Играй, невеселая песня моя… Играй… Играй!»
                (В.Р. Цой)

Борис Соколов, интерпретировав размышления Н.А.Бердяева, делает такой вывод в конце своей книги:

«Революции социальной Федор Михайлович хотел противопоставить революцию духовную. Он верил, что искреннее обращение к Богу может духовно воскресить даже «идейного убийцу», вроде Раскольникова, «беса» Ставрогина и атеиста Ивана Карамазова, а уж тем более его брата Митю, который повинен только в беспутном образе жизни… Достоевский вывел нам «положительно прекрасных людей» – князя Мышкина и Алешу Карамазова, которые, хотя и подвержены страстям и душевным борениям, находят истину во Христе и не уклоняются от неё…» (Б.В. Соколов, с. 507, 2007).

Вот, именно, Достоевский проповедовал революцию духовную, революцию Духа, как в противовес социальным революциям… И в том есть подлинный профетизм Достоевского, как предвосхищение и предвидение революции Духа…
И интересная получается «картина», как «парадокс Достоевского», суть которого в том, что «русский социалист» восстает против мирового социализма, который ещё только грядет, и Достоевский не просто восстает, но и обличает, разоблачает самую скрытную, опасную сущность «мирового социализма», что порождался из «подполья науки»… 
 
Но, ведь, про «революцию духовную» в учении, в миросозерцании Достоевского говорит и Николай Бердяев, и говорит же и Игорь Волгин.
Например, так Н.А.Бердяев в книге «Миросозерцание Достоевского» многое (но не всё) разъясняет в вопросах «почему и в чем Достоевский – «пророк русской революции», и в чем Достоевский – «пророк революции Духа»?..
Так, по Бердяеву:

«…Он – пророк русской революции в самом бесспорном смысле этого слова. Революция совершилась по Достоевскому. Он раскрыл её идейные основы, её внутреннюю диалектику и дал ей образ. Он из глубины духа, из внутренних процессов постиг характер русской революции, а не из внешних событий окружающей его эмпирической действительности (Прим. В.Г. – на чем основано, по большей мере, исследование Игоря Волгина по вопросу «характера русской революции», зарождавшейся в 19-м веке)…
…Он был революционером духа в каком-то более глубоком смысле слова… Достоевский слишком апокалипсически и эсхатологически настроен, чтобы представлять себе такой возврат, такую реставрацию старой, спокойной жизни. Он один из первых почуял, как ускоряется всякое движение в мире, как всё идет к концу. «Конец мира идёт», заносит он в свою записную книжку. Консерватором в обычном смысле слова нельзя быть при такой настроенности. Вражда Достоевского к революции не была враждой бытового человека, отстаивающего какие-либо интересы старого строя жизни. Это была вражда апокалипсического человека, ставшего на сторону Христа в последней борьбе его с антихристом. Но тот, кто обращен к Христу Грядущему и к последней борьбе в конце времен, также человек будущего, а не прошлого, как и тот, кто обращен к грядущему антихристу и в последней борьбе стал на его сторону… Можно ли сказать, что Карлейль или Ницше принадлежат к лагерю «революции» или «контрреволюции»? Вероятно, они, как и Достоевский, должны быть признаны «контрреволюци-онерами» с точки зрения революционной черни и революционной демагогии. Но потому только, что всякий дух враждебен тому, что на поверхности жизни именуется «революциями», что революция духа вообще отрицает дух революции. Достоевский был таким апокалипсическим человеком последних времен. И к нему нельзя подходить с вульгарными и пошлыми критериями «революционности» или контрреволюционности» старого мира. Для него революция была совершенно реакционной…
…То, что обнаруживает Достоевский и в судьбах индивидуального человека, раскрывает он также и в судьбах народа, в судьбах общества… Этот роковой процесс утери свободы в революции и перерождения её в неслыханное рабство пророчески предсказан Достоевским, и он гениально раскрывает его во всех его извилинах… В «революции» антихрист подменяет Христа. Люди не захотели свободно соединиться во Христе, и потому они принудительно соединяются в антихристе…
…Вопрос о природе «революции» для Достоевского был прежде всего вопросом о социализме… Он понял, что вопрос о социализме – религиозный вопрос, вопрос о Боге и бессмертии. «Социализм есть не только рабочий вопрос или так называемого четвертого сословия, но по преимуществу есть атеистический вопрос, вопрос современного воплощения атеизма, вопрос Вавилонской башни, строящейся без Бога, не для достижения небес с земли, а для сведения небес к земле»… (Прим. В.Г. – вопрос Достоевского о социализме, как выраженный в дихотомии «достижения небес с земли и сведения небес к земле», есть как раз и вопрос о Сублимации и профанации человека и его духовных ценностей, ибо «сведение небес к земле» и означает профанацию, как сведение высших ценностей к низшим. И в этом вопросе Достоевский глубоко созвучен с религиозно-философскими аксиомами, поставленными Б.П. Вышеславцевым)… 
…Социализм есть явление духа… Он хочет быть новой религией, ответить на религиозные запросы человека. Социализм идет на смену совсем не капитализму. Наоборот, он стоит на одной и той же почве с капитализмом, он плоть от плоти и кровь от крови капитализма. Социализм идет на смену христианства, он хочет заменить собою христианство. Он также проникнут мессианским пафосом и претендует нести благую весть о спасении человечества от всех бедствий и страданий. И социализм возник на юдаистической почве. Он есть секуляризованная форма древнееврейского хилиазма, упование на чувственное, земное царство и земное блаженство Израиля. И не случайно Маркс был еврей. Он сохранил упование на явление грядущего Мессии, обратного Христу, которого отверг еврейский народ. Но избранным народом Божьим, мессианским народом был для него пролетариат… Достоевский не знал Маркса… Он знал только французский социализм. Но он гениальным прозрением почуял в социализме то, что потом раскрылось в Марксе и движении, с ним связанном… (Прим. В.Г. – но, ведь, про это же «прозрение Достоевского» пишет и Ю.И.Селезнёв, исследуя самые «потенции мысли» Достоевского связанные с потаенными историческими общественно-мировыми движениями его эпохи. И потому, наверное, «Бесы» не были приняты обществом 1860-70-х годов, ибо в романе Достоевского обличалась самая суть духовной болезни, именно, данного общества, болезнь которого возросла до «раковой опухоли» (к 1917г.))…
…Достоевский идет дальше и глубже в обличении сокровенной природы социализма. Он раскрывает в революционном, атеистическом социализме антихристово начало, антихристов дух. И менее всего потому, что он сам стоит на почве каких-либо «буржуазных» основ и начал. У Достоевского, уж конечно, была более радикальная вражда к «буржуазному» духу, чем у социалистов, которые целиком в плену у этого духа. Достоевский сам был своеобразным христианским, православным социалистом, но этот христианский социализм во всем противоположен социализму революционному, он обращен к грядущему Граду Божьему, а не к построению Вавилонской башни… (Прим. В.Г. – сравните, вот последние мысли Бердяева о Достоевском с размышлениями Бориса Вышеславцева: «историю творят те беспокойные «странники и пришельцы на земле», которые вечно «ищут отечества», «стремятся к лучшему», града грядущего взыскуют, и только таких Бог не стыдится (Евр. 11:13-16). Вера ведет их во всех творческих исканиях: «ожидание города, имеющего основание, которого художник и строитель Бог» (Евр. 11:10). История есть строительство такого «града», и в этом строительстве мы «соработники», сотрудники у Бога. И без этого созидания и искания Царства Божия – нет спасения. История творится верою, а не законом. Ибо история есть трагедия и построена только в категориях трагического, как трагедия свободной судьбы , которая избирается не иначе как верою… вера есть творческая сила, она творит жизнь, «животворит», указует конкретное деяние в своих угадываниях и предвосхищениях»)…
 …Внутренняя основа социализма есть неверие в Бога, бессмертие и свободу человеческого духа. Поэтому религия социализма принимает все три искушения, отвергнутые Христом в пустыне…
…Достоевский знает только один выход – Христос. Во Христе свобода становится благодатной, соединяется с бесконечной любовью, свобода не может уже перейти в свою противоположность, в злое насилие…
…Атеистическая революция неизбежно совершает отцеубийство, она отрицает отчество, порывает связь сына с отцом… Революция отрицает не только личность, но также связь с прошлым, с отцами, она исповедует религию убийства, а не воскресения. И потому Достоевский – противник революции…
…Не всегда легко понять, на чьей стороне сам Достоевский. Что принимает сам Достоевский в замечательных мыслях героя «Записок из подполья» и Ивана Карамазова?.. У него нельзя искать простое «да» и «нет». В бунте подпольного человека и Ивана Карамазова против грядущей мировой гармонии, против религии прогресса Достоевский видит положительную правду, она на их стороне, он сам бунтует. Он в гениальной диалектике раскрывает основные противоречия учения о прогрессе. Путь прогресса влечет человечество к грядущей гармонии, всеобщему счастью и райскому блаженству тех, которые взберутся на его вершину. Но он несет смерть тем бесконечным поколениям, которые своим трудом и своим страданием уготовили эту гармонию. Можно ли нравственно принять гармонию, купленную такой ценой, мирится ли нравственная и религиозная совесть с идеей прогресса?.. (Прим. В.Г. – вспомним, что говорит Игорь Волгин о Достоевском: «Совестливость – одна из его структурных черт». И еще как мысли о страдании и о цене страданий в подзаголовке «Каторга как педагогическое средство»: «Между тем совет «пострадать» даётся автором «Записок из мёртвого дома» вовсе не ради красного словца. Страдание для Достоевского – момент не только очищающий (катарсический), но – созидательный, момент, без которого мир утрачивает свою естественную целокупность и глубину. Счастье покупается страданием: это цена…». Только, конечно, Бердяев говорит о другом, как Достоевский не принимает такое «всемирное счастье», которое покупается ценой страдания других людей, но, безусловно, Достоевский высоко ценил личное страдание, без которого человеку невозможно «выделаться» в человека или стать настоящим Человеком,  про что и говорит Игорь Волгин: «Страдание созидательно именно потому, что оно делает из человека – личность, сближает его со всем остальным страждущим миром. «Самовыработка», «самоодоление», самовоспитание – немыслимы без тяжёлой духовной работы… это в конечном счёте схватка между духом и духом…». Именно, вот эти размышления Игоря Волгина в подзаголовке «Каторга…» как раз многое говорят и проясняют суть «духовного перерождения» Достоевского, для которого страдание созидает в человеке личность и «сближает его со всем остальным страждущим миром». Вот, ключевая мысль в понимании Достоевского, как сближение человека со всем страждущим миром, ибо это «сближение» возможно лишь через принятие трагизма Голгофы, крестного пути Христа, про что и говорит Борис Вышеславцев, как «…крест и Голгофа есть наиболее полное выражение сущности и глубины трагизма… Кто совершенно не знает трагизма, тому Христос ничего не говорит»)…
…Вот почему Достоевский наполовину вместе с Иваном Карамазовым. Через его диалектику он ведет нас ко Христу. Мир может быть принят и исторический прогресс с его неисчислимыми страданиями оправдан, если есть божественный Смысл, скрытый от «Эвклидова ума», если есть Искупитель, если жизнь в этом мире есть искупление и если окончательная мировая гармония достигается в Царстве Божием, а не в царстве мира сего…
…Для того чтобы оправдать и принять грядущее, нужно оправдать и принять прошедшее. Будущее и прошедшее имеют одну судьбу. Необходимо победить дурное разорванное время, соединить прошлое, настоящее и будущее в вечности. Тогда только мировой процесс может быть оправдан. Тогда только можно примириться со «слезинкой ребёнка». Мировой процесс можно принять, если есть бессмертие. Если бессмертия нет, то мировой процесс должен быть отвергнут. Это была основная мысль Достоевского…
…Человек должен до конца принять страдальческий путь свободы. И Достоевский раскрывает уже последние результаты этого пути. Мирообожествление и человекообожествление ведет к гибели и небытию. И неизбежен переход на путь богочеловеческий. Во Христе примиряется человеческая свобода с божественной гармонией. Раскрывается возможность третьего решения вопроса о мировой гармонии. Вопрос о мировой гармонии и рае для Достоевского разрешался через церковь… Церковь не есть ещё царство, царство Божие, как учит вслед за Бл. Августином католичество. Но в церкви должно раскрываться царство. Это будет новое откровение в церкви, к которому Достоевский был обращен как к осуществлению пророческой стороны христианства. В русском народе, как народе апокалиптическом, должна раскрываться эта религиозная новь, но в нем же и изобличится окончательно неправда атеистической революции и атеистического социализма. В новом христианстве, к которому обращается Достоевский, должно раскрыться необычайная свобода и братство во Христе… Это приводит нас к идее религиозного мессианизма, с которым связаны положительные религиозно-общественные идеи Достоевского…» (Н.А.Бердяев, с. 464-481, 2002).
 
Но про «революцию духовную» во взглядах мировоззрения Достоевского говорит и Игорь Волгин в книге «Последний год Достоевского». Так в том же подзаголовке «Парадоксы графа де Воллана» И.Л. Волгин уточняет:
 
«…Выходит, что Достоевский ставит на одну доску и тех, кого мы привычно именуем революционными демократами, и тех, кто по долгу службы им противостоит…
…Угроза генерал-губернатора (И.В. Гурко), кем-то Достоевскому переданная, угроза, подтверждаемая к тому же практическими действиями, вызывает у него такой же ужас и отвращение, как и фантастическое намерение «прогрессистов» «уничтожить народ»…
…Итак, правительство оказывается не менее виновным, чем те, против кого направлены его беспощадные удары. И русская революция, и русская реакция ставятся на одну доску: они проистекают, по мнению Достоевского, из одного общего источника. Главная причина того и другого – вековой разрыв с народом. Отсюда следовало, что взаимоистребительное противоборство ни к чему не приведёт: оно бессмысленно, ибо не устраняет корень зла…
…Он не сочувствует прибегающему к драконовским мерам правительству в той же мере, в какой не сочувствует жестокому натиску террористов. Он не принимает их борьбу как историческую необходимость…
…Он вынашивает собственное решение…» (И.Л.Волгин, с. 153, 2010).

И вот вопрос: какое именно решение вынашивает Достоевский?..
И ответ мы находим в другом параграфе Игоря Волгина под названием «Диалог глухих», как, своего рода, глубокое и существенное возражение Л.Гроссману:

«…В 1934 году Л. Гроссман опубликовал документы о взаимоотношениях Достоевского с высшими правительственными кругами… Эти материалы произвели на учёного чрезвычайное впечатление… (Прим. В.Г. – по-моему, дело не только в одних субъективных впечатлениях учёного, если материалы опубликованы в 1934 году)… Личные контакты с представителями династии были вменены автору «Мертвого дома» в сугубую вину…
…Л. Гроссман пишет: «В третьем поколении царизм, приговоривший в 1849 году Достоевского к расстрелу и каторге, не только снимает с него всякие подозрения в оппозиционном образе мыслей, но возводит его в степень выразителя своих основоположных  воззрений и предначертаний…»… 
…В этом эффектном утверждении многое неверно. Ибо не столько власть стремилась «сберечь для своего политического дела» заступника униженных и оскорблённых (никогда, кстати, не изменявшего этому своему делу), сколько он сам пытался направить эту власть по тому пути, который он считал единственно правильным…
…Этико-историческая концепция Достоевского (как мы обозначаем комплекс его представлений о нравственном и гражданском миропорядке), с поразительным напряжением и упорством отстаиваемая и в «Дневнике писателя», и в «Братьях Карамазовых», и в Пушкинской речи, не слишком соответствовала видам реальной государственной политики. «Высшие» цели Достоевского фактически отрицали ближайшие и отдалённейшие задачи той системы, в рамках которой они призваны были осуществиться. И сама «система» не могла этого не чувствовать…
…То, что не возбранялось в сфере художественной идеологии, в области «высокого и прекрасного»…, получает мгновенный отпор при первой же попытке воплощения. Такое миронастроение могло умилять власть имущих, но за ним не признавалось одного права: стать философией жизни…
…Л. Гроссман глубоко заблуждается, говоря, что «правительство последних Романовых вело свою политическую линию в духе заветов Достоевского», что «восьмидесятые и девяностые годы – эпоха государственного осуществления» его идей и что поэтому на него ложится «часть ответственности» за внутреннюю и внешнюю политику российского абсолютизма. Достоевский, право, не стоит этой чести. Вряд ли Александр 3 мог претендовать на роль его духовного наследника…
…Но вот вопрос: отказался бы сам автор Пушкинской речи передать будущему царю хотя бы часть этого наследства?..
…Когда Победоносцев осторожно подталкивал его на сближение с царствующим домом, он, несомненно, имел свои виды. Его вполне устроила бы та роль, которую позднее отведёт Достоевскому Л. Гроссман. Трудность, однако, в том, что потенциальный исполнитель роли этой не приемлет…
…Л. Гроссман прав только в одном отношении: Достоевский действительно хотел, чтобы нынешнее и особенно будущее царствование исполнило его программу. Он мечтает пересоздать русскую монархию в духе своих религиозных и этических убеждений. И если Победоносцев желает сделать его союзником того, что есть, сам он стремится стать вдохновителем того, что будет…
…Откликаясь на всегда учтивые приглашения великого князя, он имеет в виду свою постоянную цель. И конечно, ничто не могло бы так способствовать осуществлению этой цели, как непосредственное личное воздействие на тех, кому он готов доверить свои идеалы и от кого в немалой мере зависит их дальнейшая судьба…
…являлся шанс, что его голос будет наконец услышан…
…Надо было попытаться сделать то, что не удалось ни Пушкину, ни Гоголю, ни Карамзину…» (И.Л. Волгин, с. 265-267, 2010).

Эту мысль Игоря Волгина о «высшей» цели Достоевского мы запомним и рассмотрим её значение в последующем нашего исследования.
 
