Декстер Филкинз. Только это. Война навеки

Кабул, Афганистан, сентябрь 1998
Глава I
Только это
На середину поля вывели мужчину. Это было футбольное поле с травяным покрытием и проплешинами в центре – там, где игроки проводят основную часть игры. На дальней стороне была специальная секция для инвалидов, и еще одна – для женщин. Сироты расхаживали вверх-вниз по трибунам, продавая конфеты и сигареты. Несколько мужчин постарше держали в руках хлысты. За спиной у них висели гранатометы.
Люди идут, говорил голос из громкоговорителя, и голос был прав, человеческий поток прибывал, и люди потихоньку занимали свои места. Без особого энтузиазма, насколько можно было судить; они неохотно брели и расходились по местам. Наверное, я испытывал больший энтузиазм, чем кто-либо еще. У меня было особое место; меня посадили на траве с краю поля. В Америке я сидел бы сбоку – на пятидесятиярдовой линии, вместе с тренерами. Садись с нами, сказали мне здесь; ты – наш почетный гость.
На поле выехала белая Тойота Хайлюкс, из кузова которой выбрались четверо мужчин в зеленых капюшонах. С ними был пятый – пленник – он был без капюшона и сидел в кузове пикапа. Мужчины в капюшонах положили человека спиной на траву, на краю центра поля, и склонились над ним. Рассмотреть что-либо было сложно. Лежащий на спине мужчина вел себя покорно; там не было никакой борьбы. Голос из громкоговорителя сказал, что он был вором-карманником.
– Все, что здесь происходит, соответствует законам Божьим, – сказал голос.
Казалось, зеленые капюшоны были чем-то заняты. Один из них выпрямился и вскинул вверх отсеченную правую руку мужчины, демонстрируя ее толпе. Он держал ее за средний палец, водя по окружности, чтобы все могли ее хорошо рассмотреть. Инвалиды и женщины. Затем он сбросил капюшон, открывая свое лицо, и сделал глубокий вдох. Он швырнул руку на траву и слегка пожал плечами.
Было непонятно, находится ли карманник под действием анестезии. Он не кричал. Его глаза были широко открыты, и когда мужчины в капюшонах клали его обратно в кузов Хайлюкса, он безмолвно таращился на обрубок своей руки. Я следил за ним, не отводя взгляда.
Я снова взглянул на толпу – люди были необычайно спокойны, почти бесчувственны, что было не так уж и удивительно, учитывая все, что им довелось перенести. На трибунах разворачивалась небольшая драма с участием сирот; они бесновались и один из охранников избивал их хлыстом.
– А ну-ка проваливайте, – говорил он, размахивая хлыстом над головой. Сироты ежились.
Я думал, что на этом все кончится, но оказалось, что ампутация была всего лишь разогревом. На центр поля, громыхая, выехала еще одна Тойота Хайлюкс, на этот раз красно-коричневого цвета. В ней сидела группа длинноволосых мужчин с оружием. Длинные волосы выбивались из-под их белых тюрбанов. С ними был человек с завязанными глазами. Талибан был известен многими приметами, и пикапы Хайлюкс были одной из них – с высокой посадкой, быстрые и угрожающие; они завоевали на них большую часть страны. Достаточно было увидеть Хайлюкс, чтобы знать, что затевается что-то недоброе.   
– Люди прибывают! – снова сказал голос из громкоговорителя, еще громче и более возбужденно. – Люди прибывают, чтобы воочию увидеть, что означает шариат.
Люди с автоматами помогли мужчине с завязанными глазами спуститься, отвели его на центр поля и посадили на землю. Он был с головой обернут в тусклое серое одеяло из цельного куска материи. Сидя там, на земле в центре поля Кабульского спортивного стадиона, он вовсе и не был похож на мужчину, скорее – на куль с мукой. В таком его облачении было даже сложно определить, в какую сторону он сидит лицом. Его зовут Атикулла, сказал один из талибов.
Мужчина, который сбросил с себя капюшон, стоял в центре поля, лицом к толпе. Голос из громкоговорителя представил его как Малви Абдура Рахмана Музами, судью. Он расхаживал взад-вперед, его зеленый хирургический халат был по-прежнему чист. Толпа молчала.
Талибы сказали, что Атикулла обвиняется в том, что убил человека в споре из-за оросительной системы. Размолвка по поводу воды. Он забил свою жертву до смерти топором – по крайней мере, так они говорили. Ему было восемнадцать.
– Коран гласит, что для того чтобы восстановить в обществе мир, убийцу нужно умертвить, – сказал голос из громкоговорителя, эхом раскатываясь по стадиону. – Если не назначить наказания, такие преступления станут общепринятыми. Тогда вернутся анархия и хаос.
К этому моменту у меня за спиной собралась группа людей – семьи убийцы и жертвы. Две семьи размахивали руками и ногами, словно в регби. Сначала, подавшись вперед, заговаривала одна семья, затем ей отвечала другая. Семьи сидели достаточно близко друг от друга – на расстоянии вытянутой руки. Законы шариата предусматривают возможность милосердия: казнь Атикуллы можно было остановить, если бы этого пожелала семья жертвы.
Судья Музами парил в нескольких футах от них, наблюдая.
– Умоляю вас, сохраните жизнь моему сыну, – говорил отец Атикуллы Абдул Модин. Он плакал. – Пожалуйста, не убивайте моего сына.
– Я к этому не готов, – сказал отец жертвы Ахмад Ноор, и он не плакал. – Я не готов его простить. Он убил моего сына. Он перерезал ему горло. Я не прощаю его.
Семьи были одеты в одежду тускло-зеленого цвета, которая походила на старые одеяла, а их лица были морщинистыми и сухими. Все плакали. Все были похожи друг на друга. Я забыл, кто есть кто.
– Даже если бы ты предложил мне все золото мира, – сказал Ноор, – я бы не согласился.
Затем он обернулся к молодому человеку, который сидел с ним рядом. “Мой сын это сделает”, – сказал он.
В воздухе повисло напряженное молчание. Я оглянулся и увидел, как охранники-талибы хлещут детей, которые пытались проникнуть на стадион. Атикулла по-прежнему сидел на поле. Возможно, он пребывал в забытьи. В громкоговорителе послышался какой-то треск.
– О, все вы, верующие! – воскликнул голос. – В случае убийства вам предписана месть; человек за человека, раб за раба, и женщина за женщину.
– Люди имеют право на месть.
Один из зеленых капюшонов вручил брату убитой жертвы свой автомат Калашникова. Толпа затихла.
В этот момент в небе над нами показался самолет, послышался гул, и в церемонии возникла вынужденная пауза. Брат застыл, держа в руках автомат. Я взглянул вверх. Я удивлялся, как мимо такого места может пролетать пассажирский самолет – над таким городом, как этот, – и гадал, куда он направляется. На секунду мне показалось, будто в это мгновение столкнулись века.
