Солдат из Новгорода

Разъезжать по границе в свите полковника Самоварова - дело славное, хотя и хлопотное. Он словно бросает на тебя отблеск своего медносияющего величия, и в глазах лесных братьев ты – уже не просто штабная инфузория, а можно сказать, персона…
Но главное заключается в том, что полковничий уазик несет меня от заставы к заставе по сумасшедшим лесным дорогам, и что кругом салютует мне снопами зеленых искр весна. А это, между прочим, значит, что довольно скоро мое двухлетнее заточение в пограничных войсках закончится. Осознание этого неопровержимого факта позволяет относиться ко всему происходящему с легкостью. И пусть думают что угодно, и пусть официально считается, что я – член самоваровской комиссии. А я ведь просто путешествую на казенный счет по прекрасным, почти девственным местам, которых, будь я гражданским, не видал бы как своих ушей. В программе путешествия – рыбалка, баня, пешие прогулки по лесу. А то, что при этом приходится изображать исполнительность, аккуратность и даже служебное рвение, – не беда. Перетерпим.
Вот мы и приехали. Трепещущие хозяева выстроились в ряд, салютуют Самоварову, и между прочим, мне. Начальник здесь – майор Подобед, в его вечно плутовском взгляде – легкий испуг. Однако особенно бояться ему нечего. После предыдущей забытой Богом и начальством заставы, где Самоваров учинил полный разгром, подобедовская выглядит образцово. Это как дворянская усадьба в сравнении с хижиной деревенского босяка. «СпонсорА» постарались. Самоваров эту заставу ой как любит. Банька здесь – не деревянный покосившийся сруб, а кафелем обложенная сауна с бассейном. Международная трасса рядом – магазин «дьюти-фри», набитый финским пивом, работает круглосуточно. И размещаемся не в прогнившей халупе, а в настоящей гостинице. Вот что значит «спонсора».
Нет, с Самоваровым ездить хорошо. После «бомжпакетов» и бульонных кубиков – лукуллов стол длинной в неделю. Ради этого я готов терпеть рядом с собой этого бурбона. И совершать всякие магические пассы с бумагами. И «осуществлять проверку воспитательной работы с личным составом». И проводить беседы с бойцами, выявляя «лиц с нервно-психической неустойчивостью», «факты неуставных отношений» и прочее.
«Служить нравится. Письма из дома получает, сам пишет. Факты неуставных отношений отрицает. Жалоб, просьб не имеет» - такова стандартная запись в «педагогических дневниках». Обычно эту чушь пишет какой-нибудь сержант с гладким почерком. Не приведи Господи забыть сделать такую запись в конце месяца. Будь ты хоть Макаренко, хоть Ян Амос Каменский, тебя разложат на атомы за уклонение от «индивидуально-воспитательной работы». Сделал – запиши, не сделал – запиши два раза.
Впрочем, нет. Совсем уж бессмысленным наши штудии не назовешь. Есть солдаты, от которых прямо-таки воняет смертью. Ты видишь, как она скалится у них за спиной, слышишь, как она кряхтит в нетерпении. О таких сразу докладываешь Самоварову и он заносит их имена в особую книжицу. Здесь, у Подобеда, книжица эта не открывалась ни разу. Как и сама застава, солдатские физиономии - любо-дорого посмотреть. Все светятся сытостью и довольством. Добротная застава, сюда и человеческий материал отбирали особый.
Славно, славно. Подъехали прямо к обеду. Ну-с, чем побалуете? Славно, славно. Борщ, картошечка жареная, отбивные, соленья из больших армейских жестянок. Это не считая всяческой холодной закуски, выставляемой обыкновенно перед вынесением первого блюда, – колбаски, сальца, грибочков, копченой рыбки, квашеной капустки, всевозможных салатов-малатов… Довольный Самоваров изъявляет желание побеседовать с поваром. Выходит в накрахмаленном мундирчике (неудобно, ни разу не надеванное) и в смущении. Хорошо готовишь, мол. Рад, мол стараться, Ваше высокоблагородие. Пока идет это праздное разбалдыкивание, я успеваю подцепить на вилку еще один прозрачный, слезящийся кусочек сала. Вечно не успеваю набить брюхо – когда начальство заканчивает трапезничать, продолжать чавканье не положено. Иной раз едва закончишь с первым, как главный уже берется за зубочистку. Поэтому иногда после окончания совместного едалища я, грешный человек, просто возвращаюсь в столовую и отвожу душу в одиночестве. На этот раз всё успел – даже чаю выпить с умопомрачительным черничным вареньем.
А после обеда – подымить на крылечке, ловя весеннее солнце, любуясь на лесок, стоящий поодаль в нежно-зеленой дымке. Но тут подходит ко мне эта задница капитан Ежов и, скалясь, толкает локтем:
- Стоишь? Куришь? Ну-ну. А в гарнизоне, между прочим, солдат повесился.
- Как повесился? Совсем?.. – торопею я, будто это – первый у нас случай.
- Да нет, только наполовину… - язвит Ежов – Конечно, совсем. Всю ночь висел, утром только нашли.
- Что за солдат-то? Из какого подразделения?
- Из ГЦК*. Молодой. Кстати, земляк мой из Нижнего.
Из Нижнего… Из Нижнего! Почему из Нижнего? Зачем из Нижнего?