А вот основная идея, что выразил Игорь Волгин, которая лишь частично совпадает с видением и пониманием Н.А. Бердяева о главном образе творчества Ф.М. Достоевского (конечно, речь о полном совпадении в интерпретации человека-творца здесь и не идет, но главное для меня, показать существенное различие, как и нечто единое, у разных интерпретаторов в понимании мировоззрения Достоевского):

«…Внутренняя духовная «революция» противополагалась Достоевским революции политической – как альтернатива. Однако в такой же степени она являлась альтернативой и политической реакции…
…Он стал духовным предтечей русской революции (если иметь ввиду её религиозный аспект), явив не только неприятие «лика мира сего», но и призвав к изменению этого лика…
…Он воплотил в себе то подспудное национальное чувство, которое начиная со второй половины века делается доминирующим и определяет ближайшие и отдаленнейшие судьбы страны… (Прим. В.Г. – но вот вопрос: так ли это на самом деле, что Достоевский «воплотил в себе подспудное национальное чувство», ставшее доминирующим в 19-м веке и определяющим судьбу страны? Вопрос в том и состоит, что разве можно и верно ли социальное ожидание общества 19-го века, как чувство национальное, тем более выраженное в движениях революционно-настроенных или либерально-настроенных, сопоставлять с потаенным ожиданием и цельным мировоззрением Достоевского? Разве религиозное ожидание самого Достоевского не было ли несвоевременным, как не вписывающимся в своё время, и чуждым своему времени? Ибо образ ожидания Д. был чужд как левым революционерам и либералам буржуазного толка, которые по своему атеистическому воззрению были схожи, так и монархическим консерваторам, которым чужды какие-либо «Перемены» в обществе и уж тем более как «творческая революция Духа». В своем главном сокровенном образе Д. оказывался чужим и чуждым для того времени, в котором он жил. Ибо главная Идея Д., как в его время, так и век спустя, считалась «идиотской» и утопической, как и описывает Юрий Селезнев в своей книге, опубликованной в 1990-м году. Но ведь, если честно, во все времена и в наше в том числе, сейчас также многие «продвинутые» и «прогрессивные» интеллектуалы говорят о Д., как, например, «…разве и самому Достоевскому не случалось слышать о себе того же рода мнений – чудак, юродивый, дурачок, пентюх, идиот… Ну как же не идиот? «Красота спасет мир!» (Ю.И. Селезнев, с. З86, 1990). А разве в наше «продвинутое» время (2013г.) не смеются также злорадно над главной Идеей Достоевского?..)…
Это – чувство кануна, ощущение неизбежности решающего исторического поворота, призванного покончить с господством мнимых, не соответствующих истинной природе человека ценностей и восстановить эту природу во всей её полноте. Это – жажда окончательного мирового исхода («дешевле не примиримся»), удивительное схождение эсхатологии с эвдемонизмом… (Прим. В.Г. – вот в этой мысли, в этом рассуждении Игоря Волгина и чувствуется основное противоречие в его исследовании. Ибо «схождение эсхатологии с эвдемонизмом», как «жажда окончательного мирового исхода», вполне соотносима как раз к идеологии левых революционеров и анархистов. И идея эвдемонизма, как обретение всемирного или индивидуального счастья путем «прогресса», как раз есть то, что называется в религиозном сознании «лжехилиазмом», т.е. вполне соотносится с атеистической идеологией левых революционеров и либералов, утверждающих всемирную гармонию и счастья мирового прогресса на началах «научного разума», отрицающего Христа и всё эсхатологическое учение христианства. Но если говорить про мировоззрение Достоевского, то в нем и можно увидеть «удивительное схождение эсхатологии», только не с эвдемонизмом, как лжехилиазмом, а схождение эсхатологии с подлинным хилиазмом, как ожидание и стремление к заветному Царству Христа на земле, как тысячелетнему Царству, заветно обещанному в «Откровении Иоанна Богослова». И вот это есть огромнейшее различие, как обретение всемирного счастья без Бога и вне Христа и Церкви, и стремление к тысячелетнему Царству с Христом и с Церковью Его, к Лету Господню, что заповедано Христом. И вот если исходить из последнего понимания подлинного схождения эсхатологии с хилиазмом, то тогда нам откроется верное вИдение жажды и стремления Достоевского, как «жажда окончательного мирового исхода» во Христе и со Христом с Его Церковью. Вот! две разных сути добра для человечества и два совершенно различных пути к всемирной гармонии. И Путь Достоевского есть лишь Путь ко Христу и со Христом. И вот это мы обязаны понимать и различать, как различать духов. Ибо как говорит Бердяев о Достоевском, что «всякий дух (в положительном смысле, как творческий) враждебен тому, что на поверхности жизни именуется «революциями», что революция Духа вообще отрицает дух революции. Достоевский был таким апокалипсическим человеком последних времен…». Но справедливости ради необходимо заметить, что Игорь Волгин в своем замечательном историческо-литературном исследовании о Достоевском как раз историософски показал и обосновал вИдение Н.А. Бердяева, что Достоевский был «таким апокалипсическим человеком последних времен», и именно в чем была суть «последних времен» последнего года и последнего месяца жизни Достоевского, после кончины которого 28 января 1881 года через месяц свершилось непоправимое историческое Событие, как цареубийство, подобно отбрасывающее тень пророчеств Достоевского, предупреждающего о убийстве последнего царя и царской семьи в 1918-м году. Вот! где и в чем сходится пророчество Достоевского, если мы вспомним его завет о любви к детям. «Дети» Достоевского, и из царской семьи тоже, ведь, и ему дорогие дети, как дети Божьи. Вот! трагедия исторической судьбы России, как тяжкая, страшная и горькая трагедия, но которая разрешима лишь во всепрощении, во Христе)…
…Но, будучи нравственной рефлексией русской революции, он всем своим существом отвергал её самое…
…Он полагал, что силы социального разрушения сами по себе не в состоянии уничтожить старый миропорядок и на его обломках воздвигнуть царство свободы и справедливости и что, однажды пущенные в ход, они только умножат объём мирового зла, вызвав результаты, прямо противоположные тем, которые задумывались в идеале…
…Политическое насилие понималось им как неуважение к естественному течению жизни, как попытка «механических» изменений, не влияющих на глубинную суть, как признак неспособности ужиться внутри самой истории…
…«Русское решение вопроса» заключалось, по его мнению, в ином: в пробуждении внутренних духовных ресурсов, в практическом осуществлении недосягаемого идеала христианства. Нравственный (инстинктивно сознаваемый нацией) закон, воплощенный в православном миропонимании, должен был стать сознательной нормой её жизни и деятельности…
…Он не мог обрести союзников слева: там спешили, томясь острым историческим нетерпением и мечтая покончить со злом одним ударом… Но и власть, бесконечно далёкая от занимавших его проблем, вовсе не собиралась играть в его опасные игры. Ибо он в конечном счёте уготавливал самой этой власти незавидную судьбу… (Прим. В.Г. – только вот я не пойму Игоря Волгина в том вопросе, как почему это «судьба власти была бы незавидной», если бы вся нация, включая и власть, жили бы и творили по евангельскому закону любви. В чем же здесь «ущемление» самой-то власти и что здесь фантастического такого? И вот далее Игорь Волгин пишет...) …Если государство, как он бы желал, обращалось в Церковь, то тогда начинали действовать совсем иные законы, главным из которых оказывалась – любовь… (Прим. В.Г. – но вспомним аксиому Сублимации, основанной на законе Любви, по которой высшее не отрицает низшее и, тем более, наоборот, низшее не может отрицать высшее даже в чисто социально-человеческом мироустройстве. А мировоззрение Достоевского основывалось и созидалось как раз на аксиоме Сублимации, поэтому ничего для государства опасного Достоевский «не уготавливал», если, конечно, с одной оговоркой, что сама власть не желала жить по закону Любви и была даже враждебна к высшему закону, то уже это не Достоевский виновен и не он что-то там «уготавливал», а сама власть виновата в том, что отрицала закон Любви и те Перемены духовные, что из Её сути излучаются. Вот в чем проблема-то, просто нужно верно расставлять аксиологические акценты, ибо тогда меняется весь смысл «дела» истории…)
…Пока же Россия «колебалась над бездной»: он полагал, что в эту бездну её способна ввергнуть каждая из противоборствующих сторон…» (И.Л. Волгин, с. 486, 592-593, 2010).
 
Казалось бы, для чего такое отступление от рассмотрения главной проблемы, отвлекаясь решением вопроса: был ли Достоевский «пророком русской революции – социальной» или в той же мере он был и «пророком творческой революции Духа». Казалось бы, какая разница и не всё ли равно для читателей? Но разница есть, и есть не просто как научная проблема, а в том вопросе, что хочешь ли ты сам, по совести и по честности, понять истинную суть другого человека, как есть… Для чего?..
А для того, ибо, вот, все эти «интеллектуальные тонкости» в рассмотрении миросозерцания и мировоззрения Достоевского многое как раз проясняют в вопросе о «духовном перерождении» писателя-художника и мыслителя, и не только проясняют суть человека для ума внешнего, но и свидетельствуют для сердец потаенных и любящих о свершении, казалось бы фантастическом и невозможном, чудесном, того, что в Евангелии говорится про «рождение» нового человека в Духе и Истине… И это «перерождение», как «рождение» человека в Духе и Истине, было потому, что, воистину, так и есть, и истинно есмь… Для вИдения этого не нужно доказательств внешних, но главное – вИдение сердца, и «логика сердца» (Паскаль)…
 
Проблему, как «О «перерождении убеждений» у Достоевского», рассматривает и Игорь Гарин в книге «Многоликий Достоевский» (1994). Так, по И.И. Гарину, «Каторга» стала ключевым фактором в «перерождении» Достоевского:
 
«…Семеновский плац и каторга стали катализаторами прозрения, оттого к ним такое отношение: как к благодати, как к необходимой расплате за то горе, которое принесло бы народу их дело. Если бы не царь, то народ осудил бы нас, говорил Достоевский. «Может быть, там наверху, то есть, Самому Высшему, нужно было меня привести в каторгу, чтобы я там узнал самое главное, без чего нельзя жить, иначе люди съедят друг друга, с их материальным развитием»…
…Каторга просветила его, там он понял, что народу нет дела до фаланстеров, что они – провокационная барская затея. Главное – духовно!.. Не политическая революция – перестройка души. Никакое изменение системы не принесет плодов, если не изменится человек. Начинать с революции – все равно что ставить телегу впереди лошади…
…Да, мучительный гений… Как Паскаль. Как Киркегор. Как Ницше… Почему эти мягкие, добрые, любящие люди внезапно переродились? Чем объяснить переломы в их сознании? Не перерождением ли убеждений интересны они?..
…Главная тема Достоевского – человеческое существование. Перерождение не изменило этой темы и не затронуло любви к людям. Лишь усилилось непосредственное чутье…
…Вот оно, свидетельство и причина перерождения:
«Я утверждаю, что сознание совершенного своего бессилия помочь или принести хоть какую-нибудь пользу или облегчение страдающему человечеству, в то же время при нашем полном убеждении в этом страдании, может даже обратить в сердце вашем любовь к человечеству в ненависть к нему»…
…На каторге Д. открылась Библия, и он понял, что спасение – только в ней. Библия выше знания! Бог есть любовь. Только Бог защитит…
…Суть перерождения та же, что и у Киркегора: вначале Д. верил в мораль, но затем узрел, что она не защитит заброшенного человека. Добродетель бессильна. Защита только одна – Бог…
…Прозревший Д. восстает против того, чему все поклоняются, – против прогресса и неконтролируемого знания. «Для чего познавать это чертово добро и зло, когда это столько стоит?»… (Прим. В.Г. – это вопрошание и составляет суть философствования Льва Шестова, который «восстал» в своей философии против безликого «общего» и «мирового разума» науки и философии)…
…Ближе всех к перерожденному Д. – Паскаль, сражающийся с неразумием разума. В своих размышлениях о грехопадении Паскаль предвосхитил «Сон смешного человека». Как и Д., он нападал на мораль…
…Вывод: перерождение Д. – то же, что обращение Паскаля: поворот от мира к Богу…» (И.И.Гарин, с. 78-81, 1994).

Интересные и глубокие мысли и сравнения Игоря Гарина, особенно, глубоко сравнение, как «перерождение Достоевского» и «обращение Паскаля», которое имеет под собой «твердую почву» и основание.
Так проницательное сопоставление в книге Игоря Гарина «выстраданного пути», запечатленного в творчестве Ф.М. Достоевского и Блеза Паскаля, подтверждается и существенно дополняется в исследовании Г.Я. Стрельцовой. Например, в замечательной книге «Паскаль и европейская культура» в шестой главе под названием «Паскаль и русская культура» Г.Я. Стрельцова исследует основные черты мировоззрения в творчестве Паскаля и Достоевского:

«Из всех русских писателей и мыслителей нет более близкого по духу и родственного душой Паскалю, чем Ф.М. Достоевский. Как Паскаль для европейской, так Достоевский для русской культуры – оба были средоточием духовности, «большой совестью» своей эпохи, глашатаями человечности, прорицателями будущих судеб людей, духовными скитальцами в поисках Истины… …их трагическая сосредоточенность на страданиях человеческих приводят равно обоих к религии Христа… С этим связан у обоих феномен «живого Бога», или «живой веры», и развенчание ими …, рассудочного постижения Бога, рационализма в религии. Паскаль выразил это своей формулой: «Сердце чувствует Бога, а не разум». Причем путь их к вере был трудным, сложным, выстраданным. Достоевский писал: «Моя Осанна сквозь горнило испытаний прошла». От человека – к Богу и от Бога – снова к человеку – таков этот путь…» (Г.Я. Стрельцова, с. 330, 1994).
 
Вот, в чем существенное дополнение Г.Я. Стрельцовой к сопоставлению Игоря Гарина, как: путь жизни человека-творца – от мира к Богу и, вновь, от Бога к миру людей… И в этом суть извечного диалектического движения, подтверждающего аксиому Сублимации и Воплощения (по Б.П. Вышеславцеву).

И, в завершение раздела книги о Паскале и Достоевском, Г.Я.Стрельцова приводит характеристику В.В. Розанова «пророческому видению» Достоевского, которая в то же время, по Г.Я. Стрельцовой, «в равной мере может быть отнесена и к Паскалю»:

«… «Зов к свету», духовному возрождению человечества, после трагической эпохи его падения, пишет Розанов, составляет главный момент в нравственных исканиях Достоевского, «интересы которого были вне своего дня, зов которого был обращен к векам и народам, взор – устремлен в вечность» (Г.Я. Стрельцова, с. 355, 1994).

Но есть основной методический момент, в котором я кардинально расхожусь с автором книги «Многоликий Достоевский». А, именно, в методе исследования, что касается постижения любого человека-творца. Так Игорь Гарин в подзаголовке под названием «Всечеловек», что следует сразу за темой «О «перерождении убеждений» у Достоевского», утверждает:
 
«…Исповедовать плюрализм и навязывать единственную точку зрения – вот абсурд. Вот почему меня так интересуют свидетельства, находки, версии – чем больше, разнообразнее, взаимоисключительнее – тем лучше. Облыжность, предвзятость, оговор – тоже свидетельствуют, даже клевета – союзник мировоззрения темных пучин… Даже математика, даже логика, даже геометрия самопротиворечивы, даже наука развивается тем быстрее, чем сильнее конкуренция идей и больше свобода, даже в физике – «все дозволено», а здесь… человек! …
…Для одних он был святым, для других супергреховным, для одних пророком, для других заблудшим, одни видели в нем величайшего гуманиста, другие – мрачного мизантропа – не это ли самое достоверное свидетельство колоссального духовного содержания его творчества и неисчерпаемости его личности?..» (И.И. Гарин, с. 81, 1994).
 
Вопрос! Но сам Достоевский задал проблему, сказав: «…весь вопрос в том и состоит, ЧТО считать за Правду» (Прим. В.Г. – курсив мой)… Если задача исследователя сводится лишь к экспликации неисчерпаемости личности человека-творца, то тогда теряется самый Смысл научного исследования, исходя из вопроса: и что это дает, что в этом нового? Ибо всем известно, что «человек неисчерпаем». И сам Достоевский свидетельствует, что «человек есть тайна». И в том нет никакой новизны, если ученый будет просто дублировать то, что всем известно. Проблема таится в другом вопросе, как: а каковы ценности мы находим в самой таинственной неисчерпаемости человека и как, и для чего эти искомые ценности мы избираем и расставляем в том, что называется «иерархией ценностей»? Новизна исследования будет в том, что какова наша оценка и каковы ценности мы «открываем» (или нам открываются и нами воспринимаются) в постижении человека, и согласуются ли эти ценности с универсальным пониманием того, что есть Истина, Правда, Добро и Красота. Вот в чем вопрос. Ибо если нет никакой «иерархии ценностей» и стоит вопрос о самой возможности Сублимации творчества, то любое научное исследование будет тогда не чем иным, как сведением ценностей к понижению, то есть профанацией. А потому ставится под вопрос такое утверждение Игоря Гарина, как:

«…даже в физике – «все дозволено», а здесь… человек!..»…

 Именно, весь вопрос в том и состоит: всё ли дозволено «науке», всё ли дозволено даже в физике, не говоря уже про человека?.. И можно перефразировать мысли «о революции», как, например, начинать с физики, не изменив самого себя, – все равно что ставить телегу впереди лошади. Но самое глубокое возражение современной физике и науки в целом в самом вопросе Достоевского и Паскаля: «для чего познавать это чертово добро и зло, когда это столько стоит?»…  Думаю, что однозначных ответов на сей вопрос, касательно нравственности и этики, совести и честности перед самим собой и перед Богом, у ученых не найдется.
 
(«Интересные» размышления Игоря Гарина, и «интересны» они в том понимании, если иной исследователь задается вопросом: а в чем, собственно, состоит «интерес» самого И.И. Гарина, как исследователя? Каковы задачи, какова цель и мотивация, каковы движущие силы интенции, именно, вот этого исследователя? И главный вопрос, как вопрос про Смысл исследования: «для чего автор исследования творит именно так, творит таковые оценки и ценности?» Постановка таковых вопросов необходима для того, чтобы понять самого автора текста исследования, как: что хочет автор сказать в этом тексте?).

И почти весь свой «секрет» книги «Многоликий Достоевский» И.И. Гарин раскрывает в параграфе «Набоковский Достоевский»,  в котором откровенно заявляет, что:

«Рисуя многоликого, неисчерпаемого, противоречивого Достоевского, никак не пройти мимо его портрета кисти Набокова… Мне же он важен ещё и потому, что критика Достоевского – человека и художника – возможна лишь на таком, набоковском, уровне…
…Мое отношение к Достоевскому сложно и трудноопределимо, – берет быка за рога Набоков, – я обычно рассматриваю художественное творчество с позиций…; т.е. как проявление личного таланта. С этой точки зрения Достоевский отнюдь не великий писатель, а довольно посредственный…
…Не скрою, продолжает Набоков, мне страстно хочется развенчать Достоевского…» (И.И. Гарин, с. 333, 1994).

И вот потому-то И. Гарину так нужна «облыжность, предвзятость и даже клевета», чтобы, следуя за Набоковым, «развенчать и оклеветать» образ Достоевского, как самого писателя-художника, так и его образ творчества. Особенно, если исходить из того, что кАк И. Гарин оклеветал и профанировал Образ «Пушкинской речи» Достоевского, то есть свел Образ к низшему оцениванию.
 