Самолет улетел, его эхо замерло, а брат ссутулился и прицелился, направляя автомат на голову Атикуллы.
– В мести – жизнь, – сказал громкоговоритель.
Брат выстрелил. Атикулла на секунду оставался неподвижен, а затем разом рухнул под своим серым одеялом. Мне показалось, я почувствовал какую-то вибрацию на трибунах. Брат постоял над Атикуллой, снова прицелился из АК-47 и еще раз выстрелил. Тело неподвижно лежало под одеялом.
– В мести – жизнь, – сказал громкоговоритель.
Брат обошел вокруг Атикуллы, словно ища признаков жизни. Очевидно, что-то заметив, он пригнулся и снова выстрелил.
На поле хлынули зрители – как будто закончился школьный футбольный матч. Двух мужчин – убийцу и мстителя – по-отдельности увозили прочь на Хайлюксах – красно-коричневом и белом. Брат стоял в кузове грохочущего белого пикапа в окружении своих товарищей. Он вскинул руки вверх и улыбался.
Мне нужно было поторопиться, чтобы успеть пообщаться с людьми, прежде чем они разойдутся по домам. Большинство из них говорили, что все правильно, но, казалось, ни один не испытывал особого энтузиазма.
– В Америке у вас есть телевидение и кино, – сказал мне один из афганцев. – Здесь у нас есть только это.
Я вышел со стадиона и пошел по улице в толпе людей. Мой взгляд непроизвольно за что-то зацепился. Это был мальчик, уличный мальчик, с яркими зелеными глазами. Он стоял в переулке, наблюдая за мной. Мальчик постоял там еще несколько секунд, провожая меня взглядом, а затем развернулся и убежал.
***
С наступлением сумерек центр Кабула казался пустым, все очертания расплывались – затишье, которое обещало лишь повторение точно такого же дня. В это время машин было не видно. Женщины, одетые в бурки с головы до пят, бесшумно скользили по тротуару. Над прилавками висело обветренное мясо. Дома покосились и стояли в руинах.
В один из таких вечеров ко мне подскочил щуплый невысокий паренек. Чистильщик обуви. Он улыбался и водил пальцем по горлу.
– Мамы больше нет, – сказал он, с пальцем у горла. – Папу замочили.
Улыбаясь, он повторил эту фразу по-французски и по-немецки. “Mutter ist nicht mehr. Vater ist fertig”. Снова провел пальцем по горлу. Ракеты, сказал он. Racketen. Светло-зеленая радужка его глаз окаймлялась черным ободком. Он не просил денег; просто хотел почистить мои ботинки. После этого он исчез, уносясь прочь по грязной улице со своей крошечной деревянной коробочкой.
Кабул кишел такими сиротами, как Насир – угрюмыми детьми, занятыми мелкой работой, за которыми тянулись невероятные истории бед. Они были чумазыми и сбивались в стаи по пятьдесят, иногда даже сто ребятишек, шныряя по улицам в своих непарных башмаках. Они набегали на вас, как стадо диких лошадей; слышался только топот множества крошечных ног. Иногда я ловил себя на мысли о том, куда подевались все родители и почему они позволяют своим детям шляться, где попало, пока меня не осеняло. Иногда сироты становились неконтролируемыми, особенно когда видели иностранца, расталкивая друг друга и пихаясь, пока их не разгонял один из мужчин с хлыстами. Они появлялись из ниоткуда, эти орудователи хлыстами, как будто поджидали все это время за кулисами. Детишки взвизгивали и бросались врассыпную, а затем, ухмыляясь, снова смыкали свои ряды. Если я поднимал руку, они отшатывались, словно бездомные животные.
Если война длится достаточно долго, люди всегда умирают, и кто-то должен занимать их место. Однажды я увидел семь солдат-подростков, сражающихся за Северный Альянс на вершине холма в месте под названием Банги. Позиции Талибана были в пределах видимости, между нами и ними было минное поле. Мальчишки походили на волчат, разговаривали односложно и не могли ни на чем сосредоточиться. Их взгляд неустанно перебегал с места на место. Они постоянно хохотали. Вместо бороды на подбородках у них виднелся темный пушок. Одеты они были, как попало – в теннисные туфли с высоким верхом, ремни с серпом и молотом на пряжках, вышитые кепки хаджи, в руках у них были русские винтовки.
Я попытался выловить одного из этих подростков на холме. Голова у него была обмотана клетчатым платком, который закрывал рот. Абдул Вахдуд. Из-под платка виднелись только его глаза. Я все спрашивал его, сколько ему лет, а он смотрел в сторону – на своего брата. Отца убили год назад, сказал он, а здесь его кормят, и за деньги, которые он получает – 30 долларов в день – он может содержать всю семью. “Моя мама не плачет”, - сказал Абдул. Я видел, как он мается, и его друзья, несомненно, тоже это заметили, потому что один из них стал стрелять из своего Калашникова у нас над головами. Это жутко их развеселило – они попадали друг на друга и расхохотались. Двое из них стали бороться. Мой фотограф и я утихомирили их и попросили с нами сфотографироваться. Они повскакивали на ноги и моментально посерьезнели. После этого выстроились за нами полукругом, с поднятым вверх оружием – не то чтобы они во что-то целились, скорее салютовали. Затем на холме появились двое мужчин с чайником риса, и мальчишки набросились на еду. Через несколько месяцев Талибан спустился по этой дороге вниз. Фотография мальчишек стоит на книжной полке у меня в квартире.
***
Я приехал с востока. Я ехал в небольшом такси по практически стертой дороге. Машина медленно двигалась по кратерам, между тем как Большая Медведица возвышалась над вершинами гор, окружающими столицу на высокогорной равнине. Машины перед нами исчезали в кратерах, как раз когда мы выбирались из своих, пропадая и появляясь снова, всплывая и уходя под воду словно корабли на волнах.
Я проезжал мимо перевернутых танков отступившей армии. На их опрокинутых башнях виделись поблекшие красные звезды. Я проезжал контрольно-пропускные пункты, на которых мужчины искали кассеты с музыкой. Я остановился на полпути и выпил вишневого соку из Ирана, наблюдая за тем, как река несет свои воды между скал кабульского ущелья. Электричество было тогда редким благом, и я почти не видел приближающегося города – ни людей, ни ландшафта, ни разрушенной архитектуры, практически ничего, кроме мерцающих звезд. Из машины я мог различить более светлый оттенок разрушенных взрывом зданий – светло-серый на фоне черноты всего остального, осыпь и белизну камней и кирпича, выбитое там и сям окно. Одинокого мужчину в тюрбане, проезжающего на велосипеде.
