Пролог. Город поплыл...

                Памяти сына

                ПУТЬ ОТКРЫЛСЯ... ЧЕХОВ               
 
                Духовные странствия Тимофея диакона
               


               
                ЧАСТЬ 1

                СВЕТ, КОТОРЫЙ В ТЕБЕ...

«Сказал Господь: светильник для тела есть око. Итак, если око твое будет чисто, то все тело твое будет светло; если же око твое будет худо, то все тело твое будет темно. Итак, если свет, который в тебе, тьма, то какова же тьма?» (Мф. 6:22–33).




                Пролог. Город поплыл...               

И вот к вечеру – к сизо-сиреневому, набухающему густыми розоватыми тонами зимнему вечеру, Москва поплыла… Низ и надвершие города закрыл глубокий и густой снежный настой, поглотив все его звуки и суету, и погрузив его в состояние глубокой статики. И только несколько высоченных башен, которые медленно, но уверенно ложились на курс в направлении неизведанных пространств, помигивая на ходовых рубках своими красными недреманными сигнальными глазками, остались в зоне видимости. А ведь уже март заканчивался. Но всем давно уже стало понятно: весен больше не будет. Мир сдвинулся со своей оси, сорвался со своего векового корешка и теперь события будут идти уже не в прежней, привычной и истертой до ветхости исторической линейной череде, но в метаистории: тайное будет становиться явным, грядущее начнет приоткрывать свой лик и, в конце концов, новый Ной обретет новую «сушу». Возможно, это будет совсем не то, что мы себе можем представить. Совсем не то. Не по понятиям нашего ограниченного рассудка…

Тимофей как завороженный вбирал в себя мистическую красоту медленно уплывающего куда-то города. То, что он сам и его личный мир за окном был неподвижен, его отнюдь не смущало. Жил и двигался его ум, и рисунок его смысловых перемещений был настолько динамичен и причудлив, что, явил бы, несомненно, фантастический чертеж, если бы его запечатлел графический самописец. Мысль, молниеносно взлетала, выхватывала и совмещала совсем неожиданные и, казалось бы, даже чужеродно-несовместимые концы. Приходилось крепко держать в уме опорные точки, упустить которые было никак нельзя, чтобы не утонуть в этом мглистом смоге обрывков размышлений, которые между тем доставляли острую боль его сердцу.

Тимофею хотелось сцепить эти концы, обнаружив тем самым глубинные, скрытые от лениво-поверхностных взоров, смыслы. Он просто знал, что все эти обрывки – есть части одного, хотя и разорванного целого. И ему, как Ивану Карамазову, неотступно потребно было «мысль разрешить», добраться до глубинной ее сути и правды: «Почему большинство удовольствуется обрывками, ведь эти клочки чьих-то мыслей никогда не сделают тебя сильным и свободным? Только Истина».

…Тимофей смотрел на сдвинувшийся со своего места город, на новопостроенные флагманы-башни, странно напомнившими ему Ноев ковчег, – вероятно, он вот так же величественно громоздился над беснующимися водами потопа, выдерживая шквал разверзшихся хлябей небесных, – и думал о помрачении человеческого ума и ослеплении его духовного ока, – самом страшном последствии Адамова грехопадения. Перед его внутренним взором развертывалась картина тотального человеческого умопомрачения. Вот только что, час назад Тимофей случайно одним глазом увидел на экране телевизора фильм по чеховскому «Иванову», в котором герои одновременно и исступленно кричали каждый о своей «правде», но «правды» не скрещивались, не побеждали и не покорялись, не сцеплялись, не уступая друг другу ни пряди. Эта убийственная вакханалия эгоизмов напомнила Тимофею буффонные ансамбли из «Севильского цирюльника», в которых Россини виртуозно сбивал волчок суеты и разноголосицы в единый и стройный ансамбль, в котором каждое действующее лицо напористо речетативило – каждый свое, каждый сам по себе, но как красиво вместе, и весело…

Или у Достоевского… Почему-то в памяти Тимофея всплыл «Идиот», с которым тут же мгновенно сблизился и чеховский Николай Алексеевич Иванов, возможно, и Мисаил из «Моей жизни». Все ведь они на людях и в глазах людей были… идиотами. И что важно: Чехову эти идиоты были для чего-то интересны. В сознании Тимофея, – пока еще сильны были его первые, ошеломившие его реакции сердца, пока не завел свой моторчик нудный контролер мыслей, – «идиоты» Чехова стали стремительно побеждать шедевр Достоевского. И своей стройностью, и ясностью – да! именно так! – и скупостью средств, и компактностью выражения. Каких-то четыре акта, и главного героя уже нет, как не бывало: сердце «идиота» Иванова разрывается – всего лишь от взаимодействия с обществом окружающих его якобы «не-идиотов», а в другой редакции не выдерживает и разум – и Николай Иванов стреляется. И как все просто: несколько кругов по воде и – воды сомкнулось, и жизнь, выплюнув идиота, продолжается, как ни в чем не бывало.

