Чувственное

Поле словно медом залитое золотою рожью, где-то с краю на противоположной его стороне тарахтел грузовик. Лучи света падали на его сонное лицо, просеянные сквозь небольшое окно, выходившее на мостовую, по которой проезжал грузовик молочника. Он не спал, лежа с закрытыми глазами, прислушивался к шуму снаружи, по которому примерно определял время. Понемногу оживлялись и бодрились улицы, их наполняли голоса, звонок велосипеда. Счастье, говорил он, подобно кобыле, которая тащит воз и баба слазит. Тут важно, что счастье – аккурат в тот момент, когда баба с возу, ибо до этого – мучение, после – тоска и прозябание. Более того, невозможно предугадать, где и когда вздумается бабе слезть. Первый поцелуй и тот познал он впервые на занятиях драмкружка, но только второй, уверял он, и был по-настоящему первым. Впервые прильнув к губам возлюбленного, охваченная избытком нежности, трепета и елейной патоки чувств, она потеряла сознание. Умиленный ее страстной чувствительностью и нежной пылкостью, он почувствовал, что земля уходит из-под ног, и пал в обморок. Они, казалось, слились в какой-то сладострастной неге, которая свалила их в беспамятстве и забытье. Она приходила в себя и, увидев его вне себя, сраженного мучениями страстей, вновь теряла сознание, когда же он силился приподняться и видел ее безсознанную, унесенной стихией чувств средь шторма любви, он снова терял сознание. Они поочередно лишались чувств, преподнося запястье ко лбу. Только время спустя, уже пообвыкшись, они медленно и нежно целовались, пока хватало дыхания и, разомкнув уста, с полузакрытыми, томными глазами откидывались на спинку дивана медленно с глубоким вздохом и зрачки их глаз на мгновение исчезали, как пуговица, упавшая в молоко, словно они находились в гашишевой курильне, только что откурив «трубку мира».

В порыве невыносимой чувствительной нежности, она шептала ему голосом окутанным бархатом что-то вроде: одним вай-фаем соединены, то ли: одним вай-фаем вскормлены. Он – что залипающие клавиши от пролитого на клавиатуру чая с медом подобны ее притягательному очарованию. Со временем он находил в ней более тонкие прелести и все больше переходил в созерцание. Она же требовала от него страстных порывов, доказательных поползновений, поступков и пр. Он с нежностью и умилением называл ее «дурашливая», она его – «бесчувственной скотиной», и его растроганное лицо после этого долго приводило ее в ярость. Но холодная искра прошла между ними, и отдаление было неминуемо. Утром Рождества, он собрал вещи, поворошил груду тлеющего угля в камине, в праздничные носочки, что висели над ним, запихнул подарки, ее, спящую с недочитанной книгой в безвольных руках, по-отечески чмокнул в лобик и ушел, осторожно прикрыв двери. Снег скрипел как щетина в сочетании с подушкой в солнечное беспечное утро.

Всего в нескольких милях от Руана расположился небольшой нормандский городок Ионвиль. Тихий и провинциальный, он выделялся, пожалуй, кое-какими историческими постройками: старой ратушей, зданием мэрии и печально известным домом лекаря и его семьи, который не сохранился до наших дней: на его месте - лавка бижутерии и питейное. Он открыл свою книжную лавку с наддверным колокольчиком, а сам разместился на втором этаже, окна его были со ставнями, крыша востра и рыжа, вторя обличью города. О ней он слышал лишь то, что ее увлечения молодеют. Он ловил себя на том, что затрудняется вспомнить ее черты, просто описать, ибо что можно сказать о быстротечной реке, кроме уже сказанного и того, что это поток? Она – поток: то стремительный поток сознания, разливаясь порою, подтапливая округу, то недвижное озеро сознания с глубокими омутами, которое на все вопросы, мольбы, и жалобы отвечает лишь одиночными всплесками на поверхности водной глади. Возможно, она была тою рекой, тем потоком в годы золотой лихорадки. Сызнова она была кому-то весною, и кому-то осенью.