Одно возражение по существу И.И. Гарину, касательно «плюрализма мнений» и «оговоров и клеветы», в том, если сам исследователь стоит на стороне исследуемого, на стороне того человека-творца, кого он исследует, а не на стороне его оппонентов и злопыхателей. Ибо если исходить из последнего пути познания, то тогда «многоликость» превращается в кривое зеркало и приобретает сквозь искажения уродливые формы, оттенки и черты, за которыми исчезает подлинный образ исследуемого человека-творца. (Прим. В.Г. – необходимо заметить, что данный метод «плюрализма и многоликости» Игорь Гарин применяет более к Достоевскому, и менее к Л. Толстому, а еще менее к Киркегору, Кафке, Джойсу или Ницше. И это сравнение к вопросу «о предвзятости»)…

Например, Юрий Селезнёв в уникальной книге «Жизнь замечательных людей. Достоевский» (1990) также приводит доводы оппонентов Д., но оценка образа человека приобретает в исследовании Ю.И. Селезнёва уже совсем иное вИдение ценностей, исходящее из глубины исследуемого человека-творца.
И о подлинности образа человека служит одно свидетельство сотрудницы Достоевского по журналу «Гражданин»:

«…Но однажды она подошла к нему, как обычно, чтобы попрощаться (он еще сидел за работой) и вдруг остановилась перед ним, как немая, запишет она, придя домой, «и так поразило меня в эти минуты его лицо! (Прим. В.Г. – вспомним, размышления Николая Бердяева о личности, о лице, о единственности и о целостности образа человека!)… Да, вот оно, это настоящее лицо Достоевского, каким я его представляла себе, читая его романы! Как бы озаренное властной думой, оживленно-бледное и совсем молодое, с проникновенным взглядом глубоких потемневших глаз, с выразительно-замкнутым очертанием губ… в эти мгновения лицо его больше сказало мне о нем, чем все его статьи и романы. Это было лицо великого человека, историческое лицо. Я ощутила тогда всем моим существом, что это был человек необычайной духовной силы, неизмеримой глубины и величия, действительно гений, которому не надо слов, чтоб видеть и знать. Он всё угадывал и всё понимал каким-то особым чутьем…»…
…Наблюдая за работающим Достоевским, Варвара Васильевна невольно думала о том, как, должно быть, глубоко страдает этот человек оттого, что слишком многие его не понимают, перетолковывают на свой лад, передергивают его идеи…» (Ю.И. Селезнёв, с. 422-424, 1990).
 
И женская интуиция бывает поразительно точной и проницательной, ибо Юрий Селезнёв описывает очень существенные характерные черты образа Достоевского в период его сотрудничества с журналом «Гражданин», подтверждая, таким образом, проницательное видение Варвары Васильевны…

«…всё труднее дышалось ему, как бы это сказать, – общественно, что ли? Для одних он слишком «правый», для других слишком «левый», одни ругают почем зря – зачем он не прогрессист, не либерал, не нигилист; другие пытаются сделать из него воинствующего или хотя бы лояльного сторонника административно-правительственной политики… Нет, господа, он не нигилист, не прогрессист, но он и не реакционер, и не официальный деятель; он – Достоевский, и этим всё сказано. Пристают: каково же тогда ваше направление? Да не читают они его совсем, что ли? – Моё направление – то, за которое не дают чинов, господа, ни официальных, ни либеральных, – раздражался он нередко в последнее время. – А ваше направление, так сказать, сплетническое, господа газетчики, либеральные и официозные…
…Дался им «Гражданин»! Он, Достоевский, и в нем и без него, сам по себе – гражданин, неужели так трудно хоть это-то понять… Журнал – серьёзное материальное подспорье семье: деньги за романы тут же уплывают к кредиторам. К тому же «Гражданин» дает единственную возможность постоянного общения с читателями – через «Дневник». Правда, в последнее время давление князя Мещерского как хозяина-издателя стало принимать все более беспрекословную форму. Достоевский решительно воспротивился такого рода отношениям. Когда же Мещерский потребовал оставить в журнале забракованную Достоевским свою статью о необходимости полицейского надзора за учащейся молодежью, Федор Михайлович резко заявил: «Ваша мысль глубоко противна мне». А вскоре и вовсе подал заявление об освобождении его от обязанностей редактора «Гражданина» и с апреля снова стал свободен…» (Ю.И. Селезнёв, с. 426, 1990).

В свою очередь, заметим, как Юрий Селезнёв описал существенные черты и характер Достоевского в его поступках, и не просто «поступках», а как действия глубоко нравственные, даже которые идут в ущерб личным и семейным интересам в материальном отношении. И вспомним, как Игорь Волгин увидел и охарактеризовал главное в образе Ф.М. Достоевского: «совестливость – одна из его структурных черт» (И.Л. Волгин, с. 221, 2010).
 
И вот теперь вернемся к вопросу о «клевете и облыжности» (И.И. Гарин), как рассматривает его в своем исследовании Юрий Селезнев, к вопросу, который, как это ни странно, напрямую и косвенно взаимосвязан с проблемой «перерождения убеждений» Достоевского.
Вот, например, как описывает проблему Юрий Селезнёв:

«…Достоевского и без того никогда не щадили, особенно «братья по перу»: то на его просьбу высказать прямо мнение о романе стыдливо уходят от ответа, не желая, дескать, огорчать друга правдой, то и вовсе заявляют, что нет времени прочитать его. Затем поползли какие-то мутные, неопределенные слухи, как-то увязывающие в один узелок имя Достоевского со «ставрогинским грехом». И будто бы он сам признался как-то не то Каткову, не то Тургеневу, что это-де случай из его собственной жизни. Достоевский даже внимания не обратил поначалу на этого рода хихиканья: просто история с публикацией ставрогинской главы дошла до обывателей. Куда более беспокоили его другие ухмылки: намекали, что «Подросток» вышел прямо из «Бесов», указывая при этом на сцены с кружком Дергачева, в которых естественно, узнались известные по процессу долгушинцев эпизоды, диалоги, герои. Достоевский не стал бы отрицать, что «Подросток» почти прямое продолжение «Бесов», только вот «Бесов»-то господа критики и не захотели понять, сразу же потрудились записать автора в реакционеры, а теперь вот науськивают на него редакцию «Отечественных записок», пугают Некрасова призраком реакционности. Что, если поддастся?..
…Но Некрасов не поддался, публикация «Подростка» продолжалась. Правда, Михайловскому пришлось публично объясняться и даже оправдываться – почему журнал посчитал возможным сотрудничество с таким человеком, как автор «Бесов»… Принужден был вступиться за честь журнала и другой его критик, Александр Михайлович Скабичевский. Отругав писателя за его обличительство нигилизма, за искажение действительности, за приверженность к изображению патологических явлений жизни и оградив себя таким образом от возможных и даже непременных обвинений в поддержке Достоевского, Скабичевский тем не менее заявил, что наряду со «скверным Достоевским, как бы его «двойником», существует другой… гениальный писатель, которого следует поставить не только в одном ряду с первостепенными русскими художниками, но и в числе самых первейших гениев Европы нынешнего столетия. Его значение общечеловеческое, но в то же время он вполне народен – народен не в том вульгарном значении этого слова, чтобы хорошо изображать мужиков, но в высшем смысле усвоения существенных черт духа и характера русского народа»…
…– Вот так! – «Всё смешалось в доме Облонских» (он уже успел прочитать первые главы только что появившейся «Анны Карениной» Толстого) – недавние неприятели возводят его теперь в степень народного писателя, каковым сам он почитал единственного Пушкина; приятели же талдычат об измене… А вместе с тем что изменилось? Единственное: «Бесы» вышли в «Русском вестнике», «Подросток» – в радикальных «Отечественных записках»…
… «Не Федора Достоевского вам упрекать в перемене убеждений, – набрасывает он в записной тетради ответ своим хулителям… – Но вы скажете, – продолжает он, – теперешний Достоевский и тогдашний – не то, но… соединясь по возможности с нашим народом (еще в каторге, я почувствовал разъединение с ним, разбойник многому меня научил), я нисколько не изменил идеалов моих. Вам меня не понять… Я принадлежу частию не столько к убеждениям славянофильским, сколько к православным, то есть к убеждениям крестьянским… Я не разделяю их вполне – их предрассудков и невежества не люблю, но люблю сердце их и всё то, что они любят…» (Ю.И. Селезнёв, с. 444-445, 1990).
 
Вот, критика Михайловского и Скабичевского (сотрудников журнала «Отечественные записки») является наглядным примером того, как можно оболгать, оклеветать и исказить творческий образ человека и образ его творчества. Вот, как можно «духовное перерождение», свершившееся в человеке, исказить до безобразного и свести к обыденной «перемене мнений» или, еще хуже, к посредственному – «измене» убеждений в человеке. Что, действительно, выходит нечто комическое, как сам Достоевский оценивает и смеется над нелепостью происходящего: «Всё смешалось в доме Облонских»…
 
Но, ведь, многие интерпретаторы 20-го и 21-го веков, как и современник Ф.М. Достоевского – А.М. Скабичевский, применяют таковой метод истолкования человека-творца (и в этом отношении Игорь Гарин очень близок к Скабичевскому, но только, в отличие от критики Скабичевского, в интерпретации И.Гарина меняется расстановка оценок и аксиологического акцента в понимании творчества Достоевского, как если Скабичевский усматривал значение гениальности Д. в усвоении народности, «существенных черт духа и характера русского народа», то И.Гарин же, наоборот, напирает на общечеловеческом значении писателя и отрицательно оценивает как раз его народность и видит гениальность в Д., именно, как разоблачителя «темной пучины в народном духе»).

Например, как, вот, мол, писатель – гений и его художество гениально, но есть и «другой» (как, по Скабичевскому, только его оценку здесь я перефразирую,  наряду с гением есть «скверный писатель», как бы его «двойник»), иной Достоевский, в «подполье» души которого скрывается монстр. И во сне писатель «погружался иногда в царство подлинно сатанинского зла» (Н.О. Лосский). Эти мысли Лосского Игорь Гарин возвел в эпиграф к подзаголовку «Всечеловек» в книге «Многоликий Достоевский».
Вот, так «всечеловек», в уродливой многоликости, которую ему приписывают. И цель таковых истолкователей ясна – как показать крайности человека: его «ангельское добро» и «сатанинское зло», а потому оправданы ими и оговоры, и клевета, и когда им нужно и им выгодно, они сразу применяют свой метод для обвинения писателя в «сатанинском зле», т.е. во грехе. Но по мне так неприемлемы таковые методы истолкования, ибо человек не ангел и не бес, а есть человек, который, конечно, может быть подвержен различным влияниям, но никто, кроме Бога, не может судить человека последним судом. В остальном же лишь всё только человеческие версии, догадки и предположения. И кто сомневается и противится точки зрения мной здесь сказанной, то я советую обратиться не к психоаналитикам по вопросам понимания души человека, а к «Исповеди» Августина, вопросы в которой намного сложнее и глубже рациональных ответов и объяснений психоаналитиков. Если, например, применить метод «клеветы и оговоров» (по И.И. Гарину), то невероятно даже вообразить, каково бы было исследование Г.Я. Стрельцовой о Паскале, если автор книги «Паскаль и европейская культура» попыталась бы истолковывать творчество Паскаля, исходя из «точки зрения» иезуитов или скептиков атеистического толка. Вот бы получился «образ» Паскаля, сквозь злорадное отражение «кривого зеркала» его оппонентов и недоброжелателей. Но точно также образ человека-творца искажается и искривляется посредством истолкований и ярых «доброжелателей» и фанатиков.
 
Но вот вопрос: разве гениальность человека-творца только в том, что лишь открывать крайние пределы «подполья» в человеке? Для таковых «открытий» есть много охотников, как маркиз де Сад, например, или Фрейд. Чем гениальность Достоевского отличается и выходит из ряда таковых «первооткрывателей» темных пучин? А именно тем и в том, на что указал уже А.С. Пушкин в трагедии «Моцарт и Сальери», как «Гений и злодейство – две вещи несовместные!». Конечно, весь вопрос в том, что понимать под тем, что именуется как «гений»? Ибо еще при Пушкине значение «Гений» воспринималось с большой буквы, а после, уже во времена Достоевского, «гениальность» ставится под вопрос (Д.И. Писарев, Л.Н. Толстой) и к концу 19-го века человек творческий духовно измельчал (творчество всё более сводилось к ремесленничеству и оправданию пути Сальери). Можно сказать, что не только «среда заела», но «нигилизм заел» (трагедия Ницше), а в веке 20-м образ человека, казалось уже, окончательно пошатнулся, на что профетически и указывал Николай Бердяев в своем творчестве.

Коротко говоря, вопрос здесь не только в методическом моменте с вопрошанием «как познавать и каким путем?», а проблема углубляется в нравственно-этическую составляющую с исходным вопросом: «почему и для чего познавать именно так, а не иначе?»…
Вот в чем вопрос – о гениальности и о духовном перерождении. И часто происходит, бывает в жизни человека, что первичное (гениальность) невозможно без последнего (духовного перерождения). Вспомним, жизнь апостолов (Петра, Иоанна и Павла), Августина, Декарта и Паскаля, Киркегора и Л.Толстого, Вл.Соловьева и Л.Шестова (не говоря уже о целой плеяде русских религиозных философов, переживших и испытавших социально-духовную катастрофу России в начале 20-го века).

Вот, например, такое свидетельство из жизни Бориса Вышеславцева:
«Н.Н. Алексеев вспоминает слова, сказанные ему Вышеславцевым при их первой встрече за границей: «Философия должна быть теперь не изложением малодоступных для людей теоретических проблем, но учительницей жизни»…
…Здесь сами собой приходят на память слова, произнесенные князем Мышкиным (в уста которого, считает Вышеславцев, Достоевский вкладывает «все лучшие пророческие свои идеи»): «Я действительно, пожалуй, философ, и кто знает, может, и в самом деле мысль имею поучать…»…
…Эти слова уместно вспомнить здесь хотя бы по той причине, что именно на Западе произошло становление Вышеславцева как русского мыслителя, и в этом, пожалуй, заключается своего рода «парадокс» его творчества и судьбы…» (В.В. Сапов, с. 7-8, 1994).               
А, ведь, «перерождение» в Достоевском было не просто и не только в убеждениях, а в нечто другом, которое можно назвать, как духовное перерождение или рождение «духовного человека» в человеке. И вот к духовному, внутреннему перерождению Достоевского должен был послужить некий внешний толчок, как событие на Семеновском плацу 22 декабря 1849-го года и последующая каторга в опыте жизни писателя. А предвестником к этому знаменательному и роковому событию в судьбе Достоевского, как раз, стала встреча и знакомство с Белинским. Думаю, что в судьбе Достоевского к его роковому событию ареста 1849 года послужили не столько увлечения социалистическими идеями, к которым Достоевский относился совсем не однозначно, а другой факт, как творческий. Именно, неудача в творческом деле и разрыв взглядов с Белинским и с писателями, поэтами и литераторами (Тургенев, Панаев, Некрасов), по большему счету по литературным вопросам, а после и смерть Белинского в 1848 году, привели к тому, что Достоевский стал посещать кружок Петрашевского и подпал под влияние Спешнева, который организовывал революционные ячейки, подобные ячейкам нечаевцев в 1860-е годы. Интересно, что если бы Достоевский имел творческий успех в 1840-е годы, как и после первой повести «Бедные люди», то, возможно, и не было бы в жизни Достоевского кружка петрашевцев. Но сложилось в его жизни так, как и сложилось или неизбежно должно было быть. Вращаясь в литературных кругах после первого Триумфа, Достоевский стал понимать, что в литературной «кухне» большую роль играют не Литература, как искусство слова, а личные амбиции и претензии писателей и критиков. Но все-таки встречались и действительно проницательные критики, как Валериан Майков.
Так, например, Ю.И. Селезнев замечательно описывает эти психологические интриги в литературном каламбуре интересов и амбиций:

«…Он начинал догадываться, что, к сожалению, его роман сам по себе, как бы даже и ни при чем; все дело в борьбе литературных партий: его расхвалил Белинский. А уж коли Белинский расхвалил, то Булгарин непременно должен обругать. Замечательно. А если бы обругал Белинский, стало быть, тогда поддержал бы Булгарин? Арифметика!..» (Ю.И. Селезнев, с. 96, 1990).

Для верного понимания убеждений и мировоззрения Достоевского очень важным оказывается вот такой маленький, но существенный момент из критики творчества писателя:

«Более всего обрадовала Достоевского статья «Нечто о русской литературе в 1846 году» Валериана Майкова. Критик прямо сопоставлял его с Гоголем, но подчеркивал и принципиальную разность их творческих манер: «Гоголь – поэт по преимуществу социальный, а г. Достоевский по преимуществу психологический…»
…Достоевский глубоко переживал одну из мыслей Валериана Майкова, высказанную в его статье «Нечто о русской литературе в 1846 году», посвященной главным образом «Бедным людям»: «…художественное творчество есть пересоздание действительности, совершаемое не изменением её форм, а возведением их в мир человеческих интересов (в поэзию); с Достоевским, – писал молодой критик, – современное поколение читателей обрело возможность увидеть анатомию человеческой души, а изображение внутреннего мира человека – одна из важнейших потребностей эпохи». С одним не мог согласиться Достоевский: не изображать, а преображать внутренний мир человека и человечества – вот цель, призвание, назначение искусства, его высочайшая миссия. Миссия? Именно миссия… Гомер изобразил своих героев так, что они на тысячелетия овладели душами людей, – он дал идеал и уже тем одним послужил преобразованию древнего человека, человечества; Христос дал идеал новому времени, и человечество стало иным… Слово, слово – великое дело, – еще и еще раз убеждал он себя» (Ю.И. Селезнев, с. 97-101, 1990).
 
Думаю, что одна из причин, как одна возможность из многих вариантов, что послужила для идеологического сближения Достоевского со Спешневым в кружке петрашевцев, так это, именно, разочарование писателя в  поэтическо-литературном слове, разочарование в том, что поэтическим и публицистическим словом можно изменить и перевернуть мир, но мир не перевернулся. Но изменился сам человек в своем взгляде на жизнь – изменился сам Достоевский в своем отчаянии и в глубоком чувстве одиночества. Вот! что движет человеком изнутри… Возможно, что чувство одиночества, потерянности и оставленности, неприкаянности стали для Достоевского глубинными и основными в том, что человек из отчаяния и одиночества идет в мир, в социум, дабы изменить общество, прежде не изменив самого себя…

Вот, как это описывает Ю.И. Селезнев:
«…Двадцать шесть лет… Он казался себе уже глубоким стариком, все увидевшим и все пережившим: и смерть родных, и безответную, невысказанную даже любовь, и игру неизъяснимой судьбы, и бремя пусть кратковременной, но – какой! – славы гения, уязвленности насмешками друзей, и, наконец, отчаяние одиночества, ощущение страшной пустоты от непонимания. «Двойник» осмеян, «Хозяйка» поругана, а впереди – ничего!.. Ни одного могучего замысла, ни одной идеи, способной удовлетворить даже его самого. И зачем писать, и жить для чего? Только и осталось разве что одни «Бедные люди»…» (Ю.И. Селезнев, с. 119, 1990).