…Без пяти минут целибатный (неженатый) диакон, а пока церковный чтец, Тимофей был человеком очень чувствительным, цепким, ума прихватливого, обладавшим острейшим внутренним слухом и нюхом, притом что, как уже несколько лет он замечал за собой, внешний его слух почему-то начинал заметно слабеть в последние годы.
 «Иванов», город, напоминавший своим подспудным мистическим движением Ноев ковчег, припоминание потопных реалий, все это открывало новые шлюзы в сознании Тимофея, куда как «цыгане шумною толпою» стремительно врывались неупорядоченные звуки. То был хохот, крики, стоны, а иной раз и рычания ослепших и тонущих Адамов. «Адамов» из «Иванова», «адамов» из реального чеховского окружения, давно утративших способность понимать то, что показывал им писатель, «адамов» из «Идиота», и, наконец, слепых «адамов» из той сиюминутной жизни, в которой пребывал теперь и сам Тимофей…

Трагедия одиночества, трагедия утраты изначально присущей человеку способности понимания и слышания друг друга, катастрофа эгоизма, выстроившего между людьми миллиарды перегородок, замкнувшего сердца и умы как вещи в себе, – безумие безбожного релятивизма, к которому неминуемо ведет тропа человеческого эгоизма.
Город его, Тимофея, – уплывающий город, а вместе с ним какое-то тайное и сокрытое ото всех глаз движение в том мире, где он жил, и которое вдруг он разом услыхал в разных окнах своего сознания: жизнь людей в этом затихшем городе в своих каморках, отделенных друг от друга стенами жилищах, невыразимое беспросветное удушье этих жилищ и этого погибающего, и нечеловечески изуродованного бытия… жизнь и смерть вымышленного и реального Иванова, вечная тупость критиков, и что-то очень важное, желанное, заветное, о чем, – то ли плакало его собственное сердце в самых сокровенных своих глубинах, то ли тревожилось и страшилось, то ли ожидало чего-то, и даже радовалось чему-то, – хотя неужели можно было радоваться тому, что ему открылось?  Все это разом теперь звучало в сердце будущего отца диакона.
 
Он думал о магии слова, которое только и может воскрешать и соединять сердца, о любви, которая только одна только и может быть назначением слова – только она одна! – потому что только ради нее и ее действования в мире, Бог благословил Адама даром слова. Но ведь и Сам Господь, и ученики его, апостолы, словом и обличали, и слово их гремело и звенело, порой и как свист хлыста или бича: «Проповедуй слово, настой благовременне и безвременне, обличи, запрети, умоли со всяким долготерпением и учением» (1), – заповедовал апостол Павел своему любимому ученику – юному апостолу Тимофею, небесному покровителю этого без пяти минут диакона.

…Тимофей вырос при храме, там он еще отроком получил свой первый стихарик(2) и бегал с чайниками теплоты для запивки, там алтарничал, потом посвятили Тимофея в чтеца, а когда он, отслужив в армии, вернулся и закончил свой педуниверситет, – как-то сам собой стал вопрос о диаконстве. Однако пока еще Тимофей учился заочно в семинарии, преподавал в школе, репетиторствовал и очень много занимался сам: он никак не мог отказаться от своих старых филологических привязанностей, хотя в то же время все глубже окунался в богословские штудии. Более того: он находил органичное применение этих двух занятий в их пересечении. Да они и сами сходились, не спрашивая его, скрещивались в некоем безусловном центре, – в человеческом сердце – не абстрактно-теоретическом, но живом, увиденном ясными глазами русских писателей и запечатленном их благоговейными руками.
 
Именно так и выражался Тимофей: «благоговейными руками», потому что благоговейным и высоким было отношение к человеку у русской классической литературы, а вовсе не потому, что безупречной (с чьих-то «высокоправедных» позиций) была личная жизнь этих писателей. Богословие, подкрепленное «опытами быстротекущей жизни», сокращенными Тимофею «наукой» отца Севастиана – настоятеля храма, исключительно твердо воспитывавшего его с отроческих лет в древнеаскетическом духе, – укрепляло остроту и точность воззрения Тимофея на человека, помогало ему выуживать подлинные (хотя и сокрытые от большинства) смыслы происходящего в жизни, которые замечательно открывались Тимофею в совершеннейшем зеркале русской литературы.
С таким же успехом он мог исследовать и живой реальный поток жизни глазами христианского учения о человеке. Но одно дело, когда перед тобой стихийный поток, точнее, океан, другое, когда непредвзятый глаз Богом одаренного художника, помноженный на интуицию его сердца, предлагает тебе «выборку» из потока и потопа, и не хор из 9 симфонии Бетховена «Обнимитесь миллионы», а всего лишь некий фрагмент этих «объятий» в огранке и форме октета, квинтета, квартета…

Наставник Тимофея был уже очень престарелым монахом, духовная родословная его восходила к святому Севастиану Карагандинскому, а тот, как известно, был воспитан еще в старой Оптиной Пустыни, а потом в ГУЛАГах и ссылке, то есть, имел совершеннейшее в мире образование, которое только и может заполучить еще и выживший в этих альмаматерах семидесятивосьмилетний человек. Отец Севастиан видел в лице Тимофея своего преемника в храме, в то время как Тимофей метался между филологией и богословием, пока вдруг не почувствовал, не без помощи батюшки, как это удобно и эффективно может скреститься, идти в ногу и даже быть полезным не только для одного Тимофея.
 