Счастье подобно – зазвенел наддверный колокольчик, кто-то вошел в книжную лавку и он отвлекся. Учтиво, почти по-отечески он общался с покупателями. Принимая плату, он одновременно интересовался делами посетителя, давал советы, предупреждал о завтрашнем похолодании, удорожании сахару или овса, желал приятного дня, хруст бумажной упаковки, звон наддверного колокольчика уходил в книжную тишину.

Ионвильцы говорили о нем только хорошее и отзывались с огромным уважением, видя в нем пример бодрости духа и неунывности. Последнее они произносили с невольной, скорее ментальной запинкой, и еле слышной неуверенностью. Возможно, в их памяти смутно, но мерцал еще тот неожиданный эпизод. На одном из празднестсв дня города выступали дети-первоклассники местной школы. С заученными интонациями и навязанными взрослыми движениями, они рассказывали стихи, а потом пели. Отпев торжественную песнь, все они, как задумано, под овации расходились в разные кулисы, как вдруг над тщательно выглаженным костюмчиком завертелось пунцовое лицо – ребенок на миг замешкался, оставшись посреди пустой сцены, костюм на нем болтался, словно он был в него продет, как пуговица в петлю, он растеряно озирался в разные стороны, не зная куда идти. Это я, посмотрите, это же я, воскликнул книжный лавочник приглушенным голосом, обращаясь к галантерейщику, и расплакавшись, покинул праздник.

Заслыша первые перестуки мотора, достопочтенные домохозяйки выглядывали из своих окон, высматривая молочника, который помимо всего, приводил их в дивный восторг. В юности, в бытность свою поэтом, он продавал стихи встречным, путешествуя по миру и воспевая гармонию и цветение весны. Опьяненный красотою природы, благоуханием вечернего тумана, омывая лицо утренней росою, ему казалось, что он облекся во всю красоту этого мира словно в шелковое одеяние, унаследовал всю его кротость и смирение и воображал себя пастухом, развлекающим гурьбу дев игрой на свирели. Затем он воплощал в себе всю славу мирскую, проходя степенно по красной дорожке: под подошвой его лакированных туфель, в которых отражались восхищенные лица, скрипели осколки лампочек, разлетевшиеся от фотовспышки. Теперь же он, натянув кепи, и весело трясясь по дороге, развозил молоко и лучшего, кажется, для себя не представлял. В лице многих клиентов, достопочтенных дам, иронического возраста, он давно обрел и преданных поклонниц: к бутылке с молоком, к горлышку, он привязывал клочок бумаги, на которой красивым, витиеватым почерком была выведена эпиграмма: для каждой – индивидуальная. Со вниманием и тревогой слушали они его в этот раз, поделившись сходными наблюдениями: молочник обсуждал книжного лавочника, который на долгое время закрылся и никого не принимал, а с некоторого времени, утверждал молочник, рано на заре лавочник прохаживался по берегу реки и подолгу наблюдал течение вод. Он стоял, держа руки за спиной, и как бы на спор выхватывал взглядом одну из небольших волн и пытался следить за нею, насколько простирался взгляд, пока она не сливалась с другими бесчисленными волнами, увлеченная их скопищем за горизонт. Облака мчались вслед за потоком, и ветер клонил деревья и травы, пытаясь не отстать от остальных, что напоминало толпу горожан, которые поспешали в предвкушении праздника на городскую площадь, где остановился какой-нибудь странствующий театр.

Счастье подобно – едва проговаривал он хриплым голосом, и, откашлявшись, смотрел на солнечные лучи, пробившиеся в комнату, разбитые на полосы. Он насилу растянул уголки рта, и перед ним вновь забрезжили теплые моря, предстало яркое, залитое светом поле, на краю которого тарахтел грузовик и где-то весело звенел колокольчик, чьи легкие звоны уносили все дальше.


Рецензии