Наверное, что духовное одиночество и «Бедные люди», не только люди вымышленные из романа, а настоящие бедняки и нищие, в ряду которых часто бывал и сам писатель, и послужили как бы энергетическим толчком для сближения Достоевского с революционными кружками. Ибо если поэтическое слово в сердце «мертво», то нужно что-то делать, как-то действовать и проявлять себя в жизни, дабы чувствовать себя живым и чувствовать самую живую жизнь. Иначе: пьянство, сплошное беспамятство и забытье. Что, конечно, для характера Достоевского было абсолютно неприемлемо, пройдя строгую «школу» Белинского…
               
И каков же был этот опыт имманентного изживания путей зла, как опыт перед большой дорогой в иное?..  Или по-другому поставить вопрос, как: какова же была духовная основа неизменности в творческой природе Достоевского? Ибо глубочайшее духовное перерождение в человеке возможно лишь тогда, если уже есть некий духовный стержень и некое неизменное основание духа, как Вера человека, непоколебимая даже тогда и в том, если весь мир перевернется с ног на голову. В этом смысле, твердость веры и убеждений Достоевского можно лишь сопоставить с твердостью веры апостола Павла, судьба которого вела его к Встречи с Богом и который, еще будучи Савлом, твердо стоял в верности своего «благого» дела в гонениях христиан. Наверное, Бог открывается тому, кто твердо стоит в Вере и неизменен в твердости духа веры. Потому удивительна Судьба Достоевского и ап. Павла, пути которых неисповедимо и неизбежно сводились к единой точке, как Встреча со Христом. Встреча, которая кардинально изменила путь жизни ап. Павла и Достоевского. Вопрос: для чего? И есть вопрос о Смысле пути жизни и творчества человека. И есть обратный вопрос, как: чего же Бог ждет от человека? Как один и единый вопрос о Судьбе человека, как вопрошание про Смысл пути жизни… Для чего я иду, откуда и куда?.. Вот! вопрос судьбоносного Выбора, избрания пути жизни!.. 
Вспомнилось единое чувство, как слово Иисуса в Евангелии и слово Поэта:

                «Царство Мое не от мира сего…
                но ныне Царство Мое не отсюда…» (от Иоанна 18: 36)
                и
                «Я полцарства отдам за коня.
                Играй, невеселая песня моя, играй, играй!»               
                «Я чувствую, закрывая глаза:
                Весь мир идет на меня войной…» (В.Р. Цой)

По-моему, Н.О. Лосский в третьей главе «Перерождение убеждений» не раскрыл существенное в потаенном сердце Ф.М. Достоевского. А, именно, что и есть и навсегда утвердилось в потаенном сердце Достоевского? Это три образа, запечатленные в сердце писателя с самого детства и с юных лет: как образ Христа, образ Пушкина и образ ценности и смысла творчества, как вопрос об образе человека-творца или про предназначение творчества. Вот! три образа и три вопроса, которые в жизни и судьбе Достоевского остались неизменны в потаенном сердце, лишь более углубляясь в опыте жизни и дополняясь по глубине вопрошания художника-писателя в пути хождения по мукам, в неисповедимом пути жизни. Именно, эти три образа и три вопроса и стали причиной разногласия и охлаждения в отношениях между Достоевским и Белинским. Но Достоевский и воспринял от взглядов Белинского нечто существенное, увидел в критике и в публицисте иного Белинского – парадоксалиста, который совмещал в себе несовместимое. Именно, Белинский совмещал в себе убеждения и крайнего западника и славянофила. Вот в этом! и состоял феномен Белинского… Явление, которое для России значило нечто новое, но еще только слепо зарождавшееся… И Достоевский глубоко воспринял и проникся этим нечто новым в феномене Белинского, ибо Достоевский еще более углубил и предуказал направление этому новому феномену в русской жизни и в русской словесности…  С другой стороны, творчески-духовный образ Пушкина и образ Гоголя, также глубоко воспринятый Достоевским в своем сердце, как до каторги и после нее, остался навсегда в потаенном сердце писателя и, одновременно, в течение всего опыта жизни Достоевского созидался в нем в постижении, именно, вот этого непостижимого феномена русской души и духа сквозь сокровенный образ Поэта, таящий в себе раскрытие нечто совершенно нового в явлении русского слова…

Нужно заметить, что в «Дневнике писателя» (1876) во второй главе под названием «Мой парадокс» Ф.М. Достоевский как раз и раскрывает суть «феномена Белинского», но что еще более поразительно, так это то, что в этом № «Дневника» мыслитель указал на основные черты и характер русской революции 1917-го года, но отмечая противоположные и отрицательные стороны этого характера, однако, за которыми есть и стоит нечто действительно глубокое, ценнейшее и Вечное, которое еще лишь в зачатках русской души… По-моему, «парадокс» Достоевского, что писатель раскрывал в своей публицистике, можно сопоставить по уровню и значимости лишь с парадоксами Блеза Паскаля, из-за чего французского мыслителя противоречиво и понимали разного «рода» интерпретаторы… 
Именно, три образа: образ Христа, образ Пушкина и образ пути подлинного творчества, и есть то нечто неизменное, как духовное основание изменчивой природы человека, что навсегда осталось и осело в потаенном сердце и в памяти Достоевского. Именно, что в течение опыта жизни в сердце и в сознании Достоевского эти три образа только еще более углублялись и оттачивались в более ясные очертания их Смысла…

Но, вот, что если посмотреть на путь писателя к первой своей «Голгофе» в совершенно ином ключе видения? А, что если сближение Достоевского со Спешневым по вопросу революционного переворота в государстве, как раз, и было некое роковое помутнение сознания, которое можно обозначить, как «кратковременная измена» тому, что есть в самом себе как неизменное и вечное в духовной основе потаенного сердца, в котором запечатлены три сокровенных Образа?.. Вот! в чем вопрос. Ибо только из глубины этого видения, как из иного ключа зрения, нам и открывается суть подлинного духовного перерождения, духовного изменения самого человека, которому через пережитое мгновение на эшафоте открылась Бездна падения своей души сквозь видение Божественного луча, что насквозь пронзил эту грешную душу и осветил в ней углы кромешной тьмы. И только истинное покаяние и раскаяние дает душе надежду и утешение, утешение в том, что в потаенной душе грешника есть и осталось нечто подлинно неизменное и вечное, а надежда в том, что если во мне есть неизменное и вечное, как подлинное духовное основание сокровенного сердца, то и возможно подлинное духовное перерождение, изменение самого существа человека.
Но верна ли наша надежда и вера в человека, верен ли этот ключ иного видения, открывает ли этот ключ Дверь к самому сокровенному души другого?

Вот, приведем два признания и два откровения Достоевского, как первое, что до эшафота, и второе, что уже после эшафота, чтобы понять суть подлинно неизменного и суть подлинного перерождения человека.
Так до эшафота Ф.М. Достоевский исповедовал членам следственной комиссии свою духовную позицию, свои твердые убеждения человека и гражданина:

«…Я не боюсь улики, – заявил Достоевский, – ибо никакой донос в свете не отнимет у меня и не прибавит мне ничего; никакой донос не заставит меня быть другим, чем я есть на самом деле. В том ли проявилось мое вольнодумство, что я говорил вслух о таких предметах, о которых другие считают долгом молчать! Но меня всегда оскорбляла эта боязнь слова, скорее способная быть обидой правительству, чем ему приятною…
Если желать лучшего Отечеству – вольнодумство, то в этом смысле, может быть, я вольнодумец, в этом же смысле, в котором может быть назван вольнодумцем и каждый человек, который в глубине сердца своего чувствует себя вправе быть гражданином… Мне грустно было, что звание писателя унижено в наше время каким-то темным подозрением и что на писателя уже заранее, прежде чем он написал что-нибудь, цензура смотрит как будто на какого-то естественного врага правительству и принимается разбирать рукопись уже с очевидным предубеждением…
Конечно, о многом он должен был умолчать, многое недосказать. Но то, что он говорил, говорил прямо, искренне, убежденно. А главное – не раскаивался в содеянном. Всё это, естественно, раздражало членов следственной комиссии.
– Меня обвиняют в том, что я прочел статью «Переписка Белинского с Гоголем». Да, я прочел эту статью, но тот, кто донес на меня, может ли он сказать, к которому из переписывающихся лиц я был пристрастнее? Меня всегда руководила самая искренняя любовь к Отечеству. Я желал многих улучшений и перемен, я сетовал о многих злоупотреблениях. Но вся основа моей политической мысли была ожидать этих перемен от самодержавия. Все, чего хотел я, это чтоб не был заглушен ничей голос и чтобы выслушана была, по возможности, всякая нужда…» (Ю.И. Селезнев, с. 136-137, 1990).

Удивительно, такое ощущение, что это говорил не Достоевский, а Бердяев. Меня поражает, именно, схожесть духовной позиции Достоевского, что писатель выразил перед следственной комиссией в 1849 году, и духовной позиции Бердяева, что философ выдал в 45-ти минутной лекции Дзержинскому в начале 1920-х годов.
Но читатель может заметить, что подследственная речь Достоевского как раз опровергает версию видения Н.О. Лосского и наше видение в вопросе о неизменном и неком изменении, как в убеждениях, так и в самом чувстве личной жизни писателя. Но нужно заметить, что это не исповедь перед иноком-духовником, а, можно сказать, публичная речь подсудимого писателя, который отстаивает свое право человека и гражданина, сказать слово чести личности о достоинстве и правде в том, чтобы быть человеком и быть услышанным, прежде всего в честности перед личной совестью и перед Богом…

Честность же Достоевского вот в этих словах, как: «…никакой донос не заставит меня быть другим, чем я есть на самом деле…»… Именно, что честность, правдивость и духовная неизменность в человеке не может быть подвержена изменению, как лишь внешним приказом власть имущего или по доносительству лжеобличителей. Ибо только обратившись к Богу, только при встрече с Богом в редкие мгновения жизни, возможно, что душа человека испытает подлинное перерождение во всем своем глубинном существе. 
И вот второе признание и откровение Достоевского своему брату Михаилу, но только уже после события на эшафоте:

«Брат! Я не уныл и не пал духом, – писал Федор Михайлович вечером, после только что пережитого перед лицом смерти; в ожидании – теперь уже совсем недолгом – сибирской каторги. – Жизнь везде жизнь, жизнь в нас самих, а не во внешнем. Подле меня будут люди, и быть человеком между людьми и оставаться им навсегда, в каких бы то ни было несчастьях не уныть и не пасть, – вот в чем жизнь, в чем задача её. Я сознал это. Эта идея вошла в плоть и кровь мою. Да! Правда! Та голова, которая создавала и свыклась с высшими потребностями духа, та голова уже срезана с плеч моих. Остались память и образы, созданные и еще не воплощенные мной. Они изъязвят меня, правда! Но во мне осталось сердце и та же плоть и кровь, которая также может и любить, и страдать, и жалеть, и помнить, а это все-таки жизнь…
Как оглянусь на прошлое да подумаю, сколько даром потрачено времени, сколько его пропало в заблуждениях, в ошибках, в праздности, как не дорожил я им, сколько раз я грешил против сердца моего и духа, – так кровью обливается сердце мое. Жизнь – дар, жизнь – счастье, каждая минута могла быть веком счастья… Теперь, переменяя жизнь, перерождаюсь в новую форму. Брат! Клянусь тебе, что я не потеряю надежду и сохраню дух мой и сердце в чистоте. Я перерожусь к лучшему…» (Ю.И. Селезнев, с. 139-140, 1990).
 
Вот! эти искренние и подлинные слова откровения уже подлинно изменившегося потаенного сердца сокровеннаго человека…
Так в чем же состоялось Событие духовного перерождения Достоевского?

Так, например, в книге «О рабстве и свободе человека» (1939) Николай Бердяев говорит, что:
«Человек есть загадка в мире, и величайшая, может быть, загадка. Человек есть загадка не как животное и не как существо социальное, не как часть природы и общества, а как личность, именно как личность. Весь мир ничто по сравнению с человеческой личностью, с единственным лицом человека, с единственной его судьбой. Человек переживает агонию, и он хочет знать, кто он, откуда он пришел и куда он идет…
Личность есть неизменное в изменении, единство в многообразии… Личность ни в коем случае не есть готовая данность, она есть задание, идеал человека. Совершенное единство, целостность личности есть идеал человека. Личность самосозидается. Ни один человек не может про себя сказать, что он вполне личность. Личность есть категория аксиологическая, оценочная… Личность в начале пути, и она лишь в конце пути… Образ личности целостный, он целостно присутствует во всех актах личности. Личность имеет единственный, неповторимый образ…» (Н.А. Бердяев, с. 11-13, 1995).

Итак, Бердяев говорит, что личность – есть неизменное в изменении… Вопрос: что было и осталось неизменным в сердце Достоевского до и после первой «Голгофы»?
 
Три образа – образ Христа, образ Поэта – Пушкина, и образ Красоты – Премудрости Божией (образ и смысл творчества).

Вопрос второй: в чем совершилось духовное изменение, перерождение самого Достоевского?..
Именно, в излучении и в притяжении Духа и в потрясении всего внутреннего бытия личности; потрясение телесное, подобно землетрясению, но мы не видим Источника свершившегося, а лишь чувствуем его сердцем. А Источник есть Дух животворящий в телесности человека.
Именно, духовное перерождение-изменение самого Достоевского состояло в том, что в нем осталось неизменным в ещё более углубленном потрясении телесности в Духе, когда Дух сотрясает телесность. Сквозь потрясение телесности в Духе человеку открывается единый Образ в созвучии Трех…
Сквозь углубление неизменного в душе и потрясение души в Духе, в потаенном человеке совершается подлинное духовное перерождение, рождение духовного вечного человека – Личности в человеке. Рождение в Духе, духовное перерождение-изменение души в нового духовного человека и означает, углубление в неизменное и вечное, что открывается человеку как совершенно новое, еще не бывшее и неведомое, пророческое, что завершает Смысл прошедшему и раскрывает Образ грядущему…

Именно, духовное перерождение-изменение  Достоевского совершилось в событии Духа, в духовном углублении в неизменное и вечное потаенной души человека, в которой свершается рождение образа личности – рождение духа в человеке. Рождение нового духовного человека, в котором совершается преображение-изменение неизменного души в более углубленное, непостижимое и вечное, а потому и подлинно и возможно, как нечто новое, творческое слово, еще не бывшее в мире.

Встреча с Христом побуждает и пробуждает к рождению-углублению духа в нечто неизменное души, из глубины которой рождается совершенно новый образ вечного, духовного человека.
Но вот вопрос: в чем именно было и осталось то нечто неизменное, вечное в душе писателя и было ли подлинное перерождение-изменение души человека, была ли Встреча с Христом и была ли "Голгофа" в то роковое мгновение в жизни Достоевского?

На этот вопрос нет и не может быть логически выверенного ответа, того ответа разума, от которого мы ожидаем все узнать, как есть, но ответ будет для каждого свой, единственный, и углубленный по мере того, какова глубина восприятия образа другого в нашем потаенном сердце. Ибо лишь одно сердце потаенное чувствует, видит и понимает Смысл трагизма в пути жизни человека.

Достоевский «…мечтал о поприще русского писателя – может быть, самом высоком и самом страдальческом из всех поприщ, но… угодил в военно-инженерное училище; только успев совершить первый шаг в литературе, возмечтал сделаться чуть не освободителем Отечества и… отправился в каторгу. От «постигнуть Бога» – на меньшее не согласился бы – и до «только бы выжить»; от надежд на простое человеческое счастье и до истины, постигаемой в страдании; от проклятой рулетки до ощущения своей способности перевернуть, переродить мир словом; от невозможности понять, что творится с собственной душой его, что ждет его завтра, через час, до предчувствий разгадки сокровеннейших тайн будущего, человеческого бытия, бытия целой вселенной. Отчаяние неверия и жгучая жажда веры… Все это было. Теперь ему хотелось одного – быть услышанным. Потому что чувствовал – теперь ему есть что сказать. Пусть, как и в давней юности своей, он все так же беззащитен от превратностей судьбы, но и ничто уже, никакие угрозы или посулы не способны изменить его. И если бы даже случилось так, что его голос оказался бы гласом вопиющего в пустыне, если бы он точно знал, что никто никогда уже не услышит его, и он – последний из вопиющих, а мир давно уже слеп и глух, и горд своей слепотой, – он все равно не изменился бы и не прекратил верить и надеяться до самого смертного своего мгновения. Потому что смертно его тело, но слово – ему хотелось верить в это, – слово его переживет те времена и пространства всемирных потрясений, которые не то что предвиделись, но явно ощущались им. И пусть только там и тогда услышится его слово, все-таки коли услышится, то и отзовется…» (Ю.И. Селезнев, с. 474-475, 1990).
 
«Вспоминая через много-много лет то далекое, но вечно памятное ему время, Достоевский писал: …
«…Затем ли тогда даны были тебе сердце, и талант, и слово, к которому уже прислушивались и по нему узнавали среди сотен других? И муки душевные, и радости, и встречи – зачем все это и что все это значит – перед лицом последнего, предсмертного страдания? И не сойти с ума? И не умереть духовно? И не презирать себя потом за эти минуты смиренного ожидания приговора, вынесенного чужими ему людьми, не могущими понять ни его самого, ни его страданий, ни его надежд… «Господи, зачем ты оставил меня в эти минуты?»…
Может быть, уже и тогда, в те роковые минуты, не мыслью даже, но ощущением, подсознанием сравнил он свой эшафот с Голгофой, прозрел в великом своем позоре уничижения путь к духовному воскресению?..
…Достоевский вспоминал «Последний день осужденного на смерть» Виктора Гюго и, подойдя к Спешневу, сказал: «Мы будем вместе с Христом». – «Горстью пепла», – отвечал тот с усмешкой…
Достоевский переживал не казнь. Не только её. Он ощущал Голгофу. Не в те ли мгновения и зачалось в чутком к тайнам человеческого бытия сознании Достоевского осмысление древней притчи как его, лично его переживания, состояния, судьбы: «Истинно, истинно глаголю вам, аще пшеничное зерно, падши в землю, не умрет, то останется одно; а если умрет, то принесет много плода»? И разве пушкинский Пророк, прежде чем получить право глаголом жечь сердца людей, не лежал «как труп в пустыне», с рассеченной мечом грудью и разве не было вынуто из нее его трепетное сердце человека?..
Предчувствие своего нового, не сказанного еще слова о мире и миру – пришедшее перед лицом смерти – требовало жизни, бунтовало: «Что, если бы не умирать! Что, если бы воротить жизнь, – какая бесконечность!.. Эта мысль у него наконец в такую злобу переродилась, что ему уж хотелось, чтобы его поскорей застрелили…» Но кто скажет ему: «Восстань… и виждь, и внемли»?..» (Ю.И. Селезнев, с. 8-9, 1990).
 
«…Вот уже три месяца не видел он солнца, зеленых листьев над головой. Что-то будет? Ссылка? Надолго ли, далеко ли?..
…Осужденные продолжали жить в неведении о своей будущей судьбе, все еще тайно надеясь на лучшее: более полугода одиночки – разве одно это уже не достаточное наказание?
Томительны дни ежеминутного ожидания; во сто крат томительней бесконечные осенние сумерки. Не раз вспоминалось: «Долго ночь меркнет…»
22 декабря в 7 часов утра их вывели наконец во двор крепости, посадили в полицейские кареты и повезли на Семеновский плац, где все уже было готово к началу трагического фарса…» (Ю.И. Селезнев, с. 137-139, 1990).