Вот и всё… Вот и прощай, весенняя свежесть чувств и легкость мыслей. Вот и забудь, братец, о том, что значит жить, когда совесть – как свеженький, хрустящий незаполненный бланк. Вот и прими на себя этот пудовый факт: солдатик-то из Нижнего!
Хватит, насладился безмозглой своей любовью к миру. Довольно упиваться безмятежными каникулами души. Теперь пострадай. А лучше – застрелись.
Потому что это твой солдат. Это ты привез его. На заклание привез. Из сотен лопоухих физиономий ты, а не кто-нибудь другой выбрал его, стал его фатумом, его смертной планидой.

…Всего их было восемь человек, отобранных мною на сборном пункте в городе Дзержинске, что под Нижним Новгородом. Помню ту осень, ту бесконечную возню с документами, помню, как стояли они передо мной, словно на рынке рабов где-нибудь в древних Афинах. И я, «покупатель», без слов ткнул пальцем в его грудь. Посмотрел как будто сквозь него – потому-то и не увидел на его шее следа от брезентового ремешка, вынутого им спустя полгода из штанов дрожащими пальцами, испачканными угольной пылью, на чердаке казармы номер два.
Я как гаммельнский крысолов сладкой музычкой увлек за собой детей. Я говорил им тогда, какие бывают закаты над приграничным лесом. И ехал он за обещанными закатами. А попал – в смрадную геенну гарнизонной котельной, где сорок таких же, как он, чумазых неудачников, целыми днями бросали уголь в печной зев.
- Чего тут выяснять… старые его допекли, - продолжает, почему-то улыбаясь, Ежов – в кармане записку нашли с фамилиями. Троих так точно посадят.
Понятно, почему Ежов веселится – знает, что достанется ненавистному Самоварову, прохлопавшему жесткий неуставняк. А еще – наслаждается сознанием того факта, что скоро будет переведен в Москву и что его уже, по большому счету, ничего из происходящего здесь не касается.
А ведь мне бы сейчас исповедаться перед тобой, поплакаться тебе в твою свежевыстиранную «двуцветку», в твой аккуратнейшее пришитый шеврон!
Ежов, бросив окурок, уходит, я один на широком барском крыльце казармы. Я застигнут врасплох. Весна кругом проклевывается почками, иголочками травы, птичьими писками. Лес-путаник подошел вплотную к дощатому забору и машет мне руками, что-то доказывая, нелепо суетясь. А я стою и думаю, точнее, прокручиваю в мозгу одну и ту же мысль – мысль о том, что теперь я бесповоротно отлучен и от этого леса, и от этого неба, и от весны, и от жизни, еще минуту назад бывших со мною заодно. Между нами – черная трещина, провал в пустоту…
Да, это так. И мое завидное умение поворачивать к себе мир его лучшей стороной теперь ни к чему. И воплощением бессмыслицы видится мне каждый листочек, расклеивающийся в нагретом воздухе.