Как-то утром я стоял среди разбитых витрин и разрушенных зданий Джади-Майванд, которая была главной торговой улицей Кабула, до того как превратилась в поле боя, и пытался вобрать в себя все, что вижу, когда внезапно у меня возникло ощущение, которое порой появляется в тропиках, когда кажется, будто движутся камни, а в следующий момент оказывается, что это всего лишь идеально замаскированная ящерица. Они подбирались, чтобы поздороваться со мной: безногие мужчины, безрукие мальчики, женщины в перевязках. Дети без зубов. С тусклыми, свисающими прядями волосами.
Помоги нам, говорили они.
Помоги нам. Показалась женщина. Я предположил, что это была женщина, хотя не мог ее разглядеть через бурку. “Двенадцать лет учебы”, – сказала она, и продолжала повторять эту фразу, будто это была какая-то мантра, которая поможет ей найти работу.
Впервые я разговаривал с женщиной, которую не видел. Я следил за словами, вылетающими из-под бурки, видел, как дрожит материя, видел, когда она дышит и говорит. Но не лицо. Не губы. “Двенадцать лет учебы”, – повторила она. Ее звали Шах Хуху, ей было пятьдесят. Мать пятерых детей, без одного пальца на руке и без ноги. Она приподняла бурку, чтобы мне это показать.
 – Я прожила здесь пять лет, – сказала она сквозь прорезь.
Я подумал тогда и задумывался над этим позже – каким образом афганцы переносят всю эту боль, ее было так много. Пять лет в руинах с девятью пальцами, пятерыми детьми, одной ногой и без мужа: несомненно, боль, пропорциональная этой травме, в своем милосердии не позволила бы выжить такой женщине, как Шах Хуху. Сорок тысяч погибших в столице без электричества. Двухлетние малыши с протезами. Они кричали – о, да – и стонали, особенно стонали, как раненый в голову солдат Северного альянса, которого двенадцать часов без обезболивающего везли на осле в больницу. Он издавал низкие стоны. Иногда мне казалось, это только мое воображение: я не мог постичь боли, как и всей выносливости, необходимой, чтобы ее перенести. В другие моменты я думал, что после стольких лет войны что-то нарушилось, что произошло какое-то примитивное смещение между причиной и следствием, онемение – вполне понятное, даже необходимое, учитывая всю боль, но одновременно приводящее к тому, что убийства могли продолжаться, продолжаться бесконечно.
Однажды вблизи от Кандагара я увидел минное поле, которое едва ли было примечательным само по себе, а рядом с ним – человека, которого звали Джума Хан Гулалай. Поле было зеленым и сочным. Гулалай был мясником и поставил здесь свой стол. Он был в переднике и держал наготове ножи. Каждый день, объяснил Гулалай, на зеленое, травянистое поле забредала попастись какая-нибудь коза, наступала на мину и взрывалась. Гулалай заходил на поле, чтобы забрать останки, в свою очередь бросая вызов минам – а потом швырял тушу козы на стол и разделывал ее на мясо для продажи.
В голодные времена рассказывали о людях, которые продавали своих детей, чтобы купить еды. Один парень из Шебергана пытался бежать с девушкой, которой домогался местный полевой командир; когда их схватили, к рукам и ногам юноши привязали по лошади и пустили их бежать в разные стороны. В Афганистане были миллионы таких мин, как на поле Гулалая, они накапливались слоями – целая археология мин; за советскими шли мины муджахединов, затем талибов, затем снова муджей – взрывающиеся куклы и Попрыгуньи Бетти, и пластиковые мины, которые будут взрываться и через тысячу лет, потому что они – в отличие от человеческих тел – не разлагаются. Было время, когда в Кабуле на мины наступало по двадцать пять человек в день, а между тем полевые командиры прилагали все усилия, чтобы как можно скорее заминировать новые поля. Афганистан был словно подопытная крыса, которая снова и снова щелкает по выключателю, чтобы ударить себя током. Возможно, это было просто от отчаяния.
– До нас здесь погибло столько людей, что нам на все наплевать, – сказал Гулалай.
Гулалай стоял у своего стола и перебирал ножи. Полгода назад, сказал он, его близкий друг Сарвар шел через поле и взорвался.
– Иногда мне снится, что я сам там взрываюсь.
Пока я с ним разговаривал, с блокнотом и ручкой в руке, я увидел, как по другую сторону поля на грунтовой тропинке собралась группа ребятишек. Заметив меня, они стали возбужденно скакать. Я крикнул им, чтобы они оставались на месте, но они все равно кинулись бежать по минному полю, направляясь ко мне и издавая приветственные возгласы, словно детишки, которые несутся по игровой площадке. Добежав до нас, они едва переводили дух.
– Зачем вы кинулись на минное поле? – спросил я юного Вали Мухаммеда, который улыбался и тяжело дышал.
– Но если б мы пошли в обход, это было бы намного дольше, – сказал он.
Люди не верили мне, когда я им об этом рассказывал. Как-то раз я беседовал с Гуламом Сахи, который принадлежал в этой стране к хазарскому меньшинству и был беженцем, отцом пятерых детей. Мы были в каком-то доме в Пешаваре, и он рассказывал мне об устроенной талибами бойне, от которой ему и его семье удалось бежать несколько недель назад. Со мной был переводчик, и Сахи, оглушенный и подавленный, все время повторял на дари слово “barcha”, которое означало “копье”, и “tabar” – “топор”. Эти слова до сих пор записаны у меня в блокноте. Мой переводчик не мог понять, что он хочет сказать, и я попросил его, чтобы он сказал Сахи не торопиться и потихоньку рассказать нам о том, что сделали боевики Талибана. И Сахи сказал – безжизненным голосом, которым он говорил все время, – что талибы делали с “barcha” все то, что сделал бы с этим инструментом любой, – они заталкивали их людям через задний проход и вытягивали через горло. Он и его семья пришли сюда пешком.
– Мы шли по пустыням и горам, – сказал он.
***
В Афганистане были больницы, переполненные обгоревшими и изувеченными пациентами; только в них не было ни лекарств, ни врачей. Там были школы, множество школ – по крайней мере, в городах, – только они пустовали. Кабульский университет на окраине города выглядел, как Дрезден на одной из старых черно-белых фотографий в 1945-м – разбомбленный, разрушенный и всеми покинутый. Была музыка – чудесная, воодушевляющая. Музыку можно было видеть, даже если ее не разрешалось слушать – она повисала длинными струями вырванной кассетной пленки на телефонных проводах – целыми комками и ее было так много, что это напоминало выброшенные за ненадобностью внутренности какого-нибудь животного. Здесь когда-то присутствовали все атрибуты функционирующего общества, а теперь все они исчезли.
Однажды я стоял у разбитого окна Памирского обеденного клуба на крыше гостиницы “Кабул Интерконтиненталь”. Гостиничная сеть бросила это место много лет назад.
– Ах, отсюда открывался такой чудесный вид, – сказал гостиничный служащий Шер Ахмад.      