                «Я сижу и смотрю в чужое небо из чужого окна.
                И не вижу ни одной знакомой звезды.
                Я ходил по всем дорогам и туда и сюда,
                Обернулся и не смог разглядеть следы…»
                (В.Р. Цой)

Это было «второе Утро» Ф.М. Достоевского, но только не «утро Триумфа», а «утро Голгофы»; то роковое Утро, которое стало решающим в судьбе последнего человека, «последнего героя» во времена перелома Эпох…

                «Утром ты стремишься скорее уйти:
                Ты уходишь туда, куда не хочешь идти.
                Ты уходишь туда, но тебя там никто не ждет…»
                «Завтра в восемь утра начнется Игра.
                Завтра Солнце встанет в восемь Утра…
                Но сейчас деревья стучат ветвями в стекла.
                Ты можешь лечь и уснуть и убить эту ночь.
                Деревья, как звери, царапают темные стекла.
                Пока еще не поздно лечь и уснуть в эту ночь»
                «Где вы теперь и с кем?
                Кто хочет быть судьей? Кто помнит все имена?..
                Может быть, завтра с Утра будет Солнце
                И тот Ключ в связке ключей…»
                (В.Р. Цой) 

«…Ровно в 12 часов, в рождественскую ночь с двадцать четвертого на двадцать пятое декабря 1849 года на Достоевского впервые надели кандалы. Вместе с Дуровым и Ястржембским вывели на улицу, усадили каждого в открытые сани и тронули в дальний путь…
Мимо, мимо – на большую дорогу, в темную даль, в иное…» (Ю.И. Селезнев, с. 140, 1990).

                «Где же ты теперь, воля вольная,
                С кем же ты сейчас ласковый рассвет встречаешь?
                Ответь!
                Хорошо с тобой, да плохо без тебя.
                Голову, да плечи терпеливые под плеть,
                Под плеть…
                Солнце моё, взгляни на меня?!..»
                «Расскажи, каково быть мишенью в тире?
                У меня есть вопрос,
                На который ты не дашь мне ответ…»
                (В.Р. Цой)

«…Однажды в страшную метель увидели столб, обозначающий границу Европы и Азии… И такая грусть нахлынула вдруг – слезы прошибли: прошедшее – всё в прошлом, впереди – Сибирь, неведомая судьба…
…Вот уж и ворота открыты. И новая дорога впереди…» (Ю.И. Селезнев, с. 143-160, 1990).

                «Нам с тобой голубых небес навес.
                Нам с тобой станет лес глухой стеной.
                Нам с тобой из заплеванных колодцев не пить.
                План такой… Нам с тобой!..»
                (В.Р. Цой)
 
Есть сердце потаенное и любящее, есть взгляд и цельное видение, есть опыт дерзновения Духа и опыт Света сквозь тьму  – путь открыт в иное, непостижимое и грядущее… Страшно труден первый шаг навстречу к Богу и навстречу к Человеку, но шаг сделан, и из глубины прорывается первичное слово любящего Сердца… Из глубины Образа вечно пламенеет любящее Сердце, а из глубины Сердца потаенного вечное стремление к любимому Образу…

                «И себя увидеть иным
                В новой сути…»
                (К. Кинчев)

                «Видишь, там на горе –
                Возвышается крест?..»
                (В. Бутусов)

                «Перемен! ТРЕБУЮТ наши СЕРДЦА…
                Перемен! Мы ждём перемен»
                (В.Р. Цой)

 

                Памяти Ф.М. Достоевского и Поэтам –
                посвящается…


3. Размышление третье или Образ третий.
Весть пророка –  непотаенные образы Вести Ф.М. Достоевского…

                «Восстань, восстань, пророк России!»
                (А.С. Пушкин)

                «Ты долго ль будешь за туманом
                Скрываться, Русская звезда…»
                (Ф.И. Тютчев)

                «Восстань, пророк, и виждь, и внемли…
                Глаголом жги сердца людей»
                (А.С. Пушкин)

                «Мне есть чем платить,
                Но я не хочу победы любой ценой.
                Я никому не хочу ставить ногу на грудь.
                Я хотел бы остаться с тобой.
                Просто остаться с тобой.
                Но высокая в небе Звезда зовет меня в Путь…»
                (В.Р. Цой)

                «В России истина почти всегда имеет характер вполне
                фантастический… Истина лежит перед людьми по сту лет на
                столе, и её они не берут, а гоняются за придуманным, именно
                потому, что её-то и считают фантастичным и утопическим»
                (Ф.М. Достоевский)   

                «Я в старой Библии гадал,
                И только жаждал и вздыхал,
                Чтоб вышла мне по воле рока
                И жизнь, и скорбь, и смерть пророка»
                (Н. Огарев)

                «Я за идею мою стою…
                «Красотою мир спасется»…
                …Нет, не мечом, но духом возродится мир,
                и Россия найдет в себе силы сказать миру это
                великое слово – Возрождение…»
                (Ф.М. Достоевский)

«Всё в будущем столетии… Россия – новое Слово…» – записывает Достоевский в свою тетрадь. ...но слово – ему хотелось верить в это, – слово его переживет те времена и пространства всемирных потрясений, которые не то что предвиделись, но явно ощущались им. И пусть только там и тогда услышится его слово, все-таки коли услышится, то и отзовется…» (Ю.И. Селезнев, с. 435-475, 1990).
 
Предчувствия и надежды писателя и мыслителя, что из глубины веков и из неведомого мира отзовется голос на его образ мысли, что будет, будет отзыв из глубины потаенного сердца на зов его сокровенной мысли.
Но… 
                «Нам не дано предугадать,
                Как слово наше отзовется, –
                И нам сочувствие дается,
                Как нам дается благодать…»
                (Ф.И. Тютчев)

И все-таки фантастически удивительны Предчувствия и предвИдения Достоевского, поражает сознание наше само воображение писателя, сквозь которое ему открылось нечто, как Совпадение Образа, то совпадение, которое через десятилетия отзовется в Образе и в мысли…

Вот это! удивительное предчувствие и фантастическое воображение Ф.М. Достоевского:

«Мне воображается, – писал Достоевский в «Дневнике», – что даже беднейший какой-нибудь школьный учитель и тот бы ужасно много мог сделать». Захоти только, сознай – что стоит за кабаком, чем грозит эта всенародная язва. В том-то и дело, что тут важна личность, характер – фантастическое предложение? Но хоть с чего-нибудь надо же начинать. А что до фантастичности, так в России у нас истина почти всегда имеет характер вполне фантастический… По сто лет лежит порой истина перед тобой, прямо на столе лежит, а ты гоняешься за ней, придуманной, по всему белому свету, именно потому, что истинную-то истину и почитаешь фантастической и утопической…
Наблюдая за работающим Достоевским, Варвара Васильевна невольно думала о том, как, должно быть, глубоко страдает этот человек оттого, что слишком многие его не понимают, перетолковывают на свой лад, передергивают его идеи. Работая, он часто мрачнел, но вдруг, бывало, оторвет глаза от своих листков или корректуры и ни с того ни с сего скажет:
– А как это хорошо у Лермонтова:

                Уста молчат, засох мой взор.
                Но подавили грудь и ум
                Непроходимых мук собор
                С толпой неусыпимых дум…

Это перевод из Байрона, но у Лермонтова глубже вышло:
 
                Непроходимых мук собор! 

Этого нет у Байрона. Целая трагедия в одной строчке. Молчком про себя. Одно это слово «собор» чего стоит! Чисто русское…
Увлекался и вполголоса читал «Пророка» Пушкина, потом – Лермонтова… И сам делался похож на какого-то древнего провидца – глаза загорались, глуховатый голос напряженно набирал высоту» (Ю.И. Селезнев, с. 423-424, 1990).

Может быть, конечно, сказанное нами, здесь, всего лишь наши догадки. Но кто бы мог подумать и сказать наперед Достоевскому, когда он записывал свои «фантастические» образы мысли, что, вот, почти через столетие и не где-нибудь в Европе, а в сибирской глубинке, в самом сердце Азии, в каком-то неведомом крае появится школьный учитель и скажет то слово, которое станет отражением сокровенного зова сердца самого Достоевского?!.. Сам Достоевский исходил сибирскими путями, но мог ли он догадаться, что слово его отзовется именно из глубины сибирской, азиатской, из неведомого края, дорогами которого он исходил, и по которому вела его судьба путями неисследимыми. И вот в селе Сростки Алтайского края появится «школьный учитель», который после скажет слово и отзовется на сокровенный образ мысли Ф.М. Достоевского…

«Самые великие слова в русской поэзии:
«Восстань, пророк, и виждь, и внемли… Глаголом жги сердца людей!»…
Я, как пахарь, прилаживаюсь к своему столу, закуриваю – начинаю работать. Это прекрасно…
Сейчас скажу красиво: хочешь быть мастером, макай свое перо в правду. Ничем другим не удивишь…
А литература есть ПРАВДА. Откровение… Есть правда – есть литература. Ремесло важно в той степени, в какой важно: начищен самовар или тусклый. Был бы чай. Был бы самовар не худой…
Нравственность есть Правда. Не просто правда, а – Правда. Ибо это мужество, честность, это значит – жить народной радостью и болью, думать, как думает народ, потому что народ всегда знает Правду…
Мы с вами распустили нацию. Теперь предстоит тяжелый труд – собрать её заново. Собрать нацию гораздо сложнее, чем распустить…»
                (В.М. Шукшин)

Именно, Василий Макарович Шукшин! дал творческий ответ и отзыв на сокровенное вопрошание и потаенный зов Ф.М. Достоевского.
 
Меня поражает совпадение образа, как в самих писателей, как образ самого человека-творца – Достоевского и Шукшина, так и творческие образы мысли художников-писателей. Конечно, есть и различия в творчестве писателей, но все-таки есть нечто трудноуловимое, в котором совпадает нечто, как образ мысли и самый образ действия, деятельности человека-творца. Вот это сходство, честно говоря, меня поражает!

Именно, про какое «фантастическое предложение» говорит Достоевский? Про какое? «…что даже беднейший какой-нибудь школьный учитель и тот бы ужасно много мог сделать»?..

Именно, как говорит сам Достоевский:
«В том-то и дело, что тут важна личность, характер – фантастическое предложение? Но хоть с чего-нибудь надо же начинать…».

Именно, важна Личность и характер человека-творца, смелый шаг и духовное дерзновение в поставленном вопросе, важна Личность в дерзновении Духа, чтобы поставить вопрос самому себе, предельный вопрос существующего о существовании, вопрос про смысл жизни, поставленный В.М. Шукшиным!.. Именно, «Вопросы самому себе», что ставил В.М. Шукшин и Ф.М. Достоевский!.. Те предельные вопросы про человека, про общину крестьян, «деревни», про пути нации, как «кто я, откуда и куда иду?» И вот эти вопросы, что ставили русские писатели-пророки, совпадают в самом своем духовном корне, ибо эти вопросы о «Почве», о Душе народа, вопросы про смысл жизни и пути конкретного человека и конкретной нации.

«… «Вопросы самому себе» …Это и не вопрос – я ищу, как подступиться к одному весьма рискованному рассуждению: грань между городом и деревней никогда не должна до конца стереться… Некая патриархальность, когда она предполагает свежесть духовную и физическую, должна сохраняться в деревне… Духовная потребность в деревне никогда не была меньше, ниже, чем в городе. Там нет мещанства… Если молодежь тянется в город, то ведь не оттого, что в деревне есть нечего. Там меньше знают, меньше видели – да. Меньше всего объяснялась там истинная ценность искусства, литературы – да. Но это значит только, что это все надо делать – объяснять, рассказывать, учить. Причем учить, не разрушая в крестьянине его извечную любовь к земле. А кто разрушает? Разрушали… Откуда берутся в деревне люди, которые действительно понимают искусство? Одни вырастают там, другие приезжают из  города… Культурный человек в деревне… Господи, как он нужен там! Всегда был нужен, а теперь – особенно. А молодежь уходит. Больше тревоги не за тех, кто ушел, а за тех, кто остался. Кто ушел, тот ушел – не вернешь. Многие, кто хотел уйти, остались. И теперь самая пора громко, на всю страну, заговорить так: если счастье человека есть служение своему народу, если это действительно так, то место наше там, где мы ему нужны. Как говорить, чтобы это было высокой Правдой? Не знаю. Эти наши статьи – это «слону дробина». Есть в деревне три могучих авторитета: школа, литература, кино. С них, по-моему, и надо начинать… Кино – это маленький праздник для юной души…» (В.М. Шукшин, с. 582-586, 2010).

«Больше тревоги не за тех, кто ушел, а за тех, кто остался…» – говорит Василий Шукшин. И вот теперь сравните: образ мысли Василия Шукшина и образ мысли Виктора Цоя?.. 

                «Я ждал это время, и вот это время пришло.
                Те, кто молчал, перестали молчать.
                Те, кому нечего ждать, садятся в седло.
                Их не догнать, уже не догнать…
                Соседи приходят: им слышится стук копыт,
                Мешает уснуть, тревожит их сон.
                Те, кому нечего ждать, отправляются в Путь.
                Те, кто спасен.
                Те, кто спасен…
                А тем, кто ложится спать, –
                Спокойного сна.
                Спокойная ночь»
                (В.Р. Цой)

«…Но надо представить себе, какая это зияющая утроба – деревня… В заключение о кино «применительно» к сельскому зрителю: каким оно должно быть? Перефразируя известное выражение: таким же, как в городе, только лучше.
Какой должен быть современный положительный герой?.. И тут, по-моему, кроется ошибка: не надо знать, какой должен быть положительный герой, надо знать, какой он есть в жизни. Не надо никакого героя предлагать зрителю в качестве образца для подражания. Допустим, вышел молодой человек из кинотеатра и остановился в раздумье: не понял, с кого надо брать пример, на кого быть похожим… Ну и что? Что, если не убояться этого? На кого быть похожим? На себя. Ни на кого другого ты все равно не будешь  похожим. Если ты посмотрел умный фильм, где радуются, горюют, любят, страдают, обманываются, обретают себя живые люди, значит, тебе предложили подумать о самом себе. Тебе показали, как живут такие-то и такие-то, а ты задумаешься о себе. Обязательно… Не надо только учить. Надо помогать исследовать жизнь, открывать прекрасное в жизни и идти с этим к людям. Надо страдать, когда торжествует зло, и тоже идти к людям. Иначе к чему всё?..» (В.М. Шукшин, с. 589-590, 2010).
Сравните!..

                «Утром ты стремишься скорее уйти:
                Ты уходишь туда, куда не хочешь идти.
                Ты уходишь туда, но тебя там никто не ждет…
                Доброе утро, последний герой!
                Доброе утро, тебе и таким, как ты!..»
                (В.Р. Цой) 

Вот это! как «вопросы самому себе», те предельные вопросы, что задавали самому себе: А.С. Пушкин, Н.В. Гоголь, Ф.М. Достоевский, Л.Н. Толстой, В.М. Шукшин, В.С. Высоцкий и В.Р. Цой, как вопросы про Смысл пути жизни человека… Какими путями приходит человек к Смыслу жизни и каков этот опыт Пути жизни, каков опыт дерзновения Духа?!..
 
Но какие вопросы задавал самому себе Ф.М. Достоевский? Каков опыт духовного дерзновения Ф.М. Достоевского?..

«Вот уже с час лежит он с открытыми глазами, почти не шевелясь, словно боясь вспугнуть то странное состояние, которое пришло вдруг сейчас; будто открывалась ему в эти мгновения тайна, превосходящая ум человеческий, и показалось – то, что происходит сейчас с ним, происходит со всем миром: близко время его, «при дверех». Словно забежала в мир какая-то Piccola bestia, и все, словно укушенные проклятым насекомым, перестают понимать друг друга. Начало зла – в отсутствии предания, высшей идеи, без которой нет ни человека, ни семьи, ни общества, ни нации, ни понимания между ними, хотя идей хоть отбавляй, и все сваливаются на человечество как камни, и что ни идея, то – разрушительная…
Он, кажется, снова пророчествует… Впрочем, что ж, – быть русским писателем и не пророчествовать?
Его всегда мучительно волновал этот вопрос: существует ли пророчество, то есть существует ли в человеке способность пророческая как естественная способность, заключающаяся в самой его природе? Современная наука, столь много трактующая о человеке и даже уже решившая много вопросов окончательно, как сама она полагает, кажется, никогда еще не занималась вопросом о способности пророчества в человеке. Потому что заниматься таким вопросом, даже только ставить его, в наш век недостаточно либерально и может скомпрометировать серьезного человека…
Как слово западает в человека и какими путями приходит к нему?..» (Ю.И. Селезнев, с. 434, 1990).

Вот! «вопросы самому себе», что ставит и задает Ф.М. Достоевский. Но Достоевский не философ, в академическом понимании этого слова, а мыслитель, художник слова, который задает и живописует Образы. В этом смысле, Достоевский есть духовидец-живописец, отражающий, выражающий и запечатлевающий сокровенные Образы, сокрытые в подсознательном души человеческой. Но вопросы Достоевского про пророчество, в том понимании: Как существует пророчество? Есть тот же вопрос, только в обратном видении, как вопрос про творчество, вопрос про Смысл творчества. Вопрос про Пророчество и вопрос про Творчество – есть один и единый вопрос, как вопрошание про Смысл пути жизни Человека!..
Именно, вот потому-то как никто и близки по духовному дерзновению такие мыслители, как Ф.М. Достоевский и Н.А. Бердяев, которые задавались единым вопрошанием про Пророчество и про Творчество!..
 
Например, так в очерке «Конец ренессанса и кризис гуманизма. Разложение человеческого образа» (1923) Николай Бердяев говорит, что…
«…Начинает обнаруживаться величайший кризис творчества и глубочайший кризис культуры… В то время как творческий подъем хочет создать новое бытие, в результате получается стихотворение, картина, научная или философская книга, творится новая форма законодательства, новая форма человеческих нравов. Все продукты человеческого творчества несут на себе печать земной тяжести. Они не есть высшее бытие, высшая жизнь. Они получают формы, не соответствующие творческому подъему, и поэтому результаты творчества глубоко не удовлетворяют творца. В этом – основное противоречие творчества… Люди ренессансной эпохи творили радостно, не ощущая всей горечи того, что творчеством создается не то, что задается… Свобода духа не была по-настоящему раскрыта в средневековом сознании. Драма новой истории была внутренно неизбежна. Но опыт нового человека, поставившего себе задачей владычество над миром, сделал его рабом мира. В этом рабстве он утерял свой человеческий образ… Но неудача новой истории не означает бессмыслицы новой истории, не вызывает окончательно пессимистического понимания судьбы истории. Она имеет внутренний смысл, если понимать всемирную историю как трагедию, а именно так её и нужно понимать… Осуществление заданий истории за её пределами как раз и обнаруживает глубочайший внутренний смысл истории…» (Н.А. Бердяев, с. 537-542, 2002).
 