…Уплывала в туман прошлая жизнь Тимофея: университет, мечты о кандидатской, думы о браке, но он все-таки выбрал безбрачие, потому что очень сильно рвался вперед, а брак тяготил бы его, не обязанностями и заботами, – нет! – а чем-то иным – необходимостью для брачного человека укореняться в этой жизни. Тимофею же хотелось сняться с причала и плыть в заветную даль вместе с этими странными башнями Ноевых ковчегов, помигивающих ему теперь за окном сигнальными огнями. В нем, в его духе была внутренняя потребность движения, динамика, словно его кто-то так запрограммировал на всю жизнь. Он не мог превратить себя в нечто статичное, хотя и понимал, как полезно было бы ему и такое делание.

Отец Севастиан считал, что в этом и есть суть жизненного дара Тимофея, его Божий талант. И руководительница так и недописанной диссертации явно пасовала перед оглушительными скачками и переходами мысли Тимофея: «Из этого, несомненно, должно выйти нечто потрясающее!» – всегда восклицала эта милая, но несколько экзальтированная женщина, давно подпавшая под обаяние Тимофеевой умно-сердечной харизмы.
 
Но Тимофей никакого внимания на пророчества не обращал. Никто не понимал, как трудно было ему со всем этим справляться. Работал он очень медленно, подолгу пребывая в состоянии крайней подавленности. Еще бы, поди, все собери, что в твоем многослойном мозгу одновременно звучит: в аккурат какофония, а не 9 симфония получится. Чтобы в этом хаосе звуков и откровений услышать строй и найти всему гармоническое разрешение, нужно было кидать и кидать в топку сердца бесконечное количество топлива, раскочегаривать печку до белого каления, чтобы тогда только, в последнем напряжении всех человеческих сил, в переживании последних мгновений душевного кризиса, наконец, снисходила к Тимофею помощь свыше. И только тогда все само собой – мгновенно! – разрешалось, находилось, становилось на свое место, сцеплялось, чтобы теперь уже смотреться как нечто прозрачное, стройное и твердо упорядоченное, и, самое главное, очевидное и простое: словно все всегда именно так и было, и всем все всегда это  было понятно, мол, тут и понимать-то было нечего… А Тимофею ради этой простоты понимания нужно было в лампадку с елеем кровь свою подливать, как любил выражаться его старец.

Друзья-сминаристы и знакомые иноки из Духовной академии уговаривали Тимофея выбросить эти литературные мечтания как атавизм «душевности»(3), разносили в пух и прах словесное творчество даже гениальных «душевных» человеков, к коим причисляли и Пушкина, и Гоголя, и Достоевского, убедительно доказывая, что все это сор, а надо питать душу только чистым словом святых отцов.
 
А Тимофею казалось, что, доразгадав загадки русской литературы (западная литература ему не была интересна) в Свете Христовой истины, очистив ее от произвольных нехристианских толкований, применив воспитанную богословием интуицию и нравственные критерии, он и словесности послужит, и свой путь выведет в надежное русло, и другим сможет потом помогать, если Промысел Божий когда-нибудь поставит его на пастырское служение.
Пастырство было глубоким предчувствием сердца, хотя и очень еще далеким, стыдливым, туманным.
Но вот однажды, мартовским снежным вечером, когда Тимофей перечитал «Иванова» и вместе с ним много о чем вспомнил, ему показалось, что путь открылся…
--------------------------------------------------------
  (1)2 Кор. 4:2
  (2)Стихарь – священная одежда, прямая, длинная, с широкими рукавами.
  (3)Православная традиция различает состояние человека «душевного», еще земного, естественного, и состояние человека «духовного» – преображенного на пути возрастания души в исполнении вышеестественных Заповедей Христовых; человека, освященного энергиями Духа Святого. Человек духовный – это совершенный человек, Новый Адам.




Продолжение следует…
http://www.proza.ru/2013/04/12/1300


Рецензии
Благода́рни су́ще недосто́йнии раби́ Твои́, Го́споди, о Твои́х вели́ких благодея́ниих на нас бы́вших, сла́вяще Тя хва́лим, благослови́м, благодари́м, пое́м и велича́ем Твое́ благоутро́бие, и ра́бски любо́вию вопие́м Ти: Благоде́телю Спа́се наш, сла́ва Тебе́.

Михаил Святов   19.11.2017 15:55     Заявить о нарушении
На это произведение написано 46 рецензий, здесь отображается последняя, остальные - в полном списке.