Я проследил за взглядом Ахмада из выбитого окна. Горы спускались вниз и переходили в руины, затем снова вздымались вверх, мимо цепочки простреленных автомобилей и изрытых оспинами водных баков, к оголенному хребту, окружающему город. Ахмад в обязательном порядке носил тюрбан и бороду, и белую спадающую дишдашу, так любимую пуштунами. Два его передних зуба слегка выдавались вперед над бородой.
– Я служу управляющим по еде и напиткам, – сказал Ахмад, делая паузу для пущего эффекта. – И у меня нет ни еды, ни напитков!
Он рассмеялся, но только на секунду. Ахмад отступил от окна и прошел мимо разбитого стекла и опрокинутых стульев клуба.
– Это место не всегда было таким, – сказал он. Я был не уверен, имеет ли он в виду гостиницу или свою страну.
В конце 1960-х, рассказывал Ахмад, общественная жизнь столицы вращалась вокруг гостиницы “Кабул Интерконтиненталь”, и здесь принимали лидеров иностранных государств, таких как “Индира Ганди, г-н Бхутто и разнообразные саудовские принцы”. Женщины расхаживали в мини-юбках, говорил он; в многочисленных барах гостиницы наливали джин и водку. Фуа-гра и шампанское доставлялись на самолете из Франции, повара были из Германии и Швейцарии.
– Бород тогда не носили и тюрбанов тоже, – сказал Ахмад, ступая по обломкам. – Ничего подобного. Те времена были очень красивыми. У нас было все: музыка играла непрерывно, сигареты, люди курили. Мы и подумать не могли, что нам когда-нибудь будет чего-то не хватать. Нашей единственной заботой было осчастливить своих гостей. 
Затем все стало ускользать, сказал Ахмад, и лицо его больше не выражало ностальгии. Перевороты и репрессии, советское вторжение и, в итоге, отступление. Затем муджахедины, которые разбили советские войска, столкнулись друг с другом. К 1992-му, говорил Ахмад, иностранный персонал гостиницы бежал, и поток постояльцев сократился до тоненькой струйки. “Европейцы больше не приезжали”, – сказал он. Он стоял посреди груды опрокинутых столов.
– Мы прятались тогда в подвалах, – сказал он.
К середине 1990-х Кабул стал местом сражений конкурирующих полевых командиров. Каждый из них держал в городе свой угол: таджикский командир Ахмад Шах Массуд; узбекский мясник Достум; исламский фанатик Гульбеддин Хекматияр. Существовала целая плеяда местных шишек и гангстеров поменьше, всегда готовых перейти на другую сторону, если им предложат больший куш.
У каждого полевого командира была своя вотчина, а у каждой вотчины был собственный блокпост, где любой мужчина мог легко лишиться и денег, и дочери. В какой-то момент Кабул был разделен сорока двумя разрозненными блокпостами ополченцев. Ракеты Хекматияра непрестанно сыпались из-за пределов города. Два года столица оставалась в темноте без электричества. Шер Ахмад и его коллеги могли только наблюдать за этим из своего укрытия в гостинице.
– Массуд стрелял отсюда, – сказал он, указывая из окна куда-то в сторону.
– Достум стрелял отсюда, – сказал он, делая жест в сторону холма.
На какое-то время Кабулом овладел провозгласивший себя президентом таджикский профессор Бурхануддин Раббани, приближенный к Массуду. Организация Объединенных Наций даровала ему свое признание. Настоящей властью обладал Массуд, хотя его боевики не были заметны никому. В одном районе за другим они грабили и насиловали людей. Как-то ночью, вспоминал Ахмад, они ворвались в “Кабул Интерконтиненталь”.
– Это были люди Массуда, они забрали ковры, вилки, ножи и тарелки, – сказал он. – Размахивали пистолетами. Принеси мне водки. Принеси мне виски.
Ахмад подошел к одному из немногих оставшихся стоять столов и указал на тарелку: “Теперь здесь остался только мусор”.
– Мне нравятся все люди на земле, – сказал он, и его глаза погрустнели. – Но только не солдаты.
В 1996-м, после четырех лет уличных боев и более сорока тысяч убитых мирных жителей, в город ворвались боевики Талибана.
– У нас было пять баров, и они разгромили их, оставив лишь голые стены, – сказал он. – Они сорвали все картины. Все плакаты. Порвали даже открытки из сувенирного магазина, и сожгли те, на которых были изображены люди.
Один из талибов кабелем пытался сбить лица с пары барельефов, изображающих гигантские статуи Будды шестого столетия, которые когда-то стояли в центральной части страны. На стене до сих пор висели рамы. В то время в Бамиане тоже еще стояли Будды.
Так или иначе, сказал Ахмад, ему и другим служащим гостиницы удалось спасти сто телевизоров, стащив их вниз и спрятав в подвале, где они и оставались в день моего посещения. Все остальное было уничтожено талибами. Кроме того, сотрудники сумели спасти тысячу бутылок коньяка и вина.
Позже вечером, когда я ужинал холодным ягненком и вялым салатом-латуком в темном ресторане гостиницы, в дверях снова показался Ахмад с выцветшей гостиничной брошюрой в руках. На ней был изображен гладко выбритый молодой человек в красном смокинге и с большим подносом пирожных и выпечки. За официантом стояла высокая светловолосая женщина европейской наружности в теннисном платье, и еще одна – в бикини. Молодой человек широко улыбался.
– Это я, – сказал Ахмад.
Затем он снова взглянул на фотографию, и взгляд его выражал изумление.
***
В том же разгромленном кафе, слегка кланяясь и держа руки за спиной, к моему столику приблизился официант.
– Что желаете выпить? – спросил он. – Отвертку, Кровавую Мэри? Ха-ха-ха!
В Афганистане жестокость легко сочеталась с чувством юмора; как нож с нежной плотью. Казалось, не было такой беды, в какой афганцы не сумели бы найти чего-нибудь смешного.
За свои многочисленные поездки в Афганистан я сумел полюбить это место – за его красоту и извращенность, за щедрость его народа перед лицом всех сумасшествий. Зверства, которые можно было увидеть всего за один рабочий день, часто ошеломляли, а их обыденность – еще больше; и то, как эти зверства проникали в каждый уголок человеческой жизни, было неимоверно. И, тем не менее, где-то глубоко внутри, это место хранило в своем сердце нежность.
Я сидел в глинобитной хижине рядом с Бамианом – провинцией, испытывающей мучительный голод, – и хозяин со своей семьей настаивали, чтобы я – их упитанный американский гость – принял их последнюю лепешку.
– Пожалуйста, – говорил испачканный мужчина с лицом в белых пятнах. – Пожалуйста, возьмите.
Однажды я приехал в город Фаркхар на северо-востоке Афганистана и, в итоге, оказался у скопления кирпичных сараев, которые – невероятно – назывались гостиницей “Кодри”. Во время длительных периодов простоя гостиничные номера использовались для хранения картошки, и все место провонялось ее запахом. Туалетом было поле за сараями.