Вот сравните, образ мысли Бердяева и Достоевского, как:
«Я хочу не такого общества, в котором я не мог бы совершить преступления, – говорил Достоевский не раз, поясняя существо своей идеи, своей мечты и веры, – но такого, в котором я, даже и имея право совершить любое преступление, сам не хотел бы его сделать»… «…Нам знакомо одно лишь насущное видимо-текущее, да и то по наглядке, а концы и начала – это все еще пока для человека фантастическое». Но вот в этом-то фантастическом сам он и надеялся отыскать ответы о загадочном будущем, «и если, – делился он с читателями «Дневника», открывая им, по существу, свое понимание задач современного художника, – в этом хаосе, в котором давно уже, но теперь особенно, пребывает общественная жизнь…, то кто же осветит хотя бы часть этого хаоса?.. У нас есть бесспорно жизнь разлагающаяся. Но есть, необходима и жизнь вновь складывающаяся, на новых уже началах. Кто их подметил и кто их укажет? Кто хоть чуть-чуть может определить и выразить законы и этого разложения и нового созидания? Или еще рано?..» (Ю.И. Селезнев, с. 459-483, 1990).

И вот, что далее пишет Бердяев в своем очерке «Конец ренессанса»:
«…В русской литературе и русской культуре был лишь один момент, одна вспышка, когда блеснула возможность Ренессанса – это явление пушкинского творчества, это культурная эпоха Александра 1. Но это был лишь короткий период, не определивший судьбы русского духа. Русская литература 19-го века, в начале которой стоял чарующий гений Пушкина, была не пушкинская; она обнаружила невозможность пушкинского творчества и пушкинского духа. Мы творили от горя и страдания; в основе нашей великой литературы лежала великая скорбь, жажда искупления грехов мира и спасения. Никогда не было у нас радости избыточного творчества. Вспомните Гоголя и весь характер его творчества. Это скорбная и мучительная творческая судьба. Такова же судьба двух величайших русских гениев – Толстого и Достоевского… Гуманизм в Достоевском переживает величайший крах. Именно Достоевский сделал здесь великие открытия. Достоевский, который так болел о человеке, о судьбе человека, который сделал человека единственной темой своего творчества, именно он и вскрывает внутреннюю несостоятельность гуманизма, трагедию гуманизма… Не случайно на вершинах русской религиозной философии мысль всегда была обращена к Апокалипсису. Начиная с Чаадаева и славянофилов и далее у Владимира Соловьева, у К. Леонтьева и Достоевского русская мысль была занята темами философии истории и эта русская философия истории была – апокалипсической. И русская революция по метафизическому существу своему есть крах гуманизма и этим подводит к апокалипсической теме…» (Н.А. Бердяев, с. 543-544, 2002).

Конечно, нужно сказать, что, по поводу образа творчества А.С. Пушкина, а отсюда и понимание путей русской религиозно-философской мысли, Николай Бердяев повторяет типичную ошибку русской интеллигенции 19-го и начала 20-го века, говоря, что «русская литература 19-го века… обнаружила невозможность пушкинского творчества и пушкинского духа». Тем самым, Бердяев повторяет старые ошибки (И.С. Тургенева и Л.Н. Толстого) в непонимании смысла творчества Пушкина. Ибо С.Л. Франк в своих очерках о Пушкине («Религиозность Пушкина», «О задачах познания Пушкина» и «Светлая печаль», а также А. Карташев в статье «Лик Пушкина» и И.А. Ильин в статье «Пророческое призвание Пушкина») глубоко обосновал взаимосвязь творчества Пушкина и всей русской литературы, включая Гоголя и Л. Толстого, именно, обосновав трагическое миросозерцание в творчестве А.С. Пушкина. Именно, эта парадигма понимания Смысла творчества А.С. Пушкина еще в должной мере не раскрыта. Но, в целом, Николай Бердяев, конечно, прозревает  пути русского миросозерцания углубленно и зорко…
Ибо уже в статье 1926-го года «Спасение и творчество. Два понимания христианства» Бердяев глубоко нащупал Бездну творчества, в разрыве творчества на мирское, светское и чисто церковное, религиозное… В этой статье Николай Бердяев выразил свои исходные интенции, выразил первичную интуицию, которую он в последующих и в последних своих трудах будет развертывать и которая еще более глубоко сближает его с миросозерцанием Ф.М. Достоевского по проблеме философии истории и метафизики творчества…
 
Вот, например, некоторые образы первичной интуиции Н.А. Бердяева, смысл которой как никогда сближает её с первичной интуицией творчества Ф.М. Достоевского:
«…Может ли человек спасаться и в то же время творить, может ли творить и в то же время спасаться?.. религиозная нераскрытость свободного призвания человека создает дуализм Церкви и мира, Церкви и культуры, резкий дуализм сакрального и светского… Только мистики… понимали, что Богу нужно не оправдание человека, а любовь человека, преображение его природы. Это есть центральная проблема христианского сознания… Судебное понимание христианства, создающее настоящий духовный террор, есть суровый метод, которым воспитывало христианство народы, полные кровавых инстинктов, жестоких и варварских. Но этому пониманию противостоит более глубокое понимание христианства как откровения любви и свободы. Человек призван быть творцом и соучастником в деле Божьего творения. Есть Божий зов, обращенный к человеку, на который человек должен свободно ответить. Богу совсем не нужны покорные и послушные рабы, вечно трепещущие и эгоистически занятые собой. Богу нужны сыны, свободные и творящие, любящие и дерзновенные… Христианское откровение есть прежде всего благая весть о наступлении Царства Божьего, искать которого нам заповедано прежде всего. Искание же Царства Божьего не есть искание лишь личного спасения. Царство Божье есть преображение мира, всеобщее воскресение, новое небо и новая земля… И будущее человеческих обществ и культур зависит от того, получит ли христианство творческое, преображающее жизнь значение, раскроется ли вновь в христианстве духовная энергия, способная породить энтузиазм, повести нас от упадка к подъему… Творчество предполагает своеобразную духовную аскезу, творчество не есть попускание своих страстей. Творчество предполагает самоотречение и жертву, победу над властью «мира». Творчество есть обнаружение любви к Богу и божественному, а не к миру сему. И потому путь творчества есть также путь преодоления «мира». Но творчество есть иное качествование духовной жизни, чем смирение и аскеза, есть обнаружение богоподобной природы человека… Уходя от мира, отрицая творчество в мире, вы предоставляете судьбу мира антихристу… Торжествует антихристианский социализм, потому что христианство не решает социального вопроса. Торжествует антихристианский гностицизм, потому что христианство не раскрывает своего христианского гнозиса. И так во всем. Мы подходим к последнему пределу. Секулярная, гуманистическая, нейтральная культура становится все менее и менее возможной. Никто больше не верит в отвлеченную культуру. Повсюду человек стоит перед выбором… (Удивительно профетичны, прозорливы образы мысли Николая Бердяева, что в мире уже не может быть чисто нейтральной культуры, да и, вообще-то, таковой и не было никогда, ибо человек всегда стоял прежде и стоит всегда перед выбором: или идти по пути к Божественному свету, или соблазниться бесовщиной, если исходить из последних Событий в 2012-м году, что произошли в Храме Христа Спасителя, как мракобесие лжетворчества девиц, как раз с обратной стороны, то есть апофатически, подтверждающее пророческое видение Николая Бердяева – Прим. автора В.Г.)… Христианское творчество будет делом монашества в миру… (Именно подобная мысль была выражена Достоевским в романе «Братья Карамазовы» – Прим. В.Г.)… Религиозный кризис нашей эпохи связан с тем, что церковное сознание ущерблено, не постигло полноты. И раньше или позже эта полнота должна быть достигнута, и должно раскрыться, что положительное творческое движение в мире, в культуре было раскрытием человеческой свободы в Церкви… творческий процесс в человечестве не может оставаться нейтральным, он должен стать положительно церковным, осознать себя или окончательно стать антицерковным, антихристианским, сатаническим… Страшно одинок, трагически одинок был гений, творческий зачинатель. Не было религиозного сознания о том, что гений – посланник небес… Творческое церковное возрождение пойдет и от движения в миру, в культуре, от накопившихся в миру творческих религиозных энергий. Мы должны более верить, что Христос действует в своем духовном человеческом роде, не оставляет его, хотя бы действие это было для нас незримо… Церковь есть жизнь, жизнь есть движение, творчество. Невозможно долее терпеть, чтобы творческое движение оставалось внецерковным и противоцерковным, а Церковь была бездвижной и лишенной творческой жизни… В безбожной цивилизации будет погибать образ человека и свобода духа, будет иссякать творчество, начинается уже варваризация. Церковь еще раз должна будет спасти духовную культуру, духовную свободу человека… Творчество не гетерономно и не автономно, оно вообще не «номно», оно богочеловечно, оно есть обнаружение избыточной любви человека к Богу, ответ человека на Божий зов, на Божье ожидание… В основе христианской веры лежит не только священство, но и пророчество. «И как, по данной нам благодати, имеем различные дарования, то имеешь ли пророчество, пророчествуй по мере веры» (Рим, 12,6). Творчество, творческое обнаружение гения человека есть до времени секуляризованное пророчество, которому должно быть возвращено его священное значение…» (Н.А. Бердяев, с. 631-654, 2002).               

                «Возможно, мы уже спускались с небес
                Или рождались не раз.
                Какая горькая память,
                Память о том,
                О том, что будет потом…
                Я слышу крик в темноте.
                Возможно, это сигнал…»
                (В. Бутусов)

Именно, воспоминание о прошедшем пути и Память «о том, что будет потом», как память про Путь грядущий, предстоящий пред человеком существующем, как здесь и сейчас…
Но как по мысли Л. Блуа: «страдание проходит, выстраданное не проходит никогда»! Но еще, по-моему, более значимо, что выстраданное души человека духовно перерождается в осмысленное, как просветленное или как прошедшее души сквозь опыт света, что свет выстраданного излучается из глубины души, и тьма не объяла его, а значит есть надежда и вера в преображение, восстановление и спасение души…
 
Каковы эти фантастические образы Вести Ф.М. Достоевского?
Опыт выстраданного, опыт каторги был не напрасен для Достоевского, но, именно, в этом опыте жизни писателю открылись бездны души человеческой, с её темными лабиринтами и угловатостями и с её не иссякающим светом, пронзающим и сквозящим все темноты углов. Достоевский прошел, испытал свой «Университет каторги», да такой, что и не снился даже профессору Фрейду…

«…Нет, не прост человек – в нем такие бездны, такие тайны, о которых не ведают наши мудрецы. Да и многому ли могут научить народ наши кабинетные печальники народные? Напротив, сами должны еще поучиться многому у народа, узнать его лучше, понять изнутри, пожить его жизнью, пострадать его страданиями. Ну а уж тогда…
В страдании очищается душа от гордыни самообожествления, в страдании яснеет истина…» (Ю.И. Селезнев, с. 157, 1990).

Вот это! как «в страдании яснеет истина…». Вот точный образ мысли, выраженный Достоевским.
Сопоставьте, например, как образ мысли Василия Белова с творческим образом Достоевского:

« – Что главное в русской душе?
– Совестливость. И религиозность. Иначе не распознаешь Его. Христианство – это и есть совестливость…
Я еще у Федора Тютчева читал о стыдливости страданий русского человека. Верно он подметил эту черту и даже назвал её Божественной. Русский человек стыдлив. А я – русский человек и на самом деле много стыжусь. Слишком много нагрешил в своей жизни… Я молюсь за Россию каждый вечер и за свой русский народ… Молюсь за спасение русских людей…» (из интервью В. Белова газете «Правда» // 2002 год. Правда. ру))…

А вот Что увИдел Игорь Волгин в образе Достоевского:
«…Совестливость – одна из его структурных черт» (И.Л. Волгин, с. 221, 2010).

Смотрите, именно, как «структурных черт», то есть как совершенных, истинно выверенных… 
Что открылось Достоевскому в опыте выстраданного пути жизни, в опыте каторги?

Три образа: как образ мужика Марея, воскресший в памяти писателя, образ фантастичности «праздника» острожной бани и её таинственного хозяина, маленького черного паучка, некоего Piccola bestia, что будет сопровождать писателя всю жизнь, и образ События в Церкви, фантастический Феномен каторжников в Церкви!.. Остановимся же лишь на описании последнего образа…
 
Вот это! и есть, воистину, фантастический образ как из мира иного, фантастический образ глазами человека, из глубины взгляда которого разворачиваются образы совершенно иного, еще неведомого и непостижимого, но реально существующего и присутствующего, как здесь и сейчас, мира:
 
«…каждый поход в Церковь становился для несчастных уже настоящим событием… Но, главное, там был иной, неподвластный каторжным законам мир. Конвойные в Церковь не входили, а потому, оставшись одни и даже гремя кандалами, осужденные ощущали себя на время почти свободными. Каждый нес свою нищенскую припрятанную копеечку – на свечку: «Тоже ведь и я человек», – может быть, думал он (как представлялось, глядя на них, Достоевскому) или чувствовал, подавая копейку вместе с вольными на общий церковный собор: перед Богом-то все равны… А когда священник читал: «…Но яко разбойника мя прийми», – почти все валились наземь, звуча кандалами, кажется, принимая эти слова буквально на свой счет.
Запала в сознание Достоевского эта, видимо, привычная для омских обывателей сцена: на его глазах произошло чудо. Обыденное, неприметное, но все-таки чудо: способные выстоять на ногах даже и не под одной сотней палочных ударов, тела его сотоварищей по каторге вдруг были брошены наземь невидимой, но имеющей над ними власть силою слова.
Ведь стояли же они, не проявляя никаких особых чувствований почти всю службу, но только прозвучали эти, словно назначенные именно им слова, и откликнулись подпольные души и обнаружили себя, может быть, даже и к удивлению самих отверженных, что вот есть они у них, души, есть и способны к бескорыстному порыву, к которому многие ли способны еще…
Да… не выросла та яблонька, чтоб ее черви не точили. Но и нет такого червя, чтобы источить яблоньку до такого бесплодия, когда бы даже в самых потаенных снах ее не снилось ей ее наливное яблочко. Все дело в слове, в том единственном, способном на чудо преображения слове…» (Ю.И. Селезнев, с. 159-160, 1990).
      
Вот это! и есть чудо поражающее и фантастический образ, вселяющий в души Веру и надежду на возможность осуществления невозможного, как последняя надежда на всеобъемлющую Божественную любовь, изливающуюся светом из глубин самых последних ничтожных душ… Именно, этот образ и есть свидетельство другого образа, как:

                «Если есть тьма, должен быть Свет»
                (В.Р. Цой)

                «И Свет во тьме светит, и тьма не объяла его…»
                (от Иоанна 1:5)
 
И вот к этому образу События в Церкви, запечатленные писателем в сердце своем, вот такие образы размышления Достоевского в «Дневнике писателя»:
«…Говорят, русский народ плохо знает Евангелие, не знает основных правил веры. Конечно так, но Христа он знает и носит его в своем сердце искони. В этом нет никакого сомнения. Как возможно истинное представление Христа без учения о вере? Это другой вопрос. Но сердечное знание Христа и истинное представление о нем существует вполне. Оно передается из поколения в поколение и слилось с сердцами людей. Может быть, единственная любовь народа русского есть Христос, и он любит образ его по-своему, то есть до страдания. Названием же православного, то есть истиннее всех исповедующего Христа, он гордится более всего. Повторю: можно очень много знать бессознательно…
Я думаю, самая главная, самая коренная духовная потребность русского народа есть потребность страдания, всегдашнего и неутолимого, везде и во всем. Этою жаждою страдания он, кажется, заражен искони веков. Страдальческая струя проходит через всю его историю, не от внешних только несчастий и бедствий, а бьет ключом из самого сердца народного. У русского народа даже в счастье непременно есть часть страдания, иначе счастье его для него неполно. Никогда, даже в самые торжественные минуты его истории, не имеет он гордого и торжествующего вида, а лишь умиленный до страдания вид; он воздыхает и относит славу свою к милости господа…
…К чему играть в слова, скажут мне: что такое это «православие»? и в чем тут особенная такая идея, особенное право на единение народностей? И не тот же ли это чисто политический союз, как и все прочие подобные ему, хотя бы и на самых широких основаниях, вроде как Соединенные Американские Штаты или, пожалуй, даже ещё шире? Вот вопрос, который может быть задан; отвечу и на него. Нет, это будет не то, и это не игра в слова, а тут действительно будет нечто особое и неслыханное; это будет не одно лишь политическое единение и уж совсем не для политического захвата и насилия, – как и представить не может иначе Европа; и не во имя лишь торгашества, личных выгод и вечных и все тех же обоготворенных пороков, под видом официального христианства, которому на деле никто, кроме черни, не верит. Нет, это будет настоящее воздвижение Христовой истины, сохраняющейся на Востоке, настоящее новое воздвижение креста Христова и окончательное слово православия, во главе которого давно уже стоит Россия. Это будет именно соблазн для всех сильных мира сего и торжествовавших в мире доселе, всегда смотревших на все подобные «ожидания» с презрением и насмешкою и даже не понимающих, что можно серьезно верить в братство людей, во всепримирение народов, в союз, основанный на началах всеслужения человечеству, и, наконец, на самое обновление людей на истинных началах Христовых. И если верить в это «новое слово», которое может сказать во главе объединенного православия миру Россия, – есть «утопия», достойная лишь насмешки, то пусть и меня причислят к этим утопистам, а смешное я оставляю при себе…
…это случится само собой, именно потому, что время пришло, а если не пришло еще и теперь, то действительно время близко, все к тому признаки. Это выход естественный, это, так сказать, слово самой природы. Если не случилось этого раньше, то именно потому, что не созрело еще время…» (Ф.М. Достоевский, с. 108-181, 2006).

                «Я ждал это время, и вот это время пришло…
                Те, кто спасен…
                Те, кто спасен…
                А тем, кто ложится спасть –
                Спокойного сна.
                Спокойная Ночь…»
                (В.Р.  Цой).

«Заповедь Достоевского».
«…Достоевский в тетрадь с подготовительными записями к «Идиоту» внес заметку:
             «Мир красотой спасется.
              Два образчика красоты».
Эта мысль повторена в словах Мышкина о том, что «мир спасет красота!..» (Б.В. Соколов, с. 132, 2007).

Вот это! «Мир красотой спасется!»… и есть «главная Идея» Достоевского. Идея, запечатленная в трех образах: как в образе Христа, как в образе Поэта (А.С. Пушкина) и в образе воплощенного Смысла творчества. Воплощенное Слово как красота!..

Но вот поразительно, как и прежде в конце 19-го века, так и в начале 21-го, в современных наших журналах пишут о «розовом христианстве» Достоевского, выставляя писателя таким неким наивным мечтателем, верящим в некую «спасительность красоты». И вот вопрос: действительно ли Достоевский был таким наивным простаком мечтателем, как образ его до сих пор пытаются нам некоторые журналисты-публицисты навязать и выставить на посмеяние? Это Достоевский-то «наивный мечтатель»?..