Самоваров был недоволен мной. Но я уже не мог ломать эту пошлую комедию, я не мог делать вид, что принимаю всерьез все эти идиотские условности, которыми размечена граница между полковником и старшим лейтенантом. Утром я забыл побриться, хотя раньше делал это автоматически. А в течение всего дня не сделал ровным счетом ничего, папка с документами так и осталась нетронутой.
Пока Ежов и прочие члены самоваровской комиссии корпели в канцелярии, я слонялся по заставе или уходил в лес, где выбирал дерево и долго стоял с ним в обнимку, как какой-нибудь пьяный есенинский герой. Отупение, равнодушие ко всему, что делалось вокруг, были сильнее страха и стыда.
- Что с вами, товарищ старший лейтенант? – Самоваров, всегда с благодушной иронией обращавшийся ко мне на «ты» и по имени-отчеству, сказал это во время ужина, когда я не притронулся ни к сиговой икре, ни к жареной свинине. Сказал таким голосом, что Ежов и прочие перестали чавкать. Я ответил, что мне нездоровится. Хотя мог бы и не отвечать. Мог бы ничего не говорить, а просто выйти из-за стола и отправиться спать. Или вовсе уйти к чертовой матери куда глаза глядят – хоть в Финляндию, до которой было не более километра. Потому что ни громокипящий полковничий гнев, ни взыскания, ни даже тюрьма за дезертирство и переход государственной границы уже не были страшны для меня. А страшен был только солдат из Нижнего Новгорода, повесившийся на брючном ремне. Он стал моим проклятием. Он лишил меня радости и смысла существования. И еще не известно, кто тогда был более мертвым – он или я.

Не помню, сколько прошло времени – день, два, три… Помню, моросил дождик, я слонялся по плацу. Какие-то солдаты в курилке обсуждали гарнизонное происшествие, и я услышал эти слова:
- …братан мой, вздернувшийся-то… Мы с ним вместе на сборном пункте были. В одном поезде ехали…
Говорил долговязый веснушчатый ефрейтор.
- Ты ошибаешься, солдат, - сказал я ему – это я вез прошлой осенью команду, но тебя там не было.
- Никак нет, - удивился он, – нас вез капитан Глыбин. Вернее, это мы его везли – конопатый обнажил мелкие гниловатые зубки.
- Он пьяный чуть с моста в Волхов не упал, - добавил он, хихикнув.
Курившие пограничники вяло засмеялись. А я шагнул к ефрейтору и схватил его за рукав.
- Какой Волхов, солдат! Опомнись!
И тут меня как подбросило.
- Постой, постой, так ты из Новгорода? Из Великого? Не из Нижнего?
- Так точно, из Великого. Вернее, из Старой Руссы. А тот, что вздернулся, Федька, так он из самого Новгорода.
Я рванул в казарму. Связался со строевым отделением и убедился, что повесившийся был привезен из Новгорода Великого. Почему я не сделал этого сразу? Мне захотелось побежать к курилке и расцеловать долговязого ефрейтора в его конопатую физиономию. Я был спасен. Я мог жить дальше. Я мог снова пьянеть от весеннего воздуха и от мысли о скором перемещении на гражданку. Я мог читать книги, есть с аппетитом, лицедействовать и спокойно ждать увольнения. А сняв навсегда форму – жить, писать стихи, влюбляться, воспитывать детей.

…И все-таки что-то треснуло внутри, сломалось какое-то крохотное, но весьма важное колесико, какая-то шестереночка перестала работать. И сложный, громоздкий механизм души нет-нет, да и дает теперь сбои, тяжким глубинным скрипом напоминая: не ладно внутри. Но понять, что именно не в порядке, в суете трудно. Бывает, по ночам, лежа рядом с сопящей женой, копаешься в себе по-дилетантски, и вдруг понимаешь, что в тебе сломано, и уже не спишь до утра. А утром приходит спасительный хаос повседневности и забирает тебя целиком. Так и живешь. Одно слово – гражданка.


Рецензии