Когда на город спустились сумерки, я услышал стук в дверь. Это был посланник местного полевого командира Дауда Кхана, который хотел передать, что очень польщен визитом в свою вотчину американского журналиста. Каким образом он мог бы сделать этот визит еще более приятным? Я сказал, что генератор сослужил бы мне большую службу.
Само собой, спустя некоторое время, какие-то ребята приволокли генератор – дымящуюся, грохочущую штуковину, – и вскоре темнота озарилась тусклым электрическим светом. Затем те же самые ребята принесли телевизор – древний и увесистый “Sharp” с экраном в семнадцать дюймов. После этого они подключили его к спутниковой тарелке, которая тут как тут красовалась на глиняной крыше гостиницы “Кодри”.
К концу вечера я сидел на полу картофельного сарая вместе с афганцами и, на фоне шума генератора, смотрел, как Майкл Джексон поет по MTV песню “Кровь на танцполе”. В дверях показался солдат лет шестнадцати, прислонил к стене свой автомат Калашникова и присел рядом, восхищенный мерцанием телеэкрана.
– Khoob, – сказал он на дари. – Круто.         
***
Какой же эти ребята вызывали ужас. Они подкатывали на одном из своих Хайлюксов, взвинченные, их белые тюрбаны сверкали; они были самыми законченными подонками в городе и прекрасно об этом знали. Один из них мог сидеть напротив тебя в ресторане, ковыряя свой кебаб, буравя тебя взглядом, словно сквозь века, с сурьмой под глазами, и ты понимал, что ему, что смотреть на тебя, что прикончить – один черт. Тупой как чурбан, но это не имело никакого значения. Присуще всем великим культурам. И так было всегда. Греки, римляне, британцы: их не волновало то, что думают другие. Их не заботили причины. Они просто шли и делали. Талибан: их сила была в невежестве. Они даже не подозревали о том, что их должно еще что-то волновать.
Однажды они вытащили меня из такси в Херате. Я ехал на заднем сиденье и пытался фотографировать женщин. Скользящие голубые призраки. Мы остановились, и я быстро сделал несколько снимков, когда вдруг мой водитель – афганец – увидел талибов и застыл. Я колотил по спинке его сиденья – ну же, поехали, трогай, – но он точно окаменел. Талибы выволокли меня из такси и, когда один из них направил мне в лицо автомат, я вытащил свою визитную карточку, на которой готическим шрифтом было вытиснено Los Angeles Times – это была очень внушительная карточка – такая, которая может вытащить из любой тюрьмы. Талиб схватил ее, скользнул по ней взглядом и швырнул мне под ноги. С таким же успехом я мог сунуть ему морскую звезду. Мой переводчик Ашраф – слава Богу, он был пуштун, как и талибы – обошел машину и приблизился к парню, который наставил на меня свой АК, и стал нашептывать ему что-то по-пуштунски. Я не знаю, о чем шла речь, но, по мере того как он говорил, он протянул руку, схватил талиба за бороду и стал ее осторожно гладить, пропуская ее сквозь пальцы, будто пытался усыпить кота. Постепенно талиб ослабил хватку, опустил автомат и сказал нам, что мы можем ехать. Это был словно волшебный трюк. 
Можно было только пытаться вообразить, как волны талибов бегут по минному полю, взрываются, бегут, взрываются. На крыльях какого-то видения, под влиянием изматывающей пустоты. Я увидел Хамидуллу под тутовым деревом в Кандагаре – он сидел на земле вместе с другими калеками. Двадцатилетний пуштунский парень из Кундуза – много лет он был солдатом Талибана. “Мы повидали больше сражений, чем волос у нас на головах”, – сказал он. Хамидулла входил в подразделение Талибана, которое пошло в атаку на пост Массуда, и наступил на мину, в результате чего ему оторвало левую ногу. В падении он вытянул перед собой правую руку и напоролся на другую мину, которая тоже взорвалась.
– Бог знает, сколько я там пролежал, – сказал Хамидулла.
Когда я стоял над Хамидуллой, он смотрел на меня снизу вверх детскими мечтательными глазами. Хамидулла рассказал, что научился самостоятельно одеваться, помогая себе одной рукой, научился затягивать шнуровку на своих штанах и писать левой рукой. Он все еще надеялся, что у него получится жениться. Он взял ручку и блокнот и нарисовал гротескное лицо с большой, широкой улыбкой, но будущее его не отпускало.
– Это Афганистан, – сказал Хамидулла. – Со мной все кончено.
Старики – из лидеров – были ходячими свалками вторсырья – металла, пуль, осколков снарядов, затянутых дырами и зарубцевавшейся тканью. Они входили в дом на своих протезах, с плохо подогнанными пластмассовыми руками, и когда садились в кресла, возникало ощущение, что перед тобой разваливается корпус старого автомобиля. У них были красивые крупные черты, выступающие подбородки и огромные руки. Чай они переливали из чашки в блюдце, потому что так он быстрее остывал, и громко его прихлебывали. Они смотрели на тебя, и ты думал, Господи, их невозможно убить. Они – из другого мира. Они разбили Советский Союз, и Советский Союз распался.
Люди любили их – многие их любили, по крайней мере, вначале. Можно было спросить любого о талибах, и первое, что вы слышали в ответ, было то, что они усмирили командиров боевиков. Люди говорили, что тогда невозможно было проехать через город. Боевики вели бои прямо посреди улиц, выворачивая все наизнанку, словно гангстеры, навязывая подати и учиняя грабежи. Люди Массуда наносили поражение людям Достума, вводили свой рэкет и мстили. За ними приходили Хекматияр, Сайяф, Халили и Святой Пророк знает, кто еще.
– Это была словно нескончаемая черная ночь, – как-то вечером в Кабуле сказал мне Мухаммед Наби Мохаммади. Мохаммади был командиром Талибана, который прошел всю гражданскую войну. Он сидел на стуле с красной обивкой в небольшой комнате за вестибюлем гостиницы “Интерконтиненталь”.
– Афганистан был поделен на вотчины, – сказал он. – Каждый командир был подотчетен только сам себе. Они сражались за власть, они сражались за добычу. Настоящая цель джихада была забыта. Люди утратили всякую надежду.
Мохаммади смотрел прямо перед собой, избегая устремленных на него взглядов. С таким же успехом он мог бы разговаривать сам с собой.
– Самой большой карой были блокпосты, – сказал он. – Все эти командиры, боевики – они грабили, обирали, измывались над всеми, кто проходил или проезжал мимо. Насиловали и истязали женщин. В этом городе, в Кабуле – в столице – блокпосты были в каждом квартале. Они были чумой для людей.