«Исповедь горячего сердца» в романе «Братья Карамазовы» по своей силе и глубине поставленной проблемы будет ещё глубже и сильнее «Исповеди» Августина и Льва Толстого, и, может быть, сопоставима с книгой Паскаля «Мысли», в своей постановке «величия и ничтожетства человека»…

И это сказал Достоевский устами своего героя, сказал о «тайне красоты»:
«…Я, брат, это самое насекомое и есть, и это обо мне специально и сказано. И мы все, Карамазовы, такие же, и в тебе, ангеле, это насекомое живет и в крови твоей бури родит. Это – бури, потому что сладострастье  буря, больше бури! Красота – это страшная и ужасная вещь! Страшная, потому что неопределимая, а определить нельзя, потому что бог задал одни загадки. Тут берега сходятся, тут все противоречия вместе живут. Я, брат, очень необразован, но я много об этом думал. Страшно много тайн! Слишком много загадок угнетают на земле человека. Разгадывай как знаешь и вылезай сух из воды. Красота! Перенести я притом не могу, что иной, высший даже сердцем человек и с умом высоким, начинает с идеала мадонны, а кончает идеалом содомским. Еще страшнее, кто уже с идеалом содомским в душе не отрицает и идеала мадонны, и горит от него сердце его и воистину, воистину горит, как и в юные беспорочные годы. Нет, широк человек, слишком даже широк, я бы сузил. Черт знает что такое даже, вот что! Что уму представляется позором, то сердцу сплошь красотой. В содоме ли красота? Верь, что в содоме-то она и сидит для огромного большинства людей, – знал ты эту тайну иль нет? Ужасно то, что красота есть не только страшная, но и таинственная вещь. Тут дьявол с богом борется, а поле битвы – сердца людей…» (Ф.М. Достоевский, с. 118, 1993).

«Красота» по Достоевскому не есть чисто эстетическая проблема, но есть, именно, загадка религиозно-метафизического порядка, как загадка, данная и заданная человеку. Ибо…

«…Катастрофические эпохи – Достоевский постоянно носил в себе это ощущение, – эпохи Клеопатр и Неронов, времена вседозволенности и крушения нравственных оснований общества, эти же эпохи становились и временами пророков и подвижников, мучеников новой просветляющей идеи, – вот из таких-то идеологов апокалипсического 19-го века и его герой духа, князь Мышкин, явившийся в самый фантастический город, Петербург, объявить людям открывшуюся ему истину: «Красотою мир спасется».
И пошла гулять о нем молва – разве и самому Достоевскому не случилось слышать о себе того же рода мнений – чудак, юродивый, дурачок, пентюх, идиот… Ну как же не идиот? «Красота спасет мир!»…» (Ю.И. Селезнев, с. 386, 1990).

Образ Пушкина, образ творчества Поэта и идея «красоты», как сквозь образы творчества. Но причем здесь, казалось бы, Пушкин?..

«Русский народ уж какую сотню лет живет по мудрости: «Бог терпел и нам велел». Что ж, для рабства разве велел, не для подвига? Чтобы силы впустую по пути не растратить… И Пушкин, гений наш, о том же помышлял:
                Владыка дней моих! дух праздности унылой, 
                Любоначалия, змеи сокрытой сей,
                И празднословия не дай душе моей.
                Но дай мне зреть мои, о Боже, прегрешенья,
                Да брат мой от меня не примет осужденья,
                И дух смирения, терпения, любви
                И целомудрия мне в сердце оживи… 
…Достоевский в который раз перечитывал «Египетские ночи».
Его давно уже буквально выводило из себя одно странное обстоятельство: критики до сих пор силятся не понимать Пушкина и даже в этой леденящей душу картине двухтысячелетней давности, пророчествующей о будущем, – а может быть, как знать, уже и о нашем сегодняшнем настоящем – видеть не более как поэтически пикантную вольность, нечто маркиз-де-садовское…
Да, в «Египетских ночах» изображен лишь «момент римской жизни и только один момент, но так, чтоб произвести им наиполнейшее духовное впечатление, чтоб по этому моменту, по этому уголку предугадывалась бы и становилась понятной вся картина…» Вся картина тогдашней жизни. Он всегда чувствовал, – здесь, именно здесь то, что он называл пушкинскими пророчествами и указаниями. 
Зачем нужна была египетская царица русскому Пушкину? «Что ему Гекуба, что он Гекубе?..» Не затем же, чтоб позабавить читателей сюжетом о вызове, брошенном женщиной: кто купит её тело ценой жизни? Жизнь, вся жизнь за одну ночь страсти – зачем? О прошлом ли только думал поэт или виделось ему нечто предупреждающее в этой древней легенде? Ведь подобные сюжеты могли родиться лишь в обществе, «под которым уже давно пошатнулись его основания», когда уже «утрачена всякая вера, надежда, мысль тускнеет и исчезает: божественный огонь оставил её; общество совратилось и в холодном отчаянии предчувствует перед собой бездну и готово в неё обрушится. Жизнь задыхается без цели. В будущем нет ничего; надо попробовать всего у настоящего, надо наполнить жизнь одним насущным. Всё уходит в тело… и чтоб пополнить недостающие высшие духовные впечатления, раздражают свои нервы, свое тело всем, что только способно возбудить чувствительность. Самые чудовищные уклонения, самые ненормальные явления становятся мало-помалу обыкновенными. Даже чувство самосохранения исчезает…»…
Всё так или почти так же, как и в наше больное время, а не сегодня, так уж завтра точно будет так же; тут аналогия, тут напоминание, предупреждение о наступающем крахе: как и две тысячи лет назад грядут времена великих потрясений, сомнений и отрицаний, ибо дворянская наша античность уже позади, от нее остались только красивые формы, но нет уже руководящей идеи; впереди же – варварство буржуа, рвущегося к своему золотому корыту. Старые идеалы презираемы и побиваемы, новые несут лишь идею всеобщего поедания слабых сильными, бедных богатыми; хаос и разрушение… Существует реально одно настоящее без высших духовных потребностей.
Собственно, что такое Клеопатра? Прекрасное тело без души, КРАСОТА БЕЗ ДУХА; «в прекрасном теле её кроется душа мрачно-фантастического, страшного гада: это душа ПАУКА…». Это образ и символ мира на самом краю бездны, пророчество о его гибели.
От всей картины «холодеет тело, замирает дух… и вам становится понятно, к каким людям приходил тогда наш божественный искупитель. Вам понятно становится и слово: искупитель…
И странно была бы устроена душа наша, если б вся эта картина произвела бы только одно впечатление насчет клубнички!..»
Достоевский почти физически, как бы на себе самом ощущал зародыши начинающегося «химического распада» общества. Нужно что-то делать. И у него нет иного оружия, кроме слова, и он обязан сказать его, это воскрешающее мир слово: пути ясны, да очи слепы…
…Умные люди, передовые умы, а Пушкина никак не уразумеют! – огорчался Достоевский. Пушкинского пути не видят и видеть не хотят – вот что прискорбно и чревато для умственной и нравственной нашей-то самостоятельности…» (Ю.И. Селезнев, с. 161-254, 1990).

Но какой положительный Смысл Красоты в самом образе А.С. Пушкина, что предчувствовал и предвосхищал Достоевский. Положительный Смысл Красоты в самом «духовном мире» Пушкина, и вот этот «мир красоты Пушкина» раскрывает С.Л. Франк в уникальном очерке «Светлая печаль» (1949):

«Прав был все же Гоголь, признавший именно Пушкина образцом истинного русского человека. Именно характерное для Пушкина сочетание трагизма с духовным покоем, мудрым смирением и просветленностью более всего типично для русского духа. Его трагизм есть не мятеж, не озлобление против жизни, а тихая, примиренная скорбь, светлая печаль…
…«И сердце вновь горит и любит оттого, что не любить оно не может». Ближайшим образом здесь имеется в виду романтическая любовь к женщине, но в это можно вложить и более общий смысл. Печаль Пушкина светла, потому что сердце его не может перестать гореть и любить. Какая нравственная красота!..» (С.Л. Франк, с. 176, 1999).
 
Вот это! именно, как «нравственная красота!», воплощенная в слове Поэта. Как красота, что излучается из глубины потаенного и любящего сердца Поэта. Именно про «излучающееся сердце» говорят и И.А. Ильин, и Б.П. Вышеславцев...
 
«…Преп. Серафим, один из самых характерных для русского Православия святых, так определяет Бога: «Бог есть огонь, согревающий сердца и тробы». Вот еще слова св. Серафима, касающиеся значения сердца:
«Господь ищет сердце, преисполненное любовью к Богу и ближнему…»…
Святой Серафим говорит: чтобы узреть свет Христов, нужно погрузить ум внутрь сердца, ум должен «укоснить в сердце». «Тогда воссияет свет Христов, освещая храмину души своим божественным осиянием». «Сей свет есть купно и жизнь»…
… сердце есть центр любви, а любовь есть выражение глубочайшей сущности личности. Мы любим не умом и не познанием, а сердцем… Личность, в конце концов, определяется тем, что она любит и что ненавидит…» (Б.П. Вышеславцев / «Значение сердца в религии» (1925).
 
Но есть и обратная сторона «сердца» и в этом суть антиномии образа «сердца», ибо:
«Сердце есть точка соприкосновения с Божеством, источник жизни и света, и между тем, оно противится Богу и Его Слову и тогда «ожесточается», «каменеет». Оно есть источник любви, но оно же источник ненависти. Оно есть орган веры, но оно же орган неверия: «Рече безумец в сердце своем – несть Бог», (ср. Лук. 24, 25). Сердце вовсе не есть абсолютно чистое, непогрешимое, внутреннее око, оно бывает «омраченным», «несмысленным», «нераскаянным» (Рим. 1, 21. 2, 5), «противящимся Духу Святому» (Деян. 7,  51). Даже в разговорной речи корень сердца сохраняет эту антиномичность: он означает сердечность, но от него же происходит и слово сердиться, действовать «в сердцах»…» (Б.П. Вышеславцев).
 
И по Вышеславцеву, «Достоевский глубже всего проник в бездну сердца и бездну греха, и он же глубже всего показал пределы раздвоения личности в образах Ставрогина и Ивана Карамазова… Но предел трагизма это полное исчезновение подлинного я и воцарение в душе демонического центра… Не существует зла, осуществленного «последовательно и до конца», ибо зло имеет своим пределом – ничто…» (Б.П. Вышеславцев).
 
И вот тут сопоставление: есть антиномия образа сердца, и, значит, и есть антиномия образа красоты. Подлинности образа красоты противостоит её «изнанка красоты», как «некрасивость», «безобразность» в виде красоты внешней. И вот здесь сердца прилепляются к тому образу, каково само есть сердце. В конечном итоге сокровенные сердца распознают, что где есть красота Духа, а где лживый «дух красоты».

«Ставрогин придет на исповедь к старцу Тихону (прообразом ему Достоевский выбрал давно чтимого им иерарха 18-го века Тихона Задонского), придет, конечно, не для искренней исповеди, после которой он мог бы искупить вину свою подвижничеством…
Но не поверит старец в искренность такой «исповеди», и уйдет князь от него, шипя в холодной злобе: «Проклятый психолог!» А ведь тот только и скажет ему одну, загадочную, но, видно, понятную Ставрогину фразу: «Некрасивость убьет»…
Достоевский верил в читателя, верил, что идея «Бесов», «Некрасивость убьет», сопоставится в сознании людей с «Красота спасет мир» князя Мышкина из «Идиота»…» (Ю.И. Селезнев, с. 416, 1990).
 
Два романа «Бесы» и «Идиот» и две ключевые идеи, как «некрасивость убьет» и «красота спасет мир», сойдутся в последнем романе Достоевского «Братья Карамазовы»; сойдутся для решающей «схватки», для решающей битвы, о которой писатель проговорит устами героя Дмитрия Карамазова в «Исповеди горячего сердца», что «красота есть не только страшная, но и таинственная вещь. Тут дьявол с Богом борется, а поле битвы – сердца людей…».
И вот тут-то «Легенда о великом инквизиторе» есть символ, как символ некоего «поля битвы», как «поле» сердец человеческих, для которых открыт Образ и в которых совершается выбор, как выбор пути распознания, постижения и избрания подлинной духовной красоты…  Здесь символ и образ, которые сокровенно и непотаенно выражены вот в этих словах, сказанных инквизитором Христу в «Легенде»:

«Ты возжелал свободной любви человека, чтобы свободно пошел он за Тобою, прельщенный и плененный Тобою. Вместо твердого древнего закона, свободным сердцем должен был человек решать впредь сам, что добро и что зло, имея лишь в руководстве Твой образ пред собою, – но неужели Ты не подумал, что он отвергнет же наконец и оспорит даже и Твой образ и Твою правду, если его угнетут таким страшным бременем, как свобода выбора?..» (Ф.М. Достоевский, с. 277, 1993).
 
Вот сокровенная идея Достоевского, выраженная в слове, как «свободным сердцем», сердцем «должен человек решать сам», пред которым лишь образ красоты Христа… и всё. А разве может быть иначе? Разве возможна Любовь иначе, чем как не только «свободным сердцем»?

И как говорит Юрий Селезнев, что «Достоевский верил в читателя», а значит, верил в потаенное сердце человека, верил, что сокровенный сердца человек, пред которым предстанут два образа красоты, сделает верный выбор, совершит верное избрание… Это, конечно, огромный риск, предоставив человеку совершить свободное верное избрание образа красоты. Но именно эту мысль, о которой говорит Юрий Селезнев, подтверждает и Борис Вышеславцев:

«Есть нечто в человеке, что не может быть погружено в небытие, что не может «сгореть» ни в каком адском огне. Или иначе, есть в нем «искра Божия», которая не может погаснуть ни в какой тьме, есть в нем свет,  который «во тьме светит и тьма не объяла его», хотя бы свет этот был предельно мал, лишь светлая точка. Всё же она есть в каждом человеке. Это его Богоподобие – его истинное бытие, зерно ценности и зерно святости…
Здесь лежит онтологическое ядро христианской веры в человека, неразрывно связанной с верой в Бога: самость – божественно… Здесь настоящее расхождение с «язычеством», древним и современным. Христианство никогда не скажет, как Аристотель: существуют рабы по природе. Не скажет наперекор всякой видимости, всякой скептической мудрости. Здесь первоисточник кантианского учения о ноуменальном характере, о личности, как «самоцели»… Достоевский в наше время с громадною силою пережил и дал услышать биение истинных глубин человеческого сердца. «Сокровенный сердца человек» есть для него центр внимания, и он всегда жив, потенциально прекрасен и потенциально безгрешен, среди греха, смерти и тьмы. Нет «Мертвых душ». Существует только кажущееся, временное засыхание и умирание бессмертного ядра человеческого духа; на самом деле: «не оживет, аще не умрет». Световой центр в душе, «в сердце» – неистребим и может вспыхнуть всеозаряющим пламенем. На этом покоится изумительная динамичность потуханий и озарений человека, составляющая постоянную тему Достоевского…» (Б.П. Вышеславцев).
 
И если применить мысль Бориса Вышеславцева к пониманию того, что есть Красота как сокровенный образ в творчестве Достоевского, то истинный образ Красоты по Достоевскому:
«Это и есть «свет Христов, просвещающий всякого человека, грядущего в мире». Нет таких, которые были бы всецело его лишены. В сердцах язычников он обнаруживается как голос совести. Совесть со своею ноуменальной (не эмпирической) непогрешимостью есть звучание сердечного центра, звучание подлинной самости, услышанное ещё Сократом…» (Б.П. Вышеславцев).

И вот эту сокровенную мысль Бориса Вышеславцева о «свете Христовом, просвещающим всякого человека», подтверждает Николай Зернов, исследуя сокровенный образ мысли Достоевского.
Именно, вот это, как «Сердечное знание Христа», о котором говорит сам Достоевский, «и истинное представление о Нем существует вполне» в народе русском. Ибо, по Достоевскому, «Сердечное знание Христа» «передается из поколения в поколение, и слилось с сердцами людей». И что «может быть, единственная любовь народа русского есть Христос, и он любит образ Его по-своему, то есть до страдания…». И Достоевский так говорит потому, что он сам из глубины народной воспринял образ Христа:
«Я народ знаю: от него я принял вновь в мою душу Христа, Которого узнал в родительском доме еще ребенком…».
Достоевский из глубины народной воспринял образ Христа и сам же понял, что «народная любовь ко Христу – не какое-то легкое увлечение, а глубокое переживание Его Личности…». 
Вот это! «глубокое переживание Его Личности». И Достоевский так говорит потому, что сам он глубоко пережил образ Христа, именно, как Личность…

И вот что говорит Николай Зернов, отмечая нечто характерное в самом Достоевском:
«…Миллионы людей всех эпох и народов приняли Христа своим Учителем и Спасителем; Достоевский стал одним из тех, кого пленила Личность Иисуса из Назарета, но его представления о Христе отмечены ярким своеобразием…
Иисус Христос не был для Достоевского каким-то наставником истины, ценителем красоты или же только человеком, знающим лучше других, что есть добро. Христос для него – это и есть Истина, Красота и Добро, открывающиеся миру в совершенном Человеке.
Достоевский никогда не пользовался богословской терминологией и не упоминал об искупительной роли Христа. Но вся его жизнь исходила из опыта Искупления. Человек с судьбой Достоевского, познавший зло в самых его ужасных и опустошающих душу формах, должен был обладать верой, сравнимой с верой первых мучеников, чтобы с такой убежденностью говорить о победе добра над злом и смертью. Триумф любви и жизни открылся Достоевскому в Личности Христа. Человеческая природа во Христе, победившая страх перед страданиями и смертью, свободно подчинившаяся Воле Отца, есть высший образец гармонии и совершенства. Встретившие Христа на своем пути и осиянные Его Славой и Красотой родились в новую жизнь… 
Достоевскому принадлежит смелое высказывание: «Красота спасет мир». Слово «красота» означает для Достоевского нечаянное Откровение новой жизни, которым один Христос мог вдруг осветить мрачное бытие тех, кому не довелось еще встретить Его. Как музыка великого композитора, как картина великого художника, Личность Христа потрясает человеческую душу красотой и гармонией, покоряет её, минуя объяснения и доказательства, – Христос спасает человека неповторимостью Своей Жизни, исходящей от Него любовью и свободой…» (Н.М. Зернов, с. 247, 2010).
 