Мохаммади был пожилым мужчиной с огрубевшей кожей и седой, свисающей прядями бородой. При этом он был жестким, выносливым и честным – это было видно у него по глазам, и таким же прямолинейным, как деревянный брусок. Когда я слушал его в тот вечер, в маленькой комнате рядом с гостиничным вестибюлем, я поймал себя на том, что восхищаюсь этим старым боевым конем. Повсюду царила анархия, и талибы были единственной силой, достаточно злой и темной, чтобы втоптать ее обратно в пыльную землю.
– Талибан слышал только Бога, – сказал Мохаммади. – Талибы восстановили порядок в стране, где царило беззаконие. Кто мог представить, что им удастся одержать победу над всеми этими командирами, которые стали такими влиятельными и беспощадными?
Командир сделал паузу, будто бы и сам удивлялся.
И мне тоже стало его жаль. Мохаммади был провинциалом, деревенщиной из захолустья и, казалось, он об этом знал. Очевидно, он знал о том, что нам это известно тоже – я имею в виду, нам на Западе. Он был словно паренек из Аппалачей, который попал в большой город – беззубый и глазеющий на небоскребы. Все, чего он хотел – это стать своим.
Однажды в Кандагаре один из министров Талибана объявил пресс-конференцию, и его помощники зазывали на нее всех западных журналистов, которые на тот момент были в городе. Когда на пороге возникла группа репортеров-женщин, министр Талибана и его помощники переполошились и не знали, как им на это реагировать. Они сбились в кучу в конце зала. Журналистки толпились в дверном проеме. Талибы разговаривали друг с другом, бурно жестикулируя. Затем один из них подошел к окну и потрогал рукой шторы. Он помахал женщинам, чтобы они подошли. “Вы не против постоять за шторами во время пресс-конференции?” – спросил он. Женщины рассмеялись и ушли. Помощники разочарованно хмурились.
– Мы не наркоманы, не безграмотные люди – мы можем управлять правительством, – говорил губернатор Кандагара Мулла Мохаммед Хассан через несколько дней после моей встречи с Мохаммади. Мулла Хассан потерял ногу в сражениях с Советами. Прихрамывая, он вошел в комнату и упал в кресло, отстегнул свой протез и стал растирать культю.
Казалось, лидеров Талибана – таких как Мохаммади и Хассан – больше всего беспокоит то, что Организация Объединенных Наций отказалась их официально признать, несмотря на то, что они завоевали 90% страны.
– Почему они не хотят признать Талибан? – вопрошал Мулла Мохаммед. – Я не представляю, чем мы заслужили враждебность стольких государств.   
***
Мальчишки вышли гуськом из школы и окружили меня. Их безбородые лица мерцали в утреннем свете, а тюрбаны ромбовидно обрамляли лица. Вперед них выступил один взрослый.
– Все наши учителя на передовой, – сказал юноша, которого звали Хасан. Ему было двадцать.
Я был в Сингесаре, в юго-западной пустыне в двухстах милях от Кабула – в самом сердце Талибана. Мужчины, которые не успели отправиться на войну раньше, сделали это несколько недель назад, когда Талибан стал готовиться к своему следующему большому наступлению где-то далеко. Учитывая, что все мужчины ушли, а женщины были заперты в своих домах, Сингесар был деревней детей.
– Я живу здесь с пятилетнего возраста, – сказал Хасан. – Мы все пришли сюда, чтобы получить религиозное образование.
С чисто выбритым лицом и невинными глазами Хасан выглядел так же юно, как и мальчишки, которые его окружали. Но он был серьезным молодым человеком и, в отсутствие взрослых, руководил медресе. В сандалиях на босу ногу, он провел меня через деревню и рассказал нам историю одноглазого мужчины по имени Омар.
– Он жил в простой лачуге, – сказал Хасан. – И был нелюдим.
Хасан указал на глинобитную хижину рядом с мечетью.
– Он приходил сюда рано утром и проводил молитвы, а затем пил чай и сидел в той комнате до полудня, изучая в одиночестве Коран, – сказал Хасан. – Он практически не разговаривал – только с друзьями.
В войне против Советов Омар показал себя отважным бойцом, а больше всего – в тот день, когда был серьезно ранен. Советские войска осадили Сингесар, рассказывал Хасан, выстрелив ракетой по деревенской мечети. Шрапнель попала Омару в правый глаз.
– Омар просто схватился за свой глаз, вытащил его и выбросил, – сказал Хасан. Конечно, сам он не видел этого сражения – он был слишком молод, но история о глазе Омара обладала основополагающей мифической силой.
После того как советские войска понесли поражение, Омар вернулся в Сингесар и основал медресе, где теперь учились дети. С растущей усталостью Омар наблюдал за тем, как его страна скатывается в хаос. Когда Сингесара достигли слухи о том, что два полевых командира вступили в схватку за права на мальчика, Омар решил, что с него хватит.
– Ему приснился сон, – сказал Хасан, приостанавливаясь на песчаной дорожке. – К нему подошла женщина и сказала: нам нужна твоя помощь; ты должен восстать. Ты должен положить конец этому хаосу. Тебе поможет Бог.
– У него в деревне был только один гранатомет, а еще – тринадцать автоматов, - сказал Хасан. – Это был 1994-й год.
Омар собрал в Сингесаре восьмерых мужчин и выступил вперед, напав на первый же блокпост на ближайшем шоссе. Он повесил командиров на стволах танков. По мере того как люди Омара продвигались к Кабулу, они обрубали руки ворам, избивали преступников кабелем, забивали прелюбодеев камнями.
После захвата столицы, рассказывал Хасан, Омар переехал в Кандагар, всего в нескольких милях дальше по дороге. Кандагар – больше чем Кабул – был настоящей столицей Талибана. Говорили, что Омар жил в новом доме, построенном его богатым другом – ветераном джихада по имени Усама бен Ладен. 
Хасан остановился перед небольшим зданием. На месте, где раньше в Сингесаре молился Омар, талибы построили бетонную мечеть. Это был единственный памятник, воздвигнутый деревней ее лидеру.
– Это так, будто нам всегда светит солнце, – сказал Хасан.
***
Министр Талибана по поощрению добродетели и искоренению порока Мохаммед Вали приковылял в кандагарский офис на костылях. Он погрузился в свое мягкое кресло, выдохнул и оглядел своих посетителей – группу западных журналистов. Выдавил чуть заметную улыбку. У Вали было бескомпромиссное лицо грубияна, но его травма придавала ему трогательную ранимость. Он сказал, что вступил в яму и вывихнул лодыжку.
– Добро пожаловать, – сказал он. – Мы рады гостям.
Кто-то попросил его описать его обязанности.
– Мы пытаемся поощрять среди людей добродетель – чтобы они хорошо относились к соседям, вдовам и сиротам, – сказал Вали. Затем сделал паузу, как будто ему больше нечего было к этому добавить. Очевидно, куда больше он хотел поговорить о второй составляющей своего портфеля – о пороке.   
– Все, что мы запрещаем, запрещено Священным Кораном: алкоголь, азартные игры, наркотики; если женщина не носит паранджи – это тоже порок.
Помощник поставил на стоящий между нами стол тарелку с глазированными орешками. Вали не обратил на это никакого внимания.
– Мы также пытаемся помешать людям фотографировать все, что касается человека, - сказал он. – Хотя иногда в этом есть необходимость.
Например, паспорта, сказал Вали.
– Кроме того, мы против музыки и танцев, и тому подобного, – сказал он. – Против того чтобы люди смотрели телевизор и видео.
Я подумал о его приспешниках – молодых мужчинах в белых тюрбанах, которые разъезжают по улицам в своих Хайлюксах.
– Еще мы просим мужчин отпускать бороды, – сказал Вали, у которого у самого была окладистая борода. – Мужчины должны отращивать бороду и постригать усы.
Постригать усы?
– Усы не должны скрывать губы, – сказал он.
Вали неуклюже поерзал в своем кресле, перенося вес на здоровую лодыжку.
– Мы отлавливаем мужчин, у которых нет бороды, – сказал он.
Вали немного рассказал о своей жизни. Подобно другим лидерам Талибана, он сражался с советскими захватчиками и впоследствии помогал разбить полевых командиров. Тринадцать лет – во время и после сражений – он учился в пакистанских медресе, в основном заучивая Коран и постигая принципы современного джихада. Семь из этих лет, сказал он, пришлись на Дарул Улум Хаккания – крупнейшую медресе в Пакистане и школу, которую посетили сотни талибов.
Далее разговор коснулся женщин. “Расскажите о бурках”, – попросил кто-то.
– Женщина должна скрывать свою красоту, – сказал Вали. – Если она отправляется на рынок, тогда это умышленное нарушение. И ее нужно наказать.
– Какое наказание применяется в таком случае? – спросили его.
– Вероятно, – сказал он, – мы побьем ее палкой.
Белые носки, по словам Вали, были тоже запрещены.
– Они привлекают внимание к лодыжкам, – сказал он.
– А музыка? Этого никто не понимает, – заметил я. 
– Когда Святой Пророк – да снизойдет на него мир – слышал, как играет музыка, он затыкал пальцами уши, – сказал Вали. – Это в Хадите, описании жизни Пророка. Это хорошо известно.
– Мы должны соблюдать все традиции жизни Святого Пророка, – сказал Вали.
Мы переключились на тему мелких преступлений и сердечных дел.
– Есть ряд серьезных грехов, – сказал Вали, ворочаясь в своем кресле, снова потревоженный травмированной лодыжкой. – Например, вор. Ислам говорит, что ему нужно ампутировать руку.
Я подумал о мужчинах в зеленых капюшонах. В комнату вошел помощник и прошептал что-то на ухо Вали. Тот продолжил, как будто его никто и не прерывал.
– Прелюбодеяние: если пара не жената, тогда восемьдесят ударов палкой, – сказал Вали. – Если жената, тогда rajim – любовников нужно до смерти забить камнями.
До этого момента – в сентябре 1998-го – Талибан посчитал необходимым забить до смерти только одну пару любовников – сорокалетнюю женщину по имени Нурбиби и ее любовника и приемного сына Турялаи, которому было тридцать восемь. Их захоронили по шею в пятницу в Кандагаре. Охранники Талибана приготовили для каждого из них отдельную кучу камней.
И до сих пор – по информации Вали – Талибан провел процессы только по пяти делам о гомосексуализме.
– Мы раздавливаем их стеной, – сказал он.
Уникальность метода давления стеной заключалась в том, что в нем была толика милосердия. Если осужденный или осужденная выживали, ему или ей разрешалось уйти с миром.
– Двое из них выжили, – сказал Вали. – Если кому-то суждено выжить, он выживет. Если суждено быть убитым, он будет убит.
Самым серьезным правонарушением, по словам Вали, было убийство, и я уже видел, каким было наказание.
– Убийцу нужно покарать смертью, – сказал Вали. – Если человек совершает убийство, тогда его должна постичь та же судьба от рук семьи жертвы.
Вали вставил арабское слово – qisas – которое означало “месть”. Его глаза загорелись. Смерть за смерть, сказал он.
– Специально для вас: в qisas заключается сама жизненная суть, – сказал Вали. – В мести – смысл жизни.
Вали снова вернулся к теме добродетели.
– Мы пытаемся поощрять добродетель, – сказал Вали. – Мы пытаемся убедить людей молиться пять раз в день. Мы просим людей быть добрыми друг к другу, а также к вдовам и сиротам.
Именно в этом, по его словам, Талибан сыграл ведущую роль.
– В Коране говорится, что среди верующих должна быть группа благочестивых лидеров. Я думаю, что принадлежу к этой группе.
Вали признал, что его задачи были сопряжены с определенным бременем, но он не мог представить себя на каком-то другом месте.
– На первый взгляд кажется, будто у меня сложная работа, – сказал он. – Но я исполнен энтузиазма и счастлив, выполняя ее.
На этом Вали поднялся из кресла и вышел из комнаты, прихрамывая на своей растянутой лодыжке.
После разговора с Вали в тот день, Мохаммади и другими талибами, мне было достаточно очевидно, что в основе господства Талибана лежит страх, но страх не перед самим Талибаном – по крайней мере, не вначале. Нет: это был страх перед прошлым. Страх того, что прошлое вернется, что оно снова придет во всем своем всепоглощающем неистовстве. Что прошлое станет будущим. Бороды, бурки, кнуты, камни; все, все что угодно. Все что угодно, только не прошлое.
***
На перевале Хибер я тормознул мятую белую Ладу из другой эпохи. Водитель, которого звали Джавед – он был в кепке для хаджа, а не в тюрбане – сорвался с места, прямо по выбоинам, в то время как на нас сверху глазели горы. На блокпосту талибы обыскали нас, растолкали и отпустили восвояси. Вскоре Джавед швырнул свою кепку на приборную доску, просунул руку под сиденье и достал оттуда кассету. Он уже успел вынуть из магнитофона запись, которая там стояла раньше – чтения Корана, а теперь поставил новую и прибавил громкость. В крошечных колонках зазвучал инди-поп. Наши взгляды пересеклись в зеркале заднего вида.
Несогласие ярче всего выражалось в машинах. Машины был тем единственным местом, где можно было чувствовать себя в безопасности, разговаривая с людьми. “Просвещенные люди не воюют”, – сказал мне в Кандагаре лавочник Хумаюн Химатияр с водительского сидения своей припаркованной машины. Он смотрел прямо перед собой. Я сидел сзади. “Поэтому здесь нет школ. Если ты получишь образование, ты не будешь воевать. Талибану же нужна только война”. Дела у него шли не так плохо, сказал он, и свой доллар в день он зарабатывал. Раньше было гораздо хуже. Семь групп ополченцев контролировали разные части города. “Они обложили все налогом – мясо, молоко, хлеб. Нужно было платить налог даже за парковку мопеда. Если ты возражал, тебя могли избить. Теперь ополченцев нет, и можно выйти в полночь и ничего не бояться”. 