Именно, «Триумф любви и жизни открылся Достоевскому в Личности Христа…», как по мысли Николая Зернова.   Но не только…

Не только «Триумф любви» открылся Достоевскому, но и Голгофа пути жизни Иисуса Христа, путь Иисуса к Голгофе, ведущий к Воскресенью через смерть. Именно потому в эпиграф к последнему роману «Братья Карамазовы» Достоевский возвел слово Иисуса Христа, запечатленное в «Евангелие от Иоанна, глава 12, 24):
«Истинно, истинно говорю вам: если пшеничное зерно, падши в землю, не умрет, то останется одно; а если умрет, то принесет много плода»…

И вот это «сокровенное зерно», как зерно Веры, зерно Любви и Надежды в грядущее Царство, что не от мира сего, Достоевский всю свою жизнь сокровенно хранил в своем потаенном сердце. И не только хранил, но и взращивал в пути любящего творчества, которому посвятил всю свою жизнь. И сквозь образы творчества развертывал то сокровенное зерно Веры, что сокровенно и непотаенно, как самое-самое сокровище, таилось в его потаенном сердце, которое ведомо только Богу Живому. И в этом смысле образ творчества Достоевского есть свободный творческий ответ на сокровенный зов Божий; зов Божий, который, как крошечное зернышко, из глубины сердца художника вырастало в огромное «древо творчества», образы которого и есть своеобразные плоды его… Достоевский в своем пути жизни прислушивался к потаенному зову сердца, и вот этот «зов сердца» сквозь его образы творчества воплощался в пророческое слово и становился творческим словом пророка, «изрекающим сокровенныя и тайныя от создания мира»…

Удивительно, что Достоевский всю свою сознательную творческую жизнь вынашивал в себе, в сокровенном сердце, образ Христа, как «Триумф любви Христа» и «путь Голгофы Христа». 
И вот самый путь жизни и творчества Достоевского символически «прочитывается» как путь «Триумфа и Голгофы» одновременно. Самый путь жизни Достоевского – это путь взлетов и падений, путь «Триумфов и Голгоф» его творчества. Бердяев говорил, что личность проявляется лишь в начале пути и в конце пути. Но вот странно: в пути жизни Достоевского конец пути как-то непостижимо совпадает с его началом, с прошедшим, и, одновременно, указует на иное Начало, как на нечто еще неведомое и не бывшее, что связано с грядущим. Но таковое возможно лишь тогда и потому, если творческая личность в своих актах творчества «зрит в Вечное», прозревает непостижимые глубины и бездны Вечного; если личность прозревает при свете Божественного луча, Божественного света, излучающегося из глубины потаенного сердца человека. И вот вопрос: где в жизни Достоевского конец пути, а где начало, из сути которых и проявляется личность? Конечно, первый роман «Бедные люди» и стал началом творческого пути Достоевского, но вот эшафот и каторга стали и символическим концом «первого Триумфа» творчества писателя. Эшафот стал, своего рода, концом и началом жизни и творчества Достоевского, как концом прошедшей жизни и началом иной, новой жизни, которая открылась писателю во Христе. Эшафот и означал конец «первого Триумфа» творчества и, одновременно, «Голгофу», как путь к изначальному, путь к новой жизни, еще неведомой для самого писателя, ибо он еще не знает, но лишь только предчувствует то, каковые образы творчества ему предстоит воплотить и что ему откроется в творческом пути жизни. Потому средина пути жизни Достоевского, вопреки мысли Бердяева, есть, одновременно, и вершина откровения личности, и пучина бездны её падения в неведомое, в неведомый «океан» по имени Жизнь… Именно, из средины пути жизни Достоевскому открылся Свет, которому он будет следовать всю свою оставшуюся жизнь. И по пути следования Достоевского по дороге жизни этот Свет будет ему освещать потаенные уголки реальности, что именуется как Жизнь…
 
Достоевский в своем пути жизни изведал «два Триумфа» и «две Голгофы». О первом уже сказано, последний же «Триумф творчества» Достоевский пережил в последний год своей жизни, последний год, который уникально описан в замечательной книге Игоря Волгина «Последний год Достоевского» (2010г.). И вот что главное и необычное в пути жизни Достоевского, исходя из мысли Бердяева о проявлении личности в начале и в конце пути… Что конец творческого пути жизни Достоевского освещает и как бы возвращает нас не только к началу его творческого пути, но… и приоткрывает «завесы будущего», того, что еще грядет и откроется из потаенной Двери реальности, как нечто Иное и еще не бывшее…

И вот что говорит о конце пути Достоевского Игорь Волгин:
«…Пушкин незадолго до своей гибели пишет «Памятник»; Гоголь, Тургенев, Толстой в конце пути тоже подводят итоги. Достоевский говорит: «Всё только ещё начинается».
Он умирает на взлёте: в момент величайшего проявления своей духовной мощи – после недавнего московского триумфа, едва успев дописать последние страницы «Братьев Карамазовых». Он уходит в час, когда, по его собственным словам, «вся Россия стоит на какой-то окончательной точке, колеблясь над бездной», уходит, не ведая, что всего через месяц после его кончины будет оборвано 25-летнее царствование Александра-2. Он уходит, не подозревая о том, что его собственные похороны сделаются заключительным актом целой исторической эпохи…» (И.Л. Волгин, с. 7-8, 2010).
 
«Всё только ещё начинается» – говорит Достоевский в конце пути. В своем творчестве Достоевский частенько повторял такое, казалось бы, несовместимое словосочетание, как «фантастический реализм». Слово «фантастический» часто употребляемое писателем в художественных произведениях, в публицистике и в черновых набросках. И вот если исходить из идеи «неисчерпаемости образов творчества» поэтов, художников и писателей, то в этом смысле творчество Достоевского сравнимо с непостижимым и еще неизведанным океаном. И вот «фантастический реализм» Достоевского и есть этот «океан», к которому еще достаточно глубоко не подступала мысль исследователей. И вот еще и в этом смысле проявляется профетизм творчества Достоевского, ибо в его творчестве «фантастического», исходящего из глубины реальности, столько же, сколько загадок и тайн в самой живой реальности по имени – Человек… И это только наши догадки, всего лишь догадки, ибо «всё только ещё начинается»… 

Последний «Триумф творчества» в последний год жизни Достоевского. «Триумф творчества» Достоевского – это «Пушкинская речь» и роман «Братья Карамазовы». Чем не «фантастика!»?.. Два образа в трех: образ поэта в «Пушкинской речи» и образ Христа в «Легенде о великом инквизиторе», а посреди двух образов – образ Красоты как воплощенного Смысла творчества!.. И потому «мир красотой спасется», но разве что-то сказано про сроки?.. Нет, ничего не сказано. А потому «Красота» Достоевского и его «Триумф творчества» неизбежно соприкасался с «Голгофой творчества». Ибо «красота Поэта» и «красота Христа» без гарантии и без доказательств достойна лишь общественному осмеянию, поруганию и профанации. Что и случилось при жизни самого писателя, как и после его кончины, когда оборвали жизнь царя, то здесь уже не до «фантастического». Но «фантастическое» везде и всюду, просвечивает из глубины самой реальности. Можно предположить, что убийство царя Александра-2 и стало последней точкой, как «Голгофа творчества» Достоевского. И вот тут свершилось непостижимое совпадение: Голгофа Иисуса Христа и «Голгофа творчества» Достоевского сквозь два символа, как символ Поэта и символ Царя. И самый Символ «распяли», как осмеянием и поруганием, профанацией, сведением ценностей к низшему оцениванию, что, мол, всё, «ваш Христос умер и расходитесь по домам». А в отношении творчества Достоевского думали и говорили, что, мол, «вот, идиот, наивный мечтатель и утопист, каких еще не сыщешь от роду, верил в свободное, любящее сердце человека, а вот эти-то человеки и распяли, убили Царя, что ж, утопист одним словом»…
 
Но, вопреки «здравому смыслу», основывающемуся на доказательствах и «фактах», я вопрошаю: так ли был и есть Путь Христа к Голгофе, как путь «утопический», и так ли пророчества Достоевского – утопичны и достойны лишь осмеянию, как до сих пор многие думают???

Величайшая сила Пути Иисуса Христа, как и величайшая сила образов пророчества Достоевского в том, что – «всё только ещё начинается»… Ибо Поэт по своему сокровенному образу Есть «вечно тот же, вечно новый» – и в этом великая сила реального воскресенья Иисуса Христа и великая сила неисчерпаемости, как в вечном обновлении, образа Пушкина!.. 

Последние пророческие слова Достоевского в «Пушкинской речи», сказанные не только тем, кто находился в зале Благородного собрания 8 июня 1880-го года, но и всем тем, кто будет мучиться вопросами: «откуда я иду и куда?»:

«Если наша мысль есть фантазия, то с Пушкиным есть, по крайней мере, на чем этой фантазии основаться. Если бы жил он дольше, может быть, явил бы бессмертные и великие образы души русской, уже понятные нашим европейским братьям, привлек бы их к нам гораздо более и ближе, чем теперь, может быть, успел бы им разъяснить всю правду стремлений наших, и они уже более понимали бы нас, чем теперь, стали бы нас предугадывать, перестали бы на нас смотреть столь недоверчиво и высокомерно, как теперь еще смотрят. Жил бы Пушкин долее, так и между нами было бы, может быть, менее недоразумений и споров, чем видим теперь. Но Бог судил иначе. Пушкин умер в полном развитии своих сил и бесспорно унес с собою в гроб некоторую великую тайну. И вот мы теперь без него эту тайну разгадываем» (Ф.М. Достоевский, с. 398, 2006).

После сей знаменательной «Речи» через полгода сам Достоевский умер, почти как день в день с Пушкиным (28 января 1881г. и 29 января 1837г.) – роковые совпадения… И не только «роковые», но и профетические совпадения: после «Пушкинской речи» Достоевского (1880г.) ровно через 37 лет произойдут «роковые» события в судьбе России, две революции: после первой, царя принудят отречься от трона, после второй, царя убьют вместе со всей семьей.  Кончина Достоевского для России стала такой же великой тайной, как и сам писатель только что вот недавно предрек, памятуя о тайне кончины Пушкина…
И как пишет Игорь Волгин, что:

«Достоевский умер – и вдруг почудилось, что дело пошлО.
Так почудилось потому, что сам он был чудом: единственный человек в России, чья смерть, казалось, примирила всех. Все партии склонили свои знамена: факт доселе не виданный и никогда в русской истории более не повторявшийся.
Всё это продолжалось только одну историческую минуту и – обернулось призраком, фантомом, обманом зрения. Но всё-таки это было, а раз так – подобный парадокс требует объяснений.
В 1881 году будущее представлялось туманным, загадочным, но – открытым: никто не знал, куда пойдёт страна и каким образом осуществится этот переход. Россия жила накануне. Все ощущали близость рубежа, но никто не ведал, что произойдет…
Он умер в годину великих потрясений и великих надежд.
Россия стояла «на какой-то окончательной точке»: чаша весов колебалась.
Будущее было отрытым.
Он умер – и вопросы, которые в зависимости от нужд вопрошавших именовались то вечными, то мировыми, то проклятыми, получили ещё одно обозначение: они стали называться вопросами Достоевского» (И.Л. Волгин, с. 654, 2010). 

                *** 
 
                «Мы хотели пить, не было воды.
                Мы хотели света, не было Звезды.
                Мы выходили под дождь
                И пили воду из луж.
                Мы хотели песен, не было слов.
                Мы хотели спать, не было снов.
                Мы носили траур, оркестр играл тушь…
               
                В наших глазах крики «Вперед!»
                В наших глазах окрики «Стой!»
                В наших глазах рождение Дня
                И смерть Огня…
                В наших глазах звездная ночь,
                В наших глазах потерянный РАЙ,
                В наших глазах закрытая Дверь.
                Что тебе нужно? Выбирай!..»
                (В.Р. Цой).    

                «Всё есть тайна, друг, во всём тайна Божия»
                (Ф.М. Достоевский / из романа «Подросток»).

Возможно, что самый наилучший, гениальнейший и, одновременно, пронзительно трагедийный роман Достоевского – это сама живая жизнь его во всей её целости и тайне. Тайна жизни Достоевского, преисполненная любви к Богу, к самой жизни и к человеку, как в красках и образах во всей своей фантастичности глубин и бездн воображения в своих взлетах и падениях. А тайна жизни Достоевского в судьбе его, в том, что даровано и задано человеку Богом, как «сокровище сердца», сокрытое в потаенных уголках и лабиринтах непостижимо-бездонной души человека, неустанно ищущей и неустанно стремящейся к иному Образу, что сокрыт в человеке, и к иной Жизни, что непотаенно самораскрывается в любящем, взыскующем и предвосхищающем творчестве…

                ***   

Данная книга задумывалась автором как ответ на главный вопрос о Достоевском и как вопрошание о человеке-творце, а если как ответ, то ответ творческий на сокровенный зов из глубины:
«Если Достоевский есть пророк России, то в чем истинная суть и в чем основной религиозный смысл пророчества Ф.М. Достоевского, как пророчество о судьбе человека в жизни мира и, совместно, как и о судьбе России в мировой истории?»… 


                К главе 1.
                Загадки Образа «Пушкинской речи».
                (Предварительное вступление).

                «Пушкин есть пророчество и указание…» 
                (Ф.М. Достоевский)

                «А ведь это образ! Образ и символ: тысячу раз прав Лермонтов,
                сказавший: «История души человеческой, хотя бы самой 
                мелкой души, едва ли не любопытнее и не полезнее истории
                целого народа», – прав, но ещё более был бы прав, если бы
                сказал, что даже в истории отдельной души одного человека
                отражается порой история души всего народа…»
                (Ф.М. Достоевский)

Заключительными словами «Пушкинской речи» Достоевского стали вот таковые, как:
«Жил бы Пушкин долее, так и между нами было бы, может быть, менее недоразумений и споров, чем видим теперь. Но Бог судил иначе. Пушкин умер в полном развитии своих сил и бесспорно унес с собою в гроб некоторую великую тайну. И вот мы теперь без него эту тайну разгадываем»
                (Ф.М. Достоевский).

О какой «тайне Поэта» идет речь и, вообще, про что Достоевский так загадочно говорит?.. Если вспомнить заповедные  слова Достоевского, которые можно воспринять и понимать, как «кредо жизни и творчества Достоевского», то возможно нам нечто прояснится:

                «Человек есть тайна. Её надо разгадать,
                и ежели будешь её разгадывать всю жизнь,
                то не говори, что потерял время; я занимаюсь
                этой тайной, ибо хочу быть человеком»
                (Ф.М. Достоевский).

Вот! первичное основание в постижении человека. Ибо человек есть тайна!.. А это уже совсем другой подход и иной уровень вИдения и понимания образов и смыслов.
 
В замечательном очерке «Родной человек» священник Александр Шумский пишет, что:
«Меня давно волнует вопрос, в чем же все-таки состоит главная тайна Достоевского. Я ответил бы так: главная тайна писателя – это дар постоянного, непрекращающегося обновления…» (свящ. А. Шумский, с. 467, 2006).
 
И вот: «тайна Пушкина» и «тайна Достоевского»! Возможны ли точки соприкосновения этих равно значимых одновременно тайн?..

 Если исходить из пушкинского образа, как «вечно тот же, вечно новый», то ответ возможен как положительный, ответ возможен… Ответ возможен, ибо перед нами открыта «тайна человека» в своем вечном обновлении Образа и откровении Смысла…

Вопрос о Поэте открыт, как и ответ возможен…


                (5 апреля 2013 г.)
 


Рецензии
Добрый день, Виктор!

Всё-таки Интернет предоставляет особые возможности.

Виданное ли дело, чтобы вот просто можно открыть книгу, в которой на широком поле литературного и философского материала, не только вширь, но вглубь выложены интересные, продуманные и доказательно изложенные размышления о путях и способах разгадки великой "тайны", которую оставил собой и после себя Ф.М. Достоевский!

Поразительно, как вплетены в ткань Вашего размышления и Цой, и Бутусов. Замечательно, что при помощи таких вплетений читатель ощущает, что Достоевский современен не декларативно, а на самом деле.

Чтобы ощутить и прочувствовать в полной мере актуальность автора "Бесов" и "Дневника писателя" нужно малое: "всего лишь" подняться на определённую высоту и выбрать угол, под которым всё, о чем писал Достоевский, его современники, а также всех, кто пытался и пытается постичь, понять и объяснить Достоевского выглядит и воспринимается свежо, как будто сказано и написано вот только что.

Вам это удалось.

С уважением

Виктор Винчел   19.12.2014 08:28     Заявить о нарушении
Уважаемый Виктор, спасибо огромное!..

Спасибо! Мне очень дорог Ваш отзыв, Ваше Понимание-вИдение и Ваша сердечная оценка; говорю "спасибо!" не за себя и не мне, а говорю "спасибо!" за Ваше понимание образа Достоевского, "спасибо за Достоевского!"...

Одна из ключевых-сокровенных фраз Достоевского, по-моему, звучит в письме к брату:

"«А знаешь, брат, почему мучается душа человеческая? Я много думал об этом – потому что одиноко ей, потому что нет ей родной души для встречи…» (Ф.М. Достоевский).

Ключевые слова: "душа человеческая", "одиноко", "встреча", "родная душа", "Родина"...

Тайна Достоевского, по-моему, сокрыта в этой взаимосвязи цепочки слов-жизни. Бог вел Достоевского по жизни путями неисповедимыми и встреча свершилась, тайная Встреча Достоевского с Христом. По-моему, Достоевский не выжил бы в Сибири на каторге, если б не нес тайно в сердце своем образ Христа. (Говорю также из личного опыта).

Священник Александр Шумский очерк о Достоевском назвал "Родной человек", т.е. тот, кому открылся Христос, тот, кто в близком может увидеть брата, тот, кто увидел Родину во всей целостности её неисповедимых путей и Свет в конце пути, несмотря на мрак ужасов и вопреки всему ужасу запустения...
Именно, "Радость сквозь слезы", первична Радость и окончательна, ибо Смысл конца всего знаменует последнюю Радость, несмотря на слезы и страдания во временном существовании...

Почему я так написал о Достоевском? Я пережил Достоевского в своей душе, пережил его жизнь изнутри, как по слову апостола Павла "не я живу, а живет во мне Христос", перефразировав, "не я живу, но пережил в себе Встречу Достоевского с Христом" и пережил потрясение радости сквозь слезы...

Виктор, спасибо Вам за исследования о жизни Достоевского, ибо Ваши труды войдут в "копилку без дна" (как по названию эссе Игоря Бахтина)...

Спасибо и с уважением,

Бармин Виктор   19.12.2014 13:53   Заявить о нарушении
Невероятно тронут и поражён созвучиями. Достоевский со мной - всю активную жизнь. Правда, я больше занимался окружением. Но кому-то надо и этим заниматься. Недавно выпусти третье издание своей книги о Достоевском. Она переработана, дописана и переписана, стала вдвое толще. Надеюсь, и теперь, когда растерзана "реформами" читательская аудитория, она будет кому-то нужна.
С уважением

Виктор Винчел   19.12.2014 16:52   Заявить о нарушении
Виктор, думаю интуитивно, что Ваша книга о Достоевском останется в сердцах и будет читаема в читательской аудитории.

В свою очередь, желаю Вам творческих успехов на литературно-писательском поприще!..

С огромным уважением,

Бармин Виктор   19.12.2014 20:37   Заявить о нарушении