Химатияр продолжал говорить, каждый раз вполовину оборачиваясь ко мне и снова выпрямляясь, глядя прямо вперед. “Если ты не придешь в мечеть, тебя станут искать, за тобой придут и схватят, приволокут туда силком. Может быть, тебя побьют, – сказал он. – Моим дочерям нельзя ходить в школу. Мои сыновья: рано или поздно за ними придут и заберут на войну”.
Иногда по улице проходила женщина, и из-под бурки можно было услышать какие-то слова. Подчас это было что-то легкое и кокетливое, в другой раз – нечто помрачнее.
– Я была учительницей персидского, – сказала одна из них из-под бурки. – Все это подобно смерти.
***
Однажды я прилетел в страну на пропеллерном самолете. Я смотрел вниз и мог практически разглядеть границу, где заканчивался мир и начиналась неизвестность. Земля становилась темнее и пустыннее, снежные вены расчерчивали горные склоны, все было окутано облаками и туманом.
Я был вместе с Биллом Ричардсоном – в то время американским послом в ООН. Он приехал, чтобы попробовать убедить афганцев прекратить воевать. Сначала мы прилетели в Кабул, где Ричардсон встречался с лидером Талибана Муллой Раббани, вторым человеком в иерархии. Ричардсон вышел со встречи через пару часов и сказал, что, очевидно, они достигли соглашения. Он упомянул что-то о правах женщин.
Затем мы полетели на нашем самолете в Шеберган, где на взлетно-посадочной полосе нас встретил узбекский полевой командир Абдул Рашид Достум. Достум последние двадцать лет воевал за самые разные стороны, даже управлял народным ополчением для Советов, и помог разрушить до основания Кабул после вывода советских войск. Он был тем полевым командиром, который привязывал лошадей к рукам и ногам юноши, или так о нем говорили. Когда к власти пришел Талибан, Достум поклялся, что не подчинится правительству, при котором “не будет виски и музыки”.
В тот день на Достуме был черный костюм с галстуком. У него было плоское среднеазиатское лицо, коротко стриженные волосы и черные усы; он был словно гибрид профессионального борца и директора бюро похоронных услуг. “Я слышал, вы любите курить сигары”, – сказал Ричардсон, спускаясь с самолета и протягивая ему руку.
Шеберган был одной из афганских степей – плоский как поверхность стола и безлесый, насколько простирался взгляд. Рядом с нашим самолетом стояла пара истребителей МиГ-21 советского производства, поржавевших и с выцветшим зеленым треугольником афганского флага. Мы медленно ехали по извилистой дороге в сторону центра города, минуя ряд Бактрийских верблюдов – с двумя горбами, выпирающими в разные стороны. Верблюды провожали нас взглядом, продолжая свое равномерное движение.
Казалось, Ричардсон, был воодушевлен. Его сопровождал бывший сотрудник ЦРУ Брюс Ридел из Совета национальной безопасности. Достум отвез нас на стадион, где мы смотрели матч бузкаши – разновидности игры в поло, в которой вместо мяча используют тушу козы. Лошади с храпом носились по полю, и ополченцы яростно схлестывались и избивали друг друга, в какой-то момент едва не врезавшись в трибуны. Ричардсон дипломатически подыгрывал, а Достум захлебывался от хохота и раскачивался взад-вперед в своем кресле.
Потом они отправились на виллу Достума – богато украшенную и безобразную, насколько себе можно представить. Я ждал снаружи. Слоняясь по улице, я столкнулся с группой женщин, которые собрались там, чтобы поприветствовать Ричардсона, когда он входил в дом. Их было пятеро – как оказалось, врачи-терапевты, – и они пришли сюда из больницы Джозиан. На них были белые медицинские халаты и повседневные головные платки, едва прикрывающие волосы, которые обычно носят узбекские женщины. Они надеялись встретиться с послом Ричардсоном. Казалось, они были неподдельно испуганы.
– Знаете, что произойдет, если в Шеберган придет Талибан? – сказала одна из них.
Ее звали Хабиба Муйесар, и она работала гинекологом. Ей было тридцать четыре. Она держалась скромно и сдержанно. Ее губы были накрашены красной губной помадой, а на голове был черный головной платок. Она смотрела на меня умоляющими глазами.
Она сказала, что училась в Советском Союзе – в казахском мединституте, и во время советской оккупации дела ее шли неплохо. У доктора Муйесар была практика в Кабуле – в женской больнице Малали. Она оставалась там всю гражданскую войну и бежала в Шеберган, когда в Кабул вошли талибы. У нее было четверо детей.
– Наше сердце пронзила стрела, – сказала она.
Солнце садилось. Охранники торопливо переговаривались между собой. Передвигаться в Афганистане в темноте было небезопасно. Линии фронта находились не так уж далеко.
В этот момент из дворца вышел Ричардсон, и вид у него был жизнерадостный. Рядом с ним стоял Достум, по-прежнему в черном костюме, и оглядывался по сторонам.
– Я убежден, что мы достигли соглашения, – сказал Ричардсон.
Речь шла о прекращении огня, сказал Ричардсон, за которым последуют персональные переговоры между талибами и их противниками.
– Это говорит о нашей искренности, а не о слабости, – сказал Достум, ни к кому конкретно не обращаясь.
На этом мы расселись по машинам и помчались к аэродрому. Мы снова находились в степи, и рубиново-красное солнце тонуло на необъятном плоском горизонте. Когда зашумели двигатели нашего самолета Бичкрафт, люди Достума загрузили в отсек огромные красно-коричневые ковры ручной работы. Полевой командир помахал нам, когда мы садились в самолет. Было просто темно.
– Сегодня я заглянул в глаза афганцев и увидел, что они хотят мира, – сказал Ричардсон.
Несколько минут спустя, когда мы набирали высоту, в салоне вспыхнули и замерцали огни. За бортом зажигались яркие зарницы. Я подумал, что мы попали в электрическую бурю.
– Молния, – сказал я вслух.
– Артиллерийский огонь, – сказал коллега.
Я наклонился к иллюминатору. Сцена озарялась огромными оранжевыми взрывами. Из кабины самолета их было видно, но не слышно – большие оранжевые вспышки, медленно расцветающие внизу. В их свете виднелись очертания гор и людей.
Несколько месяцев спустя Талибан взял под контроль Шеберган, с ревом проносясь по степи на своих Хайлюксах. В тот день я сфотографировал Хабибу Муйесар, и этот снимок до сих пор со мной: волосы, слегка прикрытые платком, красная губная помада, живые умоляющие глаза.


Рецензии